Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2025
Я счастлива, что я живу на свете,
Что вижу море, небо, рву цветы, —
Как счастливы бывают только дети
Под обаяньем вечной красоты.
О. В. Синакевич-Яфа
В судьбе и характере О. В. Яфы часто
соединяются, казалось бы,исключающие
друг друга события и черты, — а жизнь
ее оставляет впечатление удивительной
целостности.
В. Р. Лейкина-Свирская
Из письма к маме, бабушке и Вере
2 октября 1900[1]
<…>
К 10-ти часам мы приехали на Штеттинский вокзал[2], куда уже раньше был отослан весь мой багаж. Сестра Fr. Heeren приехала проводить нас с букетиками фиалок и резеды.
Путь от Берлина до Ланхагена удивительно скучен. Поезд плетется невероятно тихо, по 1/4 часа стоит на маленьких станциях. На пути есть пересадка. Пейзаж всю дорогу необычайно безлюден и однообразен: едешь, точно по глухой русской провинции — ни дать, ни взять в каком-нибудь Весьегонском уезде. Только немецкий стиль станционных построек, да немецкие жандармы с задранными кверху усами на платформах, да изредка виднеющиеся в полях немки в соломенных шляпах, копающие картофель, напоминают о том, что это не Россия.
Мы приехали в Ланхаген часа в 3; это маленький полустанок, стоящий в чистом поле. За нами были присланы лошади. Дорога в Серран идет то полем, то лесом, и до самого выезда в парк почти не попадается человеческого жилья. Лес здесь смешанный: бук, дуб, сосна, ель, липа, береза. Но основной элемент составляет бук. Лес, а в особенности парк, очень густо заселен всякой тварью: нам то и дело перебегали дорогу зайцы, фазаны. Зайцы здесь находятся на счету «неблагородной дичи», и поэтому их совсем почти не бьют, вследствие чего они очень мало трусливы. В парке много ланей: они тоже очень мало боятся людей, а одна из них чувствует к людям даже особое влечение и преследует их на прогулке до самого дома. Я вчера из своего окна наблюдала, как одна лань подкралась по цветнику к окну детской и с выражением невыразимого любопытства, по крайней мере в продолжение получаса, не отводя глаз, смотрела в окно.
Погода здесь прекрасная. Деревья стоят еще совсем зеленые. Днем такое яркое и теплое солнышко, что можно сидеть у открытого окна. Приняли меня здесь очень радушно, — вообще очень любезны и внимательны. Но все это, а также мою комнату и мои занятия с девочками опишу в следующий раз.
Из письма к Рине
6 октября 1900
<…>
Скажу только, что жизнь здесь течет изо дня в день — точная, регулярная и однообразная, как заведенные часы, и что всякая строчка из внешнего мира будет для меня роскошным событием на этом монотонном и совершенно чуждом моей душе фоне.
<…>
Из письма к маме
7/20 октября 1900
Серран
Дорогая мамочка.
…Вот уже неделя, что я в Серране и понемногу начинаю входить в колею здешней жизни. Свободного времени у меня оказалось меньше, чем я предполагала, а главное, весь день так точно распределен по часам, и все так строго придерживаются этого распределения, что я, совершенно не привыкшая к регулярному образу жизни, постоянно нахожусь под страхом проспать или опоздать куда-нибудь. Мой «буднишний» день распределяется так: в 7 ч. утра ко мне в комнату стучится горничная, которая приносит мне в это время горячую воду; я тогда же начинаю вставать, т. к. в 7 3/4 надо быть в столовой, а в 8 начинать уроки. Сначала предполагалось начинать занятия с 9 ч., но т. к. девочки, кроме русского и математики, берут еженедельные уроки музыки, французского яз<ыка> и верховой езды, причем музыке и верховой езде они обучаются порознь, то оказалось ужасно трудно выбрать среди дня такое время, когда все три девочки свободны. К тому же принцесса высказала желание, чтобы у них были ежедневные уроки — и русского, и математики, я выговорила себе позволение отделить Катю от принцесс для русского языка.
Таким образом у меня получилось в день 4 часа занятий: от 8 до 9 «математика», от 9 до 10 — русский яз<ык> с принцессами и от 10 до 11 — русский яз<ык> с Катей. А от 4 до 5-ти русское чтение.
До 11-ти часов я, следовательно, занята беспрерывно. После урока с Катей я поднимаюсь наверх в свою комнату, но до обеда успеваю только записать, что было сделано утром на уроках.
К 12-ти часам все собираются в большую залу, где в продолжение нескольких минут ожидают, пока в дверях не покажется лакей, приглашающий в столовую.
Здесь впервые я встречаюсь с принцем и принцессой. Эти минуты ожидания самые томительные из всего дня; мне кажется, один только принц не чувствует себя натянуто и благополучно рассказывает о чем-нибудь; принцесса нетерпеливо прохаживается по комнате, Fr. Heeren стоит, неподвижно вытянувшись в струнку, — величественно и спокойно, с выражением почтительного достоинства на лице, дети шаловливо жмутся друг к другу, а я беспокойно поглядываю по сторонам, выбирая мебель, за которой можно было бы получше спрятаться. Обед тянется довольно долго. Стол здесь очень хороший и скорее русский, чем какой-либо иной: бывают щи, борщ, вареники, рассольник и даже расстегаи, — нет только русского черного хлеба — бывают, впрочем, и кушанья, которые мне приходится есть впервые, но все по большей части очень вкусно, что, в сущности, только и требуется. Много фруктов — все здешнего, Серранского происхождения: яблоки, груши, сливы, виноград, ананасы; ананасы подают ежедневно за обедом и за ужином. До сих пор есть редиска.
После обеда все снова проходят в залу, где пьют кофе. Я кофе не пью, и эти полчаса, пока я имела глупость оставаться со всеми, были для меня так же томительны, как и предшествующие обеду. Но теперь я стараюсь при первой возможности ретироваться к себе наверх, не ожидая остальных. К тому же, около 1 1/2 ч. уже все снова сходятся в прихожей, чтобы вместе ехать на какую-нибудь прогулку, и я еле успеваю к этому сроку одеться и подобрать юбку. Вчера мы ездили в сосновый лес, третьего дня в буковый, а сегодня поедем смотреть, как кормят кабанов.
Размещаются обыкновенно в двух экипажах; в одном взрослые: принцесса, Fr. Heeren, Fr. Gempe[3] и я, в другом — девочки, которые правят сами. На прогулках все чувствуют себя как-то проще и непринужденнее, чем в комнатах, и время проходит приятно и незаметно. Погода все это время стоит очень хорошая. Воздух уже свеж по-осеннему, но солнце светит ясно, деревья еще зеленые и дороги совсем сухи; на полях до сих пор можно встретить запоздалую ромашку, огненно-красный мак и василек; вчера я нарвала целый букет анютиных глазок. В лесу земля сплошь затянута плющом, по стволам деревьев вьется хмель. А за лесом снова расстилаются поля вспаханной и непаханой земли, полосы зеленеющих озимей. Кругом ширь и простор, и безмолвье, какие, я думала, бывают только в России. Местность холмистая, и с некоторых возвышенностей открывается очень широкий и живописный горизонт: синеют леса, широкими волнами стелются пашни, между которыми там и здесь светлеют, словно стеклышки, небольшие озера. Редко-редко можно заметить где-нибудь крылья ветряной мельницы или острый шпиль сельской церкви… Все говорят, что трудно понять, каким образом эта глухая безжизненная провинция может оставаться такою, несмотря на сравнительную близость такого крупного и оживленного центра, как Берлин. Я поступила очень удачно, захватив с собою из Петербурга все, что могла, ибо в случае надобности тут решительно негде достать что бы то ни было: мы с девочками до сих пор сидим без тетрадок, т. к. старых я не захватила, а новые, несмотря на то что они были заказаны уже с неделю тому назад, до сих пор не присылают из Берлина.
Однако продолжаю описание дня:
в 4-м часу мы возвращаемся с прогулки, пьем кофе (я пью чай) и тотчас же идем читать. Девочки очень увлекаются Станюковичем. С таким удовольствием слушают и даже пересказывают родителям, что сумели заинтересовать самого принца, который, кроме охоты да родословной всяких древних фамилий, мало, кажется, чем интересуется. Он даже выразил мне свое удовольствие, что дети так заинтересовались русским чтением и даже осведомился о фамилии «этого господина Стани…Стану…?».
Ровно в 5 часов в классной появляется Fr. Heeren, которая занимается с девочками французским языком, а я ухожу к себе.
В 7 часов ужинают, и эти два часа (с 5 до 7) я совсем свободна: в это время я прочитываю газету («Новое Время» (!!!), которое принцесса, по прочтении, присылает мне), пишу письма, читаю… Начала Сеньобоса[4] и по-французски «Memoires de Talleyrand»[5], котор<ые> взяла из библиотеки принцессы.
Здесь большая библиотека, но русских книг совсем нет: русская библиотека в Каменноостровском дворце. А здесь книги немецкие, французские и английские. Из русских авторов только, кажется, и есть «La guerre et la paux par Leon Tolstoï»[6], да и то, как видите, во французском переводе.
После ужина я прямо прихожу в комнату Fr. Gempe и читаю с нею немецкую книгу для детей: чтение это продолжается обыкновенно до тех пор, пока детям не приходит время ложиться спать. Тогда мы все расходимся по своим комнатам. Это бывает часов в 9, т. е. по петербургским понятиям совсем еще рано, но раннее вставание, продолжительная ходьба, деревенский воздух — все это так утомляет, что, попав в свою комнату, я спешу снять корсет, моюсь и нередко тут же залезаю в постель, наскоро составив план завтрашних уроков.
Как видите, за весь день у меня всего три свободных часа: от 11 до 12 и от 5 до 7. Правда, я м<ожет> б<ыть> могла бы отказаться от прогулок и попозднее ложиться спать, но, по-моему, лучшее, что здесь есть, это именно эти прогулки, и нужно пользоваться ими, пока стоит такая хорошая погода. А поздно ложиться — значит поздно вставать или недосыпать.
Как бы то ни было, я пока довольна своим пребыванием здесь. Все со мной очень милы и внимательны, уроки, чтобы только не сглазить, идут пока хорошо. Я боялась, что будет иначе, т. к. оказалось, что принцесса обещала девочкам шесть недель каникул, а дала только пять, и они немного будировали и ворчали по этому поводу до начала занятий. Однако с первого же урока всякие недовольства были забыты, и все пошло гладко и даже весело. Дай Бог, чтобы и дальше так было. Очень облегчило мне занятия то, что на уроках русского языка нет Кати. Принцесса не очень охотно согласилась на это разделение: она предпочитает отделять Ольгу, как самую старшую, и объяснила мне, что, беря Катю, имела в виду, что Ольгу скоро придется отделить, а что Мария слишком ленива, чтобы учиться одна; поэтому разделять Катю и Марию ей очень не хочется. Я возразила, что это может быть так для других предметов, но что русский яз<ык>. положительно только страдает от сочетания Кати и Марии.
Я пишу это письмо урывками. Начала вчера, в субботу, кончаю в воскресенье.
Мы ездили сегодня в лес смотреть, как кормят кабанов, и вернулись домой уже после 6-ти часов, совсем в сумерки.
Это преоригинальное зрелище.
В густой лесной чаще выстроена маленькая башенка: к этой башенке ежедневно, в определенные часы, приходит специально приставленный к этому охотник и рассыпает на довольно широкое пространство кругом — картофель и кукурузу, а затем трубит на весь лес в охотничий рог. И понемногу из чащи начинают собираться кабаны: поодиночке и целыми семьями с маленькими кабанятами. Смотреть на них в это время можно только с башенки — внизу оставаться опасно. Мы провели на этой вышке более часу, наблюдая за тем, как ели эти животные, и сами ели привезенные с собой бутерброды и фрукты, т. к. это был как раз час, когда принято обыкновенно пить кофе. Все это было в высшей степени странно и почему-то напоминало мне средние века.
Однако уже десятый час. Пора кончать письмо. Прощайте. Крепко всех вас целую.
Пишите почаще.
Бабушкину икру мы доели здесь: дети мне помогли прикончить мою провизию.
Из письма к бабушке
12/25 октября 1900.
Дорогая бабушка, вчера я получила твое письмо, а сегодня мамино и Рины. Большое вам всем за них спасибо.
Если б не письма и газеты — в Серране можно было бы себя чувствовать совсем как на необитаемом острове, оторванном от всего мира. Почта приходит сюда по утрам, и я получаю письма часов в 9 — между первым и вторым уроком, но, т. к. переменки очень короткие, читаю их урывками, пока освобожусь окончательно в 11 часов. Тогда я подымаюсь в свою комнату и там, на свободе, перечитываю все сначала.
Жизнь моя идет, регулярная и однообразная, по шаблону, который я изобразила вам в предыдущем письме, с тою только разницей, что погода теперь испортилась и далеких прогулок предпринимать нельзя. Дети ограничиваются тем, что катаются в своем экипажике по парку. Большею частью они и меня приглашают, в другие же дни я выхожу на часок с Fr. H<eeren> побродить пешком по аллеям. Несмотря на частый дождь и сырость воздуха, дороги не особенно грязны и гулять очень приятно. В парках много густых аллей и живописных местечек — небольшой пруд, быстрая, извилистая речка, в которой еще со времени средних веков водятся форели, которых развели в ней монахи существовавшего тогда в этих краях монастыря.[7] Преобладающее дерево в парке — бук, но есть и дубы, и ели, и пирамидальные тополя, и клены, и каштаны, и даже платаны и кипарисы. С пирамидальными тополями опять историческое воспоминание: они особенно стали часты в этом краю с тех пор, как в 1806 г. Наполеон, который господствовал здесь в то время, приказал все проезжие дороги обсадить тополями. Они до сих пор еще живы, эти высокие столетние деревья, и образуют величественные аллеи среди пустынных полей.
Сегодня я брала первый урок верховой езды. Я не знаю, кому пришла в голову эта мысль, только вчера дети пришли ко мне с сообщением, что принц разрешил мне брать уроки верх<овой> езды на Муке (так зовут здешнего пони). Я сама никогда и не думала об этом удовольствии, т. к. знала из рассказов, что в прошлом году принц отказал Melle Абаза, очень желавшей ездить верхом, ссылаясь на то, что он не хочет брать на себя ответственность за ее жизнь и оказаться виноватым, если она свернет себе шею. Тем более была я удивлена, когда дети принесли мне вчера разрешение принца, доставившее им, кажется, громадное удовольствие: не знаю, чем успела я внушить принцу уверенность, что не подведу его под ответственность. Я буду брать уроки ежедневно от 2 3/4 до 3 1/4 дня. Т. к. у меня нет шляпы без отделки, девочки дали мне одну из своих, а амазонки у меня, разумеется, тоже нет, но говорят, это не необходимо: я надеваю ситцевую рубашечку с зеленой летней жакеткой сверху, а под юбку теплые зимние панталоны на тот случай, если придется падать, чтобы не ослепить белизной белья. Очень жаль, что нет здесь моих велосипедных шароваров, а то эти очень жаркие. Учит меня самый старший из служащих при конюшне, и еще один кучер помогает садиться и водит лошадь. Из моего первого урока устроили целый спектакль: в назначенный час все собрались в манеж посмотреть, как я буду ездить, даже принц и принцесса заходили ненадолго. К сожалению, мой учитель — немец, и я очень плохо его понимаю; девочки переводят его указания, как умеют. А пони ленив, как осел, и, чувствуя на своей спине неумелого седока, совсем не хочет бегать: плетется шагом и поминутно останавливается.
<…>
Из письма к маме
16 октября 1900
Серран
<…>
Вчера дети играли в цирк и меня пригласили в качестве публики. Для меня устроили ложу, поставив стул на стол и огородив его небольшими ширмами. Между прочими фокусами и акробатическими штуками, меня очень позабавила следующая сценка: Мария изображала лошадь, а Катя (в моих теплых штанах) клоуна, — и со всевозможными предосторожностями, с выражением бесконечного страха на лице тщетно пыталась вскочить на нее, а при малейшем ее движении в ужасе отпрядывала на другой конец комнаты с громким воплем — «тпру, тпру!» — совсем как я.
Я ничего еще не писала вам о «за`мке» и о моей комнате. По прилагаемой при этом письме карточке вы можете судить, что дом вовсе не похож на то, что мы привыкли представлять себе под словом «за`мок». Внешним своим видом и стилем постройки он не переносит в средние века, но жизнь и обстановка, его наполняющие, все-таки, пожалуй, ближе к рыцарскому быту, чем к современности. В обстановке, несмотря на массу редких и, вероятно, страшно дорогих вещей, не чувствуется щепетильной заботливости современного хозяина — эстета, который так озабочен тем, чтоб в его гнезде все до малейшей подробности было закончено, красиво, изящно. Напротив: в больших, подчас даже не обклеенных обоями, а лишь оштукатуренных комнатах в строгом, почти суровом порядке стоит старинная массивная мебель, висят выцветшие от времени гобелены с изображениями рыцарей, охотников и собак, темные картины старых школ, семейные портреты и наивные акварели без перспективы, изображающие различные эпизоды былых царских охот. Принц — страстный охотник, и потому все стены, где только можно, увешаны рогами убитых им зверей, ружьями и вообще всякими принадлежностями охоты, а полы устланы звериными шкурами. На черепе каждой пары рогов надписаны время и место, где был убит принцем их бывший обладатель. Таких пар я насчитала пока около трехсот, но это далеко еще не все. Все это, вместе взятое, придает обстановке «за`мковый» характер. Особенно настраивает в этом смысле лестница — широкая, в два марша, белая мраморная, устланная темно-красным бархатным ковром и задрапированная такими же портьерами, с массивными золочеными перилами и галерейкой наверху, — вся увешанная и уставленная оленьими головами, старинным оружием, вазами и картинами из охотничьего быта. То же настроение и в столовой — большой высокой комнате со стенами, отделанными черным деревом и позолотой, с такой же массивной, темной мебелью и громадным, вделанным в стену буфетом (также из черного дерева с позолотой), уставленным старинной серебряной посудой. В самом нижнем этаже (почти подвальном) помещаются кухня и прислуга; в следующем — дети, принц и принцесса, Fr. Gempe и Fr. Heeren. Выше — зала, столовая, бильярдная, гостиная, библиотека, кабинет принцессы и три или четыре комнаты для гостей; еще выше около 14-ти комнат, предназначенных для приезжающих: здесь царствует наиболее современный стиль обстановки, т. к. отделывали их, вероятно, недавно; рисунки обоев и кретонов носят даже несколько модернизированный характер. Но картины и гравюры на стенах и тут напоминают о прошлых столетиях. Я помещаюсь в этом этаже. Моя комната угловая, самая первая по коридору и значится (здесь комнаты именные) под меткой «III étage, 1, A». По размерам она немного уже моей петербургской, немного длиннее и значительно выше. Обои палевые с светло-голубыми хризантемами; мебель кретоновая, светлая, с желтофиолями; гардины в том же тоне, но с другими цветами. Широкая ореховая кровать, письменный стол тоже ореховый, полированный, со шкапиком и полочками. Комод и ночной столик белые. Перед кушеткой овальный стол на золотых ножках, обитый красивой вышивкой, и два золоченых стула с вышитыми шелком сиденьями. У двери большой умывальник с красивым фарфоровым прибором (рисунок — тоже хризантемы), в углу изразцовая печь. Окна (их два) в разных стенах, наискосок одно от другого. Над кроватью висит большая фотография Беатрисы Ченчи[8] (не подумайте, впрочем, что Б. Ченчи снималась у фотографа; фотография — с портрета, да и тот ведь еще под большим сомнением). Над кушеткой — на одном простенке фотография с портрета королевы Луизы[9] (во весь рост), а на другом старинная пастель под стеклом, изображающая соломенную шляпу, наполненную розами, и картинка масляными красками — средневековый замок на скале; обе вещи в потускневших золотых рамах. И в этом же углу, на кронштейне, старинные часы из черепахи с бронзовыми украшениями. Над письменным столом и умывальником по маленькому видику — акварелью. Над комодом — зеркало. Над письменным столом электрическая лампа. Из окон широкий вид на парк и окрестности. Вот и все, кажется.
Одно время у нас было испортилась погода — пошли дожди, по утрам заморозки и беспрерывный ветер. Но за последние дни снова тепло, и солнышко, хоть ненадолго да ежедневно показывает себя. А сегодня так прямо весенний день. Пейзаж тем не менее выглядит по-осеннему: теперь зелеными стоят только ели, кипарисы да некоторые дубы, остальные деревья приняли самые разнообразные оттенки: буки стоят темно-коричневые, как старая бронза, березы совсем золотые, а клены желтые, как солома; попадаются и красные, и лиловые оттенки. Из моего окна это очень красиво: оригинально то, что за пестрой картиной парка, в которой преобладают желтые тона, стелется ярко-зеленый ковер озимых всходов. Весна и осень словно сплетаются между собою: акации, введенные в заблуждение теплым солнышком, начинают цвести вторично, на лужайках еще пестреют маргаритки, на клумбах доцветают розы, гвоздики, астры и далии, а вчера Fr. Gempe принесла мне несколько лесных фиалок, которые она нашла на прогулке; посылаю их вам.
Однако, чувствую, что письма мои сильно смахивают на бюллетени Кайгородова[10].
Довольно о природе.
Я здесь трачу деньги. Вчера прислали из Берлина образцы рукоделий, и я купила три вещи. Положим, нужно приготовить к елке подарки и принцессе, и гувернанткам, но я купила — скатерть в свою комнату в Петербурге (11 м 50 см) и длиннейшую полосу на стол с очень красивыми нарциссами, опять-таки для дома; да здесь ее и дарить некому. Третья вещь — небольшая салфеточка — антимакасар[11] с маками. Все это, конечно, дешевле, чем в Петербурге, но все же не необходимо. Да уж видно мне на роду написано когда-нибудь окончательно разориться на изящных работах.
Ну прощайте. Крепко всех целую. Кланяйтесь всем петербургским. Если предстоят какие-нибудь семейные праздники у родных, предупредите, чтобы я могла поздравить.
<…>
Из писем к Вере
27 окт<ября> 1900
Serrahn
<…>
Уроки мои верховой езды, после короткого перерыва, опять возобновились. Я делаю маленькие успехи: сижу немного устойчивее и во время галопа уже не теряю ни шляпы, ни шпилек, ни присутствия духа, не хватаюсь за седло. Вообще, становлюсь немного храбрее.
Ты спрашиваешь, не грустно ли мне одной в целом этаже. В сущности, я одна в двух этажах, ибо все жилые комнаты внизу, а сейчас подо мной лишь парадные комнаты, но я нисколько не трушу и даже сама отклонила предложение принцессы поместить рядом со мной горничную. Да в настоящее время я и не одинока: за последние две-три недели сюда то и дело наезжают новые гости, которых размещают в верхних двух этажах. Гости эти — все мужчины и в мою жизнь вносят мало разнообразия, т. к. я встречаюсь с ними только за столом, ни с кем не разговариваю и редко даже знаю их по именам. Принцесса несколько раз приглашала меня присоединяться по вечерам к их обществу, ссылаясь на то, что многие из них говорят по-русски и по-французски (она боится, что я скучаю), но я ни разу еще не воспользовалась ее любезностью, ибо дала себе слово «разговаривать» здесь как можно меньше. Если б это все были настоящие рыцари прошлых веков, с которыми нет решительно никаких общих спорных точек соприкосновения, я бы не стала их чуждаться. Но все они говорят о современном, даже особенно любят говорить — об анархистах, социал-демократах, о рабочем вопросе, читают и критикуют записки Кропоткина и, разумеется, судят обо всем этом так, что соглашаться с ними я не могу. Высказывать же свои суждения тем более глупо и неуместно; стало быть, исход один — молчальничество. Я так и делаю.
Недавно уехал довольно долго гостивший брат принцессы, теперь уже вторую неделю в одном этаже со мной и по одному коридору живет один голландский барон. Еще приезжал один «Fürst»[12] и еще какой-то «Baron». Был и просто «General»; теперь гостит какой-то «Exelenz»[13]. Словом, — как видишь, — поистине «весь железный сонм баронов и князей».[14] Все они целыми днями пропадают на охоте и к обеду являются в охотничьих сапогах и куртках. Приезжал сюда дня на два один немецкий профессор геологии (его пригласили исследовать почву); со своей длинной худой фигурой, бледным лицом и очками на носу, он, рядом со всеми этими жизнерадостными баронами и князьями, казался засушенным наукой и совершенно не к месту попавшим сюда субъектом. Он подтвердил предположение принца, что здесь в доисторическое время было море, ибо в почве находят много окаменелостей морских животных.
На днях принцесса обратилась ко мне с большой «просьбой» — заниматься с Ольгой каждый день по 1/4 часа исправлением речи по методе Остроградского. И теперь, ежедневно после русского чтения, я запираюсь с Ольгой в комнату Fr. Gempe и прилежно повторяю: «сра-сро-сру-сре-сри,-аср-оср-уср-еср-иср, шла-шло-шлу-шле-шли,-ашл-ошл-ушл-ешл-ишл, жра-жро-жру-жре-жри, ажр, ожр, ужр-ужр-ижр» и т. д. Так-то: никто не может заранее знать, чем ему завтра придется заниматься…
В свободное время пишу письма, вышиваю (маки!), читаю. Теперь начала «Фому Гордеева», только что прочла «Двадцать шесть и одна».[15] У принцессы есть Горький, и она его мне предложила. Вообще, принцесса со мной очень любезна и все старается втянуть меня в разговор. Только что за ужином спросила, не хочу ли я «Вестник Европы»[16], и сейчас уже человек принес мне 4 книжки этого года. Дети со мной тоже хороши. Я считаю, что-то несимпатичное, что иногда шокирует меня в них, надо относить на счет среды и обстановки, а не на их собственный, ибо сами по себе они все-таки очень славные дети.
Третьего дня вечером у меня была такая баталия с Ольгой, что я думала, нам никогда уже не быть больше друзьями. У Ольги еще вчера, вместо глаз, были подушки, а я была мрачна и испытывала угрызения совести. Но сегодня Ольга целый день была неожиданно мила со мной, подносила розы, занимала разговорами, а все три так прилежно занимались, что я уже перестала раскаиваться.
28го. Получила книги. Спасибо. Бабушкино письмо тоже получила, благодарю. Передай, пожалуйста, что платья присылать из Петерб<урга> не стоит, т. к. здесь материи гораздо дешевле и сшить можно. Fr. Heeren спрашивает, нет ли хорошей моей карточки, чтобы срисовать масляными красками, просила написать, чтобы вы выслали лучшую. Я думаю — последнюю или выпускную.
10 ноября
1900
Serrahn
<…>
На днях я послала вам фазанов и при этом писала бабушке, на днях буду писать ей снова.[17]
Девочки очень любят мои уроки и даже постоянно сравнивают их с уроками С. И.[18] — не в его пользу. Ольга говорит, что прежде она думала, что С. И. очень хороший учитель, но когда узнала мои уроки, то поняла, что бывают и лучше… Мария уже теперь стонет, что зимой не будет моих уроков и собирается даже предложить С. И. отступного из своей копилки, лишь бы он согласился уступить мне свои уроки. В общем, все эти разговоры мне очень неприятны, п<отому> ч<то> я не умею положить им конец и только повторяю, что это невозможно, что они — неблагодарные девочки, забыли уроки С. И., и что, когда начнут с ним занятия, будут говорить обо мне то же, что говорят теперь о нем. Я сама в это время думаю, что хорошо бы было в самом деле получить уроки С. И., только от детских разговоров проку мало, — а захочет ли принцесса поручить мне математику, что-то сомнительно: в Петербурге всяких профессоров много, а если откажется С. И., пригласят другого. Ну да — все равно: как-нибудь всегда устроюсь.
<…>
Из писем к маме и бабушке
14 ноября 1900
Schloss Serrahn
Дорогие бабушка и мама.
…Недавно здесь была большая охота. Гостей наехало без конца — все разные герцоги, принцы, принцессы, князья и графы. Пригласили столько, сколько можно было поместить в замке, — как раз по числу комнат. И вдруг — о ужас! — один незваный гость извещает о своем приезде. Совсем как в сказке о Спящей красавице, где пригласили фей по числу золотых приборов, — и вдруг явилась еще одна — незваная. Пришлось принцессе снова обратиться ко мне с «большой просьбой» уступить на время свою комнату и переселиться к Fr. Gempe. Разумеется, я «согласилась», уложила все свое имущество в сундук и переехала вниз. Принцесса и даже принц многократно благодарили меня за эту любезность, объясняя, что иначе решительно некуда было бы девать нового гостя. Внизу я прогостила дня три — и это, вместе с тем временем, когда у меня болела нога, и было отчасти причиной моего продолжительного молчания.
Среди гостей были Принц и Принцесса Рейсы[19], брат жениха голландской королевы[20], герцог Ратибор[21], принц Stolberg[22] (которому дали мою комнату), граф Лерхенфельд[23] и даже «граф Tappax» (не знаю, имеет ли он что общего с «братьями», торгующими на Невском хрусталем). Всех имен не упомню. Я очень мало времени видела этих людей, т. к. большую часть дня они проводили на охоте, даже обедали иногда на воздухе, а ужинали всегда отдельно, значительно позже нас. Дамы на эти ужины являлись в светлых вечерних туалетах.
Охотились за кабанами, зайцами и фазанами. Чтобы дать вам некоторое понятие о том, в каком количестве истребляется здесь в продолжение такой охоты звериных жизней, достаточно сказать, что один только принц, в один день, одних фазанов убил 765 штук. Не правда ли, невероятная цифра? В такие дни почти не прекращаются звуки выстрелов, перемежающиеся по временам руладами охотничьего рога. Убитых зверей и птиц раскладывают аккуратно на газонах перед домом по сотне в ряд и по окончании охоты над этими трупами происходит целая, довольно любопытная, церемония: крестьяне-загонщики становятся полукругом за расположенными трупами, немного более впереди выстраиваются в ряд охотники (я забыла сказать, что каждый гость приезжает со своим охотником) с рогами в руках; гости собираются со стороны дома и, по знаку хозяина, главный охотник — распорядитель праздника, стоящий в центре картины, прочитывает со всевозможной торжественностью подвиг каждого участника охоты, т. е. какой принц или барон сколько убил зайцев, фазанов и пр. Тот, кому посчастливилось убить больше всех, — провозглашается «королем охоты»; исчислив его подвиги, чтец на своих рогах поет вроде туша. По окончании чтения снова играют туш — и этим кончается церемония. Я смотрела на все это из открытого окна и чувствовала себя точно в театре: и пейзаж, на фоне которого все это происходило, и немецкие крестьяне-загонщики, стоящие с неподвижностью оперных хористов, и охотники в их одинаковых серых с зеленым куртках и тирольских шляпах с перьями, — все это легче представить себе на сцене, чем в действительности. А когда «распорядитель», выкликая по очереди полностью все титулы каждого из гостей, прочитывал цифры убитых зверей, я вспомнила даже наши гимназические акты и Каптерева[24] прочитывающим отметки выпускных, которые (выпускные, а не отметки) в белых платьях поочередно подходили с реверансами получать свои дипломы из рук празднично-сияющей Марии Николаевны[25].
<…>
Посоветуйте еще вот что: удобно ли попросить у принцессы позволения воспользоваться тем, что ее багаж на границе не смотрят, и провезти домой Герцена? Я бы тогда его купила. Но без ее ведома я не хочу этого делать.
<…>
25/12 декабря 1900
<…>
Уроки кончились в субботу, и тогда же начались тщательные приготовления к елке (или, вернее, к елкам), в которых принимали участие решительно все. Вчера все утро я провела за работой. В четвертом часу все собрались в манеже, где была устроена елка (точнее 3 елки) для школьников. Пришло более двухсот ребят из шести окрестных школ: они пели рождественские песни и получали подарки. Тотчас по возвращении из манежа, все отправились в церковь.
Рождественское богослужение здесь совершается очень торжественно, и мне, видевшей его впервые, было очень интересно. Из церкви вернулись к самому ужину, т<ак> ч<что> только успели наскоро переодеться и привести себя в более праздничный вид. После ужина в бильярдной зажгли елку для прислуги; всем им были розданы обильные подарки, т<ак> ч<что> каждый возвращался нагруженным. После этого перешли в залу, где уже горела самая главная елка и были расставлены столы, заваленные подарками. Я получила: от принцессы — шляпу и муфту из «Серранского меха» — хорька, серебряную складную рамку в кожаном футляре; от принца — серебряную чашечку и много мелочей от детей, Fr. Gempe, Fr. Heeren и двух теток — сестер принца, гостящих здесь в настоящее время. Кроме того, каждый в доме получил по рождественскому хлебу (stollen — нечто вроде нашего кулича, только иной формы), марципановому пирогу и по пяти пачек пряников всевозможных сортов. Я не смогу все это съесть здесь и часть приберегу до Берлина, где оно нам послужит некоторой поддержкой в пропитании.
Вчера я говорила с принцессой о моем отъезде. Решено, что я ухожу 27го, 28го, в зависимости от того, как будет удобно для тебя, мама. Так что теперь за тобой дело выбрать окончательно день твоего выезда и сообщить его мне. Числа 20го Катя уезжает к своему брату, и, стало быть, последние дни мне будет немного меньше дела.
Гости здесь не переводятся: недавно была опять большая охота с массой гостей; между прочими приезжала из Цетина принцесса Юта со своим мужем Данилой Черногорским[26]; они как раз в день своего приезда сюда получили титул «Королевских Высочеств» и, кажется, очень горды были этим обстоятельством.
Дня на два приезжал сюда итальянский пьянист Consolo[27]; принцесса пригласила его приехать в марте в Петербург, обещала познакомить с петербургским музыкальным миром и ручалась за успех концерта.
В первых числах здешнего января предстоит большая охота и ожидается много гостей, а 11го, т. е. по-нашему 29го декабря, все уезжают.
Напрасно Рина сердится на принцессу. Я к ней очень хорошо отношусь, м<ожет> б<ыть>, потому, что она здесь единственная русская. Она тоже очень мила со мной, м<ожет> б<ыть>, по той же причине: ведь, бедной, даже с мужем и детьми нельзя говорить на родном языке.
Эти дни я должна больше быть с детьми, т. к. Fr. Gempe сегодня с утра до субботы уехала к сестре, а Fr. Heeren слегла. Сейчас дети у родителей, но через полчаса они вернутся, чтобы ложиться спать, и я к тому времени пойду к ним.
<…>
…Забыла рассказать, что вчера днем была еще елка в детской, на которой все собаки получили — каждая собственную монограмму из сосисок, перевитую лентами цвета саксонского флага. Монограммы эти были нарочно заказаны колбаснику и были присланы в элегантной коробке саксонских цветов. Дети были в восторге.
Из дневника
Schloss Serrahn
Mecklenburg
16 декабря 1900
(по нов. ст. 29ое.)
<…>
А между тем случилось только то, что в тот день мне впервые после трех месяцев молчальничества случилось поговорить по-человечески. <…>
Случилось это, как я уже сказала, третьего дня, на прогулке. Гулять отправились только принцесса, дети да я. Меня тяготила мысль, что придется разговаривать с принцессой.
Сначала мы шли совершенно молча: она заметила было, что сегодня 6° тепла, я согласилась, что погода очень мягкая и безветренная, — и с полверсты мы молчали. Потом она спросила, много ли времени собираюсь я провести в Берлине, я рассказала, что хочу заехать в Дрезден и Мюнхен, на что принцесса заметила, что в Мюнхене всегда холоднее, чем в Берлине, потому что он стоит на возвышенности и открыт ветрам. И еще с четверть версты мы молчали. Затем я рассказала о выставке, которую видела в Берлине и подробно описала картину: «Борьба за существование».[28] Потом принцесса спросила меня, много ли я бываю занята по зимам в Петербурге. Я сказала, что была на курсах, что оставила их после беспорядков <18>99 года и, побуждаемая расспросами принцессы, вдруг совсем разошлась, распустила язык.
Принцесса, в свою очередь, рассказала, что была страшно взволнована всем случившимся тогда («просто в отчаянии», как выразилась она, а для нее, которая редко прибегает к сильным выражениям, это означает очень много), что все сведения, доходившие до нее, были так противоречивы и сбивчивы, что она решительно не знала, чему верить, что она «заставила градоначальника»[29] (как странно, почти дерзко звучит для смертного уха сочетание этих двух в сущности очень родственных слов: «заставить» — «градоначальника»!) рассказать ей всю историю до мельчайших подробностей и только после этого немного уяснила себе, как было дело. Между прочим, она сказала, что к всеобщему чисто студенческому движению присоединилась тогда агитация политическая и что это вызвало столь строгие меры правительства. Я постаралась, как умела, убедить ее, что все это было нарочно раздуто, рассказала о подметных прокламациях, от которых студентам приходилось открещиваться, и заметила, что тайная полиция вообще очень некрасиво вела себя в этой истории.
«Ну, — возразила принцесса, — тайная полиция — всегда тайная полиция. Чего же другого от нее и ждать можно? Да, я считаю, что если даже и правда то, что в движении этом была политическая подкладка (в чем все меня тогда старались убедить), то все-таки не надо было так карать. Подкладка эта среди учащейся молодежи всегда была, есть и будет, и, право, ничего опасного в этом нет. Скажу более, — надо радоваться тому, что она есть, даже желать, чтобы и впредь она оставалась, ибо таков уже закон природы, что все лучшие люди должны в свое время пройти через эти увлечения, — увлечения, быть может, и ошибочные, но, в сущности, даже симпатичные, т. к. в основе своей всегда имеют самые бескорыстные и благородные побуждения.
Мне, напротив, ничего не может быть противнее молодого человека, благонравно помышляющего только о своей карьере. Это даже уродливо, ненатурально. Мне кажется, тот не был молод, кто не прошел через этот период отрицания, недовольства, искания лучшего, и юношески-дерзкого, наивного, но симпатичного желания все переделать по-новому, всех облагодетельствовать… С годами все это уравновесится, примет более разумные, более применимые к жизни формы, а желание добра людям — дай Бог, чтобы и всегда осталось…
Нельзя с молодежью считаться как с вполне законченными взрослыми людьми: их взгляды, убеждения, симпатии только еще складываются и доступны еще постороннему влиянию. А они этого не понимают и своими крутыми мерами, вечными вздорными притеснениями только вызывают против себя раздражение. В большинстве случаев начальство само виновато, что молодежь смотрит на него, как на врага. И это всегда так будет, пока будут продолжаться эти безобразия…»
Прежде я думала, что принцесса очень умная, но не может выйти из круга понятий своей среды, но приведенный разговор доказывает другое.
Или самая среда эта лучше, чем мы привыкли о ней думать? В самом деле, не сплошное же болото стоячее, есть же и там, вероятно, чистые родники, свежие струйки. Только расплываются они в общей массе неподвижной воды, теряются, не выбившись наружу.
А насколько образование неизбежно ведет к терпимости, либерализму: Fr. Gempe и не принцесса, а как она непримиримо консервативна; ей я ни за что не решилась бы сказать, что была когда-то курсисткой… И какая она в то же время славная и добрая по существу.
17 декабря <1900 по ст. ст.>
…В отношениях этих двух женщин — принцессы и Fr. Gempe — мне постоянно чудится глухая, непримиримая борьба. И немудрено: обе имеют все основания ненавидеть друг друга, — и обе, в сущности, ничем не виноваты ни друг перед другом, ни в том, что попали в это положение. И мне одинаково жаль обеих. Вот как представляется дело, если посмотреть на него с точки зрения Fr. Gempe: была она при девочках с самого их рождения неотлучно, растила, холила их, заменяла им мать. Ведь настоящей матери лишились они очень рано (кажется, когда родилась Dicky[30], а Ольге было два года), отец тогда же уехал в Берлин, оставив детей совсем одних с их верной пестуньей Mem, сумевшей окружить их сиротство нежностью и заботами, редко кому выпадающими на долю. Кроме нее, дети почти никого не видят и ей безраздельно отдают всю свою любовь и все доверие. Без Mem они, кажется, и шага ступить не умеют. И вдруг — словно с неба, сваливается им на голову новая мать, чужая, незнакомая, которая вдруг становится полной и неограниченной хозяйкой в доме. И Mem из прежней бесконтрольной хозяйки и опекунши детей сразу превращается в простую бонну, подчиненную высшей власти, обязанную беспрекословно повиноваться всем ее распоряжениям и нововведениям, давать отчет в своих поступках. В доме появляются новые порядки, и мирная жизнь детей преобразовывается: появляются всевозможные учителя и воспитательницы — француженка, англичанка и, что всего ужаснее, русская учительница. И зачем бедным детям понадобился еще этот русский язык? Потому только, что Богу угодно было послать им русскую мать? Но они ее у него не просили, им и с Mem было хорошо. Пытаться отстоять свое, противиться неприятным нововведениям — нечего и думать, ведь за это можно поплатиться разлукой с детьми. Теперь здесь принцесса — неограниченная, самодержавная власть. И бедная Fr. Gempe поневоле подчиняется, со сдержанною почтительностью отвечая на замечания и распоряжения принцессы, а сама, вероятно, с горечью думает: «Неужели же я могу сделать что-нибудь худое моим девочкам? Небось больше, чем она, люблю их и лучше ее знаю, что им нужно».
Но положение принцессы едва ли лучше. Жизнь ее сложилась, вероятно, не слишком удачно. Замуж она вышла поздно — лет 35-ти, 36-ти, т. е. в том возрасте, когда едва ли можно еще преследовать исключительную цель личного счастья: она выходила за вдовца, т. е. не начинала собою новую свою[31] семью, а посвящала себя чужой, очевидно, желая всей душой быть ей полезной, принести добро, стать настоящей матерью детям своего мужа, которого она, несомненно, искренне любит.
И вот, оказывается, что на каждом шагу ей приходится наталкиваться на глухой отпор, встречаться с полным непониманием, недоверием. Между нею и детьми всегда, словно наседка, оберегающая своих птенцов, стоит эта Mem — добрая, самоотверженная, но недалекая немка, так же как и дети, не понимающая ее и явно ей не сочувствующая. И вся любовь, все доверие детей, которое она так хотела бы иметь для себя, принадлежат этой Mem, которая по-прежнему остается для них единственно близким человеком и непогрешимым авторитетом. С ней приходят они делиться своими радостями и печалями, ей рассказывают все малейшие подробности своей жизни. Принцесса должна чувствовать, что у них с Fr. Gempe — свой особый, чуждый и непонятный ей мир, в который ей никогда не проникнуть, полная гармония вкусов и интересов, взаимное понимание и доверие. И против этой абсолютной, неограниченной власти Fr. Gempe над сердцем и умом девочек принцесса так же бессильна, безоружна, как Fr. Gempe безоружна против внешней власти принцессы. И она тоже покоряется, но в сухом, учтивом обращении ее с Fr. Gempe чувствуется та же глухая, затаенная вражда. Положение поистине трагическое — трагическое уже потому, что никто тут не виноват и все одинаково достойны сожаления.
Впрочем, может быть, я и преувеличиваю. Ведь все это не больше, как мои личные предположения, не имеющие за себя ни одного мало-мальски рельефного факта. Но истина иногда сквозит и просачивается наружу в таких неопределенных, неосязаемых формах…
……………………………………………[32]
Очень рассердили меня сегодня дети. Конечно, они не виноваты, и не на них должно бы было обратить мне раздражение.
Сегодня за ужином Ольга стала возмущаться тем, сколько берут их учителя:
«Подумайте, — за час пять рублей, да еще праздников пропускать не хочет; сколько заработает он в месяц? Они ведь пользуются тем, что мы богаты, это очень некрасиво с их стороны. И почему я не могу это говорить? Папа` это всегда говорит, значит, и я могу…»
Противная девчонка. А воспитательницы сидят и мило улыбаются. Я тоже молчала, потому что боялась, что не сдержусь: мне так хотелось спросить ее: «А красиво ли со стороны богатых пользоваться деликатностью учителей и принимать их труд в подарок?» А они это делают. Начать с того, что еще летом Fr. Heeren предложила мне «из любезности» (ее собственное выражение) приходить 3 раза в неделю читать с детьми. Точно их богатство уменьшилось бы, если бы они оплатили мне эти часы. Потом, за пребывание мое здесь мне предложили 48 (!) рублей в мес<яц>, причем предполагалось, что я буду занята два часа в день. На поверку же вышло, что я занята здесь по 4 часа в день, а вознаграждение остается то же. Стало быть, два часа опять «из любезности»… Но они этого не считают, думают, что за 48 р. купили все мое время и вольны заставить меня заниматься хоть 24 часа в сутки. Наконец, наша поездка в Берлин… Сообразив, что я буду стоить им денег, я было отказалась ехать с ними, ссылаясь на то, что заниматься с детьми мне в Берлине, очевидно, не придется. Но оказалось, что деликатничала я напрасно: пригласить меня пригласили, а расходы за номер в гостинице и еду до сих пор не вернули… И вероятно, не вернут. А между тем, казалось бы, ясно, что пока я считаюсь их гувернанткой, они обязаны поить и кормить меня и давать мне помещение, куда бы они ни вздумали поехать… Вот как я думаю, Ваше Высочество; что если кто поступает некрасиво, так это вы сами. Вы думаете, очень мне нужны ваши 48 рублей? Они ушли у меня, как вода, и я уеду отсюда без копейки, как приехала. И не за деньгами вовсе я сюда поехала. Поехала, потому что решила не быть в Петербурге и место это казалось благовидным предлогом его покинуть! Поехала, потому что хотелось побывать за границей, о заработке я и не думала, когда давала свое согласие. В другой раз вы его не получите… А вы и не подозревали, что получили мой труд так дешево лишь «по случаю»?
Уф! Отвела душу. Будто и отлегло немного, а то уж очень зла была… А все-таки хорошо, что через десять дней меня уже здесь не будет…
18 декабря <1900 по ст. ст.>
…Я говорила вчера, что даром отдаю свой труд, что мне предложили ничтожную плату: «Очень мне нужны ваши 48 рублей!»
А наша прислуга, которая продает нам свой труд за 8 р. в месяц и которую мы обвиняем бог знает в каком нахальстве, когда она, в минуту раздражения, объявляет нам: «Очень я нуждаюсь в ваших восьми рублях!»
Принцесса только так же чужда моих интересов, как мы чужды интересов нашей прислуги…
<…>
22 декабря 1900
4 января 1901
…Сегодня принцесса много пела. Все собрались в гостиную слушать, но на этот раз мне это не мешало наслаждаться музыкой…
Хорошая вещь «Crépuscule» Масснэ[33]…
Но мне вредно слушать музыку: она вызывает во мне беспричинную грусть и тревогу, и бог ведает зачем всплывают откуда-то из тьмы обрывки давно ушедших настроений, мелькают воспоминания — без связи и смысла, но которые все делают больно…
Сегодня я несколько раз была готова расплакаться.
Зачем, например, вспомнилось мне… Да нет — не надо…[34]
……………………………………………
25 декабря 1900
7 января 1901
Читала сегодня детям сказку Кота Мурлыки «Колесо счастья».[35]
Dicky слушала с захватывающим интересом, хоть едва ли все понимала. Я старалась попутно делать соответствующие комментарии, говорила о теперешнем положении фабричных рабочих, о воскресных школах и пр. … Заставили читать без перерыва от 4 до 7 час. и слушали бы еще, если бы я не отказалась. Меня всегда так радует, когда я замечаю, что в них пробуждаются человеческие интересы. Только этим путем можно их отучить от кукол, на которых так жалуется Принцесса.
…Теперь уже решено: я выезжаю послезавтра, 27го, вместе с Катей, которая едет к брату, а 28го вечером уже встречу маму на Берлинском вокзале Friedrichstrasse. И мне почти жалко уезжать отсюда: так привыкла я и к детям, и к однообразию здешней спокойной жизни, и к своей тихой комнате. И даже, как ни стыдно сознаться в этом, я боюсь, что «отчий дом» покажется мне теперь, привыкшей уже к некоторой самостоятельности, к правильному распределению жизни, к возможности в известные часы дня пользоваться полным отдыхом и уединением, — что пребывание в «отчем доме» покажется мне теперь утомительным и стеснительным…
…Как бы то ни было, отсюда уезжаю я со спокойным сердцем: если для себя я мало успела сделать в эти три месяца, не прочла почти ни одной книги, то задачу свою я исполнила добросовестно. Это я чувствую.
По геометрии и арифметике, я знаю, они сделали успехи, а главное, почти никогда не скучали на моих уроках. Что же касается русского языка и истории, то преподавание их шло более вяло: я никогда не изучала методику этих предметов, а применять собственные методы, которые мне казались целесообразными, не всегда решалась. Но девочки любят мои уроки более уроков М. И., стало быть, дело шло не вовсе плохо. Но больше всего, я чувствую, принесла я им пользы русским чтением. Я почти не читала из их детской библиотеки: большею частью это были книги, которые я привезла с собой или выписала из П-га, уже будучи здесь, чем даже, кажется, несколько смущала Fr. Gempe, которая не раз заговаривала о том, что у детей есть ведь и свои книги. В результате я успела вполне разубедить их в том, что русские книги не могут быть интересны, и так приохотила их к русскому чтению, что часто должна была читать им и не в урочные часы, и даже по воскресеньям.
Я знаю, что без меня они, быть может, долго бы еще просидели на одном Чистякове, Желиховской[36], etc.
Вчера я была свидетельницей следующего разговора. Ольга наткнулась на «Воскресение» Толстого и, раскрыв посередине, начала было читать. Fr. Gempe с ужасом закричала на нее:
— Оставьте эту книгу! Это чтение совсем не для вас.
— Отчего? — спросила Ольга.
— Потому что это очень дурная книга, и хорошего в ней вы ничего не найдете.
— Зачем же ты тогда читаешь ее?
— Я сама читаю ее с отвращением, через силу, для того только, чтобы убедиться самой, что это за книга и отчего так много говорят о ней, но — должна сознаться — решительно не понимаю, — отчего…
— Фу! — с негодованием воскликнула Ольга, захлопывая книгу. — Когда я буду большая, никогда не стану читать ее!
Этого, по-видимому, не ждала и сама Fr. Gempe. Она несколько смягчилась и сказала:
— Ну, когда вы будете большая и будете читать решительно все… К тому же вы будете иметь возможность прочесть ее по-русски, а в оригинале это, м<ожет> б<ыть>, и лучше…
— Ну, — сказала я, смеясь, — я не верю тому, что когда-нибудь настанет такое счастливое время, что они сами станут читать русские книги!
Ольга даже несколько обиделась.
— Отчего же? — возразила она. Теперь я действительно, не люблю читать по-русски, потому что пока это идет у меня ужасно медленно, но — со временем…
Да, подумала я, жизнь идет вперед и «со временем» многое изменится. Я же больше всего желаю вам, чтобы со временем вы вышли из-под слепого подчинения авторитету Mem и научились бы немного смотреть на свет своими глазами и судить о жизни и о людях своим умом…
Хорошо еще, что авторитет Mem не исключительный, они доступны и другим влияниям, если только, конечно, влияния эти явно не противоречат влиянию Mem. Чтобы войти в их доверие, нужно войти в доверие Mem и держать всегда ее сторону. В моей трехмесячной практике, слава Богу, ни разу не пришлось столкнуться с необходимостью быть против Fr. Gempe. Впрочем, этому одному трудно приписать то доверие, которое оказывают мне девочки. Они теперь постоянно ноют по поводу того, что в Петербурге я не буду с ними заниматься. Я стараюсь заминать и отклонять эти щекотливые разговоры, но они возвращаются к ним постоянно.
Однажды, когда Ольга снова принялась за эту тему, я сказала:
— Просто вы неблагодарные девочки и быстро забываете своих учителей. Вот погодите, начнете опять заниматься с С. И. и снова полюбите его уроки больше моих.
— Никогда! — с жаром возразила Ольга.
— А когда он передавал мне уроки, вы, вероятно, говорили ему, что никогда не привыкнете к новой учительнице, не будете любить ее уроков, что вы меня не хотите, как теперь говорите, что не хотите С. И. и М. И.
— Я никогда этого не говорила, настаивала Ольга. Раз сказала только, что у вас тихий голос, т<ак> ч<то> первый урок вы, действительно, давали тихим голосом. А что я вас не хочу — никогда, никогда этого я не говорила!
— А я говорила, — вдруг созналась Катя, густо покраснев и потупив голову. Но после того она стала как-то вдруг доверчивее и ласковее со мной.
До сих пор мне всегда приходилось слышать о Кате, что она бесчувственная, холодная, никогда ни к кому ничего не проявляет, и я поневоле должна была соглашаться.
Она не только сама не ласкалась, но, когда я пробовала приласкать ее, она отодвигалась и с холодным недоумением спрашивала: «Что вам нужно?» Но за последний месяц она вполне доказала, что умеет быть совсем другою. На уроках она вдруг стала неожиданно прилежна и уверяла при этом, что у меня она всегда хочет и будет хорошо учиться, потому что я лучше всех учителей. На прогулках не отставала от меня, постоянно заставляя рассказывать ей что-нибудь. По вечерам зазывала укладывать ее спать и заставляла сидеть у нее на постели. А все эти дни просидела, помогая мне вышивать мою скатерть.
Милые дети. Мне жалко будет с ними расстаться. Сегодня я последний раз присутствовала при их вечернем туалете, заплела Кате косу и, когда она, помолившись Богу, забралась под свои одеяла, я перецеловала их поочередно. И когда я нагибалась к ним, они так ласково закидывали мне на шею руки, подставляя губы, и не хотели отпустить…
А завтра я уеду от них и стану им опять совсем чужая. Странно все это.
Странно и то, что никогда, быть может, не вернусь я в этот дом, в эту комнату…
……………………………………………[37]
Из письма С. Н. Второвой (матери Ольги Викторовны) к Н. А. Второвой (бабушке Ольги Викторовны)
Берлин, 1 января 1901
<…>
В пятницу мы ездили провожать принцесс. Девочки очень милые. Fr. Gempe, с которой я познакомилась, оказалась очень простой, добродушной и милой особой. Затем приехали принцесса с принцем; я отошла в сторону, но принцесса пожелала, чтобы Оля меня ей представила. Она была очень мила и проста, но, кажется, так же как и я, чувствовала некоторое смущение и не знала, о чем со мной говорить. Спросила, не нахожу ли я, что Оля поправилась, и на мою благодарность, тоже выразила свою благодарность по адресу Оли (даже начала разговор с этого). Потом повторила Оле свое приглашение бывать у них, — самое удобное время — к обеду. Девочки же просили Олю дать обещание приехать к ним в тот же день, как вернется в Петербург, и каждый[38] день приезжать, а по воскресеньям непременно кататься с ними на коньках. Оказывается, Оля с ними начала кататься и сделала успехи. Они мне объявили, что она «ужасно смелая». Сестра Fr. Heeren тоже была на вокзале, и Fr. H. меня с ней познакомила.
<…>
Из дневника
7 июня 1901 г.[39]
Вот и опять лето, и опять Ораниенбаум. И опять те же принцессы, те же уроки и все та же специфически «дачная» скука…
<…>
…От С. И. получила письмо с вопросом, как решаю я на счет Серрана и Свято-Владимирской школы.[40] Очевидно, нужно торопиться с решением, а я чувствую, что три года подумаю — и не сделаю никакого выбора. Так трудно решать, выбирать и пытаться что-то чему-то предпочесть, когда, в сущности, все так все равно. Я стараюсь быть добросовестной при решении своей судьбы, но, в результате, только запутываюсь в бесконечных доводах «за» и «против», уважительность которых, если сама и признаю, то только рассудком, но не душой. А к своему рассудку я не имею доверия: немало уже подводил он меня на моем веку, чтобы я могла сократить уважение к его авторитету.
Из письма к Рине
24—VI. <1901> …Сию минуту произошел целый переполох — и все из-за твоего велосипеда.
Дело в том, что на днях я видела принцессу и попросила у нее позволения ездить на уроки на велосипеде; она тотчас же очень мило согласилась и обещала выхлопотать для меня у своего управляющего билет на право езды по парку. И вот — не прошло и трех дней — въезжает к нам околоточный[41] и спрашивает меня. Соседские кухарки и горничные усердно помогают ему в розысках. Леша[42] сбегает вниз и приносит мне большой конверт, в котором я нахожу именной билет на право велосипедной езды по парку. <…> Конверт адресован в Китайский Дворец, стало быть, переслан оттуда либо кем-нибудь из воспитательниц, либо принцессой. Каково внимание! Извольте после этого отказываться от Серрана!
<…> Теперь о Серране. По-видимому, от меня скоро потребуют решительного ответа, — и я положительно не знаю, как решусь отказаться. Дети так бесконечно милы и предупредительны ко мне, да и все остальные, что мне больно будет огорчить их. Сегодня Fr. Gempe уже спросила меня, не о Серране ли я говорила в последний раз с принцессой: «Ольга прибежала ко мне такая взволнованная: „Мама` говорит о чем-то с Fr. Iafa, верно приглашает ее в Серран, я убежала, чтобы не мешать“». К счастью, мы говорили лишь о велосипеде и о моей поездке на Волгу. Но скоро, стало быть, заговорят со мной и об этом. Что я отвечу, как откажусь, а главное, если откажусь, не придется ли потом пожалеть об этом? «Ведь вам же хорошо было в прошлом году в Серране?» — сказала мне сегодня Fr Gempe.
Как объяснить ей, что мне этого мало? Хорошо, да, ведь нельзя же отдать так, зря, два года жизни, а соглашаясь на поездку, я отдаю их целиком, без раздела: ведь на эти три месяца я лишаюсь своего дома, семьи, друзей, знакомых, своих любимых книг и вещей, лишаюсь возможности иметь на остальное время года какое-нибудь иное занятие, какое-нибудь серьезное дело или работу. Из-за трех месяцев пропадает весь год — и не только в смысле работы: утрачиваются знакомства, теряются из вида люди, с которыми прежде были короткие отношения. Уже в прошлом году, вернувшись, я почувствовала, что успела стать более чужой Петербургу, а через два года он и вовсе отречется от меня. Куда-то я денусь тогда?
А с другой стороны, — осень в Петербурге, на Захарьевской, возможно — без определенного дела, без заработка, особенно, когда можно провести ее в хорошем климате, среди красивой природы, — перспектива не занимательная. <…> Я без колебаний отказалась бы от Серрана, если бы знала, что, оставшись, смогу предпринять какое-нибудь настоящее большое свое[43] дело, но в том-то и суть, что я отлично знаю, что это невыполнимо, и что, оставаясь в Петербурге, я только променяю один способ заработка на другой, притом, вероятно, на менее выгодный и приятный. И такая мена будет, конечно, неразумна.
Из письма к Вере
29 июня 1901
<…> Время мое тянется скучно и однообразно: гуляю мало, т. к. не с кем, да и жары стоят такие, что прилично одетой быть трудно, а в дезабилье здесь гулять нельзя — в этом отношении я вам очень завидую. Главные мои прогулки — через день — в Китайский Дворец и обратно, но теперь этот путь я буду делать на велосипеде. Сегодня впервые ехала по парку, возвращаясь из купальни: оказывается, и эта дорога больше чем вдвое сокращается таким образом. Поэтому в этом году буду, вероятно, купаться чаще, чем в прошлом: мы с мамой уже взяли абонемент.
<…>
Из писем к Рине
4 июля <1901>
<…>
…Ну вот: сегодня Fr. Heeren спросила меня, когда мы остались вдвоем: «Ведь вы поедете с нами в этом году за границу, не правда ли?» — и на мое замешательство уже более серьезным, деловым тоном добавила: «Посоветуйтесь со своими и на следующий раз принесите мне ваше решение; надеюсь, оно будет благоприятное», а прощаясь, уже совсем строго сказала: «Итак, в следующий раз вы потрудитесь дать мне свой ответ; надеюсь, вы не огорчите детей отказом».
В этому году они уезжают гораздо раньше, и поэтому занятия в Серране начнутся тоже раньше. Из Петербурга придется уехать в начале сентября. И опять — до января.
Дети будут огорчены, я это знаю. Они так милы ко мне, так на каждом шагу выказывают мне свою любовь, что иногда я ухожу от них совсем растроганная, но… Но… И в Петербурге же остаются люди, которые любят меня и которых я люблю больше принцесс… А мастерская, а Алеша…
Помимо всяких деловых, денежных и всяких иных резонных «уважительных» соображений, мне просто жутко уезжать, мне, наконец, просто хочется теперь людей, общества, Петербурга, — я и не хочу — не хочу в эту четырехмесячную ссылку, почти в одиночное заключение…
Серран. Серран… Я так живо представляю себе сейчас мою комнату с голубыми обоями, залитую ярким солнцем, и вечером — при электрической лампочке, и мертвую тишину, разлитую кругом и в доме, и далеко вокруг, тишину, которой мне так часто не достает в Петербурге, — и спрашиваю себя: пожалею ли я когда-нибудь об этой комнате? В Петербурге у меня есть тоже комната, но в Петербурге осенью дождь, туман и сырость, месяцами не видят солнца… Сейчас я сижу на террасе при 29° жары и даже с удовольствием думаю об осенней прохладе, которая представляется мне сейчас только чем-то прохладительным, вроде мороженого, но потом, когда действительно наступит эта мрачная пора со всеми ее гадостями — мокрыми подолами, хандрой и унынием, — не будет ли мне тогда вспоминаться голубое, ясное небо, буковые рощи, пирамидальные тополя и изумрудные озими, розы и маргаритки? Я так ясно представляю себе, как я надеваю свою велосипедную юбку и спускаюсь по лестнице: я вижу цветник перед домом, пруд, аллеи, дорожку к конюшне, по которой, вероятно, мне снова предстоит бегать в манеж; в прошлом году в Сочельник шла по ней в одном платье и дорогой рвала маргаритки… Все это покажется сказкой, когда в трескучий петербургский мороз или, что еще хуже, в оттепель я в тяжелых зимних одеяниях и теплых калошах буду шлепать по грязи или трястись в конке, молча созерцая угрюмые физиономии удрученных жизнью и погодой петербуржцев… Но там — там и этих физиономий не будет!
<…>
9 июля <1901>
…Вчера, в пятницу, я должна была принести Fr. Heeren итоговый ответ относительно Серрана. Но она не дождалась и еще в четверг сама пришла к нам за ним. К счастью, меня не было дома, и ей пришлось ограничиться просьбой, чтобы бабушка повлияла на меня в смысле поездки. <…>
Дети во время урока так волновались, что ни на минуту не могли сосредоточиться, ерзали, переглядывались, громко вздыхали, и, когда я спросила, наконец, не болят ли у них зубы, они с таинственным видом ответили: «Почти. Мы чувствуем себя так, точно они болят у нас». Dicky во время моих объяснений напряженно хлопала глазами, очевидно, ничего не слыша и не понимая, и вдруг перебила меня умильным, заискивающим тоном: «Меньшесть[44], милая, хорошая, добрая, — ведь „да“? да? Умная, красивая Меньшесть… Большая — большая! Ну скажите же: „Да!“». — «Я не знаю, о чем вы спрашиваете». — «Будете ли вы после урока есть с нами ягоды?» — перебивает Ольга. «Только вы непременно должны сказать, что будете, п<отому> ч<то> мы на самом деле не о ягодах спрашиваем». — «А о чем же?» — «Да вы только скажите „да“, это необходимо».
И когда после урока мы принялись за ягоды, вопрос был высказан наконец прямо и настоятельно. Мой ответ вызвал целую бурю негодования и просьбы; о замене учительницы ничего не хотели слушать: «Может быть, она и очень хорошая учительница, да сама-то она какая?» — «Очень хорошая». — «Ну вот что: оставьте ее своей бабушке». — «Это нельзя: она же совсем чужая». — «Ага! Бабушке чужую нельзя, а нам — можно?! Вот вы какая — злая, нехорошая» и т. д.
Признаюсь, мне были приятны все эти выражения расположения ко мне девочек.
Приятно также, хотя и несколько иначе, то, что принцесса, по рассказам, очень хочет, чтобы я ехала и с нетерпением ждет моего ответа. Третьего дня они все были очень перебудоражены известием о том, что Никонов[45] арестован и сидит в Предварительном Заключении.[46] По наведенным справкам его обвиняют в том… ну все равно в чем, — характерно, что наводили справки: «Ведь совсем неприятно иметь учителя революционера». Почему? Точно оттого, что он революционер, он менее понятно и интересно будет излагать ботанику и физику? Влияние на детей? Но ведь на то и Fr. Heeren, чтобы предупреждать всякую опасность такого рода. Fr. Gempe рассказала мне, что принцесса так заинтересована моим ответом, что, когда Fr. Heeren заговорила с ней было о Никонове, перебила ее словами: «Теперь меня это не интересует». Это нехорошо, но я позлорадствовала немного. Теперь уж никто не скажет, что я прыгала от радости ехать с ними. Скорее сама принцесса запрыгает, если я соблаговолю согласиться. «Она думает, что вы скучали в прошлом году в Серране, и боится, что теперь вы не захотите ехать, мы разубедили ее», — рассказывала Fr. Gempe. Как-никак, а нельзя не признать, что принцесса проницательнее их всех.
…Сейчас мы с мамой ходили с визитом во дворец. Дома никого не застали, но на обратном пути встретили принцессу с девочками и Fr. Gempe. Принцесса так упрашивала меня и маму, так засыпала меня комплиментами, соглашаясь ждать меня хоть до половины октября, что я совсем растерялась, и, когда она сказала, наконец: «Ну не мучайте же нас дольше и скажите скорее „да“», — я согласилась.
<…>
Сейчас имела долгое собеседование с принцессой: о своей поездке, о Никонове и т. д. Принцесса опять повторила, что она так хочет, чтобы это была именно я, что охотно согласится ждать хоть до 15го октября, — это принцесса, которая и на Рождестве-то дает детям два дня праздника. Я торжествую, хотя Fr. Heeren и говорит про меня, что «крепость взята приступом». По-видимому, принцесса надеялась узнать от меня что-либо о Никонове, но я ограничилась выражением предположений, что такой типичный «ученый» не может быть активным деятелем, тем более что предмет его науки так далек от социальных вопросов. (А сама как раз теперь читаю у Герцена, что истинный ученый должен принимать активное участие в жизни.) Мы вместе посокрушались над его печальной судьбой, поговорили о весенних рабочих беспорядках и поахали над множеством арестов и высылок этого времени. Домой я вернулась с громадным букетом роз и персиками — вероятно, в награду за то, что согласилась.
20 июля <1901>
…Не воображай, пожалуйста, что вы одни поддерживаете великосветские знакомства. Я тоже на старости лет пустилась в большой свет. На днях принес мне лакей из дворца лист, в заголовке которого почерком принцессы было написано, что, мол, она и супруг ее, принц Альберт, «покорнейше просят пожаловать к ним сегодня в 5 ч. на чашку чая», за чем следовал перечень имен, удостоенных этого приглашения, и в их числе ваша покорная слуга. Я расписалась на этом листе — и, нечего делать, к назначенному часу, несмотря на адскую жару, напялила корсет, свою кисейную кофточку на розовом чехле и в новом чесучовом костюме отправилась во дворец. Кроме чая, персиков и винограда, гостям были предложены живые картины, устроенные графиней Карловой[47]. Участвовали в них только дети — Альтенбургские и ее, изображали французские шарады. Гостей было довольно много, но я никого как следует разглядеть не сумела. И чувствовала себя в их обществе не по себе. Когда они все разъехались, я осталась ужинать и вечер провела с детьми очень славно.
Fr. Heeren сообщила мне, что принцесса решила платить мне в этом году русскими деньгами: «Вы будете получать ровно 50 рублей, что прибавит несколько марок в вашу пользу», т. е. в общей сложности мне накинут 5 рублей.
Кстати: ты знаешь, что с января 1901 г. до будущего января я заработаю всего 235 р. (летом 110 р. да в Серране 125 р.), т. е. меньше, чем по 20 р. в месяц. Выгодно!
Из дневника
23 июля 1901
Была сегодня с мамой во дворце. Потом ездила с детьми купаться.
Когда возвращалась с ними в коляске с гербами и коронами на фонарях, странное овладело мною чувство. Я вспомнила, какою я была лет пять тому назад, вспомнила своих тогдашних друзей, и мне представилось, как бы они все были неприятно поражены, увидев меня сейчас. И, глядя на позолоченные короны, на ливрейную спину с аксельбантами, я с упреком говорила себе: «Ольга, Ольга, как же это ты сюда попала?» И в то же самое время я совершенно невольно испытывала совсем другое — приятное чувство. Встречавшиеся городовые вытягивались в струнку перед нашей коляской и отдавали ей честь, гуляющая в парке публика почтительно ей кланялась и издали провожала любопытными глазами. И мне — и странно, и немного смешно, и приятно было ехать в этой коляске. Хотелось на минуту вообразить себя какой-нибудь высокой титулованной особой и, приняв величественную позу, а лицу своему придав соответствующую улыбку, милостиво раскланиваться направо и налево. Смешно снисходить к людям, которые, может быть, гораздо лучше и умнее тебя или выше по своему общественному положению и которые, встреться я с ними где-нибудь в другом месте, посмотрели бы на меня совсем иными глазами. Эх, люди, люди.
Вот студент с выгоревшим околышем фуражки и в расстегнутой тужурке. Он проходит угрюмо, не кланяясь, но и он не может скрыть некоторого любопытства, странно соединенного на его лице с выражением презрительной насмешки. <…>
Из письма к маме
17 октября 1901
Serrahn[48]
<…> В Лангхагене меня встретили все три девочки — одни, вытащили весь мой багаж, укутали меня в бурку и вообще были очень внимательны. Комната моя оказалась вся укутана цветами: на всех столах, на комоде и даже на ночном столике — букеты. Все это внимание, конечно, скрасило мое настроение, и пока я чувствую себя хорошо.
Уроки в этом году распределились несколько иначе: два часа утром, и два часа днем: 8—9 — математика, 9—10 — Катя, 4—5 — принцессы, 6—7 — чтение. Благодаря этому, у меня оказываются свободными два утренних часа (10—12) и один час среди дня: с 5 до 6.
<…>
Из письма к Вере
19 октября 1901
Serrahn
<…>
Вот уже скоро неделя, что я снова в Серране, и точно и не уезжала. Это удивительно, до чего здесь жизнь застыла в раз навсегда отлившиеся формы. Мебель, люди, распределение дня, погода, кусты, деревья, — все то же, даже платья принцессы и дети донашивают прошлогодние. Только обедают теперь не в 12 ч., а в 12 ч. 15 м. (об этом важном изменении принцесса сообщила мне тотчас по моем приезде, с точным перечислением причин и соображений, объясняющих уместность этого распоряжения), только горничная у меня теперь новая, да по утрам одним уроком меньше. О том, как распределились теперь мои занятия, ты, вероятно, уже знаешь из моего письма к маме; добавлю, что такое расписание удобнее уже потому, что теперь на одном моем уроке не будет ассистировать Fr. Herren, что прежде было для меня большим наказанием, тем более что присутствовала она обыкновенно лишь на русских уроках, на которых и без того у меня всегда мрут мухи от тоскливой скуки. Врагу моему никогда не пожелала бы учиться у меня русскому языку! Зато часы геометрии, арифметики и чтения проходят очень быстро и весело, и, если можно было бы только ими и ограничиться, я ни на что бы не жаловалась.
Читаем мы теперь избранные места из Достоевского, в частности — сейчас об Ильюше из «Братьев Карамазовых». Впечатление полное.
Принцесса, очевидно, решила быть со мной вдвое любезнее, чем в прошлом году. Снабжает меня книгами, разговаривает во время прогулок и вчера, когда я после обеда, старалась незамеченной пробраться к себе, вернула снова в залу и поговорила о погоде. Очевидно, она серьезно решила, что я скучала в прошлом году.
<…>
Погода здесь чудная — воздух весенний. Мы гуляем каждый день по два часа (с 1 ч. 30 м. до 3 ч. 30 мин.), и я с непривычки устаю немного, т<ак> ч<то> в 10 ч. в. уже сплю как убитая. Вот и сейчас: только 9 ч., а я уже клюю носом. Зато просыпаюсь в шестом часу — и первая бываю в столовой.
Теперь сообщу тебе только мое поручение, закончу письмо — и в постель. Будь добрая, купи, пожалуйста, у Вольфа[49] учебник русской истории Рожкова[50] и вышли с газетами. Катя говорит, что Тихомиров[51] ей скучен, да и мне он не нравится, а Платоновым[52] и Джаншиевым[53] я могу пользоваться.
Из писем к маме
24 октября 1901
Serrahn
Дорогая мамочка.
Прости, что до сих пор тебе не писала, но у меня, как и в прошлом году, ужасно мало свободного времени, а эту неделю к тому же принц в отсутствии (опять охотится где-то с Государем[54]), и я несколько вечеров провела у принцессы. Сегодня, несмотря на настояние детей идти с ними к принцессе, ушла к себе и вот села за письмо.
Спасибо тебе за письмо и за газеты. Я очень рада была «России». «Новое время» мне до сих пор почему-то не давали (сегодня только принцесса предложила, что будет присылать), и я чуть было не оказалась без газет.
Статью «Гражданина» я вполне прочувствовала.[55] Вот гадость-то! Принцесса уверяет, что «Гражданин» вовсе не субсидируется Государем, что мнение это составилось только из-за того, что Мещерский[56] был когда-то дружен с Александром III, «потом наделал кучу бестактностей», и отношения их совсем прекратились. Но однажды Мещерский оказался в очень затруднительном материальном положении и обратился за помощью к Государю, и тот дал ему денег, не думая ни о газете, ни о ее направлении, так себе, просто, «par bonté»[57], «в память прошлого»…
Не знаю, правда ли это. Впрочем, все равно.
Здесь страшно тоскливо и монотонно: сегодня — как вчера, вчера — как в прошлом году. Всё на своих старых местах и в те же часы. В прихожей только прибавилось 11 голов буйволов, убитых принцем за этот год (!!!), а у принцессы новая собака. Даже писать о чем — не знаешь: ни новых событий, ни новых людей. Скоро, впрочем, ждут каких-то гостей, а пока что мы каждый обед и ужин пялим друг на друга глаза — семь женщин, запертых по какому-то недоразумению в этом большом и одиноком доме. Правда — точно в сказке?
Вот я сижу сейчас у себя: только что пробило 8 часов, у вас в Петербурге день еще только, можно сказать, начинается; в Соляном Городке[58] в это время начинаются лекции, в театрах поднимается занавес, Верочка еще только кончает перед зеркалом свою прическу, чтобы ехать в какой-нибудь концерт, на улицах суета, оживление, — а в моей комнате такая мертвая тишина, что даже жутко, да и не только в комнате, а всюду вокруг, далеко за ее пределами — и в доме, и за окном.
<…>
18 ноября 1901
Мамочка, прости, что я тебе долго не писала, но, право, — не о чем, и устаю очень, хоть, казалось бы, и не от чего. Утомляет раннее вставание, большие прогулки, необходимость целый день быть подтянутой; наконец, беготня по лестнице. Принцесса не поверила сначала, когда я как-то сказала ей, что если умножить число ступенек, отделяющих мою комнату от нижнего этажа, на число раз, какое мне приходится каждый день спускаться и подниматься по ним, то получится высота по крайней мере Иса<а>кия или Ивана Великого[59], — но я ей доказала это точным арифметическим расчетом: число ступенек 53; если считать только неизбежные[60] подъемы и спуски, то их выходит 18 (9 вн<и>з и 9 вверх), — но я еще ни разу не делала менее 20-ти в день, — вот уже 954 (а если умножить на 20, что ближе к действительности, то и все 1060 ступенек). Сначала мне казалось, что я их не замечаю, и даже удивлялась этому, но теперь думаю, что это, может быть, и служит, вместе с ежедневной двухчасовой ходьбой, главной причиной моей постоянной усталости и боли в спине. Ведь не занятия же, в самом деле.
<…>
Гостей здесь перебывало очень много — впрочем, все больше те же, что и в прошлом году. На днях приезжал «Великий Герцог» Мекленбургский[61], юноша лет 20-ти; его принимали страшно торжественно — с триумфальными арками и всевозможными почестями; даже дорогу от станции ж. д. до Серрана, которая по случаю осенней распутицы и постоянных дождей, совсем испортилась, гладили, засыпали песком и привели-таки в приличный вид. Всюду, где было можно, красовались мекленбургские флаги.
На другой день по его приезде была большая охота на кабанов, которых уничтожили более сотни, не считая случайной добычи в виде зайцев, серн, фазанов… Говорят, кому-то на этой охоте посчастливилось вывихнуть плечо, кто-то повредил себе ногу. Но это, по-видимому, если и не входило в программу, нисколько не нарушило средневекового стиля праздника, пожалуй, даже, напротив, только усилило его. Вечером в тот же день над трупами убитых происходила обычная церемония, поглазеть на которую собрались, кажется, все жители Serrahn՚a и Kuchelmiss՚a[62].
<…>
Неприятно действовало только присутствие четырех жандармов, приехавших сюда вместе с герцогом, чтобы охранять его жизнь.
Чадили и трещали смоляные факелы, зажженные на чугунных шестах вокруг поляны, покрытой трупами убитых животных; их красные, танцующие под ветром огни причудливо освещали смеющиеся лица немецких крестьян и крестьянок, а за черной стеной деревьев, окаймляющих поляну, догорал бледный осенний закат. <…>
Из писем к Рине
Окт<ябрь> 1901
Serrahn
<…>
Катя — любознательна, скрытна. Меня начинает интересовать эта девчонка.
Ольга очень мила, образец всяческих добродетелей, подчас бывает просто трогательна, но инертна до бесконечности. Dicky умна, но вспыльчива и несдержанна.
<…>
…Читать мне приходится мало. Перечитываю лекции Платонова по русской истории, с удовольствием просматриваю газеты, с неудовольствием — учебники и методики. Изредка берусь за Метерлинка (здесь нашлась его книга «La vie de abeilles»[63]).
…Пишу это письмо урывками. Сейчас удрала из залы, куда прошли после обеда все только что приехавшие гости. Я так успела одичать за это время, что новые люди были для меня пыткой, и я все время обеда сидела ни жива ни мертва. Дом сразу наполнился и оживился, а между тем прибавилось всего две принцессы (одна с шестнадцатилетней дочкой, другая — двадцатидвухлетняя девушка) и две их фрейлины. Сейчас, кажется, все собираются гулять; но мне не хочется идти с ними, постараюсь остаться дома. Какие это всё чуждые мне и совершенно непонятные люди. Если бы и умела говорить на их языке, не знала бы, о чем говорить с ними. Долго ли погостят они? Ну их, уж скорей бы уехали. Без них лучше.
Сегодня, вопреки обыкновению, весь день прошел кувырком — и учились, и обедали не вовремя: во-первых, приезд гостей, а затем неожиданное появление оркестра странствующих музыкантов-рудокопов, давших нам целый концерт, длившийся около двух часов. Дети были в восторге, да и я с удовольствием послушала музыку. Оркестр человек из десяти — струнный и духовой, — очень хорошо сыгравшийся.
<…>
Им дали 50 марок — и они снова пошли шлепать по грязи среди непроглядной темноты.
……………………………………………[64]
24 ноября 1901
Serrahn
…Если бы ты знала, Ринуша, сколько раз садилась я за стол с намерением писать тебе, ты, наверное, простила бы мне мое долгое молчание. На днях уже совсем было написала, да больно жалостливо вышло — и не послала.
В сущности, жаловаться мне не на что: я знала, на что ехала, а непредвиденных неприятностей пока нет никаких (тьфу, тьфу, чтоб не сглазить), — напротив даже: отношение ко мне окружающих очень хорошее, и во внешней жизни нет никаких неудобств или неприятностей. Да и одиночество, на которое я обречена здесь, не тяготит меня. Угнетает и утомляет необходимость вечно играть чужую, вовсе не свойственную мне и очень глупую роль человека, легко и приятно чувствующего себя в этой среде, в сущности — такой для меня непонятной и несимпатичной. Мне непонятно и несимпатично все в этих людях; их интересы, их понятия, их убеждения расходятся с моими совершенно, а я должна иметь вид, будто меня ничто не удивляет, не возмущает, будто я заодно с ними. Это не обман, п<отому> ч<то> меня никто и не спрашивает о моих интересах и убеждениях, вероятно, не подозревая, что у меня могут быть какие-нибудь свои убеждения, — это только очень скучная и очень глупая комедия. Здесь я — не я, а только «русская учительница», одна из тех семи нянек, которые воспитывают безглазых детей. Дело не в безглазых детях, а в невозможности быть самой. <…>
Но больше трех месяцев я едва ли выжила бы в этой золоченой клетке. Впрочем, чем она золоченая? И того даже нет.
Самая обыкновенная клетка с колесом, какие устраивают для белок.
<…> Сейчас узнали, что я плохо себя чувствую. Fr. Heeren и Fr. Gempe пришли в мою комнату, принесли горячего красного вина, предложили прислать еду в мою комнату, — разве не трогательное внимание? А я еще жалуюсь!..
Из письма к бабушке
18—5 декабря 1901
Serrahn
Спасибо тебе, дорогая бабушка, за деньги; только зачем так много?
<…>
В настоящую же минуту я воспользовалась этими деньгами, чтобы расплатиться с долгами и заказать подарки прислуге. Последние дни я была буквально без копейки, т. ч. даже, отправляясь в последнее воскресенье в церковь, заняла 10 пфен<нигов> у лакея.
Теперь во всем доме идет предпраздничная спешка. Все заняты приготовлением подарков: ведь всего-навсего пять дней осталось. У меня не готов еще подарок Fr. Gempe, которой я вышиваю воротничок и рукавички к рубашечке, да не получены подарки для прислуги и детей. Последним, я сама еще не знаю, что буду дарить, т. к. вполне положилась на выбор мамы.
<…>
Из письма к маме
26—13 декабря 1901
Schloss Serrahn
Дорогая мамочка, спасибо тебе за хлопоты. Напрасно ты думаешь, что купила для детей неудачные подарки: напротив, все всем очень понравилось, особенно Васнецов. Если мне и показалось, что рисунок Билибина не безукоризнен, это не значит, что я считаю его сказки[65] непригодными для подарка детям. Посылка пришла как раз вовремя, утром в Сочельник.
День этот, как предшествующие ему, мы провели совсем по-прошлогоднему: те же хлопоты, те же разговоры.
Дня за два до Рождества приехала сюда опять «Tante Zizi»[66], и уже 22го. вечером мы все вместе обвязывали пряники и марципаны тесемочками, а 23го украшали елки. Единственным нововведением этого года были мешочки из папиросной бумаги для школьной елки: ты, конечно, узнаешь инициатора? Мы наделали их больше двухсот, и все были очень довольны — а я больше всех.
Хотя подарки свои я закончила еще дня за два, но в Сочельник так много было работы в манеже со школьными елками и такая была спешка, что уже часам к четырем я устала до одурения: по лестнице я пробежала в тот день 36 раз, что составляет 1908 ступенек (почти 2000), а сидела только в церкви и за едой.
Как и в прошлом году, праздник начался школьной елкой и продолжался все в той же последовательности.
В 5 часов отправились в церковь, и, когда на обратном пути проезжали деревней, в каждом окне светилась елка.
Вечером на елке я получила много хороших вещей:
1) цепочку «для муфты» <…>.
Подарок № 2: драповая накидка темно-красного цвета с налетом белых волосиков, вышитая темно-красным сукном. <…> Этим подарком я обязана детям, которые сообщили, что я всегда при поездках надеваю накидку Fr. Gempe. Принцесса говорит, что нарочно выбирала такую (не до полу), чтобы я могла иногда в ней ходить пешком, — «впрочем, главным образом выбирал Albert[67]».
Подарок № 3 — часы в футляре «дорожные», как назвала их принцесса <…> вместе с подарком № 4 — бюваром[68], гладким, кожаным, черного цвета, очень солидным (это — от детей); № 5 от Gempe — Сказки Гауфа, красивое издание с иллюстрациями, и № 6 (от нее же) — пяльцы, о которых я имела неосторожность мечтать вслух; № 7 (от Fr. Heeren) — лоточек для шпилек и № 8 (от Tante Zizi) — календарь. Кроме того, каждая из девочек подарила мне свою работу. Затем — неизбежные Stollen[69] и марципановый пирог, которые приедут в Петербург, т. к. на этот раз я вернусь раньше прошлогоднего.
Из письма к Вере
27—14 декабря 1901
Schloss Serrahn
<…>
В Харьковской истории[70] я понимаю очень мало: во всяком случае, она как нельзя больше не вовремя. На днях я говорила об этом с принцессой. Она уверена, что реформа все-таки пройдет непременно, если жив будет Ванновский[71] и удержится на посту министра, т. к. необходимость ее очевидна и государь ей сочувствует. Да и поздно уже отступать на попятный теперь, когда уже все авторитеты и профессора открыто высказались за непригодность старой системы и когда все с таким нетерпением ждут реформы[72]: теперь уже гораздо опаснее было бы остаться при старом, чем шагнуть вперед, т. к. обмануть ожидания молодежи и всего общества — значило бы сыграть на руку революционной партии, это была бы уже даже не ошибка («ce serait plus qu’une faute, ce serait un crîme»[73])…
В результате — играть на руку революции — преступление, но принцесса и не может думать иначе. И то уже много, что она так сочувствует реформе. Между прочим, она сама заговорила о Пирамидове[74]: «Как странно, что этот человек так вовремя умер и такой ужасной смертью. Невольно в этом чудится какой-то таинственный перст судьбы: точно сам Бог захотел наказать его и устранить от предстоящей реформы». — «Ну, будто он мог помешать реформе?» — усомнилась я. «Еще бы! Вы не знаете, какой это был дурной и вредный человек: он запугивал Сипягина[75], минуя Зволянского[76] и Святополк-Мирского[77], зачастую чуть не потихоньку от них, играя всегда на одной и той же струне — „он де не ручается за безопасность государя“, — и Сипягин поддавался на удочку. Пирамидов имел громадное значение благодаря своему влиянию на Сипягина и пользовался этим влиянием всегда во зло: это был скверный и жестокий человек».
Ты, конечно, понимаешь, как я радовалась, слушая эту характеристику.
Кстати, давно уж, как-то в октябре, кажется, принцесса спрашивала меня о судьбе Лесгафта, которому очень сочувствовала: она говорит, что в этой печальной истории большая роль принадлежит Пирамидову, умевшему так ловко оклеветать Лесгафта перед Сипягиным, что никто, даже в<еликий> к<нязь> Константин Константинович[78], ничего не могли поделать, как ни старались оправдать и спасти его. А я[79] до сих пор ничего не узнала, даже не спросила вас о судьбе Лесгафта и его курсов.[80] <…>
Из дневника
Berlin Hôtel Friedrichshof.
12 — VII — 1914
…Четырнадцать лет тому назад из окна столовой этого отеля, при чуть брезжащем свете зимнего раннего утра, увидела я в первый раз в своей жизни «заграницу». Что-то совсем особенное переживала я в те минуты, незабываемое, что навсегда вошло в мою жизнь.
<…>
Сегодня, вернувшись сюда через 14 лет, я снова прежде всего подошла к этому окну — и снова попросила подать мне чай.
<…>
Мама, Fr. Heeren, Fr. Gempe, Катя, принцессы. Хоть, в сущности, здесь жила со мной одна Катя (принцессы останавливались в Бристоле), все три одинаково прочно вплелись в мои здешние воспоминания. Теперь они взрослые замужние дамы и меня, поди, давно уже забыли. Но здесь, в этих комнатах, в этом коридоре, и они стоят передо мной — близкие и простые, в своих синих шапочках плюшевого фетра, в серых пальто с пелеринами…
<…>
Два послесловия к «Синей плюшевой тетради»
Послесловие I[81]
1919 г.
В холодную, темную и голодную зиму 1918—<19>19 г. я разыскала, привела в порядок и переписала в эту тетрадь все еще уцелевшие документы, относящиеся к моей жизни в Серране.
Прошло много лет с той далекой ночи, которую я провела, вступая в новое столетие, один на один со своим дневником, в тихой и уединенной комнате немецкого замка.
Многое могла бы я теперь ответить на свой тревожно-вопросительный взгляд, тщетно силившийся проникнуть в даль наступавшего в ту ночь XX века. Но для этого потребовалась бы, пожалуй, еще одна такая тетрадь. Неизмеримо большой оборот совершило за эти годы колесо истории, и уже много нового успел принести миру XX век, в особенности моей родине, а в частности, и лично мне.
Волею рока «гражданка Российской Социалистической Федеративной Советской Республики», я далеко отброшена всепоглощающим потоком времени от этих дней, когда я жила в Серране, от тех людей, с которыми так тесно свела меня на время моя судьба.[82]
Я ничего не знаю о том, сохранился ли до сих пор Серранский замок[83], кому он теперь принадлежит и живет ли сейчас кто в угловой комнате верхнего этажа, из окон которой открывался такой широкий вид на парк и окрестные поля.
В Германии тоже была революция — и немцы, вероятно, утилизировали замок для нужд окрестного населения, как утилизирован здесь Ораниенбаумский Китайский дворец, в котором, как говорят, местным Пролеткультом открыт теперь «Чайный домик».
Я ничего не знаю и о людях, с которыми я там жила.
Принц Альберт умер в самом начале столетия в Серране, простудившись на охоте. Где сейчас принцесса, жива ли она?[84] Живы ли Fr. Heeren и Fr. Gempe? Как выглядят теперь Катя, Мария и Ольга? Я их оставила девочками, а теперь ведь им давно перевалило за тридцать.
…Несколько лет тому назад мне довелось провести одну ночь в стенах милого отеля «Friedrichshof», в котором я останавливалась столько раз в период моей жизни в Серране — и с мамой, и с Fr. Heeren, и с Катей. На этот раз я была здесь совсем одна — одна со своими воспоминаниями, которые толпой окружили меня, едва я переступила порог этого дома.
Возбужденная и согретая ими, я долго не могла уснуть в ту ночь и, по исконной своей привычке, делилась с дневником своими грезами о минувшем.
Эта ночь была как бы прощальным свиданием перед долгой и полной испытаний разлукой со старыми друзьями моей юности: на другое утро я уехала в Париж — и новые впечатления безраздельно овладели мной, а меньше чем через три недели разразилась мировая война — и началась новая историческая эра. С этим временем совпал перелом и в моей личной жизни, больше, чем война, отдаливший меня от моего прошлого.
В непрерывной смене исторических событий, среди которых мы живем с тех пор, не было времени оглядываться, возвращаться к прошедшему: целые города превращались в развалины, рушились троны, провозглашались высокие лозунги — и все труднее становились материальные условия жизни: в России царь-голод узурпировал опустевший престол и, в дружном сотрудничестве с эпидемиями, окончательно добивал измученный войной и внутренними смутами народ.
В 1918 году общие для всех тяжелые условия усугубились для меня личными утратами и тревогами. В эту зиму я впервые осталась жить одна в своей квартире. Тоскливо и однообразно тянулись мои дни. Особенно одиноко чувствовала я себя, возвращаясь в сумерки после занятий в свои пустые, нетопленые комнаты. Усталая, голодная и удрученная быстро сгущавшейся темнотой, я в ожидании света (его давали в ту зиму в 6 ч. вечера) принималась топить свои печи и, сидя перед огнем, сумерничала в одиночестве, следя за пылавшими дровами.
В эти печальные и тихие часы вынужденного бездействия я имела достаточно времени для всяких созерцательных размышлений и подведения итогов прожитого. Но ближайшие воспоминания были еще слишком свежи, делали больно — и инстинктивно я убегала от них вглубь своего прошлого, к годам моего детства и ранней молодости. Блуждая таким образом по следам своей жизни, я набрела однажды на Серран — и невольно загостилась там моею мыслью, овеянная животворной лаской чужой, но близкой и милой моему сердцу природы. И внезапно меня так интенсивно потянуло в те края, что я в тот же вечер разыскала все свои Серранские дневники и письма, — и с той поры в течение многих дней, лишь только вспыхивало электричество, садилась с ними за свой письменный стол и, разбирая, перелистывая исписанные пожелтевшие листочки, переписывала их, страница за страницей, в эту старомодную и нарядную тетрадь. И незаметно для самой себя, беспрепятственно минуя все заграничные кордоны, я уходила тогда из пределов Советской Социалистической Республики[85] и возвращалась свободной мыслью в далекий чужеземный за`мок к невозвратным свежим и ясным осенним дням, навсегда овеянным для меня неувядаемой поэзией молодости, проникнутым тихой и неизъяснимо-сладостной грустью.
Да будет же благословенна их память, согревшая и осветившая сквозь толщу почти двух десятилетий безрадостный сумрак моих сегодняшних будней.
Послесловие II[86]
В первой половине сентября 1926 года, в светлый и яркий ветреный день, хоронили Николая Никитича Сопова — последнего директора 157<-й> советской школы (бывшего Выборгского училища, в котором работала я последние двадцать лет).[87]
Хоронили с духовым оркестром, но без певчих и священника, без церковных обрядов: Николай Никитич и вдова его были люди неверующие.
Провожала вся школа: учащиеся и учащие, среди последних — ветераны, основатели школы, а в их числе — и я.
Возвращаясь с кладбища[88], попали в один трамвайный вагон — Л. Н. Н-ов, З. В. Б-ва, В. Н. Т-ая[89] и я. Путь лежал из Новой Деревни на Петроградскую. Когда трамвай поравнялся с бывшим Каменноостровским дворцом, Л. Н. и я, не сговариваясь, повернули головы к окну, а, проехав его, обернулись друг к другу с одновременным вопросом: «Помните, как мы с вами ездили когда-то сюда на уроки?» И оба вздохнули: «Да… вот уже четверть века тому минуло…»
— А в Ораниенбауме вы бываете теперь когда-нибудь? — спросил Леонид Николаевич. — Китайский дворец, говорят, реставрирован в прежнем виде и открыт для обозрения публики…
— Нет, я, вообще-то, за всю четверть века не удосужилась ни разу побывать в Ораниенбауме… Хотите, съездимте туда как-нибудь вместе?
— Прекрасно! И, знаете, давайте-ка не откладывать в долгий ящик, условимся сейчас же о дне поездки.
З. В. и В. Н. выразили желание присоединиться к нам.
Тут же был назначен и день — ближайшее воскресенье, и час встречи на Балтийском вокзале.
Утром 19 сентября 1926 года — все четверо мы вышли в Ораниенбауме из поезда и отправились по дороге к парку.
День был теплый, тихий, слегка облачный, и яркая осенняя расцветка деревьев парка то вспыхивала «золотом и багрецом», то приглушалась набежавшей тучкой. В парке не было ни души. Далеко внизу, направо, мелькало меж деревьев море с Кронштадтом на горизонте.
И тишина… Какая поразительная тишина! Будто на версты вокруг ни одного живого существа!.. Да так, возможно, и есть: дачный сезон давно кончился, местное население едва ли ходит гулять в парк, а там — дальше — парк переходит в лес…
Так, обмениваясь короткими фразами, мы углублялись в парк, держась направления вдоль морского берега.
Л. Н. и я узнавали многие места и делились своими воспоминаниями с нашими спутницами.
— В общем, парк остался все тот же. Только летом он всегда кишел гуляющей публикой, да и краски были не те…
— Впрочем, я видала его и таким, когда ездила на уроки в Большой дворец к девочкам Карловым, — рассказывала я. — Это кузины моих принцесс, — пояснила я З. В. и В. Н.
Эти поездки сюда из города отнимали у меня массу времени и изрядно утомляли, но я сохранила о них приятное воспоминание. Так странно и весело было попадать на несколько часов из каменного города в природу, хотя и умирающую. Бодряще действовал свежий холодок, пропитанный запахом мокрой земли, увядающей зелени и мертвых листьев. Я так люблю эту пеструю расцветку деревьев, прозрачность редеющей листвы и яркие гроздья красной рябины; я любовалась холодными тонами бледного осеннего неба, его отражением в лужах на песчаных дорожках — таких людных летом, а в те дни совсем пустынных — и все же не до такой степени, как сейчас. Иногда, возвращаясь из дворца, я срывала особенно красивую ветку или заходила в садоводство и покупала букет последних отцветавших там цветов: хризантем, душистого горошка. Эти минуты пути по парку мне помнятся лучше, чем самые уроки, чем дети, с которыми я там занималась. Так и вижу себя на этой дорожке, шагающую по лужам с портфелем под мышкой и букетом в руках… Похудощавее выглядела я тогда, да и помоложе — ровно на 25 лет. И костюм был не современный…
<…>
Какое-то мистическое, потустороннее настроение овладевало мной постепенно, и мне уже казалось, что мы нежданно проникли в заколдованный лес Спящей красавицы, где нас ждут еще и не такие чудеса.
Вдруг мы, все четверо, остановились удивленные: из чащи доносилась непонятная музыка.
— Что это может быть?
— Постойте, ведь здесь где-то поблизости, на горе над морем, должна быть лютеранская церковь — фамильная — герцогов Саксен-Альтенбургских. Сегодня воскресенье, сейчас утро — значит, там сейчас идет служба. Ну конечно: теперь уже ясно слышно, что это орган. И какой чудный! Пойдемте послушаем.
И мы устремились в чащу, откуда неслись звуки.
Каково было наше удивление, когда мы увидели полуразрушенное здание когда-то белой готической церковки.[90] Пустые впадины окон забиты досками, паперть заросла травой, вход заколочен досками.
Мы обошли все здание. Нигде вокруг ни души. Нигде ни намека на какой-нибудь потайной вход в это мертвое здание. Со стороны моря стена разворочена снарядами, это, вероятно, печальные следы Кронштадтского восстания.[91] Красные кирпичные трещины, как кровавые раны, в нескольких местах раздирают сверху донизу здание. Вокруг — полное запустение.
А из заколоченных окон мощными волнами несутся торжественные звуки молитвенного хорала. Мы сели на камнях под самой стеной, лицом к морю и молча слушали музыку, изредка, почти шепотом, обмениваясь своими соображениями:
Прежде всего — каким образом такой чудный орган мог до сих пор сохраниться в таком совершенно разрушенном здании? И кто там играет? Несомненно — прекрасный артист. Возможно, все тот же органист, что играл здесь четверть века тому назад, когда по воскресным утрам принц и принцесса со всеми чадами и домочадцами ходили сюда (как это бывало и в Серране).
И вот их давно уже никого здесь нет, а он, всеми забытый, — еще жив, и каждое воскресенье проникает каким-то чудом в это забытое здание — и один, в темноте, играет там, воскрешая прошедшее, и только море да деревья парка, которые слушали его игру и тогда, которые видели здесь в свое время всех обитателей Китайского и Большого дворцов, видели среди гуляющей воскресной публики моих маму и бабушку, Колю Петрова, Петю Шоленинова, видели меня на велосипеде — «в мутно-зеленой юбке, сарпинковой блузочке и в шляпе от Вотье», Леонида Николаевича, когда он руководил ботаническими экскурсиями. И вот — видят нас снова. Только — и мы уже не те: у Леонида Николаевича длинная белая борода, а я — пятидесятилетняя матрона, тоже уже почти совсем седая и порядочная кувалда. Во всяком случае, я сейчас выгляжу старее моей мамы того периода, когда она здесь гуляла: ведь ей тогда было немногим за сорок.
Хорал кончился. Мы встали. Пошли дальше. Вскоре мы увидели полускрытый группой деревьев могильный памятник из темного мрамора, а рядом с ним почти сравнявшуюся с землей могилку с простым деревянным некрашеным крестом.
Подошли к ним ближе, осмотрели.
На деревянном кресте, сбоку, я нашла карандашную надпись: «Наталия Георгиевна».
— Леонид Николаевич, да ведь это Таша Карлова, — догадалась я, — одна из тех трех девочек, которых я ездила учить в Большой дворец. А это ее отец — Георгий Георгиевич, брат принцессы.[92] Вот уже и нашли кой-кого из старых знакомых. А где все остальные? Жив ли еще кто? Принцесса, я слыхала, жила после революции в Копенгагене и зарабатывала свой хлеб уроками пения, но это я слыхала уже давно, может быть, с тех пор и она уже умерла.
Мы подошли к Большому дворцу. Там оказался Лесной техникум[93] — и, не желая возвращаться к современным впечатлениям, мы повернули к Китайскому дворцу.
Он нисколько не пострадал от времени и событий, но был погружен в глубокий сон. Все его окна были замкнуты белыми деревянными ставнями, а красноармеец, одиноко стоявший у подъезда на том самом месте, где прежде дежурил городовой, пояснил нам, что Дворец-музей закрыт для обозрения публики до следующего летнего сезона.
Я стояла и смотрела на слепые окна спящего дворца, на цветники вокруг дома.
Наша память обладает способностью хранить десятилетиями иные случайные мелкие подробности нашего прошлого, которые с годами так органически врастают в него, что уже становятся неотделимы от главного и существенного, и мы невольно вспоминаем их каждый раз, когда возвращаемся мыслью к тому или иному событию нашей прошлой жизни. Поэтому от частого употребления они с течением времени как бы изнашиваются, тускнеют, теряют прежние яркость и свежесть. Зато подробности, которые в свое время, казалось, ускользнули от нашей наблюдательности и не были зарегистрированы нашей сознательной памятью, хотя, по-видимому, все же оставались в ней где-то под спудом, тем сильнее поражают нас, тем стихийнее переносят нас в прошлое, когда мы нежданно снова на них наталкиваемся. То же случилось со мной теперь — у подъезда Китайского дворца.
Я совсем не помнила, что в цветнике, вдоль самых стен дворца, идут плиты тротуара, и, когда заметила их, испытала, правда, всего на одно очень короткое мгновение, что-то вроде головокружения, какое бывает, когда внезапно подойдешь к краю пропасти: передо мною тоже внезапно разверзлась бездна, из-под ног выскользнула твердая почва — способность воспринимать действительность в трезвых пределах лишь данного момента, — я почувствовала себя как бы вне времени и вдруг ясно услышала звонкое постукивание каблучков по этим плитам и безотчетно рванулась навстречу незримому призраку, легкой и быстрой походкой спешившему вдоль стены от террасы к подъезду, в светлом платье, с портфелем и свежим букетом роз в руках…
Но колючая проволока, преграждавшая вход в цветник, тотчас же заставила меня очнуться к действительности и снова воспринимать вещи в аспекте настоящего момента.
— На этой террасе в жаркие дни пили четырехчасовой чай, — эпически рассказывала я нашим спутницам.
— А по этой дорожке я уводил девочек в лес на ботанические экскурсии, — сказал Л. Н.
— Леонид Николаевич! — попросила Вера Ник<олаевна>, устройте нам сейчас такую экскурсию! Вообразите, что мы ваши ученицы.
И вот мы углубились в лес.
Л. Н. останавливался перед каждой лесной породой, наклонялся над мхами и папоротниками, выкапывал с корнем отдельные былинки — и обо всем читал нам лекции.
Между прочим, мы наткнулись в лесу на очень большой валун, высотой больше человеческого роста, какие обычны в финляндских лесах, но в окрестностях Питера встречаются редко.
— А ну-ка! — вдруг скомандовал Л. Н., по-видимому, совсем вошедший в роль веселого педагога, окруженного молодежью. — Кто первый взберется на этот камень?! — И сам, с неожиданной для его возраста ловкостью, начал карабкаться на камень. З. В. и В. Н. со смехом поспешили за ним. Соединенными усилиями они втащили и меня.
Отдохнув на камне, решили двинуться в обратный путь прежним маршрутом — через парк на вокзал.
Мои спутники легко и бесстрашно сползли с камня, а я, предоставленная самой себе, трусливо и нерешительно ползала по поверхности камня, выбирая наименее опасный спуск. И когда я было уже совсем отважилась занести ногу вниз, В. Н. вдруг крикнула мне, смеясь над моей трусостью:
— Стойте, стойте! Прежде чем кончать жизнь самоубийством, завещайте мне при свидетелях вашу библиотеку!
— Как бы не так! — возразила я и при общем смехе спрыгнула с камня.
Когда мы опять поравнялись с Китайским дворцом, красноармеец, завидев нас, закричал:
— Куда вы запропастились! Тут, только вы ушли, приехала экскурсия интуристов, и для них открыли дворец. Его и теперь не закрыли еще, все вас поджидали.
Ставни на некоторых окнах действительно были откинуты, и в подъезде стояли люди.
Мы поспешили воспользоваться случаем. Уплатили за вход[94], облачили ноги в какие-то мягкие тряпочные туфли (чтобы не портить паркета) — и последовали за руководкой во внутренние покои.
Так как бо`льшая часть ставней оставалась закрытой, да и дневное освещение уже стало тускнеть, в комнатах было сумрачно, а царившие в них тишина и безлюдье еще усугубляли впечатление заколдованного замка Спящей красавицы.
— Фарфоровые часы, которые вы видите на этом камине, изображают мифологическую группу, — повествовала руководка. — У Аполлона отбита рука. После революции тут все было расхищено, и многое очень пострадало. Теперь приходится разыскивать, собирать по крохам. Вот мы нашли эти часы, а Эрмитажу посчастливилось найти отбитую руку Аполлона. Сейчас между нами и Эрмитажем идет тяжба — еще неизвестно, кто кого и куда перетянет: Аполлон ли получит сюда свою руку, или рука увлечет за собой в Эрмитаж и всего Аполлона.
Я слушала — и вспоминала: на этот камин лакей обыкновенно ставил тарелку с бутербродами, которые приносились девочкам в переменку между уроками. Я не помню, стояли ли тогда здесь эти часы… Вот в этой фарфоровой вазе всегда были свежие букеты цветов. Один раз, помню, в ней стояли розовые пионы — и от их запаха у меня разболелась голова. Здесь стояли парты, здесь классная доска, на этом атласном стуле в углу сидела во время уроков fr. Heeren.
И все мелочные подробности, о которых я ни разу не вспоминала за эти часы, отовсюду обступали меня в этом зачарованном доме — и я чувствовала себя легко и юно.
Нам показали только парадные комнаты нижнего этажа, причем говорили нам только о постройке Ринальди[95], о портретах Лампи[96], о Екатерине II и ее фрейлинах, будто здесь никогда и не жили более поздние поколения.
— Во втором этаже — наши рабочие комнаты; там сложен еще неразобранный материал, который мы теперь классифицируем, описываем, инвентаризируем. Ничего, характеризующего быт прежних обитателей дворца, там уже не осталось.
А мне все кажется, что, если б только меня пустили наверх, я бы нашла в коридоре, в шкапу Mem, неприкосновенными все ее коробочки от Conradi[97] и Berrain[98] с шелковыми лоскуточками, клубочками шерсти и мотками шелков всех цветов и оттенков.
Мы опоздали к поезду, с которым предполагали уехать. В ожидании следующего, мы прошли на дамбу и долго смотрели на море.
Вечерело. Поднялся ледяной ветер.
Мы вернулись на вокзал и пили чай в буфете, обмениваясь впечатлениями нашей прогулки.
Мне захотелось записать ее и приобщить, вместо эпилога, к моей Серранской тетради.
Окончание. Начало в № 1.
1. Ольга Викторовна продолжила рассказ о путешествии из Берлина в Серран (Serrahn).
2. В настоящее время Северный вокзал в Берлине.
3. Гувернантка принцесс. У нее было домашнее прозвище Mem.
4. Шарль Сеньобос (1854—1942) — французский историк.
5. «Мемуары» Ш. М. де Талейрана (1754—1838), министра иностранных дел Франции.
6. «Война и мир» Л. Н. Толстого.
7. Впервые местечко Церан упоминается в 1296, когда мельница и озеро перешли в собственность Францбургского монастыря. Название Церан имеет славянское происхождение и означает «ловля угрей».
8. Беатриче Ченчи (1577—1599) — дочь римского аристократа, казненная за убийство отца, героиня литературных произведений.
9. Луиза Августа Вильгельмина Амалия (1808—1870) — дочь короля Пруссии Фридриха Вильгельма III и Луизы Мекленбург-Стрелицкой, жена принца Нидерландов Филиппа, сестра императрицы Александры Федоровны, жены Николая I.
10. Дмитрий Никифорович Кайгородов (1846—1924) — профессор Санкт-Петербургского лесного института, занимался изучением природы, преподавал естественную историю (биологию) вел. кн. Михаилу Александровичу — сыну Александра III.
11. Антимакассар — салфетка на спинку мебели. Такие салфетки различной величины и фор-
мы вошли в моду с середины XIX в. Клались на спинки и подлокотники мягких диванов и кре-
сел. Название происходит от средства ухода за волосами — макассарового масла, вывозившегося из г. Макассар на о. Сулавеси в Индонезии.
12. Князь (нем.).
13. Превосходительство (нем.).
14. Строчка из стихотворения С. Я. Надсона «Грезы».
15. Произведения М. Горького.
16. Литературно-политический и исторический журнал, издававшийся в Петербурге с 1866 по 1918.
17. Тушки фазанов были доставлены по назначению.
18. Семен Ильич Шохор-Троцкий.
19. Принц Генрих VII Рейсс-Кёстрицский и его жена Мария Саксен-Веймар-Эйзенахская.
20. Вильгельмина Елена Паулина Мария — голландская королева с 1880 по 1948. Ее жених — Генрих Владимир Альбрехт Эрнст Мекленбург-Шверинский. Речь идет об одном из двух его братьев: Фридрихе Вильгельме или Адольфе Фридрихе.
21. Прусское герцогство Ратибор принадлежало семейству Гогенлое.
22. Принц Штольберг-Россла.
23. Хуго Филлип граф фон Лерхенфельд — представитель Королевства Бавария в Берлине с 1880 по 1918.
24. Петр Федорович Каптерев (1849—1922) — педагог, преподавал в частных женских гимназиях, основоположник педагогической психологии.
25. Мария Николаевна Стоюнина.
26. Августа Шарлотта Ютта Мекленбург-Стрелицкая (1880—1946) — герцогиня Мекленбург-Стрелицкая, супруга наследного принца Черногории Данило Негоша.
27. Эрнесто Консоло (1864—1931) — итальянский пианист.
28. Серия картин норвежского художника и писателя Кристиана Крога (1852—1925). Полотно было создано в 1889. На нем изображена раздача хлеба беднякам, которые в прямом смысле борются за выживание.
29. Николай Васильевич Клейгельс (1850—1916) — петербургский градоначальник в 1895—1904.
30. Домашнее прозвище принцессы Марии — «пташка», «птенчик» (нем.). Домашнее прозвище принцессы Ольги — Большость.
31. Подчеркнуто в рукописи.
32. Отточие в рукописи.
33. Романс французского композитора Жюля Массне (1842—1912) «Сумерки».
34. Это предложение в рукописи зачеркнуто.
35. Детская книга профессора зоологии Казанского и Петербургского университетов Николая Петровича Вагнера (1829—1907). В «Сказках Кота-Мурлыки» присутствуют мистика, аллегорические и фантастические сюжеты, добро всегда побеждает зло.
36. Вера Петровна Желиховская (1835—1896) — писательница, автор сентиментально-назидательных повестей и рассказов для детей и юношества.
37. Отточие в рукописи.
38. Подчеркнуто в рукописи.
39. Записи из тетради 16-й: «Наступил апрель. Наши знакомые уже обсуждали дачную проблему, — куда ехать на лето. Но для нас и на этот раз земля клином сошлась на Ораниенбауме, т. к. Семен Ильич опять уезжал на летние месяцы лектором на учительские курсы и передавал мне снова на это время свои уроки у принцесс.
Но, по примеру прошлого года, мне очень хотелось, прежде чем оседло поселиться на все лето в Ораниенбауме, попутешествовать по Волге. До июня, когда должны были начаться уроки, времени в моем распоряжении было достаточно» (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 330. Л. 42).
40. Свято-Владимирская женская церковно-учительская школа находилась в Петербурге на Забалканском пр., д. 96. В настоящее время в этом здании находится Свято-Владимирская православная общеобразовательная школа (Московский пр., д. 104).
Из письма С. Н. Второвой дочери 8 мая 1901: «В воскресенье мы с Верочкой ездили в Ораниенбаум искать дачу. Весь день проходили, видели, я думаю, дач двадцать, но ни на что не могли решиться, — все было или страшно дорого, или очень грязно и неудобно. Мы остановились на двух дачах: 1-ая по Лесной против плаца — особнячок в саду, в 6 комнат. Он мне очень понравился, только немного низко стоит, но главное — 200 р., и это мне уступали, п<отому> ч<то> узнали, что детей нет, а то он ходил 250 и 280.
Вторая по Швейцарской, тоже против плаца, очень маленькая, т<ак> ч<то> не только Марию Ивановну нельзя в ней поместить, но даже и мы сами в ней с трудом поместимся. Но она нас пленила своей чистотой и уютностью, и все-таки дешевле, — 100 р. Вчера утром я поехала и покончила с этой дачей. Нам с тобой придется поместиться в одной комнате, наверху под крышей. Комната довольно большая, но будет в ней, наверное, душно и жарко, я же постараюсь быть не тяжелым сожителем для тебя. <…>
Наверху одна комната, которую займем мы с тобою. Я боюсь, ты найдешь, что очень тесно, но, если бы ты видела все остальное, наверное, тоже остановилась бы на этой» (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 330. Л. 47 об. — 48).
41. Чин городской полиции.
42. Алеша Степанов — мальчик, о котором заботилась Ольга Викторовна («бездомный калека»).
43. Подчеркнуто в рукописи.
44. Домашнее прозвище, которое принцессы дали своей учительнице.
45. Леонид Николаевич Никонов (1872—1954) — ученый, ботаник, преподавал ботанику и биологию дочерям принца Саксен-Альтенбургского, участвовал в студенческих волнениях.
46. Дом предварительного заключения — следственная тюрьма в Петербурге на Шпалерной ул., д. 25.
47. Г. Г. Мекленбург-Стрелицкий (брат Елены Георгиевны) вступил в морганатический брак с Натальей Федоровной Вонлярлярской (1858—1921), фрейлиной своей матери, герцогини Екатерины Михайловны Мекленбург-Стрелицкой. Герцогиня была против этого брака, разрешение дал дядя Георга Георгиевича, великий герцог Мекленбургский Фридрих Вильгельм. Наталья Федоровна получила титул графини Карловой, который унаследовали ее дочери — Наталья, Ека-
терина и Мария. Г. Г. Мекленбург-Стрелицкому принадлежал Большой Меншиковский дворец в Ораниенбауме.
48. Ольга Викторовна выехала в Серран 13 октября 1901.
49. Маврикий Осипович Вольф (1825—1883) — крупнейший издатель в дореволюционной России.
50. Николай Александрович Рожков (1868—1927) — автор учебника русской истории для средних учебных заведений и для самообразования.
51. Лев Александрович Тихомиров (1852—1923) — участник народовольческого движения, член «Земли и воли» и «Народной воли». После цареубийства 1 марта 1881 его взгляды стали монархическими. Автор религиозно-философских сочинений.
52. Сергей Федорович Платонов (1860—1933) — историк, профессор Петербургского университета, автор «Полного курса лекций по русской истории».
53. Григорий Аветович Джаншиев (1851—1900) — публицист, историк, автор труда «Эпоха великих реформ».
54. Речь идет о Николае II.
55. В тетради 17-й переписано письмо Ирины Шохор-Троцкой, в котором содержится рассказ об этой статье (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. Л. 33—34).
«От Рины Ш-Т
16 октября 1901 г.
Олюшка, голубка, села написать тебе о наших курсовых и студенческих волнениях, пока еще впечатление не выдохлось. Я просто вне себя от злости и негодования.
Начну сначала…
11-го окт. в „Гражданине“ появилась гнуснейшая статья „Речи консерватора“ по поводу прошения женщин допустить их в университеты. Он говорит, что всякие собрания курсисток и студентов представляют собою „оргию разврата“, что если пустить „прекраснейший пол“ в университеты, то, конечно, это будет очень весело и наука станет „соблазнительно-интересной“, когда курсистки будут изучать ее, сидя на коленях у студентов, что каждую курсистку и так уже можно узнать на улице и всюду „по гадкому выражению лица, по распущенности, по отсутствию стыдливости, дурным манерам и вызывающему виду“ и пр., и пр. … Вспомнить всех перлов, рассыпанных в этой статье, я не могу, купить ее не хочу, но думаю, что ты уже получила некоторое, хоть и слабое представление о всей гнусности этой статьи.
Вчера были сходки на курсах и в университете, сходки, происшедшие сами собой, вследствие всеобщего волнения.
В университет был вызван Анреп (директор Женского медицинского института профессор Василий Константинович фон Анреп. — И. Б.), который старался успокоить возмущенную молодежь, говоря, что волнение ни к чему не приведет, что ничем защититься против князя Мещерского нельзя, п<отому> ч<то> учащаяся молодежь не есть отдельная личность, и не есть корпорация, и что лучше, говоря высоким слогом, наплевать.
На курсах papa Раев (директор Высших женских (Бестужевских) курсов Николай Павлович Раев. — И. Б.) вел себя не в пример прошлому, великолепно: сказал, что, прочтя только что статью „Гражданина“, не только понимает наше возмущение, но и себя чувствует вместе с нами оскорбленным, что 19го. будет Совет профессоров, на котором они обсудят, как ответить кн. Мещерскому, и нельзя ли его привлечь к суду за клевету (тут, видишь ли, играет роль то, что курсовое начальство до некоторой степени ответственно за нравственность слушательниц в то время, как университет — нет.
Поэтому-то оскорбиться и что-нибудь сделать может только курсовое начальство, а не университетское)… И там, и тут разошлись, не зная, что сделать?.. Такая гнусность!
Сегодня в „России“ великолепное письмо сенатора Герке (Август Антонович Герке. — И. Б.) и статья Дорошевича (Влас Михайлович Дорошевич — журналист, публицист, автор очерков о Сахалине и сахалинской каторге. — И. Б.) по этому поводу. Вырежу и пришлю тебе их…»
56. Владимир Петрович Мещерский (1839—1914) — князь, издатель и редактор газеты «Гражданин», консерватор. В период наследничества будущего императора Александра III пользовался его доверием и расположением.
57. Любезно (фр.).
58. Комплекс зданий в Петербурге на набережной Фонтанки, напротив Летнего сада. В 1871—1918 здесь располагался Педагогический музей военно-учебных заведений (своеобразный научно-просветительский и культурный центр того времени).
59. Высота Исаакиевского собора — 102 м, высота колокольни Ивана Великого — 81 м.
60. Подчеркнуто в рукописи.
61. Адольф Фридрих VI (1882—1918) — герцог Мекленбург-Стрелицкий.
62. Кухельмис — коммуна в герцогстве Мекленбург.
63. «Жизнь пчел» (фр.) — философское эссе бельгийского писателя Мориса Метерлинка (1862—1949).
64. Отточие в рукописи.
65. Иван Яковлевич Билибин (1876—1942) создал иллюстрации к русским народным сказкам, сказкам А. С. Пушкина, А. С. Рославлева, Г. Х. Андерсена.
66. Тетушка Зизи (фр.).
67. Принц Альберт Саксен-Альтенбургский.
68. Кожаная большая папка, внутри которой можно было хранить бумаги для письма и на которой можно было писать.
69. Рождественский кекс.
70. Студенческие волнения в Харьковском университете в поддержку выступлений студентов Санкт-Петербургского университета в феврале 1899.
71. Петр Семенович Ванновский (1822—1904) — военный министр в 1882—1898, министр народного просвещения в 1901—1902. Возглавлял комиссию по расследованию студенческих беспорядков, созданную 20 февраля 1899. В ходе деятельности комиссии пришел к выводу о необходимости пересмотра уставов высших и средних учебных заведений, легализации неполитических студенческих организаций. В период своего министерства предпринял попытку реализовать эти предложения. Был разработан проект нового университетского устава, 22 декабря 1901 приняты Временные правила организации студенческих учреждений в высших учебных заведениях Министерства народного просвещения.
72. Из ответа С. Н. Второвой дочери 18 декабря 1901: «Что касается Ванновского, то, говорят, он после нового года уходит <…>. Не знаю, правда ли это, а только я и раньше слышала, что Ванновский отказался от поста министра, когда его проект реформы университета был отклонен государем, к которому раньше успели забежать Сипягин и Победоносцев. Впрочем, всему тому, что говорят, верить не следует: поживем — увидим» (Тетрадь 17-я // ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. Л. 105). В начале апреля 1902 П. С. Ванновский был отправлен в отставку.
73. Это была бы больше, чем ошибка, это было бы преступлением (фр.).
74. Владимир Михайлович Пирамидов — начальник охранного отделения (Отделения по охранению общественной безопасности и порядка) в Петербурге в 1897—1901. Погиб во время спуска на воду броненосца «Александр III» 21 июня 1901. От сильного порыва ветра сорвался флаг с тяжелым флагштоком и упал на толпу. От удара в голову Пирамидов умер на месте.
75. Дмитрий Сергеевич Сипягин (1853—1902) — министр внутренних дел в 1900—1902. Занимал охранительную позицию.
76. Сергей Эрастович Зволянский (1854—1912) — директор Департамента полиции в 1897—1902.
77. Петр Данилович Святополк-Мирский (1857—1914) — товарищ министра внутренних дел и командующий корпусом жандармов в 1900—1902.
78. Великий князь Константин Константинович (1858—1915) — внук Николая I, президент Императорской Академии наук, поэт.
79. В рукописи нарисована маленькая свинья.
80. Петр Францевич Лесгафт за организацию протеста против разгона полицией демонстрантов в 1901 был выслан из Петербурга, жил в Финляндии.
81. Это послесловие есть в «Синей плюшевой тетради» и в 17-й тетради (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. Л. 112—116).
82. Этот абзац был выпущен в более позднем варианте — послесловии к тетради 18-й (Тетрадь 17-я // ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. 113).
83. После Второй мировой войны замок Серран оказался на территории Восточной Германии и в 1950-х был снесен, земля отдана под застройку, а парк стал частью заповедника «Буковый лес Серран».
84. После революции Елена Георгиевна Саксен-Альтенбургская эмигрировала из России и поселилась в замке Ремплин в Мекленбурге.
85. В более позднем варианте — послесловии к тетради 18-й — эта часть предложения была изменена: «из пределов места и времени окружавшей меня суровой и печальной действительности» (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. Л. 122).
86. Это послесловие написано только в тетради 17-й (ОР РНБ. Ф. 163. Д. 331. Л. 116—127).
87. Выборгское восьмиклассное коммерческое училище находилось в Финском пер., д. 5. В 1919 было преобразовано в 157-ю трудовую школу. Н. Н. Сопов сменил первого директора ВВКУ Петра Андреевича Германа (1868—1925), но был не последним на этом посту. Вот что писала о нем В. Р. Лейкина-Свирская: он «поддерживал и старался сохранить школьную колонию» (Лейкина-Свирская В. Р., Селиванова И. В. Указ. соч. С. 91). После него школой руководил Сергей Иванович Тхоржевский (1893—1942). Последним директором 157-й трудовой школы был Сергей Иванович Ласков. Через год после его назначения — в 1930 — школа была расформирована, слита с другими учебными заведениями.
88. Очевидно, речь идет о Серафимовском кладбище.
89. Леонид Николаевич Никонов — преподаватель биологии и завуч ВВКУ; Зинаида Вал. Баранова (отчество полностью установить не удалось) — преподаватель русского языка в ВВКУ. Фамилию третьей спутницы — Веры Николаевны — установить не удалось.
90. Речь идет о павильоне «Каменное зало», построенном в середине XVIII в. по проекту Ф. Б. Растрелли. В середине XIX в. по желанию герцогов Мекленбург-Стрелицких павильон превратился в лютеранскую церковь, к нему была пристроена колокольня, внутри поставлен орган. В 1960-х павильону был возвращен первоначальный вид.
91. Вооруженное восстание моряков Кронштадта с 1 по 18 марта 1921. От Ораниенбаума до Кронштадта ближе, чем от других населенных пунктов на берегу Финского залива. Части Красной армии шли по льду на подавление мятежа из Ораниенбаума. Так что предположение О. В. Синакевич о том, что здание пострадало во время восстания, могло быть верным: оно стояло на возвышенности, на открытом месте.
92. В настоящее время на месте захоронения установлен памятный камень с надписью.
93. В Большом Меншиковском дворце после революции размещались госпиталь, Сельскохозяйственное училище и Лесной техникум. В 1934 здание поступило в ведение ВМФ — до 1995.
94. Перед послесловием II и после него вклеены два билета в парк: «Управление Ораниенбаумскими Дворцами Музеями. Билет на право посещения Государственного музея. 19 сент<ября> 1926 г. Цена 20 к + 10 к руковод<ителю>».
95. Антонио Ринальди (1709—1794) — архитектор Китайского дворца.
96. Иоганн Баптист Лампи Старший (1751—1830) — австрийский художник-портретист. Работал в России с 1792 по 1797. Его сын и ученик — Иоганн Баптист Лампи Младший (1775—1837), работал с отцом в Петербурге.
97. Жестяная коробочка для кондитерских изделий шоколадной фабрики М. Конради.
98. Коробочка для сахара сахароварни, основанной в Москве Рейнгольдом фон Беренсом (1745—1823).
Публикация, вступительная заметка
и примечания Инны Барыкиной