Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2025
Александр Иосифович Нежный (род. в 1940 г.) — прозаик, публицист, автор более двадцати книг художественной и документальной прозы: «Допрос Патриарха» (М., 1998), «Там, где престол сатаны» (2 т. М., 2010) (премия «Венец»), «Изгнание Бога» (М., 2011), «Nibus» (М., 2012; второе издание — 2013), «Вожделение» (М., 2015) (российско-итальянская премия «Москва—Пенне»), «Психопомп» (М., 2023) и др. Постоянный автор «Звезды». Живет в Москве.
1
Сохраняя в сердце верную любовь к Ленину и Сталину, Елена Алексеевна Беспалова назвала своего первенца именем, которое прошептал ей во сне во время беременности дивный голос, о ком, если бы не ее непоколебимые атеистические убеждения, она сказала бы: ангельский. Далис — услышала она и утром, сначала написав это имя, а затем произнеся его вслух, засмеялась от радости — настолько полно была выражена ее мечта, чтобы имя освещало жизнь того, кого предстоит ей родить, — будь то мальчик или девочка, хотя сама она была уверена, что будет мальчик. Роды были долгие, тяжелые, и Елена Алексеевна успела не раз поклясться, что пусть провалятся в тартарары все любовные обмороки, но впредь так страдать она не намерена. Однако стоило ей приложить красного, словно только что сваренный рак, сморщенного младенца к груди, стоило шепнуть ему — Далис, как слезы счастья и любви пролились из ее глаз, и она всё забыла. Да здравствуют Ленин и Сталин, а коротко — Далис — вот каким сжатым в одно слово именем нарекла своего первенца Елена Алексеевна, мечтая о его верности святым идеалам и его служению им на высоких государственных постах. Нашлись, разумеется, недалекие люди, спрашивающие, что это за неслыханное имя дала она своему мальчику? Да и супруг ее, отец ребенка, после недолгого сопротивления в первый же год семейной жизни смирившийся и признавший ее верховенство в бытовых, культурных и политических вопросах, — и тот, поборов робость, попытался восстать против странного имени и заявил, что Ленин и Сталин, конечно, великие люди, но наш мальчик вовсе не обязан всю жизнь быть ходячим лозунгом. Елена Алексеевна разъяснила ему, что свое дело он сделал, а остальное — не его забота. В ЗАГСе девица с пальцами в фиолетовых чернилах подняла на нее ясные глупые глаза и удивленно спросила, а разве есть такое имя — Далис? Елена Алексеевна, взглянув в глупые глаза девицы своими прекрасными серо-синими глазами, в иные минуты приобретавшими стальной оттенок, сказала, пишите, что вам говорят.
Но как быстро летело время! Елена Алексеевна иногда думала — понимая, что ее мысли можно истолковать как измену материализму и переход в стан врага, каким от века был идеализм, — что некто, управляющий Вселенной, заставил земной шар все быстрее и быстрее крутиться вокруг своей оси и вращаться вокруг Солнца, отчего дни пролетали совершенно незаметно, а вслед за ними с невиданной ранее скоростью мчались месяцы и годы. Работа — а Елена Алексеевна была сначала инструктором, затем заместителем заведующего, а потом и сама стала заведовать отделом пропаганды райкома КПСС — до такой степени изматывала ее, что она, взяв однажды папиросу у товарища по отделу, закурила всерьез, обнаружив в этом пусть, может быть, обманчивое, но все-таки отвлечение от бесконечной череды дел — только не «Беломор», каким ее угостили, а «Казбек», который показался ей легче и приятней. Немаловажным было еще и то, что «Казбек» (правда, высыпая табак из папиросы в трубку) курил товарищ Сталин. Служебные дела пожирали уйму времени, тогда как надо было еще воспитывать сына. Когда он был совсем маленьким, помогала няня. Когда он подрос, ему стала нужна мать. Что же до ее мужа и отца Далиса, то он был человеком для этой цели совершенно непригодным, не имевшим ни грамма металла в характере, не умевшим ни спросить со всей строгостью, ни, если надо, наказать. К тому же, оставив сыну единственное свое достояние — фамилию «Беспалов» и отчество «Андреевич», он скончался совсем молодым, как бы стремясь пораньше и понадежней спрятаться от жены. Она готова была совершить ужасный, с явственным оттенком предательства поступок — уйти с партийной работы и устроиться куда-нибудь, где нормированный рабочий день позволил бы ей больше времени проводить с Далисом. Но старшие товарищи запретили ей даже думать об этом. С другой стороны, кем бы она могла работать? Воспитателем в детском саду? Учителем в младших классах? Лаборантом? Одна мысль об этом вызывала у нее тоску.
Она чувствовала пробелы в воспитании и восполняла их строгостью в отношениях с Далисом; никаких сантиментов! никакого сюсюканья! пусть нет мужской руки, но и женская ее рука может быть покрепче и потяжелее иной мужской. Бить ребенка гадко; она отвергала этот грубый, домостроевский подход, унижающий и того, кто вопит благим матом, и того, кто совершает экзекуцию; есть меры на грани физического и морального воздействия, к которым Елена Алексеевна прибегала, не щадя ни себя, ни сына. Случилось однажды, что Далис разбил любимую ее чашку, черную с золотым ободком, но упорно не желал в этом признаться. Тогда она усадила его на стул и привязала к нему нитками. Достаточно было небольшого усилия, чтобы порвать их и обрести свободу, но магическая сила наказания заключалась в том, что ребенок не смел ослушаться приговора и переступить через табу. Будешь сидеть, пока не признаешься, сказала Елена Алексеевна и быстро покинула комнату, чтобы не слышать душераздирающих воплей Далиса: не прикасался, не брал, не бил я эту чашку!! У Елены Алексеевны колотилось сердце и щипало глаза, но она была непреклонна. Преступник в конце концов сознался, каялся, клялся, что больше не будет и, прощенным, кидался в материнские объятия, и лепетал сквозь слезы: мамочка, ты меня не разлюбила? Ну, всё, всё, говорила Елена Алексеевна, ты прощен, и я тебя люблю. Но запомни: мужчина должен быть честным. Мужчина всегда отвечает за свои поступки. Ты у меня мужчина? Он кивал много раз подряд, всхлипывая и утирая сопли. Кроме того, она могла объявить Далису, что такому дурному мальчику она больше не мать; могла сказать, что с ним больше не разговаривает, и делала вид, что не слышит его вопросов и не видит его умоляющих глаз, — и в обоих случаях он захлебывался слезами и молил о прощении.
Но как уже было сказано, время летит с ужасающей скоростью, и Елена Алексеевна едва успевала отмечать перемены как в семейной, так и в общественной жизни. Настали дни, когда Далиса уже нельзя было посадить на стул и обмотать нитками; он стал сначала подростком с россыпью прыщиков на щеках и подбородке, а затем красивым молодым человеком, на которого засматривались девушки. Елена Алексеевна придирчиво взглядывала на него и находила, что он унаследовал от нее чуть вздернутый нос, рот с прямой складкой не тонких, но и не толстых губ, серо-синие глаза и даже рост, хотя и никудышный его отец тоже был немаленького роста. Однако она не могла не замечать, что по внутреннему своему складу он как две капли воды похож был на своего отца — такой же застенчивый, безотказный, мягкосердечный, то есть обладал качествами, с какими никто никогда не становится не только деятелем государственного масштаба и птицей высокого полета, но даже человеком, облеченным пусть незначительной, но властью. В характере Далиса, как и его отца, не было и крупицы железа — и кому — спросим, глядя правде в глаза, — нужен такой человек даже на низших ступенях власти? Она прекрасно знала, что во власть пробиваются те, для кого не существует преград вроде требований нравственности и кто, словно наипрочнейшей броней, защищен от угрызений совести, чувства вины и раскаяния. Мир, в каком она жила, был обесчеловечен — и в глубине души сознавая это, она понимала, что в таком мире Далис будет белой вороной, которую очень скоро заклюют вороны черные, злобные, хитрые и беспощадные.
Сама она с ее непоколебимой верностью Ленину и Сталину, великим провозвестникам новой эпохи, переживала — что скрывать! — тяжелые времена. Ей было больно оттого, что на партийный Олимп восходили люди, ни одной чертой не напоминавшие почивших вождей, — мелкие, неумные, тщеславные. Она презирала их попытки прославлением Ленина опорочить Сталина — разлучить двух соколов, как назвал их мудрый в своей наивности Джамбул. Но сколько бы грязи ни вылил на товарища Сталина этот мужлан, кукурузный початок, от одного вида которого ее мутило; сам в три погибели сгибавшийся перед вождем, дрожавший как осиновый лист от каждого его пристального, насквозь видящего взора, дождавшийся смерти вождя, чтобы с мстительным наслаждением опорочить его память, оплевать его свершения, оклеветать его замыслы; сколько бы ничего не значащих слов ни промямлил его преемник, любитель орденов, домино и дружеских застолий; сколько бы ни протирал штаны на главном в стране месте еще один, полудохлый, чучело безликое, постыдное, жалкое, ни слова не проронивший в защиту Иосифа Виссарионовича; и сколько бы ни пел своих песен последний в этом ряду, похоронивший и партию, и великую страну, — в вечном мире исторической правды все рано или поздно будет расставлено по своим местам. О них никто не вспомнит, а Сталин возвращается к нам. Так годы спустя думала Елена Алексеевна, светлыми летними вечерами прогуливаясь возле своего дома, построенного когда-то для городской партийной верхушки, постукивая по асфальту палкой и шепча про себя: «А вы что хотели?! На что надеялись? Не-ет!»
2
Беспаловы жили в городе Старое Всполье. Несмотря на изуродовавшую его современную застройку, в некоторых своих местах он сохранил очарование старинного купеческого города с двух-трехэтажными домами с палисадниками, переулками с липами по обеим сторонам, торговыми рядами и особняками купеческого клуба, губернатора и мильонщика Абросимова. Старое Всполье началось в семнадцатом столетии на пологом холме, с которого со временем в разные стороны стали спускаться улицы: на восток — к реке Широкой; на запад — к тракту; на север — к появившемуся в начале прошлого века железнодорожному вокзалу и на юг — к деревянным домам мещанской слободы, граничащей с лесом. На вершине холма, окруженный краснокирпичной стеной, расположился кремль, там же стоял собор Александра Невского, взорванный в один год с храмом Христа Спасителя. Собор — по примеру Москвы — собираются восстановить, для чего учредили специальный фонд и обложили предприятия негласным налогом. Елена Алексеевна называла эту затею гнилой и говорила, стуча палкой по паркету, что три старухи придут за своим опиумом, а в городе учителя на грошовых зарплатах! Далис в связи с этим думал, что было — того уже не вернешь, и копия никогда не станет оригиналом. Но в то же время какая-то неясная, дрожащая радость пробивалась сквозь доводы разума, сквозь свидетельства о том, сколько мрачных священников нахлынуло в храмы города, и сравнительно молодых, и в летах, но с одинаковым упорством на исповеди допытывающихся у женщин, носят ли они трусы, сколько сделали абортов и не подмешивают ли тайного зелья в чай мужу, дабы побудить его к любовным утехам; эти же священники призывают усердно молиться за Отечество, против чего не возразишь, ибо об Отечестве нашем надо молиться, как о тяжело больном человеке, но они отчего-то именуют его «Святой Русью», хотя Русь никогда не была святой, а с младенчества погрязла в грехах жестокости и неправды, о чем, в частности, писал вчерашний русский бог по имени Карл Маркс. Откуда же радость? Далис и сам не знал; но при виде храма она появлялась и согревала сердце, и шептала слова надежды, что наступят другие времена, и мир переменится, и придут другие пастыри, и призовут народ к покаянию — за совершавшиеся в России ужасные злодеяния, за невинно убитых, за умерших голодной смертью, за детей без отцов, жен без мужей, за кое-как закопанных в промерзшую землю Колымы… Пока горючие слезы не растопят лед забвения — не будет нам ни мира, ни счастья, ни покоя.
Далис спускался по пологой улице Героев Октября (в областной Думе шли яростные споры между сторонниками возвращения ей прежнего названия — Большая Дворянская и противниками переименования, требующими предъявить им хотя бы одного живого дворянина; о, если бы, думал Далис, если бы переменой названия можно было изменить саму жизнь!), мимо высоченной статуи Ленина, левую руку засунувшего в карман брюк, а правой указывавшего в сторону реки и заречной деревни Забегаловка, пересекал главную улицу города, ранее бывшую Купеческой, а теперь звавшуюся Ленинской (в связи с чем Далис вспоминал страшные речи сокурсника по институту, Андрея Тимофеева, мрачного парня с лицом, будто изрытым оспой, что имя основоположника тирании, германского агента и сифилитика, как несчастливая звезда, будет стоять над Россией — до тех пор, пока его мумию не вынесут из мавзолея, пока не снесут поставленные ему истуканы и со всем тщанием не сотрут это имя с лица русской земли; но разве осмелился бы он хотя бы слово из филиппик Андрея передать матери!), мимо городского музея, в собрании живописи которого есть свои перлы — полотна Поленова и Саврасова, мимо собора Успения Божьей Матери, а от собора было уже рукой подать до набережной и реки.
Во все времена года она манила к себе, река — зимой, схваченная льдом и занесенная снегом, по которому — от берега до берега — тянулись цепочки следов, она хранила тайну умирания и воскрешения, и одевший ее саван обещал в недалеком будущем превратиться в подвенечное платье; и весной, когда с треском и громким шорохом ломался лед, и становилась видна темная после зимней ночи вода, берега освобождались от снега, открывая черную прошлогоднюю траву, сквозь которую вскоре начинала пробиваться нежная зелень новой, и дышалось легко, и верилось в будущее — верилось безо всяких оснований и поводов, а только потому, что сияла чистейшая голубизна неба, светило и грело солнце, и какая-нибудь птаха с той же надеждой пела свою весеннюю песню; и в разгар лета, когда от запахов цветущего разнотравья кружилась голова, в неведомые дали проплывали белые облака и отражались в реке, при закате солнца загорающейся багровым пламенем, и от ослепительного света и горячего воздуха время словно бы замедляло свой бег; и осенью, сначала сияющей чистым золотом, но постепенно хмурящейся, льющей холодные дожди и сыпящей снежную крупу и готовящую реку к долгому сну и покою.
Иногда Далис покидал дом поздним вечером, почти ночью. По улицам спящего города он шел к реке, постепенно покидая область тусклого света и вступая в область тьмы, столь непроглядной, что ничего нельзя было различить уже в двух шагах. Он смотрел вверх. Мириадами звезд горело ночное темно-фиолетовое небо; дымился Млечный Путь; висела Большая Медведица. И потрясенный открывшейся глубиной и неохватностью мироздания, он думал, что, может быть, на какой-нибудь из этих звезд расцвел дивный цветок жизни, и ее обитатель — в точности, как Далис, — запрокидывает голову, находит на небосводе пленительной красоты голубую звезду и гадает, есть ли на ней жизнь? кто населяет ее? достойны ли эти существа ее красоты? Друг далекий, если бы ты знал, что мы словно задались целью погубить нашу Землю, раним, рвем, кромсаем и калечим ее прекрасное тело, не знаем цены доставшегося нам сокровища и перед чудом жизни перестали испытывать благоговение. А ведь и река, чье темное серебро едва заметно в ночи, и громкий плеск рыбы, и шелест травы, и звезды над нами — весь этот созданный неведомым божеством мир словно протягивает руки и молит о пощаде. Остановись! Будь мне братом, человек.
Если включить фонарь и направить его вверх, к небу, то до Солнца свет дойдет через восемь минут, а до ближайшей к нам после Солнца звезды альфа Центавра — за четыре с половиной года. Когда Далис думал об этом, он ощущал себя пылинкой исчезающе малого размера, которая мнит о себе, что она что-то значит, а на самом деле исчезает от легкого дуновения космического сквозняка.
3
Он жил вместе с матерью в трехкомнатной квартире дома из светлого кирпича на улице Генерала Карбышева, улице тихой, зеленой, неподалеку от центра. Когда Далис оканчивал институт, Елене Алексеевне было пятьдесят с маленьким хвостиком, и была она красивой и властной женщиной, умевшей читать письмена времени и сообщавшей сыну свои наблюдения, а также выводы и прогнозы. Вечерами, вернувшись домой, за приготовленным на скорую руку ужином — скорее всего, это была яичница, но, может быть, пельмени из пачки, с начинкой, напоминающей мясо, или макароны, иногда — с сыром, чай для Далиса и кофе для нее, после которого она спала прекрасным крепким сном, — Елена Алексеевна выпивала две-три рюмки армянского коньяка, розовела, закуривала, взгляд ее светлел, и она ласково спрашивала сына: ну, дурачок, что у тебя хорошего?
Уже студентом, можно сказать взрослым человеком, под ее взглядом он ощущал непонятную робость, опускал глаза и отвечал, что зачеты все сдал, теперь сессия, после которой будет практика, потом каникулы, ребята собираются в Крым и зовут его, но он не знает… Он поднимал глаза и вопросительно взглядывал на мать. Презренный металл, с усмешкой говорила она, стряхивая пепел в массивную черную пепельницу с венчающей ее головой коня. Далис кивнул. Ну да. Деньги. Елена Алексеевна ответила, что будет день, будет и пища. Посмотрим. А как на сердечном фронте? — продолжила она. Он вспыхнул маковым цветом и пробормотал, какой там фронт… времени и так нет… Томаса Манна никак не прочту… Да-а, заключила она, ты у меня не из теста для свадебного пирога… Впрочем, может быть, к лучшему. Влюбишься — женишься. Мама! — укоризненно воскликнул он. Эти дела без мамы делаются, усмехнулась Елена Алексеевна. Оглянуться не успеешь, а ты уже женат, а потом — глядь, и счастье привалило, сказала она со странной усмешкой, и ты уже отец, и на руках у тебя сверток, в котором твое творение в три кило и двести граммов весом. Твой вес. Помню, как тебя принесли ко мне, и, по-моему, такого счастья у меня больше и не было… Есть все-таки, с мелькнувшим в глазах смущением промолвила она, в человеке какая-то тайна, какую ни диамат, ни истмат объяснить так и не смогли. Просто, с улыбкой сказал Далис, ты сразу поняла, какой у тебя хороший сын. Елена Алексеевна расхохоталась. Дурачок, отсмеявшись, промолвила она. Какой самоуверенный дурачок. Мои слезы еще впереди. Иди-ка свари мне кофе.
И маленькими глотками отпивая кофе, курила и говорила, что его отец был не из ее романа. Но… Она умолкла, подыскивая слово, подумала и сказала, чистый он был человек, Андрюша, и я подумала, что и ребеночек от него будет чистым… славный будет ребеночек, подумала я и родила тебя. Тебе три года было, когда он умер, так что ты его вряд ли помнишь. И умер, как жил. Все терпел, все стеснялся, все боялся доставить хлопоты… так и довел до перитонита. Само собой, Далис не помнил отца. Но иногда чей-то смутный образ выплывал перед ним, в котором он не мог различить ни единой черты, но в то же время чувствовал что-то необыкновенно близкое и думал, что это его младенческая память пытается явить ему отца. Случалось ему и во сне видеть человека, словно бы выходящего к нему из тумана, и от его невнятных слов у Далиса от боли и счастья сжималось сердце. Он не говорил об этом матери. Зачем?
Она допила вторую рюмку и, недолго поразмыслив, налила себе третью. А ты хоть замечаешь, спросила Елена Алексеевна, пригубив коньяк, каким ветром у нас подуло? Он поднял брови и удивленно спросил: ветром? где? Эх, ты, вздохнула она. Слепой. Глухой. Тупой. Мама, сказал он, это ты у нас политический человек, а я не помню, когда газету читал в последний раз.
Катастрофа будет, мрачно предрекла она. Ты в магазины ходишь? Далис пожал плечами. Хожу. И что ты там видишь? Он усмехнулся. Ничего. Вот-вот, кивнула Елена Алексеевна. Пустые полки. Если б не мой заказ, сосали бы мы с тобой лапу. Но что означают эти пустые полки? Что означает эта сплошная рубка драгоценных виноградников под вопли о борьбе с пьянством? Или этот крестовый поход против нетрудовых доходов? Нетрудовые доходы… Экая чушь. Кому-то с неба, что ли, падает? Все это означает ничтожество власти, потерявшей цель и без мысли, без воли хватающейся то за одно, то за другое. Забрели в такую степь, где скоро и костей Советского нашего Союза не сыщешь. Ах, боже мой! — вдруг сказала она с такой горечью и болью, что Далис взглянул на нее с тревогой. Как бы я хотела вроде тебя: не видеть, не слышать, не думать… Режут меня по живому, а я терплю и думаю, Сталина бы сейчас. Он бы в два счета всю эту шпану построил… И расстрелял бы? — скорее шепнул, чем проговорил Далис. Кого нужно, не дрогнув, сказала Елена Алексеевна, того бы и расстрелял. Но, мама! — потрясенно воскликнул Далис. Он же тысячи… десятки тысяч убил! Он убийца! Будет тебе, отмахнулась она. Наслушался всяких бредней… всяких Солженицыных и прочих врагов… Мертвого льва кусают собаки.
Нет, мама, нет! — прижав руки к груди, вымолвил Далис. Вся страна была в лагерях. Не помню сколько, но сотни тысяч сидели… И гибли! Как Мандельштам, великий поэт… Елена Алексеевна его перебила. Нечего было ему паскудные стишки про товарища Сталина писать! — с ненавистью проговорила она. Я в своем кабинете повесила портрет Иосифа Виссарионовича, так ко мне подходят — и это в райкоме партии! которую он сплотил, которую вел к великой цели! — и говорят, зачем вы это сделали. А затем — отвечаю я этим трусливым людишкам, переметным сумам, изменникам — что он достоин вечного поклонения… затем, что это был гений… затем, что он мой друг, учитель и вождь! Лицо ее пылало. Послушай теперь меня и заруби себе на носу: если бы не Сталин, мы сейчас, вполне возможно, были бы рабочей скотиной у немцев… Если бы не Сталин, Россия так и оставалась бы крестьянской страной, которая бы не выжила в окружающем ее страшном мире. Мы на его наследстве живем и его же проклинаем. И не смей, постучала она пальцем по столу, не смей при мне называть его так, как ты назвал… Жила бы я в Москве, я к нему на могилу бы ходила и просила прощения за ту грязь, которой мы испоганили его имя. Из мавзолея вынесли! Вы думали, вы его унизили? Вы себя втоптали… в дерьмо вы себя втоптали… ничтожества!
Далис никогда не видел маму такой гневной и такой прекрасной. Вздрагивающими руками она зажгла спичку, прикурила и промолвила, что ей все труднее уживаться с этим миром. Нет идеалов, нет высоких целей, копошатся каждый на своей делянке… единоличники, маленькие стяжатели, воришки… тащат все, что плохо лежит. Вся страна плохо лежит, они ее и растаскивают. Елена Алексеевна горестно покачала головой. Сердце рвется, сказала она. И сделать ничего не могу. Или в Москву мне поехать, а там выйти на Красную площадь и запалить себя? Гори, Беспалова, сгорай дотла с надеждой рассеять эту тьму. Но кого это изменит, устало промолвила она. Мама, не без тревоги спросил Далис, ты ведь несерьезно? Елена Алексеевна посмотрела ему в глаза и вздохнула. Глупенькие глазки. Это шутка.
4
На пятом курсе неожиданно для всех и для самого себя он женился.
Женитьбе предшествовала студенческая вечеринка, куда Далиса затащили приятели, уверявшие, что одна девушка мечтает с ним познакомиться. Ее, как выяснилось, звали Жанна, и была она небольшого роста, широкоплечая, с большой грудью и толстыми ногами, и совсем ему не понравилась. Женщины, подумал он, сейчас косяком пошли в мужские виды спорта — в бокс, борьбу, тяжелую атлетику, и она, наверное, или борец, или штангист. Именно так и оказалось: она занималась армрестлингом, тягалась на руках, участвовала в соревнованиях и даже победила в одном из них. «А вы, — спрашивала она Далиса, сидя с ним рядом, почти вплотную, — так, что он чувствовал исходящий от нее жар, — занимаетесь спортом?» Ему отчего-то было неловко признаться, что даже зарядку по утрам он делает от случая к случаю, исключительно по настоянию матери, и он неопределенно ответил, что любит спорт. «Замечательно!» — воскликнула она, и что-то такое прозвучало в ее голосе, что он подумал: пора сматывать удочки. Но тут поднялся Витька Истомин, болван из болванов, к тому же изрядно окосевший, и понес такую пургу, что Далису захотелось залезть под стол. «Глядите… все глядите! — указывая на него и Жанну, молол Витька. — Голубки`! Нет, правда… они… ей-богу… как эти… как это… ну, молодожены!» Кто-то заорал пьяным голосом: «Горько!» Жанна сказала: «Поцелуемся. Вы не против?» И, сильной рукой притянув его голову, припала к его губам.
Короче говоря, к концу вечера Далис едва соображал, и Жанна уже не казалась ему несимпатичной. Он танцевал с ней, то есть как попало переставлял ноги, а Жанна прижималась к нему большой грудью, и ему это было даже приятно. Потом он перестал что-либо соображать и пришел в себя лишь утром от того, что ему стало невыносимо жарко. Чья-то тяжелая рука лежала у него на животе. Он повернул голову и едва не завопил: что это?! С ним рядом лежала и похрапывала совершенно голая Жанна. Голым был и он, хотя, убей бог, не помнил, как он оказался с ней в одной постели и как разделся. Возможно, его раздела она, но это уже не имело значения. Она еще и храпит, в панике подумал он. Затем он попытался вспомнить события минувшей ночи. Да, целовал. Да, говорил что-то вроде того, что она ему нравится. Неужели?! Боже, зачем, зачем я это сделал! Но Далис не мог вспомнить, продвинулись ли он и она дальше поцелуев, но если она лежит рядом, и оба они голые, то, значит… Он тихо простонал. Это свершилось, а он даже не в состоянии вспомнить, как это было! Во рту была непередаваемая мерзость. Мучила жажда. Он осторожно откинул одеяло, но Жанна проснулась и крепко схватила его за руку. «Милый, — хрипло сказала она, — ты куда?» — «Попить», — не оборачиваясь, пробормотал он. «Потом. Иди, иди ко мне, — потянула она его. — Тебе хорошо было со мной? Хорошо? Ты был такой ребенок…» Он высвободил руку из ее пальцев и спросил: «Который час?» — «Ты можешь думать о времени? — укоризненно промолвила она. — Счастливые часов не наблюдают. У меня нет времени, у меня блаженство». Она раскраснелась и, не стесняясь его, откинула одеяло. Он увидел большие груди с коричневыми длинными сосками и поспешно отвел глаза. «Ты стесняешься? — растроганно спросила она. — Ты мой милый ребенок». Темные, матовые, без блеска ее глаза глядели на него с обожанием.
Его брюки висели на стуле, рядом. Он глянул на часы и ахнул: двенадцать! «Слушай, — сказал он, силясь вспомнить, как ее зовут и вспомнил: — Жанна… Мне правда пора. У меня зачет». Она засмеялась. «Главный зачет ты сегодня сдал». Он выбрался из постели, натянул трусы и кинулся в ванную, где долго пил воду из-под крана, умывался, чистил зубы, выдавив пасту на палец, и вытирался полотенцем, которое пахло — он принюхался — сладким запахом Жанны. Но все равно было нехорошо: мутило, в голове стучали молоточки, дрожали руки и окатывало по`том. Он спросил: «А где это мы?» — «Это квартира, — отозвалась Жанна, — моих родителей. Они в Турции». — «А там… ну, где мы были?» — тупо спросил он. «А ты не помнишь? Мы ушли, сели в такси и приехали сюда». — «А почему… почему я домой не поехал?» Она улыбнулась. «Ну ты же кавалер. Ты должен был проводить даму». Далис едва не плюнул от отвращения, представив, как его, отупевшего от выпитой водки, потерявшего волю и память, грузят в такси, будто предмет мебели, привозят сюда, раздевают и укладывают в постель. Скотина, подумал он.
Когда Далис вышел на улицу и полной грудью вдохнул свежий и влажный после недавнего дождя воздух, он приободрился. Кажется, жизнь возвращается. Люди, подумал он, после таких возлияний обыкновенно пьют пиво. Но если я выпью, мама почувствует запах. И что тогда? Тогда землетрясение, буря, Содом и Гоморра. Надо позвонить, а звонить страшно. Далис призвал в помощь все свое мужество и набрал мамин номер. Мама откликнулась тотчас. «Где ты был? — ужасным, хриплым шепотом спросила она. — Почему не позвонил? Я уже звонила и в скорую, и в морг». — «Мамочка, — пролепетал Далис, — ну, мамочка, так вышло… Я не мог, правда не мог… Я скоро приду». Теперь она крикнула: «Я чуть не умерла! Ты негодяй!» На этом разговор был закончен. Он вздохнул и глянул вокруг. Все текло своим чередом: в обе стороны шел народ, счастливый, не знающий тех мучений, которые выпали на его долю, светило солнце и, слепя глаза, вспыхивало в лобовых стеклах встречных машин — и никому не было дела, что он уже не тот Далис, каким был еще вчера, что он познал женщину, но как?! Без перехватывающего дыхание чувства, без сжигающего заживо пламени, без любви, самым пошлым, самым животным образом, да притом еще и так, что ни следа от этого события не осталось у него ни в памяти, ни в душе. Какой ужас, думал он. Какой позор. Разве не мечтал он о том, что встретит чудесную, добрую, чистую девушку и скажет ей: я вас люблю; будьте моей женой. А она? Она вспыхнет, озарится светом счастья и тихо промолвит: я согласна. Я люблю вас и буду вам верной женой. Он застонал и, наверное, так громко, что обгонявший его пожилой мужчина с удивлением покосился на него. И что же он получил вместо чистой девушки? Широкоплечую Жанну? О, если бы можно было все повернуть вспять — чтобы он, едва увидев ее, стремглав бросился прочь и бежал, покуда хватит дыхания, повторяя: никогда, никогда. Она взяла у него номер телефона. Будет звонить. Он лихорадочно соображал, как избежать встречи с ней. Она позвонит, он скажет, что болен. Бедный, она ответит, я тебя навещу. О, нет, ни в коем случае, этого нельзя допустить! У меня мама, она не любит… Что не любит мама? Что-нибудь придумаю. Или сказать: я уезжаю на практику. Но какая практика, что за бред?! Или прямо ей в лоб: не звони, не надо, это была ошибка. Ты видела, я был не в себе. Боже, как нехорошо, как некрасиво с его стороны! Надо с кем-нибудь посоветоваться. Но с кем? Все его приятели были на год-два старше его, и все обладали богатым опытом отношений с девушками, были дерзки, циничны и говорили о своих победах примерно так: ну, я ее в первый же вечер и трахнул. Что там было потом, за этим траханьем — они умалчивали. Далис сомневался, что за этим следовала любовь; более того, у него были, должно быть, совсем несовременные понятия, так как он считал, что сначала — любовь, а все остальное — потом.
Но все сильней овладевало им скверное предчувствие, что одной ночью с Жанной дело не кончится; что он влип дальше некуда; и что она похожа на крупную, сильную кошку, поймавшую мышь и готовящуюся ее проглотить. Надо ли говорить, кто был этой несчастной мышкой. Смутно было на душе у него еще и потому, что не с кем было поделиться. Он перебрал в уме всех своих товарищей и покачал головой. Вот он отзывает в сторону Толю Нефедова, меньше всех оповещавшего мир о своих победах, а только улыбавшегося с видом человека, прошедшего и Крым, и Рим. И что он ему скажет? Тут, Толя, такое дело… я с девушкой переспал. Толя ответит: ну и что? переспал и переспал. Придется разъяснить. У меня такое чувство, что она хочет за меня замуж. Толя хмыкнет. Они все хотят замуж. Ты-то не хочешь на ней жениться? Да ты что! — с ужасом вскрикнет Далис. Никогда! Ни за что! Ну и пошли ее. Ты думаешь? — с надеждой спросит Далис. Быстро и резко, уверенно скажет Толя — так, словно ему не один раз приходилось отбивать натиск девушек, желающих заключить с ним брачное соглашение, — и похлопает его по плечу.
Далис представил этот разговор, представил, с каким чувством превосходства смотрит на него Толя и как уверенно дает он советы — и понял, что ни с кем советоваться не будет. О чем, собственно, советоваться? Кого волнуют его заботы? Нет уж: спасение утопающих дело рук самих утопающих. Что ж, он так и скажет ей: прости, это была ошибка. Она, наверное, заплачет, как плачут — а это известно из литературы — все женщины, пострадавшие от неразделенной любви. Умоляющими глазами она будет смотреть на него — и тут главное сохранить твердость духа, повернуться и пойти своей дорогой. Она крикнет вслед ему… За что?! — он услышит. За то, что я тебя полюбила? Только не оборачиваться. Ускорить шаг. Да-алис! — раздастся позади него последний призыв, но он будет уже далеко.
Все, однако, вышло совсем не так.
На следующий день она позвонила и голосом, полным любви, призналась, что не спала всю ночь. Я думала о тебе, о нас с тобой. А ты, с придыханием спросила она, ты думал обо мне? Надо было объявить, что да, думал и, чем больше думал, тем яснее сознавал, что их встреча была ошибкой. Вместо этого он пробормотал в ответ нечто невразумительное, но Жанна услышала то, что хотела услышать, и с глубоким вздохом ответила: милый. Ты хочешь ко мне? Приезжай! Я так тебя жду! Он вздрогнул. Только не это. Теперь надо было врать, и он брякнул первое, что пришло в голову: не могу, мама нездорова. Что с ней? — участливо спросила она. Что-то с сердцем, сказал Далис и суеверно скрестил пальцы, дабы не навлечь на маму беды. Тогда, сказала она, позвони мне. И приезжай, если маме будет лучше. Он торопливо промолвил, хорошо, хорошо, и вытер вспотевший лоб. Он чувствовал себя беспомощным, загнанным в угол, обреченным маленьким человечком. Далис вспомнил, как он делился с мамой всякими школьными неприятностями, и подумал, а не рассказать ли все маме, но тут же отбросил эту мысль. Когда мама узнает, что ее сын, будучи мертвецки пьян, спал с женщиной, — она окинет его таким уничтожающим, презрительным и брезгливым взглядом, что ему останется только провалиться сквозь землю. Нет, сказал себе он, неси свой крест сам. В голову ему пришла еще одна мысль, совсем другого направления: а если сделать вид, что он потерял телефон? Не отвечать на ее звонки? Он обдумал эту идею и отставил ее как неработоспособную. Жанне не составит труда найти его — или встретив возле дома, или разыскав в институте. Горько смеясь над собой, Далис подумал, что ему надо изменить внешность — отпустить бороду, покраситься в ярко-рыжий цвет, надеть черные очки и, кроме того, уйти в подполье, для чего снять комнату где-нибудь на окраине и вести скрытный образ жизни. Все равно найдет, махнул он рукой и решил держать оборону, как триста спартанцев при Фермопилах.
Она звонила ему каждый день, а иногда и по два раза, и не могла понять, почему он не летит к ней на крыльях любви. Что с тобой? — спрашивала она, и в голосе ее были слышны пока еще непролитые слезы. Ты болен? Он хватался за нечаянно протянутую ему соломинку и отвечал, покашливая, что на самом деле неважно себя чувствует. Наверное, грипп. И температура? — допытывалась Жанна. Он громко кашлял. Небольшая. Тридцать семь и пять. А чем ты лечишься? Хочешь, я привезу тебе малиновое варенье? И настой из алтайских трав? Навещу тебя и буду тебе сестрой милосердия? Я медсестра — ты помнишь? Забывая кашлять, он в панике говорил, что дома всё есть — и мед, и малина, приходить же не надо хотя бы потому, что грипп заразен, а он не хочет, чтобы она заболела. Неделю спустя она задавала уже другие вопросы. Скажи мне честно, может быть, у тебя другая? Тогда зачем ты заставляешь меня страдать? Скажи правду. Мне будет больно, но это все же лучше, чем томиться неизвестностью. Пожалей меня! — вскрикнула Жанна и разрыдалась. Казалось бы, спасение само плыло ему в руки, и надо было только вдохнуть, выдохнуть и ответить: да, я люблю другую — но от ее слез у него сжалось сердце, и он признался, что у него никого нет.
После этого его оборона затрещала и рухнула, и воскресным солнечным днем с букетом цветов в руках Далис явился к памятнику безымянному древнерусскому витязю, склонившемуся над поверженным врагом, черты лица которого, несомненно, изобличали в нем тюрка. В городе витязя ласково называли Сашей (Жанна так и сказала Далису: в два часа у Саши), а тюрка Махмудиком. Они встретились, и, правду говоря, Далис был немало удивлен переменами в облике Жанны. Во-первых, она надела туфли на высоких каблуках, отчего ее ноги стали как будто стройнее; во-вторых, на ней были розовый пиджак и белая, чуть ниже колен, юбка, что, безусловно, было ей весьма к лицу; и, в-третьих, она накрасила губы помадой цвета распустившейся розы, а ресницы — черной тушью, что придало ее глазам не только глубину взгляда, но и некую притягательную таинственность. Какой ты милый, сказала она, принимая букет. Тюльпаны! Я обожаю тюльпаны! Она потянулась к Далису и поцеловала его в щеку, оставив на ней след в виде двух красных полумесяцев и тут же стерев его платочком. Жанна взяла Далиса под руку. И что мы будем делать, засматривая ему в глаза, спросила она. В кино? Он пожал плечами. Или просто погуляем, а потом заглянем ко мне? Несомненно, это был капкан. Знаешь, промолвил Далис, у меня всего два часа. Милый, сказала она, мы успеем. Он с тревогой подумал, а что она имеет в виду? что значит — успеем?
Тем временем они вышли к реке и двинулись по набережной. Солнце скрылось за пеленой облаков, и река, потемнев, отливала тусклым серебром. Низко над водой стремглав проносились ласточки, все сумрачней становилось небо, подул ветер, и полетели крупные капли дождя. Далис поискал глазами место, где можно было бы укрыться, но Жанна крепкой рукой влекла его вперед. Пойдем, пойдем, говорила она, еще немного, свернем на Тополиную, а там мой дом. Она мучилась в своих туфлях на высоких каблуках, но старалась идти быстрее. Хлынул дождь, набережная опустела. Жанна попробовала бежать, но через несколько шагов остановилась, сбросила туфли и, подхватив их, побежала босиком. Догоняй! — весело крикнула она, и Далис послушно припустил за ней, размышляя на ходу, что хорошо было бы ему направиться в противоположную сторону, но оставить ее под разверзшимися небесными хлябями было невозможно — все равно что бросить среди бушующих волн.
Что было дальше? Можно было бы опустить занавес милосердия, дабы скрыть от мира картину сопротивления, обольщения и последующего падения Далиса, но, поскольку это все равно стало бы известно из дальнейшего развития событий, поясним, что после совлечения мокрых одежд и горячего душа Далис во второй раз оказался в постели с Жанной — на сей раз совершенно трезвым и сознающим, что теперь — как в прямом, так и в переносном смысле — ему вряд ли удастся выскользнуть из ее крепких объятий. Вместе с тем он не был бревном бесчувственным; вожделению удалось помутить его рассудок, и он испытывал даже какое-то жестокое ликование оттого, что, как подстреленная птица, она вскрикивала при каждом его движении и все крепче прижимала его к себе — хотя они и так представляли собой одно целое. Наконец она вскрикнула в последний раз, прошептала «Далис, о Далис» и затихла. В нем вдруг пробудилась нежность к ней, и он коснулся губами ее груди. Милый, прошептала она, не открывая глаз. Однако некоторое время спустя, в течение которого она молча сжимала рукой его руку, в его опустевшую голову стали закрадываться тревожные мысли. Под стук колотящего по карнизу дождя он думал, а если это случится? что мне делать? мама узнает… что она скажет? И мне надо будет жениться, с ощущением тревожного холодка в животе подумал он. Но я не хочу жениться ни на ней, ни на ком-нибудь еще. С какой стати? Собравшись с духом, он спросил, стесняясь называть вещи своими именами: а ты не боишься? По-прежнему не открывая глаз, с разлитым по лицу блаженством, она ответила: а почему я должна бояться? С великим мучением он выдавил из себя: ну, знаешь… могут быть последствия… Глупый, сказала она. Ты о чем? Об этом самом, решился он. О детях. Не думай об этом, шепнула Жанна. Обними меня. Не думай…
Выбросил ли он из головы все опасения? Положился ли на Жанну, которая наверняка знает, как избежать последствий от их свиданий? Или махнул на всё рукой и, решив — будь что будет, со спокойствием ученика Будды предоставил событиям следовать своим чередом? Нельзя сказать, что именно так и было; тревога все-таки возникала в нем, но Далис спешил заглушить ее, чтобы жить прежней жизнью. С ним произошло даже то, о чем раньше он не мог даже подумать — он привык к Жанне, перестал обращать внимание на ее широкие плечи и толстые ноги и находил если не красивым, то весьма привлекательным ее лицо с прямым носом, ртом умеренной величины и темными матовыми глазами, смотревшими на него с неизменной любовью. И его уже не смущал темный пушок на ее верхней губе. Иногда, правда, он бросал на нее быстрый скрытный взгляд, пытаясь определить, не вырос ли у нее живот. Однако живот был как живот — не меньше, но и не больше прежнего. Он вздыхал с облегчением. Кроме того, они гуляли, ходили в кино, однажды были в театре, а в погожие дни брали лодку и отправлялись к одному из маленьких островов, разбросанных по воде у противоположного берега. По течению греб Далис, на обратном пути за весла садилась Жанна и гребла равномерно и сильно, без труда преодолевая встречное движение реки.
Перемены в поведении Далиса — он стал задумчив, меньше сидел за книгами, а больше гулял, появляясь дома в несвойственное ему позднее время, — очень быстро заметила мама и однажды за ужином спросила: кажется, ты завел себе подружку? И, пока, неудержимо краснея, он соображал, как отвечать на этот вопрос, она добавила: или подружка завела себе дружка? Такого славного, доброго и глупого? Мама, промолвил Далис, чувствуя, как у него пылают уши, ну что ты, право… ничего похожего, о чем ты думаешь. Ах, ах, засмеялась она, какие мы стеснительные. Смотри, дорогой мой сынок, шали да оглядывайся. А то в один прекрасный день окажешься и мужем, и отцом. Впрочем, может быть, ты именно этого и хочешь? Нет, нет, воскликнул Далис, как ты можешь! даже не думай об этом! Вот окончу институт, буду работать, тогда, может быть… Она вздохнула. Для любви нет расписания. Ты думаешь, что ты хозяин своей судьбы, но вдруг выясняется, что есть некто, кому дано неоспоримое право решать за тебя. Задумавшись и пристально глядя на дымящуюся в руке папиросу, она отметила, что это уже не первый случай ее отклонения от единственно верного учения. Елена Алексеевна стряхнула пепел и в свое оправдание сказала себе, что человеческий ум, даже такой мощный, каким обладали основоположники, а также Ленин и Сталин, подчас встает в тупик перед непредсказуемыми поворотами жизни. Может быть, и заманчиво всё знать наперед, но не чревато ли это ужасающей скукой? Наверное, догадывалась она, и гении всех времен и народов подчас совершали поступки, которых вовсе не ожидали от себя. В самом деле, кто мог бы предположить — а прежде всего сам Фридрих Энгельс, что в ту пору, когда у него еще не было большой бороды и он был богатым наследником, любителем веселых застолий и прекрасного пола, словом, настоящим мажором, — по сугубо деловому поводу приехав в Манчестер, встретит в этом городе чудовищного капитализма — и где? на фабрике, принадлежащей Энгельсу-старшему, его отцу, — фабричную девчонку, ирландку Мэри Бёрнс, не умевшую ни читать, ни писать, и полюбит ее, и проживет с ней двадцать лет, а после ее смерти возьмет в жены младшую ее сестру Лиззи… Вспомнив эту замечательную историю, которая — в том числе — свидетельствовала о тесной близости одного из основоположников к пролетариату, Елена Алексеевна подумала, что надо быть готовой ко всему. Далиса, кажется, поймали. Интересно — кто.
Как все-таки догадливы бывают матери! Подобно сверхчуткому сейсмографу, их любящее сердце откликается на потрясения, переживаемые их чадом. Именно вечером того дня, когда Елена Алексеевна спрашивала сына, не завел ли он подружку, Жанна произнесла слова, которые слышались Далису в его самых страшных снах. Я беременна. Боже! Он взялся за голову и слабым голосом спросил: это точно? Точнее быть не может, отвечала она с улыбкой. Я была у врача. Четвертый месяц. Ты рад? Он обреченно кивнул. Крушение всей жизни. Младенец кричит, надрывается, краснеет, а он пляшет около него, приговаривая чужим, притворным, сладким голосом: а почему мы кричим? почему мы не хотим спать? а вот у нас какая игрушечка… И трясет погремушкой. Ужасный звук. Но, может быть, робко промолвил он, как-нибудь… еще рано обременять себя… Слезы показались у нее на глазах и покатились по щекам. Утирая их и всхлипывая, она говорила: неужели ты настолько жесток, что хочешь, чтобы я убила нашего ребеночка?! Ты хочешь его смерти? Смерти твоего ребенка? Не жди от меня согласия! Никогда я не буду убийцей! Можешь бросить меня… да, да, рыдая, восклицала она: брось меня! оставь… найди себе другую… но у меня будет сынок… или дочка… я еще не знаю, кто будет, но я уже люблю его… А ты живи без нас! Далис пытался прервать ее и объяснить, что он вовсе не склонял ее к убийству еще нерожденного, а всего лишь высказал предположение, должно быть, неудачное и несвоевременное. Прости меня, говорил он, и обнимал Жанну, и вынутым из кармана платком утирал ее слезы. Ему, должно быть, удалось скрыть свое отчаяние, потому что она успокоилась и шептала: какой это будет прекрасный ребенок, потому что он зачат во взаимной любви… я очень тебя люблю, а ты любишь меня? любишь? — допытывалась она, и он отвечал безжизненным голосом: конечно, Жанночка, конечно, я тебя люблю… ну вот, и ты будешь счастлив, когда станешь отцом. Далис кивал и старался придать лицу подобающее событию выражение радостной взволнованности, но сам же чувствовал натянутость своей улыбки. Да ведь это мрак! — думал он. Неволя до конца дней. Если ребенок, то придется жениться. Далис никогда не представлял Жанну своей женой, но теперь, искоса взглянув на нее, он словно впервые увидел ее широкие плечи, почти круглое ее лицо, темные матовые глаза и тяжело вздохнул. Теперь она все время будет с ним — с утра до вечера и с вечера до утра. Она опутала его — как некогда это делала мама, в наказание сажая его на стул и опутывая нитками, которые он мог, но не смел порвать. Однако почему он непременно должен жениться? В конце концов, не у всех женщин есть мужья. Разумеется, он не оставит ребенка, как это подчас делают бесчувственные, низкие люди… Милый, спросила она, мы поженимся? Мы можем завтра же пойти и подать заявление. И через месяц ты будешь мой муж, а я твоя жена. Так быстро? — вырвалось у него. Для меня, сказала Жанна, этот месяц будет вечностью. Я так мечтаю о нашей семье, прильнув к нему, сказала она. Ты, я и наш ребенок. Это такое счастье! И ты должен познакомить меня с твоей мамой, а я тебя — с моими родителями. Они простые люди, но они будут рады… И твоя мама — она ведь тоже будет рада? Далис словно очнулся и переспросил: мама? рада? ну да, она рада… Он лихорадочно соображал, как можно избежать похода в ЗАГС, после которого он будет связан крепчайшими узами до конца своих дней. Изо всех сил он старался отодвинуть это ужасное событие. Заболеть? Сломать ногу? Или явиться в психдиспансер и признаться в тревожных виде´ниях, галлюцинациях, навязчивом бреде? Будто бы и ночью и днем доносится до него женский голос, зовущий обрести блаженство в ранней смерти. Да! — решил он. Посижу в сумасшедшем доме, ничего страшного. Немного подумав, он приуныл. Так они ему и поверят. Посмотрят и скажут: пошел вон, здоровый болван. Можно еще контрактником в армию. Он взглянул на прижавшуюся к нему Жанну, увидел ее темные блестящие волосы и сказал, что завтрашний день у него под завязку. Давай как-нибудь в другой раз. Милый, нет, подняв голову, отвечала она. Что может быть важней? Не огорчай меня.
Дни побежали. Далис смотрел на календарь с таким чувством, какое, должно быть, испытывает в своей камере смертник, ожидая приглашения на казнь. Ведомый крепкой рукой Жанны, он побывал в ЗАГСе, где в письменном виде заявил о своем намерении сочетаться браком с гражданкой Замошкиной (тут он впервые узнал ее фамилию и некоторое время, словно пробуя ее на вкус, повторял про себя: Замошкина… Замошкина… и понимал, что фамилия ему решительно не нравится); затем он навестил родителей своей невесты (он и это слово произносил с содроганием), которые оказались гостеприимными людьми, особенно отец Николай Платонович, при взгляде на которого становилось понятно, откуда у Жанны такие широкие плечи: он был невысок и при его ширине казался почти квадратным; Николай Платонович сразу стал называть Далиса «зятьком» и для начала или, как он выразился, для скрепления родственных уз накатил ему здоровенную, граммов на сто, рюмку самогона, себе налил такую же и, промолвив «С нами крестная сила», медленно, со вкусом осушил ее до дна, потребовал такого же действия от Далиса, и, одобрительно кивая, смотрел на страдания, с которыми тот заглатывал убийственное зелье; шестьдесят градусов, довольно сообщил Николай Платонович. Сам гнал. Была еще мама, Виолетта Семеновна, молодящаяся дама на голову выше своего супруга и говорящая так, словно перед ней всегда была бумажка с написанным текстом; Николай, протяжно произносила она, неужели ты не понимаешь, что не всем может быть по вкусу твой продукт. Далиса она называла по имени-отчеству и потчевала его грибным супом и котлетами из молодой баранины. Мы очень рады, говорила она, и Николай Платонович одобрительно кивал, что вы, Далис Андреевич, и наша Жанночка нашли друг друга. Ее муж подмигивал Далису, указывая на его пустую рюмку. Николай, укоризненно замечала Виолетта Семеновна, не все способны выдержать твои дозы; наш зятек способен, уверял Николай Платонович; не хочешь — не пей, шептала Жанна; нет, заявил Далис, мне понравился этот самогон. Теперь до него словно бы издалека доносился голос Виолетты Семеновны; он слышал, что Жанночка — человек очень тонкой душевной организации, и думал, что ему тоже следует высказаться по этому поводу, но в конце концов счел за лучшее промолчать из-за неуверенности в своей речи; она, слышал он далее, очень предана своим близким, и если полюбила вас, то с этим чувством она пройдет всю жизнь. Далис едва не прослезился от умиления, нашел руку Жанны, поднес к губам и поцеловал. За здоровье молодых! — крикнул Николай Платонович, слегка окосевший.
Все это, разумеется, были цветочки в сравнении с неизбежным знакомством Жанны с Еленой Алексеевной. В преддверии этого события он не спал всю ночь. Он думал, говорить ли маме сразу, что они подали заявление? что Жанна беременна? или приберечь под занавес? а что, если она взглянет на Жанну, увидит широкие плечи и толстые ноги, улыбнется — как она умеет — презрительной улыбкой и скажет голосом, полным яда: ну, сынок, я тебя поздравляю? И Жанна заплачет? Мама, твердо сказал он воскресным вечером, когда за окном стало смеркаться и в комнате, где за круглым обеденным столом сидела, читала и курила Елена Алексеевна, горел яркий свет, это Жанна. Елена Алексеевна окинула Жанну с головы до ног быстрым взглядом своих прекрасных серо-синих глаз, притушила папиросу и сказала — совсем как любезная хозяйка: мне очень приятно. У Далиса отлегло на сердце. Но от следующих слов мамы оно рухнуло куда-то вниз. По-моему, произнесла Елена Алексеевна, вы, деточка, беременны? Боже, как вспыхнула и — надо признать — похорошела Жанна! Она сначала опустила, а потом подняла глаза и, глядя прямо в глаза Елены Алексеевны, выдохнула: да. Усмехнувшись, Елена Алексеевна промолвила: что ж, грех было бы не поймать такого симпатичного дурачка. Я не ловила, с вызовом произнесла Жанна. Так получилось. Положим, кивнула Елена Алексеевна, взяла из коробки «Казбека» папиросу, закурила, окуталась дымом и, разгоняя его, помахала перед собой ладонью. Мама! — вступил Далис, зачем ты так? Помолчи пока, велела ему она и снова обратилась к Жанне. И вы, я думаю, решили рожать? Та молча кивнула. И прекрасно, и великолепно! Видишь, — обратилась Елена Алексеевна к сыну, а ты говорил, вот кончу институт, буду работать, тогда, может быть… Тобой распорядились совсем по-другому. Диплома нет, но зато есть супруга, — кивком головы она указала на Жанну, и ребеночек не заставит себя ждать… Вы работаете? Жанна кивнула. И кем же? Медсестра в поликлинике. Прекрасно, сказала Елена Алексеевна. И кстати: а где вы думаете жить? Мама, робея и запинаясь, произнес Далис, у Жанны маленькая двухкомнатная и родители… Я думал, у нас. Умник, с усмешкой сказала Елена Алексеевна. У кого же еще. Конечно, у нас. У нас хоромы, к нам можно. В моей комнате, мама! — воскликнул Далис. Мы не будем тебе мешать! Да разве в этом дело, с внезапной горечью произнесла Елена Алексеевна. Живите. Не на улицу же вас гнать.
5
После ЗАГСа сыграли свадьбу. Собрались в кафе «Изумруд» в центре города — молодые супруги, их родственники и человек десять гостей. Николай Платонович принес с собой литровую бутылку самогона собственного производства, трижды выступал с поздравлениями и пожеланиями и всякий раз в заключение говорил: самогончик мой что-то горчит. Вслед за этим он что есть мочи кричал «Горько!», Елена Алексеевна недовольно морщилась, Далис и Жанна целовались, гости хором отсчитывали длительность поцелуя и одобрительными возгласами поощряли молодых к еще большему проявлению страсти. Поднялся родственник Жанны (мой дядя с материнской стороны, шепнула она Далису), на удивление трезвый и своим обликом напоминающий Дон Кихота — высокий, худой, с вытянутым лицом и острой бородкой, и сказал, а Далис запомнил, что у каждой семейной жизни есть свой секрет. Счастливы семьи, разгадавшие его, и печальна участь той семьи, пусть даже вполне благополучной внешне, которая так и не смогла отыскать ключ к своему счастью. Ищите, произнес он, и обрящете! Далис потом часто вспоминал эти слова и всё пытался понять, нашел ли он этот самый ключ и открыл ли им дверь в семейное счастье — или ключа как не было, так и нет, и заветная дверь закрыта наглухо. Он как-то сказал об этом маме и услышал в ответ, что семейное счастье подобно восхождению на Эверест, высочайшую гору мира, которое осилит далеко не каждый. А я, вдруг призналась она, и Далис уловил горечь в ее голосе, даже и не пыталась…
В семейную жизнь Далис вступил, одолеваемый различными опасениями. Его волновали отношения Елены Алексеевны и Жанны, так как первая была властной, а вторая — упрямой; появление ребенка, чего он ждал как светопреставления; соображение о расходах на всякие распашонки, пеленки, подгузники, кроватку, коляску, пеленальный столик и прочее и прочее, что в конечном счете составляло сумму, повергающую его в уныние; настоятельная необходимость искать работу… Все это наполняло его жизнь такой тревогой, что он стал плохо спать и ночами, лежа рядом с мерно похрапывающей Жанной, думал, что как было бы хорошо, если бы ничего этого не было — ни Жанны, ни младенца в ее чреве, ни ожидающих его неотвратимых перемен. Но затем ему становилось стыдно за свое малодушие, и он убеждал себя, что все так или иначе образуется и он будет счастлив в своем отцовстве. Она просыпалась, брала его руку и прикладывала ее к своему животу. Он ощущал сильные толчки и с чувством благоговейного ужаса думал, что ее живот словно бы стал космосом, из которого на землю придет новая жизнь. В одну такую ночь у нее начались схватки. Далис выбежал на улицу ловить машину, стал у обочины и протянул перед собой руку.
Редкие снежинки ложились на его непокрытую голову. В чистом иссиня-черном небе горели неисчислимые звезды, и, взглядывая на них, он думал о Боге, который, наверное, находится где-то там, среди звезд. Всевидящим оком Он смотрит на землю. Взгляд Его находит вечную троицу — отца и мать возле только что народившегося младенца. Он лежит в кроватке. Бог склоняется над ним и целует его горячий, чуть влажный лобик. Быть может, думает Бог, с этим младенцем на землю придет мир, и никто больше не будет мучить друг друга. Схлынет ненависть, станет отвратительна ложь, перестанут убивать праведников и гнать пророков. С каждым младенцем на землю приходит надежда — но так горько, так мучительно сознавать, что она засыхает, подобно лишенному воды цветку. Сухой, жаркий ветер обрывает его некогда прекрасные, а теперь высохшие лепестки.
Никогда прежде Далис не думал о Боге — так далека была, по его мнению, от действительной жизни эта мысль. Он жил среди людей, которым — так, по крайней мере, им казалось — Бог был не нужен; вот и мама говорила, что Бог рождается в сознании человека, ищущего утешения. Однако вот-вот должно было появиться на свет его дитя, новый житель земли, и в преддверии чуда рождения человека Далису казалось, что он ощущает присутствие в мире неведомой всемогущей силы, во власти которой находится всё сущее, все люди, а вместе с ними и он, и Жанна, и мама, из гордости не желающая признать над собой высшее начало, — и эта сила может быть грозной, карающей, но и милосердной и помогающей человеку превозмогать тяготы жизни. Надо лишь попросить ее, сказать ей идущими от страдающего сердца и встревоженной души словами: приди на помощь, протяни милосердную руку и помилуй, и спаси, и утишь скорби родовых мук и будь благосклонна и к рождающей, и к рождаемому. Он поднял голову и застывшими губами прошептал в бездну ночного неба: помоги… Тормозя по снегу, заскрипела и остановилась возле него «Волга». Куда тебе, опустив стекло, спросил водитель. В роддом, ответил Далис.
6
В ту же ночь Жанна родила сына, которого по желанию Елены Алексеевны нарекли Алексеем в честь ее погибшего под Сталинградом отца. Жанна мечтала о другом имени; ей нравился Валентин, но, проявив достойное благоразумие, она согласилась со свекровью. Умница, похвалил ее Далис, как огня боявшийся семейных раздоров, по какому бы поводу они ни возникали. Младенец привнес в дом мир и согласие; его ежевечерние купания напоминали священнодействие, во время которого Жанна ополаскивала крохотного человечка водой, Елена Алексеевна придерживала его голову и давала советы, а Далис стоял рядом с полотенцем через плечо. Ему передавали вымытого сыночка, и он принимал его напряженными руками, смертельно боясь неосторожным движением причинить ему боль. Младенец смотрел на него темными глазами и улыбался беззубым ртом, вызывая восхищение у двух женщин — матери и бабушки. Какой осмысленный взгляд, говорила Елена Алексеевна. Он всё понимает! Необыкновенный мальчик! Умненький мой, вторила ей Жанна. На папу похож. Что вы, Жанна, возражала Елена Алексеевна. Ну посмотрите: глаза, форма рта — это будет ваша копия. Смотрел и Далис и видел красное личико, маленький нос, отдающие в коричневый цвет редкие волосы и темные, как у Жанны, глаза. Он смотрел и думал, каким будет человеком его сын, что возьмет от отца, что от матери, а что из бездонных своих запасов подарит ему природа. Далис пытался понять, любит ли он этот комочек плоти — как любят его Жанна и ставшая счастливой бабушкой мама, и не находил ответа. Он не чувствовал в своем сердце любви, а ощущал лишь безмерное удивление при мысли, что это существо вырастет в полноценного человека и тоже заведет себе детей, а дети — своих детей, и все сначала будут пачкать пеленки, разевать беззубый рот и орать, требуя пищи, а потом станут учителями, токарями, генералами, героями или известными на весь мир бандитами. А что? Бывает, и приличные родители производят на свет чудовищ — как это случилось, например, с четой Ульяновых, родившей Владимира Ильича… Вопрос, однако, в другом. Есть ли какой-то великий, неведомый пока ему смысл в бесконечной череде рождений и смертей? Какую тайну унесли с собой сошедшие в могилу поколения? Или и в непредставимо глубокой древности, и в Средние века, и в Новое время они не желали отягощать свое существование размышлениями о смысле бытия — как сторонимся мы этой мысли и поныне? Все представлялось случайностью, игрой судьбы, забавляющейся солдатиками, в роли которых были живые люди, частицы огромного мира, нечаянно сталкивающиеся друг с другом и порождающие новую жизнь, точно так же вверяющую себя случаю. Не может быть, думал Далис. Он решил, что не знает самого главного, ради чего дана ему жизнь и что скрыто от него пеленой заполненных заботами быстропреходящих дней. Не может быть, что он появился на свет лишь для того, чтобы родить сына и умереть. В таком случае чем отличается он от бабочки-однодневки, успевающей в отпущенный ей срок погреться в лучах солнца и оставить потомство? И не представляет ли собой жизнь злобную насмешку какого-то величайшего и могущественнейшего ее ненавистника? Но не его же одного мучает абсурд человеческого существования. Наверняка были люди, сумевшие разгадать эту загадку и показать первозданный смысл жизни. Так думал Далис и положил себе найти оставленные этими людьми заветные книги, в которых сказано, для чего дана человеку жизнь, и которыми из-за лености ума и спокойствия сердца пренебрегают люди.
Однако течение жизни все дальше относило Далиса от его намерения. Иногда — чаще всего перед сном — он вспоминал о нем и проклинал себя за неумение отрешиться от мелочей, за растраченное попусту время, за слабоволие и лень; следствием этого самораспятья были плохой сон и мрачное настроение поутру. Жанна участливо спрашивала: дурно спал, милый? на что он молча кивал и раздраженно думал, что рождение ребенка сверхъестественным образом дает женщине окончательный ответ на коренные вопросы бытия — в том числе и на вопрос о смысле жизни. Вот он, мой смысл, ответит она, указывая на родившееся у нее дитя.
Но ему и впрямь некогда было вздохнуть. Перед родами надо было устраивать комнату для младенца — собственно говоря, комнату, где их было двое, а теперь ожидали третьего, — вешать новые шторы (по его мнению, хороши были и старые, но Жанна настояла, а Елена Алексеевна ее поддержала, заставив Далиса с удивлением подумать, что они прекрасно спелись, его жена и его мать), собирать, проклиная все на свете, а главным образом отвертку, шурупы, петли и скобы, шкаф, по полкам которого Жанна разложила приданое младенца; мыть окно (только сумасшедшие, бурчал он, моют окна зимой), вытирать пыль с книжных полок и с корешков тесно составленных книг, а также брать в руки швабру и приводить пол в состояние, близкое к поверхности операционного стола. У него сложилось впечатление, что не только Жанна, что все-таки можно было объяснить ее состоянием, но и мама несколько тронулись умом и стали похожи на двух чрезмерно взволнованных куриц. Он как-то сказал об этом Жанне, она отмахнулась. Далисик, молвила она, и его передернуло от слащавости, которую она привнесла в его имя, ты мужчина, и ты не поймешь. Когда-нибудь это кончится или примет другие формы, но сейчас я с ним — одно целое. А мама твоя долюбливает в нем тебя — только с еще большей силой. После этого Далис думал, отчего же он не чувствует своего продолжения в сыне? Он брал его на руки, ощущал исходящий от него теплый кисловатый запах, заглядывал ему в темные глаза и спрашивал себя: это мой сын? Что говорит мне о том, что это мое дитя? Если бы на руках моих был другой младенец, разве не ощущал бы я то же самое? Должно быть, думал Далис, я бесчувственный человек и не способен чувствовать то, что ощущают другие, нормальные отцы, обожающие своего ребенка и в своих мечтах наделяющие его самыми лучшими качествами и свойствами, какие только возможны в человеке. Ума палата, красота, обаяние, великодушие, щедрость — что еще? Но вот однажды он сидел возле его кроватки. Все спали — Жанна заснула после беспокойной ночи, Елена Алексеевна прилегла отдохнуть; спал и Алеша, лежа на спине и закрыв глаза с длинными темными ресницами. И, глядя на него, Далис вдруг ощутил появление в себе нового сильного чувства, состоящего из любви, нежности и тревоги. Он почувствовал, сколь дорог ему этот крохотный человечек, досматривающий, может быть, лучшие сны своей жизни, яркие, солнечные, радостные сны ожидания любви и счастья, сны безгрешной души, еще незнакомой с искушениями дольнего мира. Далис пытался заглянуть в завтрашний день и спрашивал с тревожным трепетом в сердце: что тебя ждет, мой дорогой, мой любимый, мой милый? Как бы я хотел, чтобы судьба была благосклонна к тебе и чтобы ты был счастлив. В одном ты можешь быть уверен — я всегда буду с тобой, и ничто в мире не сможет отдалить нас друг от друга.
7
Подрастая, Алеша все больше становился похож даже не столько на Жанну, сколько на Николая Платоновича, ее отца — такой же плотный, широкоплечий, с крепкими ногами. С матерью его роднили темные, почти черные, лишенные блеска глаза. Да, говорила Елена Алексеевна Жанне, Лешка весь в вашу породу. В самом деле: в его облике не было ни единой черты, которая бы подтверждала отцовство Далиса. Зато характер будет мой, утверждал Далис, на что Елена Алексеевна отвечала, не дай бог, а Жанна смеялась. Со временем, однако, выяснилось, что и характер у Алеши совсем не отцовский. Елена Алексеевна вспоминала, что в детском саду Далис мог безропотно уступить любую игрушку, если ею хотел завладеть кто-то другой; Алеша же бился до последнего и в случае поражения громко и злобно ревел. Елена Алексеевна ерошила ему волосы и говорила с любовью: вы только посмотрите на этого маленького кулачка! И когда Далис внушал ему, что лучше поделиться игрушкой, чем драться за нее, в лице сыночка проступало упрямое выражение, он хмурил брови и отвечал одним словом: мое. Далис разводил руками и спрашивал у Жанны: ты тоже не давала никому свои игрушки? Она улыбалась и отвечала: кажется. Ему запрещали есть конфеты. Он дожидался минуты, когда все были заняты, прокрадывался в кухню, залезал на стул, открывал шкафчик, где стояла вазочка с конфетами, и, стоя на стуле, принимался поедать их одну за другой. Будучи пойман и изобличен, хранил молчание и не проявлял желания покаяться, просить прощения и поклясться, что отныне никогда больше без спроса не прикоснется к конфетам. Его надо наказать! — утверждал рассерженный Далис. Надо, чтобы он почувствовал свою вину! Мама, обращался он к Елене Алексеевне, помнишь, ты привязывала меня нитками к стулу? Я плакал навзрыд и просил прощения. Нет, нет, вмешивалась Жанна, его надо вразумить, но только не таким способом. Ведь это нравственная пытка! Елена Алексеевна, косвенно обвиненная в применении пытки к собственному сыну, делала вид, что к ней это не относится. Тогда Далис спрашивал: а почему меня можно было, а Алешку нельзя? Вопрос повисал в воздухе.
И чем больше проходило времени, тем сильнее убеждался Далис, что природа каким-то волшебным способом подменила ему сына — должно быть, в те девять месяцев, пока он находился в материнской утробе. Все чаще Далис ловил себя на том, что смотрит на Алексея как на незнакомого ему человека, вдруг появившегося в их доме. Он даже ел как-то не так: рано научившись пользоваться вилкой и ножом, он разрезал приготовленную бабушкой превосходную, пышную и сочную котлету на мелкие кусочки, аккуратно отправлял их в рот и медленно, тщательно пережевывал, обязательно запивая водой, — хотя что там было с таким старанием жевать? котлеты таяли во рту. Елена Алексеевна спрашивала: ну как, Алешенька, вкусно тебе? И он отвечал ей ровным голосом, четко расставляя слова, как немец, выучившийся русскому языку: да, бабушка, большое спасибо, я ем с удовольствием. Он вообще рос очень правильным мальчиком. Стол, за которым он готовил уроки, всегда был в образцовом порядке; учебники обернуты, карандаши заточены, тетради аккуратно подписаны: Алексей Беспалов… класс «А». Учился он прилично; из года в год отметки по всем предметам были у него не ниже четверки. Но напрасно Далис пытался выпытать у него, что ему нравится больше — математика или литература, история или физика, естествознание или география. Или, может быть, физкультура? На физкультуру Алексей едва заметно улыбался, показывая, что понимает юмор. Далису казалось, что сын смотрит на него с сожалением — как на умственно отсталого. Ты, папа, отвечал сын, задаешь вопросы, на которые у меня нет ответа. Почему мне должна нравиться математика? Я ее терпеть не могу. Или литература с ее скучными книгами, описывающими жизнь вымышленных и никому не интересных людей. Или стихи — но разве люди говорят стихами? Далис терялся. Но затем говорил себе, что перед ним всего лишь мальчик, родившийся, должно быть, с пониженным чувством прекрасного, и надо показать ему, что поэзия открывает перед человеком новый волшебный мир и что она — и только она — способна выразить невыразимое. Надо прочесть ему. И Далис читал — так, словно бил в набат, стремясь пробудить спящую душу сына.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей.
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.
Сын досадливо морщился. Папа, ты напрасно паришься. Что, что?! — изумился Далис. Стараешься напрасно. Если ты видишь в этом смысл, то я — лишь набор ловко составленных в рифму слов. Далис хватался за голову. Боже! Неужто так далеко укатилось от яблони яблочко? Неужто моему сыну ничего не говорят эти отлитые из драгоценного металла строки? Неужто он непоправимо глух? Ты, папа, забыл, с усмешкой отвечал Алексей, что у меня музыкальный слух. И если я не нахожу в этих звуках смысла — значит, смысла нет. Жанна! — вне себя кричал Далис. Наш сын не воспринимает поэзию! Ну и что? — отзывалась Жанна. Повзрослеет, поймет и полюбит. А если не полюбит — ничего страшного. Не всем же ее любить. Не мучь мальчика, вступала Елена Алексеевна. Я, например, твоего Мандельштама всегда не переносила. Мерзкий антисоветчик. Власть отвратительна, как руки брадобрея, пробормотал Далис. Что?! — в голосе Елены Алексеевны прозвучал металл, а в ее уже поблекших, но все равно прекрасных серо-синих глазах блеснула молния. Вам всякая власть не по нраву, какую ни дай. Все равно будет отвратительно. Советская власть страну построила всему миру на зависть, а такие, как ты, которым все в ней не нравилось, ее подточили и повалили. Мама! — изумился Далис. Ты о чем? Это же стихи! Елена Алексеевна отмахнулась. И оставь Алексея в покое. Не понимаю, чего ты от него хочешь?
В самом деле, думал Далис, чего я от него хочу? Вот он пришел однажды из школы с хорошеньким бланшем под глазом. Жанна всполошилась. Тебя били?! Нет, не без гордости ответил Алексей, это я его бил. Кого? Выяснилось, что Кольку Старостина. За что? За то, что без спроса взял тетрадку по алгебре, чтобы списать решение задачи. Далис сказал: взял — ну и взял. Стоило из-за этого драться. Ты, папа, ничего не понимаешь, терпеливо объяснял сын. Он взял без спроса — это раз. Он ничего не предложил взамен — это два. Я решал, я трудился, и мой труд должен быть вознагражден. Это азбука всех отношений. Далис опешил. Я что-то не понимаю… Вознагражден? Как? Алексей пожал плечами. Сто способов. Дал бы мне дискету. Лучше — две. Они по пятнадцать, было бы тридцать. Это нормально. Или кассету — можно чистую, можно с хорошей музыкой, «Король и шут» например. А проще всего деньги. Двадцать рэ — и списывай на здоровье. Постой, постой, забормотал Далис. Я что-то никак не пойму… То есть ты за деньги даешь у себя списывать? Сын кивнул. А что? Я никого не заставляю. Им надо — пусть платят. Постой, постой, говорил Далис, чувствуя, как неприятно вдруг стало ему все вокруг — и цветы на подоконнике, и телевизор, и покрытый скатертью стол, а больше всего — его сын. У своих же ребят, у друзей… Старостин мне не друг, перебил его сын. Он вообще никто. Отца нет, мать алкашка. Какой он мне друг? Далис повел рукой, отыскивая стул, сел и посмотрел в глаза сыну. У тебя, сказал он, такой, значит, бизнес? Пока такой, отвечал ему Алексей. Со временем будет другой. Далис перевел дыхание. И ты, произнес он, ты не чувствуешь, насколько ты мерзок? Алексей густо покраснел. А ты, отвечал он с вызовом, не чувствуешь, насколько ты жалок? Чего ты добился? Тебе сорок лет… ну, тридцать девять, какая разница, и ты все сидишь рядовым инженером в проектной конторе и перекладываешь там бумажки за три тысячи в месяц! Денег у нас — зашибись! Он презрительно усмехнулся. Компьютер мне целый год купить не можешь… Да не нужен мне твой компьютер, махнул он рукой, я его себе сам куплю! Квартира — и ту бабушка получила, а ты в ней ремонт уже лет десять все никак не соберешься сделать! Застрелиться от такой жизни! Дети, сказал Далис, вставая, цветы жизни. Как жаль, что я об этом забыл.
Чего я от него хочу? — повторил он. Любви к поэзии? Он горестно рассмеялся. Какая нежность к нему была в сердце когда-то; какая любовь. И как жить дальше, когда он знает, что думает о нем его сын. Не замечать его? Не разговаривать? Обращаться к нему через Жанну? Например: Жанна, скажи Алексею, чтобы он гасил за собой свет в уборной; Жанна, предупреди Алексея, что он должен вернуться не позже одиннадцати… Но что за жизнь тогда начнется в доме. Или сделать вид, что ничего особенного не произошло? Но ведь это только до первого случая, до первой размолвки по какому-то даже совсем пустячному поводу, после чего все полыхнет так, словно в едва тлеющий огонь плеснули бензин. И вся тайна жизни, великая тайна, к разгадке которой он не приблизился ни на шаг, отступает перед горестным сознанием, что из всех живущих на земле людей самый чужой и неприятный ему человек — родной сын. Но, может быть, с надеждой подумал Далис, сейчас в нем бурлят гормоны, кипит не принимающий полутонов юношеский максимализм, подстегивает юная безжалостность — а повзрослев, он станет терпимей и поймет, что из-за денег — да чего бы то ни было — нельзя разрывать связующую отца и сына кровную связь, нельзя походя отшвыривать самое драгоценное на свете чувство — чувство любви, жалости и всепрощения. Вот и прости его, сказал он себе. Простить? Может быть. Но все равно в душе будет кровоточить ссадина от его слов — тогда как в истинном, полном, искреннем прощении должны дотла сгореть все обиды, все недобрые мысли и уязвленное самолюбие. Боже, вдруг сказал он, дай мне силы простить его. Ведь это мой сын. Но Бог не услышит меня, потому что я не верю, что Он существует. Я прошу у Того, в Кого не верю; опускаю письмо в почтовый ящик, не написав адреса. Если ты не веришь, подумал Далис, тебе не к кому обратиться. Но тут недоброе чувство стеснило сердце, и он вспомнил, какими ужасными словами говорил о нем сын; как сильно он его оскорбил, унизил; как безжалостно втоптал в грязь, назвав жалким ничтожеством. Да, да, словно в лихорадке твердил Далис, сказал, что я жалок, что ничего не добился в жизни, что довольствуюсь ничтожной зарплатой… Еще бы. Вокруг все дрожит от алчной похоти; отовсюду вылезают фирмы, пухнут от денег банки, вихрем крутится безумие купли-продажи, мучает жажда обогащения, ошалевшие от немереных денег новые русские скупают дома в Италии, замки во Франции, виллы на Лазурном Берегу, яхты, самолеты, золотая лихорадка одних сводит в могилу, других возносит — и на фоне этого дьявольского карнавала некто с дипломом инженера-технолога в лучшую пору своей жизни корпит над проектной документацией больницы на сто пятьдесят коек, которую наконец-то собрались построить в Старом Всполье, получая за свою работу более чем умеренную зарплату. Вообще-то он получает не три тысячи, а почти четыре, но разве в этом дело! Его не мучает жажда обогащения; у него нет желания делать деньги хотя бы потому, что он не хочет становиться их рабом; он свободен — в ту меру, какая возможна в рамках долга перед семьей и повинностей перед государством.
8
Примерно в то же время у Беспаловых случилось прибавление семейства. Дядя Жанны — тот самый, похожий на Дон Кихота дядя, который так хорошо высказался на свадьбе Жанны и Далиса о ключе к семейному счастью, — оказался в больнице с диагнозом, похожим на приговор: злокачественная опухоль простаты. Его супруга скончалась тому назад пять лет, и, таким образом, их поздний и единственный ребенок, девочка Лиза одиннадцати лет, осталась одна. На семейном совете решено было взять ее к себе. Невыясненным, правда, был вопрос — навсегда ли она в их семье или только на время, до поры, когда, бог даст, поправится ее отец. Елена Алексеевна поставила точку в этих предположениях, рассудив, что там и будет видно. На следующий день появилась Лиза — светленькая, худенькая, голубоглазая девочка, которую Елена Алексеевна немедля привлекла к себе и, кажется, прослезилась и промолвила: вот и славно, и хорошо, у меня будет внучка, у Далиса и Жанны — дочка, а у Алексея — сестричка. Алешка, хочешь сестричку? Всю жизнь мечтал, буркнул Алексей. Нет, сказала Жанна, тут что-то не так. Если ее отец — мой дядя, то кто она мне? Елена Алексеевна задумалась. Действительно — кто? Далис засмеялся. Подумаешь, бином Ньютона. Она тебе двоюродная сестра, а ему, указал он на сына, тетя. Все засмеялись; и на Лизином бледном личике мелькнула улыбка. Понял, Лешка? — спросила Жанна. У тебя, оказывается, не сестричка, а тетя. Будешь ее слушаться? Мне только тети не хватало, отвечал тот. Далис погладил Лизу по голове. Давай знакомиться, сказал он и взял в свою руку ее тоненькие холодные пальчики. Стояло жаркое лето, в квартире нараспашку были все окна, и Далис удивился: ты замерзла? Папа говорит, шепнула она, что я мерзлячка. Ах ты зяблик, улыбнулся Далис. Тебе только в Африке жить. Хочешь в Африку? Она отрицательно покачала головой. Тогда, весело сказал Далис, будешь жить с нами. Обедать! — позвала Жанна. Борщ на первое, жарко`е на второе. Лиза, ты любишь борщ? Она кивнула. Папа тоже варил борщ.
Она оказалась славной девочкой, послушной, доброй, покладистой, ловко и чисто мыла посуду, чем вызывала восхищение Елены Алексеевны и неудовольствие Алексея, которому все советовали учиться у Лизы, прибавляя: а ты за собой даже чашки не вымоешь. Елену Алексеевну Лиза звала бабушкой, к Жанне и Далису обращалась по имени, прибавляя в первом случае «тетя», а во втором — «дядя»; она хорошо училась, а с трудным заданием по математике или физике шла к Алексею, свысока говорившего ей: тупишь, Лизка; она же с улыбкой отвечала ему: не груби тете; ко всеобщему удивлению он не только решал задачу, но долго, подробно и с некоторой даже занудностью объяснял ей ход решения. Поняла? — спрашивал он и, помедлив, насмешливо добавлял: — Тетя… Поняла, племянничек, звонким колокольчиком смеялась она. Глядя на нее, Далис думал, что она сейчас как нераспустившийся бутон, обещающий открыться миру чудесным цветком. Ему становилось тревожно; она казалась ему такой хрупкой, беззащитной и нежной, что всякое грубое прикосновение могло ее сломать. Пока она здесь, в его доме, он может защитить ее; но придет время, она выберет свою дорогу, и кто знает, что поджидает ее. Как жаль, думал он, что пусто небо у меня над головой и что в моем сердце нет веры. И я не могу сказать Богу — береги ее на путях жизни; отведи беду; дай в спутники ей хорошего человека, который бы любил ее и был бы ей надежной опорой и верной защитой. Ее появление снова побудило Далиса к размышлениям о смысле жизни, о предопределенности судьбы человека — или, напротив, ее подчиненности человеческой воле; о существовании высшей над нами силы, которую также называют Богом; о ее почитании через тотем, шаманское камлание, жертвоприношение — или безо всяких посредников, жрецов, наставников, священнослужителей, а одним лишь глубоким вздохом и безмолвным взглядом в чистое звездное небо; о рукотворном храме с его иконами, молитвами и песнопениями — или о вечном храме природы с ветром, пригнувшим травы и покачнувшим деревья, голосами птиц и шорохом набегающих на берег волн… Он представлял себе взросление Лизы: вот она становится юной прелестной девушкой, вот она женщина в расцвете лет и своей красоты, а вот уже в старости, поблекшая, с потускневшими глазами и руками с сухой, сморщенной, в желтых пятнах кожей. Словно высох и голос ее, которым она говорит однажды, в ясный день погожей осени: «Что-то темно стало… Включите свет! И душно мне. Откройте окно!» Через минуту она перестает дышать. К ее губам подносят зеркало; его поверхность остается чистой. И бережным движением руки кто-то опускает ей на глаза веки и произносит: «Ушла наша Елизавета…» Далис не мог вспомнить, как звали ее отца. Кажется, Юрий. «Ушла моя Елизавета Юрьевна», — произносит старик, ее муж, думая о том, что скоро и для него придет пора собираться в последний путь. Что ждет ее там — непроглядный мрак, исчезновение, тлен или переход в другую жизнь, неведомую и прекрасную? Легче было бы человеку жить, если бы он определенно знал, какая ему предстоит участь за гробом? Или напротив — именно незнание позволяет ему порхать беззаботным мотыльком, не утруждая себя представлениями ни о рае, куда попадают постники, молитвенники и мужья, всю жизнь верные одной жене, ни об аде, куда прямой дорогой шествует бо`льшая часть человечества?
Вечерами, перед сном, Лиза писала что-то в общую тетрадь. Уроки? — однажды спросил Далис. Она покачала головой. Нет. Он догадался. Дневник. Холодные наблюдения ума и горестные заметы сердца. Это Пушкин, сказала она. Я читала. «Евгений Онегин». Онегин, добрый мой приятель… И Лермонтова. Выхожу один я на дорогу… А дальше? — сказал Далис. Она кивнула. Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит… Я так и представляю, дядя Далис, как он идет, совсем один, и думает о прошлом, о пережитом, и ему так одиноко и горько… И некому руку подать… Но это уже другой стих. А ты, Лиза, спросил он, ты сама не пишешь ли стихи? Она вспыхнула. Что вы, дядя Далис! Я бы хотела… как Ахматова… или Цветаева… но я не умею. А вот племянник твой, сказал Далис, к поэзии глух. Стихи считает ерундой. Он поймет, убежденно промолвила Лиза. С ним что-нибудь случится, например влюбится, и он еще как поймет! Далис улыбнулся. А если не влюбится? Как же не влюбится, удивилась она. Обязательно влюбится. Прочти мне что-нибудь из того, что ты пишешь в дневник, попросил он. Лиза поколебалась. Ведь это только для меня… Ну ладно, вдруг решилась она, перелистала страницы, подумала и сказала: вот это. Про папу. Наступила весна, прочла Лиза. Весной всегда что-нибудь ждешь. Что-нибудь должно случиться. И случилось. Умер мой папа. Я так плакала. И сейчас плачу. Я осталась совсем одна. Я стала сиротой. Был день такой ясный и солнечный, что глазам было больно. Еще снег не везде сошел. На кладбище было много снега. Могилу уже вырыли. Гроб с папой поставили на две табуретки возле могилы. Папа лежал с белым мраморным лицом, совсем не такой, каким был всегда. Мне говорили: подойди, попрощайся. Мне было холодно, страшно. Я дрожала. Она перевела дыхание и вопросительно глянула на Далиса. Дальше читать? Он кивнул. Читай. Лоб у папы был как изо льда. Голос у нее вздрагивал и прерывался. Я думала: папа! почему ты умер? я так тебя люблю! Как я буду без тебя?! Потом гроб закрыли и опустили в могилу. Мне сказали: брось на гроб горсть земли. Я взяла комок холодной земли, бросила вниз и услышала, как он ударился о крышку гроба. У меня как будто сердце оборвалось и тоже полетело вниз, и тоже стукнулось о крышку гроба. Папа! Я так тебя люблю. Зачем ты умер? Дядя Далис! Крупные слезы дрожали у нее на ресницах и скатывались по щекам. Скажите мне, если вы знаете… Зачем папа умер? Он был такой хороший, добрый и меня очень любил. И вот его нет. Почему?! Кому это надо? Все живое, сказал ей Далис, умирает. В лесу умирает и падает дерево; умирают звери, большие и малые; и человек… Человек устает жить и уходит. Но папа не устал, вскрикнула она. Он мне говорил, что поправится, и мы поедем на море. Он хотел жить! Почему его нет?
Если бы я верил, думал Далис, я бы сказал ей: твой папа ушел в другую жизнь, где ты с ним обязательно встретишься. Но я не верю. Ее папа исчез навсегда, как исчезнем все мы и как исчезнет она, так и не узнав, почему люди умирают.
9
В городе по средам выходила газета «Новости Старого Всполья», всеядное издание, прозванное в народе «городской побирушкой» за ее готовность подбирать и печатать всякую мелочь и дрянь. Ее владелец и главный редактор Дмитрий Анатольевич Волков, маленький человечек с большими, как у коровы, глазами и выпуклым лбом дегенерата, утверждал — увы, и не он один, — что читателя прежде всего интересует сплетня, особенно о известных в городе людях и желательно об их любовных приключениях и семейных скандалах. Иногда каким-то ветром заносило в «Новости» нечто, достойное внимания, но случалось это так редко, что, застав однажды Елену Алексеевну за чтением газеты, Далис вспомнил дедушку Крылова. Навозну кучу разгребая, с насмешкой сказал он. Ты, мама, нашла жемчужное зерно? Она подняла голову; лицо ее пылало. Нашла! — с вызовом произнесла она и указала на статью под названием «Письмо товарищу Сталину». Наконец-то и на моей улице праздник!
Вот как! — воскликнул Далис, и кто же пишет? Ага. Прокоп Захаров. Знаю, знаю — старовспольский письменник из тех осатанелых имперцев, которым нужна Россия непременно великая — такая держава, которой под руку не попадайся и на ее пути не становись. Чуть что ей не по нраву — то сразу бешеная ругань, угрозы, а вслед за тем возможно и рукоприкладство. Если этот Молох сожрет пол-России — что за беда: величие даром не дается. По замыслу автора, письмо пишет либеральная общественность, что является всего лишь слабенькой маскировкой. Прокоп, скорее всего, наследственный антисемит; кроме того, он ненавидит либералов, и эти две ненависти у него легко соединяются в одну: либерал — значит, еврей. Хищным кагалом накидываются евреи на выращенные товарищем Сталиным плоды социализма: заводы, фабрики, шахты, научные институты, атомоходы и проч. и проч. — и растаскивают, разворовывают, распродают это великое народное достояние, а на вырученные деньги покупают себе дворцы, яхты и поместья в лучших местах Европы и Америки. Но мысль, что они всем обязаны товарищу Сталину, гложет их денно и нощно, и они грозят ему еврейским либеральным кулачком, выпучивают глазки и шипят: будь ты проклят.
К чему это все? — в недоумении спросил Далис. И зачем ты читаешь эту мерзость? Ты не знаешь! — торжествующе воскликнула Елена Алексеевна. А я знаю. Представляешь сквер у Речного вокзала? Далис пожал плечами. Конечно. Вот там, сообщила она, и будет поставлен памятник товарищу Сталину.
Далис не мог не замечать, с каким ностальгическим придыханием в последние годы произносится имя Сталина, но думал, что это всего лишь одно из бесчисленных человеческих заблуждений, отчасти выраженное пословицей: у потерянного кинжала рукоятка всегда золотая. Право, он и представить не мог, что в Старом Всполье может появиться памятник Сталину! Удивлен он был безмерно. Памятник? Сталину? Палачу народов? Превратившему страну в огромный концлагерь? Уморившему ее голодом? Неужели они — а кто это были они, он толком не понимал; в его представлении это были люди, убежденные, что править Россией можно только с помощью неограниченного насилия, — неужели они не понимают, что в двадцать первом веке это невозможно? Его приятель, Толя Нефедов, над ним смеялся. Ты слишком хорошо думаешь о современной России, говорил он, если полагаешь, что она будет бороться за чистоту истории, справедливость, правду и человеческое достоинство. Ты причиняешь мне боль своими словами, отвечал ему Далис. Толя смотрел на него так, как смотрит на подростка взрослый, умудренный жизнью человек, — с насмешливой снисходительностью. Я тебя уверяю, отвечал он, у Прокопа полным-полно единомышленников. Куда больше, чем ты можешь подумать. И ты не отдаешь себе отчета, какой бедой может обернуться тоска по Сталину!
Право, будто кто-то взмахнул дирижерской палочкой, и по знаку ее в Старом Всполье началась кампания за установку памятника. В «Новостях» появились отклики на «Письмо Сталину» — все как один панегирического свойства. «Да, — писал один, — были при товарище Сталине временные трудности. Но он их преодолел, победил в битве с фашизмом и строил мирную счастливую жизнь». Другой утверждал, что при Сталине люди были счастливы, потому что он вел их к великой цели — построению бесклассового общества. Третий вспоминал, как мальчишкой, проснувшись утром пятого марта, он увидел слезы на лице у матери и покрасневшие глаза отца. «Я спросил, почему они плачут. Папа подошел ко мне и сказал — и эти его слова я не забуду никогда! — осиротели мы, сынок. Товарищ Сталин умер». Было также во всех отношениях поразительное письмо священника из церкви Новомучеников и исповедников российских Николая Огурцова. «Иосиф Виссарионович был верующим человеком, молился Богу и имел глубокие намерения превратить Россию в православную державу. Возможно, именно из-за этого враги православия поспешили прервать его жизнь… Не случайно в среде церковной, всегда отражающей сокровенные народные чаяния, все громче звучат голоса о прославлении раба Божия Иосифа и причислении его к лику святых, в земле Российской просиявших». Прочитав, Далис слова не мог вымолвить от такого убийственного беспамятства. Сколько верующего народа умучено было в его коммунистическом царстве, сколько храмов взорвано, сколько святынь опоганено — не счесть; и теперь вместо анафемы ему — проникновенный возглас: «Святый Иосифе, моли Бога о нас!» Но, наверное, больше всего поражала Далиса его мама. Елену Алексеевну словно сбрызнули живой водой. Она и раньше была бодрым, деятельным человеком, сохранила прямую осанку, голову держала высоко, обладала отменным аппетитом и за ужином по-прежнему выпивала две-три рюмки коньяка — и о ее возрасте напоминала седина и палка, на которую с недавних пор она опиралась при ходьбе из-за больного колена. Но теперь! Теперь она словно сбросила с плеч никак не менее десятка лет, а в прекрасных ее глазах появился молодой блеск. Едва ли не каждый день она отправлялась к скверу, где ее единомышленники собирали подписи за установку памятника Сталину. Домой она приходила к вечеру и в семейном кругу произносила речи, обращенные преимущественно к Далису, но предназначенные также подрастающему поколению. Нынешний мир, говорила она, мир преступных денег, бесчестной наживы и грязной торговли, осмелившийся поднять руку на великих вождей человечества, Ленина и Сталина, напрасно считает себя победителем. Нет! — восклицала она. Пробуждаются великие силы обновления; Россия приходит в себя и постепенно понимает, что одной сытости человеку недостаточно. Не хлебом единым жив человек — это ты хотя бы помнишь? Помню, мама. И продолжаю: но всяким словом из уст Божьих. Где у тебя Бог? Наш бог, усмехалась Елена Алексеевна, не где-нибудь в заоблачных высях, а здесь, на земле. Наш бог — жизнь, достойная человека. Вот идея, за которую можно сложить голову; вот мечта, которой грезили униженные и оскорбленные; вот светлое будущее, куда повел нас сначала Ленин, а потом Сталин. Памятник ему — это наше перед ним покаяние; признание нашего отступничества от великой идеи… Да! Мы отступили, мы продали ее за горшок чечевичной похлебки, но сейчас одумались. Лучше трудности, но с путеводной звездой впереди, чем сонная одурь от сытого брюха. Бабушка, заметил как-то Алексей, у тебя получается, что голодным быть лучше, чем сытым. Но если ты спросишь меня, то я отвечу, что не хочу голодать. Кто бы изобразил, как нахмурилась Елена Алексеевна, как она метнула гневный взор — не на внука, о нет, а на его родителей, на Далиса и Жанну. Ваших рук дело, тоном обвинителя на троцкистско-зиновьевском процессе произнесла она. Внушили ребенку потребительское отношение к жизни. Вы превратили его в одноклеточное существо, раба благополучия и сытости. Мама! — возвысил голос Далис. Голод еще никого не сделал счастливым. Голодный человек отдаст всего себя, свою волю тому, кто его накормит. У тирана не дрогнет сердце оттого, что в его государстве голод косит людей, что обезумевшие от голода матери поедают своих детей… Страной полумертвых легче управлять. Вздор, вздор! Елена Алексеевна хлопнула ладонью по столу. Жанна вздрогнула и попросила Далиса не перечить маме. Ты видишь, она волнуется. Это ей вредно. Пустяки! — отмахнулась Елена Алексеевна, и правда взволнованная и даже несколько покрасневшая. Она закурила. Я не за голод, я против сытости. Я понимаю сытость не только и не столько как состояние плоти, сколько как состояние души. Духа, если хочешь. Впрочем, понимай, как знаешь. Но имей в виду — памятник Сталину будет стоять — хотя бы ты и такие, как ты, все полопались от злости. Будет памятник, и товарищ Сталин будет смотреть на вас и думать, жалкие людишки, так-то вы платите мне за то, что я для вас сделал! Ага, подхватил Далис, он будет думать, жаль, что я не могу вас всех сгноить в лагерях, передавить, как букашек, выдать каждому по десять лет без права переписки… Горе тем, кто это забудет! Горе стране, если ею овладеет беспамятство! Горе народу, не осудившему зло! Елена Алексеевна встала и, громко стуча по полу палкой, вышла из-за стола. Но на пороге своей комнаты обернулась и промолвила с неописуемым презрением: и это мой сын?! И закрыла за собой дверь.
10
Еще даже не поднявшись над Старым Вспольем, памятник Сталину разрушил мир в семье Беспаловых. Елена Алексеевна словно дала себе обет молчания, который, впрочем, то и дело нарушала; на сына смотрела сурово и говорила с ним резко, как бы давая понять, что делает это исключительно по необходимости, и, кроме того, старалась выдержать ледяной тон. Мама! — взывал Далис. Разве этот памятник — повод, чтобы нам с тобой ссориться?! Она холодно взглядывала на него. Мне с тобой ссориться? — свысока говорила она. С чего бы это? И дело вовсе не в памятнике. Тогда в чем же? — допытывался Далис. Сухим голосом Елена Алексеевна отвечала: ты хочешь уничтожить мою жизнь. Далис хватился за голову. Да откуда ты взяла, вопил он, но Жанна дергала его за руку и просила замолчать. Этот памятник оказался словно бы камнем, покатившимся с горы и увлекшим за собой лавину, все сметающую на своем пути. Теперь по какому-то преподлому закону всякий раз, будто из воздуха, возникала причина для ожесточенных споров, взаимных обвинений и клятвенных обещаний вроде того, что никогда в жизни я больше не буду разговаривать с тобой! Так, пылая, восклицала Елена Алексеевна. И пожалуйста, запальчиво отвечал матери Далис, и не надо, потому что ты не хочешь слышать правды. Правды? — с насмешкой произносила она. Где ты откопал эту правду? На какой помойке ты рылся? У какого-нибудь Солженицына? При встрече я бы дала ему пощечину как предателю и клеветнику. Далис с трудом удерживался, чтобы не сказать маме, что для России не было страшней проклятья, чем советская власть. Вместе с тем, как это ни покажется странным, он испытывал даже какое-то наслаждение от этих споров, которые, правду говоря, даже спорами назвать было нельзя, ибо там, где он видел белое, маме мерещилось исключительно черное; он обличал ее, она отвечала ему тем же, и они расходились едва ли не с ненавистью друг к другу. Но, поостыв, Далис догадывался, что и мама в глубине души получает удовольствие от их обоюдной непримиримости, порождающей в ней волны праведного негодования. Он думал, что она и сейчас была бы готова усадить его на стул и опутать нитками и, наверное, жалела, что он не мальчик пяти лет, а взрослый человек, отец семейства. Сказать ли еще, что в ту пору он с жадностью читал книги по новейшей истории России, и революция представлялась ему вовсе не закономерным следствием социальных потрясений, а роковой случайностью, ничтожным шансом, которым, однако, в полной мере воспользовался Ленин и его отряд большевиков. Ему становилось горько. Не победи они сто лет тому назад, какой замечательной страной была бы Россия! Но лучшие ее люди, цвет нации, благородные, честные, мужественные были либо истреблены, либо провели долгие годы за колючей проволокой, либо бежали за границу и из своего далека горючими слезами оплакивали судьбу несчастливого Отечества; осталось же покорное народонаселение, воображающее, что оно строит новую жизнь, — тогда как на самом деле трудилось на строительстве гигантского барака с зарешеченными окнами. Он давал себе слово не говорить о своих открытиях в присутствии матери, но однажды обмолвился — и немедленно получил в ответ человека, которого хлебом не корми, только дай ему очернить родину. Всё, мама, всё! — воскликнул Далис. Я умолкаю.
У нас какой-то сумасшедший дом! — не выдержал однажды Алексей. Мне ваши споры вот так! — и он провел пальцем по горлу. И Лизке тоже. Поговорите вы о чем-нибудь другом. В кино сходите. Дачей займитесь. А то как стоит там сарайчик, так и будет до второго пришествия. Папа, это я тебе говорю! Как будто все наши проблемы в этом памятнике. Поставят, не поставят его — у нас денег не прибавится. И какая в самом деле разница. Вон Ленин — столько лет стоит, и никто от этого не умер. Как можно не понимать, вскипел Далис, но Лиза остановила его. Дядя Далис, не надо. Вы нервничаете, бабушка расстраивается… Я понимаю, это важно, это символ, я даже понимаю, что из-за этого можно поссориться, но все равно не надо.
Словно очнувшись, он смотрел на нее, на Алексея и сознавал, что не заметил, как они выросли. Словно только вчера тихой девочкой Лиза пришла в их дом; и будто бы только вчера читала ему свой дневник и оплакивала смерть отца. Это еще одна загадка времени, думал он, делать незаметным изменение облика живущих рядом с тобой людей. Теперь Лиза была тоненькой очаровательной девушкой с темными бровями и русой головкой. В светлых ее глазах он угадывал желание какой-то другой, интересной, яркой жизни и печалился, что все в их доме так заурядно и скучно. Он спрашивал ее: скучно тебе у нас? Она отвечала: что вы, дядя Далис, я вам так благодарна. Но он видел, что она тоскует, и тревожился, и думал, что хорошо бы ей выйти замуж, чтобы любовь, семейные радости и неизбежные заботы дали ей то, в чем она нуждалась, и наполнили смыслом ее жизнь. Самой близкой ее подругой была Вика Ковалева, полная девушка с короткой стрижкой и презрительным выражением карих глаз. От нее всегда крепко пахло выкуренным табаком (она курила самокрутки), и то ли от этого, то ли от ее неизменно уверенного вида Далису всегда было не по себе, и ему казалось, что он ощущает исходящую от Вики недобрую силу. Проверяя себя, он спрашивал у Жанны, как тебе Вика? Она пожимала плечами. Девушка как девушка. Она курит, говорил Далис. Жанна смотрела на него с удивлением. Ну и что? Курящих девушек пруд пруди. И мама твоя всю жизнь курит. Я не это хотел сказать, пытался объяснить Далис. Я думал, ты поймешь… Тебе не кажется, что она дурно влияет на Лизу? Послушай, раздраженно промолвила Жанна, что ты все только о ней… Лиза, Лиза… О жене бы своей так заботился. Ничего с ней не случится, с твоей Лизой. Она ушла, и, глядя ей вслед, он думал, зачем он на ней женился, если она не может почувствовать исходящую от Вики угрозу. Ну да, там были обстоятельства, заложником которых он стал, но как это ужасно, глупо и, по всей видимости, окончательно и бесповоротно. Расплачиваешься жизнью. Если бы Алексей прислушивался к нему как сын, набирающийся ума-разума из опыта отца, он бы сказал: внимай сей заповеди моей, и пусть она будет для тебя главной при выборе спутницы жизни.
Не женись без любви, ибо рано или поздно задумаешься о побеге.
Не женись на властной, ибо она захочет скрутить тебя в бараний рог.
Не женись на богатой, ибо однажды она скажет тебе, что ты всем обязан ей.
Не женись на безудержной в наслаждениях, ибо в конце концов станешь рогоносцем.
Не женись на тихоне, ибо в тихом омуте обитают черти.
Не женись на болтливой, ибо тебе не будет покоя.
Не женись на злобной, ибо она сотрет тебя в порошок.
Не женись на скупой, ибо она отвадит от твоего дома всех друзей.
Не женись на расточительной, ибо в один прекрасный день окажешься у разбитого корыта.
Не женись на ревнивой, ибо рискуешь быть задушенным в собственной постели.
Но, поскольку в каждой из женщин в той или иной мере есть все эти свойства, положись на милость Всевышнего и попробуй быть счастливым.
Далис усмехнулся. И без отцовских наставлений его сын точно знает, как устроить свою жизнь. Ему исполнилось двадцать, он неожиданно потолстел, отпустил усы, отчего, на взгляд Далиса, стал похож на румяного кота, и прилежно учился в пищевом институте, на факультете организации производства. Далис пошучивал: будешь директором столовой? Сын отвечал совершенно серьезно: почему столовой? Директором ресторана. А потом его хозяином. Жанна, говорил Далис, нас с тобой ждет сытая старость. И девушку выбрал себе Алексей с дальним прицелом. Пусть она своим обликом напоминала мышку с темными быстрыми глазками, но зато была единственной и любимой дочерью одного из первых толстосумов Старого Всполья, владельца сети заправок, трех магазинов, завода по производству тары и самого известного в городе ресторана «Жар-птица». Уже маячила на горизонте свадьба, и Алексей напоминал отцу, что пора знакомиться с родителями Алены (так звали мышку). Но кто бы знал, как не лежала у Далиса душа к этой встрече! О чем он будет говорить с этим сундуком золота? О быстротечности жизни? О том, как совсем недавно он приходил знакомиться с родителями своей жены? О крепчайшем самогоне Николая Платоновича, которого — увы — хватил инсульт, и, полгода пролежав бревном, однажды ночью он встал — и упал бездыханным? О власти, которая привечает угодливых и гонит строптивых?
11
И все-таки однажды в субботу подъехала присланная будущим родственником «вольво», и вместе с Жанной, надевшей лучшее платье, накрасившей губы и тронувшей тушью ресницы, поехали за город, где у реки и — прикинул Далис — прямо в водоохранной зоне стоял трехэтажный особняк Василия Петровича Козырева. У входа встретил их крепкий молодой человек в темном костюме и наушнике в ухе и через три или четыре, а может быть, и пять комнат, из которых одна была зеленой, вторая — темно-красной, третья — синей, а дальше черт их знает какого цвета, потому что Далис уставил глаза в мраморный пол, — привел к лестнице, по которой они поднялись на второй этаж и вошли в зал, освещенный огромной люстрой. Там ожидал их сам Василий Петрович, невысокий человек лет пятидесяти с чрезвычайно живыми темными глазами, и, широко улыбаясь, сказал: ну наконец-то, словно они были дорогие его сердцу друзья, которых он не видел уйму лет. После чего он поцеловал руку Жанне, крепко пожал руку Далису, потрепал по плечу Алексея и представил стоящую рядом женщину с увядшим лицом и вымученной улыбкой на тонких бледных губах. Валерия Августовна, моя супруга. Ну а эту райскую птичку, указал он на Алену, вы знаете. За стол, за стол!
Долгожданные гости, будущая родня, сваты наши, пел Василий Петрович. Помолимся. Далис опешил. Господи Иисусе Христе, благослови ястие и питие рабам Твоим, яко свят и человеколюбец, аминь! — обернувшись к правому углу, где едва заметно мерцала лампада и в пять рядов икон от пола и почти до потолка стоял иконостас, скороговоркой произнес хозяин и, перекрестив стол, а затем и самого себя, спросил Далиса: что будем пить? А ты, Валерия, обратился он к жене, угощай сватью. Так что пьем? Далис обозрел стол, в устрашающем изобилии уставленный закусками и бутылками, понял, что выбрать что-либо ему просто не по силам, и нерешительно сказал, что, пожалуй, выпьет рюмку водки. И прекрасно! — воскликнул Василий Петрович. И замечательно! Близость вкусов предполагает близость душевную. И не сомневайтесь — водка отменная. Такую вкушают в Кремле, ну а нам, людям простым, из м-а-аленького крантика кое-что… Он налил Далису, налил и себе, указал гостю на кокотницу с жюльеном из белых грибов, а также на блюдо с устрицами, провозгласил: со знакомством, чокнулся с Далисом, улыбнулся Жанне, спросил Алексея, отчего он не налил себе водки, велел Алене ухаживать за женихом и, наконец, не спеша выцедил свою рюмку. М-м-м, блаженно простонал он, ухватил устрицу, выскреб ее из ракушки и отправил в рот. И вы, и вы, поторопил он Далиса, хватайте ее! Но никогда не евший устриц Далис решил не рисковать и предпочел жюльен. Что ж, одобрил его выбор Василий Петрович. А она от нас не уйдет. И так все покатилось плавным ходом, и так сердечно хлебосольный хозяин потчевал гостей, что Далис не заметил, как в голове у него приятно зашумело, он осмелел и — как ему казалось — непринужденными движениями взял устрицу, извлек и закусил ею третью или четвертую, или, может быть, пятую рюмку. Ему понравилось. Жанна, сказал он, попробуй устрицу. Она кивнула. Вот так мы и живем в нашем богоспасаемом граде, говорил Козырев и указывал Далису на какой-то французский паштет, на блюдо с осетриной и пододвигал вазочку с черной икрой и советовал, вы возьмите вон ту булочку, она только что из пекарни, намажьте маслом и затем покройте икорочкой… Ничего, кроме пользы. Какой холестерин? Холестерин, во-первых, выдумали доктора, а во-вторых, не покупайте в магазине свинину — и не будет вам никакого холестерина. Ее бог знает чем кормили, эту бедную свинью. Вот сало, видите. С прожилочками! Это сало чистейшее, из моего подсобного хозяйства при ресторане… Попробуйте! Вы такого сала в жизни не ели! А вы, вдруг вырвалось у Далиса, и правда верите в Бога? Неожиданному и даже несколько бестактному вопросу Василий Петрович ничуть не удивился и точно так же, как он только что нахваливал свое сало, стал рассказывать про обратившего его старца Алипия из Успенского монастыря, что от города на сорок третьем километре. Я почему знаю, что именно сорок три, потому что я туда дорогу построил. Раньше весной и осенью, да и летом после хорошего дождика туда не добраться, а теперь дорога скатертью, милости просим, приезжайте, молитесь, отдыхайте душой… И вам, мой дорогой, и вашему семейству надо там побывать. Жаль, старец немощен, не принимает. А меня в свое время он простым вопросом сразил. Как обухом по голове, ей-богу. Ты русский? Я плечами пожал. А какой же еще? Русский корень из русской земли. А ты знаешь, он мне говорит, что русский человек уже по рождению своему человек православный? Земля русская напоена верой православной, русский воздух ею наполнен, и всякий младенец, от русских отца и матери рожденный, несет в себе православную веру. Ты меня спросишь, а отчего я дожил до сорока лет, а даже и не знал, что рожден православным? Эх-эх, он вздохнул, бедные людишки. Им такая благодать, а они сидят во тьме кромешной и ни сном ни духом не ведают, что шагни шаг — и ты уже с Господом. Отсеки только от себя все лишнее, всякие идеи, которыми Запад русского дурачка соблазняет — свобода-де, равенство, — да какая свобода! какое равенство! Бог этого не знает, у Бога все расставлено по своим местам, кто выше, кто ниже, а политика, ее же сатана придумал, всё только путает… Не нужна русскому человеку политика, потому что власть от Бога, и русский человек ее чтит и ей служит. Отсеки свои страсти, не читай зловредных книжек, Бога бойся, царя чти — а что? сейчас в России царь, только по-другому называется, молись за него. Говори: подай, Господи, долгое житие царю нашему, да и мы с ним поживем во всяком благоденствии и чистоте. Блюди себя, живи просто, Церкви жертвуй, людей не обижай — и заслужишь Царствия Небесного. Так меня Алипий научил, молвил Василий Петрович, и так я верю. Внутренний человек Далиса шептал ему в оба уха: не спорь, бесполезно, ибо такие, как Василий Петрович, если упрутся, то становятся как бараны перед новыми воротами, их не сдвинешь и не повернешь, тем более еще и потому, что какая удобная вера ему досталась — ни сомнений, ни восторга обретения, слез умиления и счастья, а что-то вроде пенсии с малых лет и до гробовой доски. И под столом Жанна тихонько пихала его ногу своей ногой, предостерегая от опрометчивого поступка. Однако он не внял ни внутреннему человеку, ни супружеской ноге. Но ведь сказано, возразил Далис, во Христе нет ни эллина, ни иудея. То есть Богу все равно, русский ты или, скажем, татарин. Это где, простите, сказано, что Богу все равно? — с явным неудовольствием спросил Василий Петрович и отложил вилку с наколотым на нее куском красной рыбы. Как где?! — изумился Далис. В главной христианской книге. В Евангелии. Ах, в Евангелии, промолвил Василий Петрович. Там полно всякого. Евангелие надо читать с умом, а вы небось всему верите, что там написано. Далис изумился еще больше. Так ведь везде сказано, и я, хоть и неверующий, много раз читал, что в Евангелии все истинно, каждое слово. Н-да, проронил Василий Петрович и простучал пальцами по столу нечто вроде военного марша. Вот ведь как прав был старец. Ум наш незрелый, и при этих словах он с сожалением взглянул на Далиса, а берется судить о вещах, ему совершенно недоступных. Далис открыл было рот, чтобы заявить, что имеет хотя бы право на удивление этим в высшей степени странным учением старца, но Жанна его опередила. Давайте, сказала она, поговорим о наших молодых. Василий Петрович кивнул. Давайте.
12
Тем временем по городу пронесся слух, что сквер возле Речного вокзала вырубят, чтобы поставить памятник. Узнав об этом, Далис огорчился. Какое это чудесное место — на пригорке, над рекой, с густыми липами с их медовым запахом, зеленью кустарников, клумбами с ярко-красными и желтыми тюльпанами, чьи лепестки просвечивали на солнце, со скамейками, с которых так славно было глядеть на реку, наблюдать, как причаливает к пристани белый теплоход, и предаваться мыслям о вечности природы и кратких сроках отпущенной человеку жизни или бездумно наслаждаться теплым вечером и смотреть, как за дальние леса садится солнце, темнеет река и на светлом еще небе вспыхивают первые бледные звезды. У сквера нашлись защитники, не столь сплоченные, как сторонники памятника, но время от времени появлявшиеся возле ограды с плакатиками, один из которых заставил Далиса улыбнуться: «Лучше живое дерево, чем бетонный Сталин». Елена Алексеевна и ее единомышленники появлением возле сквера его защитников были возмущены — тем более их оскорбительными плакатиками и дерзким поведением, допускающим в адрес Иосифа Виссарионовича такие слова, как тиран, палач и кровопийца. Один молодой негодяй был взят ими в плен и едва не побит за оскорбление святыни — но сумел вырваться и постыдно бежать. Рассказывая об этом, Елена Алексеевна преимущественно обращалась к Жанне, однако нет-нет да и бросала взгляды в сторону сына. Далис молчал. Но, когда она упомянула губернатора, созвавшего по поводу памятника специальное совещание, он буркнул: делать ему нечего.
Губернатором в Старом Всполье был молодящийся старец Владимир Яковлевич Перервин, просидевший в своем кресле два срока и явно собирающийся на третий. Передавали, что на совещании зашла речь о столкновениях у сквера. Я, пожалуй, дам команду разогнать, высказался генерал-майор Кривошеин, начальник УВД, поседевший на страже порядка в Старом Всполье и его окрестностях. Губернатор поморщился. Так и будем дубинками махать? Пост там поставить, пожалуй, можно, но не более. А вообще, надо прислушаться, изучить и принять решение. Кто-то спросил: неужели памятник поставим? Губернатор ответил: если народ свое слово скажет — почему бы нет. У Сталина, в конце концов, было много хорошего. Я не говорю о войне… тут бесспорно. Но заводы… Магнитка, например… Кузбасс… Чей-то робкий голос послышался, там шахты. Вот, подтвердил Владимир Яковлевич, и шахты тоже. Нельзя зачеркивать. А то у нас любят, знаете ли, он пошевелил пальцами, как делал всегда в поисках нужного слова, изговнять до такого состояния, что ни одного белого места! Все черно, как ночью темной. Надо опрос провести. Референдум, сказал кто-то, и Перервин подхватил. Вот именно — референдум.
В конце концов все эти разговоры о памятнике, всевозможные слухи и сплетни привели к тому, что Далису две ночи подряд снился Сталин.
В первый раз явившийся к нему Сталин сидел за столом в своем кабинете, курил трубку и не сводил подернутых желтой пленкой глаз с Далиса, который стоял перед ним совершенно голый и переступал босыми ногами по ворсистому ковру. Ему было ужасно неудобно стоять перед Сталиным в таком виде, он прикрывался руками и лепетал: простите, Иосиф Виссарионович, в последний раз… Я тибя, голая сабака, насквоз вижу, сказал Сталин, выбил трубку и положил ее на стол. Всэ твои мыслишки паганые. Таварищ Сталин знаэт, как ты к нему атносишься. Плохо атносишься. А с тэми, кто к нэму плохо атносится, таварищ Сталин знаэшь, что делает? Знаю, товарищ Сталин, шепнул голый Далис. Нэт, ти нэ знаэшь. Но узнаэшь, если будешь сэбя плохо вести. Слушайся мать. Тэбе повезло: у тэбя мать — умная жэнщина. Он погрозил Далису пальцем. Смотри у мэня! Далис пискнул: до свидания и стал пятиться к двери. Пастой, брезгливо сказал Сталин. А пачему ти такой хилый? Мышц нэ вижу. Силы у тэбя нет. А ти, мэжду прочим, салдат. Я тэбя пошлю воевать, и ти пойдешь и нэ пикнэшь. Тэбя, такого слабого, сразу убьют. Иды. Дэлай зарядку, поднимай гыри, подтягивайся. Я провэрю.
Далис проснулся с колотящимся сердцем. Какой сон нехороший. И какие ужасные желтые глаза были у этого Сталина — словно у волка. Но что бы все это означало? Не для того же, чтобы побудить его делать зарядку, приснился ему Сталин. Раскаяться? В чем? В ненависти к этому урке, исчадию ада, сыну сатаны? Пока жив, буду задыхаться от ненависти к нему и всему этому полчищу бесов, вселившихся в Россию. Далис попытался заснуть, но, как только он закрывал глаза, перед ним опять появлялся Сталин со своей трубкой, а рядом с ним какие-то отвратительные рожи, которые он, несомненно, видел раньше, но никак не мог вспомнить, где и когда. Он открыл глаза, встал и подошел к окну. В зыбком свете зимнего утра видна была спускающаяся вниз, к реке, улица, сугробы вдоль тротуаров, дома с освещенными окнами, низкое темно-серое небо. Все это показалось ему теперь частью огромного сна, объемлющего и живых и мертвых, и минувшее и будущее, и мальчика с рюкзаком за спиной, скользящего по черной ледяной дорожке, и Сталина с желтыми волчьими глазами, и его, Далиса, жизнь, с ожиданиями любви, обернувшимися всего-навсего Жанной, вдруг ставшей ему женой и матерью его сына… Может быть, ему только кажется, что он бодрствует, ходит на службу, читает книги, иногда гуляет, а вечерами с отвращением смотрит телевизор, тогда как на самом деле спит сном глубоким, подобным смерти, и просыпается лишь тогда, когда умирает? Он вдруг ощутил, что устал. С превеликим удовольствием он лег бы в постель и лежал целый день, дремал или читал книгу о Иосифе, толкователе снов. Он подумал, что с детства не принадлежал самому себе, а должен был подчиняться заведенному кем-то порядку: вставать затемно, есть ненавистную овсянку, бежать в школу, делать уроки, ложиться спать и снова вставать ранним утром — уже на работу, чтобы восемь часов гнуть спину над чертежами, а придя домой, пить чай, жевать бутерброд с сыром, похожим на кусок резины и не имеющим ни вкуса, ни запаха, выслушивать от Жанны подробный рассказ о минувшем дне, например: и я ей тогда сказала, вы не правы, Раиса Михайловна, я дежурила на прошлой неделе, сейчас очередь Гали, затем падать в постель, просыпаться в семь утра по хриплому звонку будильника, пить кофе и идти на службу, к опостылевшим чертежам. И это, думал Далис, моя единственная, неповторимая, короткая жизнь? Право, кто-то подшутил над ним — но какой же лютой злобой наполнена была эта шутка!
Следующая ночь была с четверга на пятницу, которая оказалась каким-то праздничным днем, в честь чего Далис решил отоспаться. Он долго не мог заснуть и думал, что течение жизни вынесло его к порогу старости и что уже сейчас он иногда с трудом вспоминает день вчерашний, зато так живо встают перед ним события даже раннего детства: вот он с мамой и соседским мальчиком Рудиком идут в лес за ягодами, где на него и Рудика — а тот был к тому же в коротких штанишках — накидываются комары, отчего оба они рыдают и умоляют маму повернуть назад; вот он в корыте из серой жести, его трут новой мочалкой из лыка, сильно пахнущей древесной корой, а потом заворачивают в большое полотенце, и он смеется от полноты охватившего его счастья; вот он в больнице, на дворе ночь, в палате тихо и темно, и слышно, как на соседней койке стонет во сне мальчик младше его с большой головой на тоненькой шейке, которого утром сажают в кресло-каталку и увозят неведомо куда… А вчера — с тревожным чувством внезапно вспомнил он — поразила его необычная бледность Лизы, ее путаный рассказ о том, как вместе с Викой она была на дне рождения их общей подруги и как там было весело. Да ты не выпила ли там? — спросил он. Шампанское, дядя Далис, всего два бокала, ответила она, и у него отлегло. Но сейчас он думал, что не может быть такой бледности всего от двух бокалов шампанского. Смутные подозрения томили душу. Он понял, что не заснет, отправился на кухню, где, порывшись в аптечке, отыскал пачку феназепама, проглотил одну таблетку, но вслушался в себя, махнул рукой и выпил вторую. Теперь он заснул быстро и снова увидел Сталина в том же кабинете, с той же трубкой, в мундире с золотыми погонами. На сей раз Далис был в костюме темно-синего благородного цвета и даже с галстуком и с выглядывающим из нагрудного кармана уголком синего платка. Сталин не обращал на него внимания и читал какую-то толстую книгу в кожаном, сильно потертом светло-желтом переплете. Он перелистал ее, захлопнул и поднял глаза на Далиса. Вот, промолвил он, указывая на книгу. Кто ее писал? Зачем? Эвреи писали, это видно. Нужна эта книга, если в нэй нэт товарища Сталина? Ти только подумай — Ной есть, а товарища Сталина нэт. Моисей есть, Давид, Соломон, Ровоам, Иосафат, еще всякие цари есть, черт ногу сломит, вот их сколько, а где товарищ Сталин? Нэт его. Иисус есть, а он кто? Сын Божий? Эрунда какая. У Бога нэ было дэтей, ми знаэм. Нэзаконорожденный эврей, вот он кто. Но он есть, а мэня нет. Обо мнэ поэмы пишут, пэсни поют. Сталин наша слава боэвая, Сталин нашэй юности полет, знаешь такую пэсню? Романы обо мнэ пишут, Булгаков тоже написал, но я ему сказал: Миша нэ надо, нэ от сэрдца пишешь. Но и без нэго написали. А вот в этой, — он ткнул пальцем в лежащую пред ним книгу, — ни слова обо мнэ нэт. Зачем тогда она? Тут распахнулось окно и, громко хлопая крыльями, в кабинет влетел черный ворон, сел Сталину на левое плечо и почистил клюв о золотой погон. Где был, Карлуша? — спросил Сталин. Что видел? Что слышал? Темными глазами покосился ворон на Далиса, переступил с лапы на лапу и прокаркал: вр-р-раги! Сталин нахмурился. Врагов, Карл, мы истрэбили. Нэужели новые? Ворон кивнул. Пр-р-редатели! Иностр-р-ранная агентур-р-ра! Кто? — спросил Сталин, и глаза его пожелтели от ярости. А р-р-рядом! — зловеще прокаркал ворон и правой лапой указал на Далиса. Тот сжался от страха. А-а, — протянул Сталин, так это ти к нам подослан? Клянусь, — голос Далиса дрожал и срывался, — я ничего не знаю… Зря клянешься, — сказал Сталин. Ми тэбе не вэрим. Что будем с ним дэлать? Р-р-растр-р-релять! — каркнул Карл. Сталин кивнул, и тотчас ворвались какие-то люди без лиц, кинулись на Далиса и поволокли его на расстрел. Он кричал: не надо! я не хочу! пустите!
Далис проснулся от собственного крика. Лоб у него взмок, набатом стучало сердце, и руки дрожали. Гадость, проговорил он. Опять Сталин. Надо бы принять закон о том, чтобы в его могилу вбит был кол — испытанное столетиями средство удерживать злодеев в их гробах. Тогда он не будет голодным псом бродить ночами по городским улицам, заглядывать в окна и проникать в чужие сны; тогда, может быть, прекратятся лживые россказни о его великих свершениях, тогда облегченно вздохнут замученные им страдальцы и радостными слезами заплачут убитые, и тогда вернется память к пренебрегающему ею Отечеству.
13
Весной, третьего мая, в воскресенье ранним вечером умерла Елена Алексеевна.
Еще утром она была бодра, выпила кофе, выкурила папиросу, посмотрела новости и стала собираться, как она говорила, на боевое дежурство. Оденьтесь потеплее, сказала ей Жанна. Ночью были заморозки, а днем обещают всего плюс пять и ветер.
Через два часа бледная, с погасшими глазами она вернулась с двумя мужчинами, которые вели ее под руки. Один из них был маленький сухонький старичок, другой еще бравый, с выправкой военного и лицом, словно выбитым на медали. Подруге нашей, прогремел он, стало плохо, и мы освободили ее от дежурства. Скорую вызовите, сказал старичок. От греха подальше. Лена! — прогремел на прощание его бравый спутник. Не поддавайся! Держись! Нас не сломить! В ответ Елена Алексеевна слабо улыбнулась. Ее уложили, и Далис с похолодевшим сердцем увидел ее осунувшееся лицо с плотно сжатыми сухими губами. Мама! — позвал он. Мама… Она открыла глаза и ясно произнесла: я умираю. Нет, мама, нет! — воскликнул он, целуя ее холодную руку.
Все остальное он видел словно в тумане: выползающую ленту кардиографа, молодого врача, читающего эту ленту и хмурящего лоб, мамину худую руку с морщинистой кожей, вонзающуюся в ее вену иглу; и как бы издалека доносился до него голос доктора: Елена Алексеевна, вы меня слышите?! Потом он остался наедине с мамой и, держа ее руку в своих руках и глотая слезы, шептал, что это пройдет, непременно пройдет, иначе как я буду без тебя… с кем буду ссориться? ты не можешь меня покинуть, оставить меня совсем одного… Жанна? да какая Жанна, бог с тобой, мне ты нужна… я не вынесу… мама, мама моя, я тебя умоляю! Ее рука тяжелела в его руках. Мы больше не будем ссориться… хоть Сталин, хоть Ленин, все равно, лишь бы ты жила… я так тебя люблю… хочешь, мы в это лето снимем дачу, как ты снимала, когда я был маленький… и будем там жить… утром ты будешь пить чай на террасе и слушать, как поют птицы… взгляни на меня! Мама! Открой глаза! Веки ее дрогнули, она открыла глаза и угасающим взором взглянула куда-то мимо него, в неведомую даль, порог которой она готовилась переступить.
Перестав дышать, она лежала с открытыми неподвижными глазами, пока Далис бережным движением не опустил ей веки.
Все последующие дни он по-прежнему жил как бы в тумане. Надо было выбрать место на кладбище, и он ехал на окраину Старого Всполья, на центральное городское кладбище, где, не слушая, что ему говорили, кивал головой, но в конце концов понял, что нужно платить, нисколько не удивился и отдал две пятитысячные бумажки; и, когда выбирали гроб, он молчал, доверившись Жанне, которая указала на скромный гроб, без металлических ручек по бокам и без ангелов на крышке, но с белым покрывалом и маленькой подушкой; и в магазине, где покупали еду и вино для поминок, он тоже молчал, но, укладывая в сумку пять бутылок водки, вдруг почувствовал, что ему мучительно хочется выпить, и, выйдя на улицу, свинтил крышку с одной бутылки и глотнул прямо из горлышка. Жанна попыталась выхватить бутылку из его рук, но он отступил на шаг со словами «Оставь меня в покое». Проходившая мимо полная женщина средних лет сокрушенно покачала головой. Вот ведь алкаш, прости господи. Не водку они пьют, а кровь нашу.
В день похорон высоко в небе плыли облака, сияло солнце, и было тепло, как в разгар лета. Пришли бывшие сослуживцы Елены Алексеевны — два старика в двубортных костюмах и старуха со слезящимися глазами; одноклассник, тяжело опирающийся на суковатую палку; и еще два каких-то совершенно незнакомых Далису человека, тоже старые, седые, в темных костюмах с орденскими планками. Стали произносить над гробом прощальные слова, и Далис готов был взвыть от тоски — настолько убогими они были. Неужели о его маме можно вспомнить лишь то, что она до последнего вздоха оставалась верным ленинцем? Да откуда вы знаете, что с ней случилось перед последним ее вздохом?! Невидимая молния, может быть, упала с неба, и в беспощадном ее свете Елена Алексеевна вдруг увидела все труды своей жизни как череду пустых, не имеющих истинной ценности, фальшивых, а подчас и просто вредных поступков. Она увидела, что прожила жизнь в мире большой и малой лжи, которая, как раковая опухоль, разъедала умы и растлевала души, и в оставшиеся ей считанные мгновения успела отречься от своего прошлого и ушла в небытие новорожденным младенцем, чистым, радостным и полным любви.
Пришлось, однако, пригласить всех на поминки, и, когда все уселись за поминальный стол, Далис промолвил: бедная моя мама, выпил и тут же налил себе еще. Остановись, прошептала Жанна. Он отмахнулся. Дядя Далис, тихо сказала Лиза, не надо. Кто-то из гостей спросил: а где внук? Внук у нас весь в делах, с нехорошей усмешкой откликнулся Далис… с тестем… а у тестя нашего денег, между прочим, вот сколько, и он широко развел руки… отправился… куда отправился, вы спросите, в день похорон бабушки?.. но есть дела поважнее, чем опустить какую-то старуху в могилу… а вы опять спросите: какие?.. а я отвечу: выбрать помещение для нового ресторана… Вот такой у нас сын и внук. Он не заметил, как гости разошлись. Ушла спать Жанна, пожаловавшись на смертельную усталость; остались за столом он и Лиза. Она была в черном платье, отчего казалась еще бледнее и тоньше, и при взгляде на нее у него щемило сердце. Ну что, Лизавета, проговорил он, скажи-ка дяде, какая тебя гложет забота? Ты бледная, и синяки у тебя под глазами. Что случилось? Болезнь? Безответная любовь? Она усмехнулась уголком рта. Я бы сказала, да сказать нечего. Так пусто все. Бабушка умерла. Она меня любила. И я тебя люблю, сказал Далис. Я знаю, равнодушно промолвила Лиза. Ложитесь спать, дядя Далис. И хватит вам пить. Ушла и она. Почему же хватит, подумал Далис. Совсем не хватит. Водка облегчала ему существование, заглушала боль, мирила с присутствием посторонних, и всякий раз, когда Далис готов был разрыдаться, он поспешно наполнял рюмку, выпивал, после чего сидел в тяжелом отупении. Черенком ножа он выводил на скатерти слово «мама» и представлял, как она лежит в гробу под белым покрывалом, накрывшем ее с головой, и, может быть, досматривает последние земные сны. Ей, наверное, снится детство, золотая пора, когда жизнь кажется вечной и когда нет даже и намека на мысль о неизбежном конце, положении во гроб, белом покрывале и резком звуке, с которым вколачивают в крышку три последних гвоздя. Ах, боже мой, бормотал он, снова и снова переживая те поистине жуткие минуты, когда гроб с телом мамы опускали в могилу и торопливо забрасывали землей. Что же это такое… Мамы не стало; между «вчера», когда она была еще жива, и «сегодня», когда ее не стало, лежит недоступная человеческому пониманию бездна; и он, Далис, вкусив от земной юдоли с ее короткими радостями и долгими скорбями, точно так же сойдет в первозданную тьму, где нет ни огонька, ни живого дыхания, ни шепота, ни звука, а мрак, безмолвие и веяние сухого горячего ветра. Всё. Финита ля комедия. Мама родила его и умерла; он дал жизнь Алексею, после чего сойдет в могилу; Алексей родит ребеночка (его мышка уже ходит с пузом) и недолгое время спустя окончит свои земные дни; и ребеночек его кого-то родит и умрет; и родившийся от ребеночка, и следующий, и следующий, и следующий… Длящаяся тысячелетия непрерывная цепь рождений и смертей не имеет никакого смысла, если не считать таковым заложенный в человека от сотворения мира инстинкт продолжения рода. К черту инстинкт! — проговорил он и ударил кулаком по столу. Задев прозвеневший бокал, упала бутылка. Его возмутила неубранная посуда. Жанна спит, Лиза спит, а убирать со стола должен он? К черту, повторил он. Никогда он не любил Жанну, но проклятый инстинкт, похоть, животное чувство опутали его — как некогда мама, привязывавшая его нитками к стулу, и у него не хватило мужества порвать их, освободиться и удалиться в ледяное одиночество.
Телефон зазвонил. Он взял трубку. Толя Нефедов. Старик, сказал Толя, я слышал, ты маму похоронил. Похоронил, ответил Далис. И я свою, говорил Толя, полгода назад… Давай, сказал Далис, помянем. И твою, и мою. Приходи. У меня есть. Да я и так набухался, сказал Толя, как-то… Забей, прервал его Далис. Я тебя жду. Он пришел, Толя Нефедов, рослый, широкий, с поросшими черной щетиной толстыми щеками, с черными, сросшимися над переносицей бровями и в черной майке под пиджаком. Ну, сказал он, давай помянем. Твою сначала. Нет, возразил Далис, твоя раньше умерла. Ее первую. Царство небесное. И они выпили. Теперь, твердо сказал Толя, за твою. Вечная память. И они выпили еще раз. Ты закусывай, указал Далис на тарелку с колбасой и сыром и на селедочницу с тремя кусками селедки и ее разинувшей рот головой. Масло. Он пододвинул масленку. Огурцы. Маринованные. Я купил. А мама не любила маринованные, она любила соленые. И моя, кивнул Толя, любила соленые. Выпьем.
После того как Толя выпил, он удовлетворенно кивнул, звучно поскреб щетину на правой щеке и заметил: мы удалились от темы. Наши недруги, сказал он, пусть говорят, что великий Королев не запустил бы ничего и никуда, если бы на него не работали немецкие ученые, вывезенные из Германии в качестве военного трофея вместе с костюмами, заводами, чулками, телескопами, рельсами, аккордеонами и бюстгальтерами. Пусть говорят, что наш великий Курчатов, творец атомной бомбы, будто бы обязан ее секретом советским шпионам Розенбергам, тихим еврейским мышкам, мужу и жене, которых американский суд усадил на электрический стул. Надо же, попутно удивился он, умные, должно быть, люди, а верили в страну победившего социализма… Но что спутник! что бомба! что они против творения русского гения Менделеева, создателя сорокоградусной. Сорок градусов! Вот наш позывной, под которым нас узнаю`т во всем мире… Сколько на нее, Толя указал на бутылку, в которой водка едва покрывала дно, потрачено черной краски… чернейшей!.. губит здоровье и разрушает семьи… прямая дорога в сумасшедший дом… и прочее и прочее… а она по-прежнему чистая, белая и по-прежнему любима широкими народными массами… дворником нашего двора и президентом всея России, слесарем Ивановым и академиком Петровым, рогоносцем Сечкиным и донжуаном Вертопраховым, Фадеем Побирушкиным, воскресным утром бредущим к ранней литургии в храм Николы, что в Зарядье, дабы встать на его ступенях с протянутой рукой, и его высокопреосвященством Арсением (Тугриковым), обложившим данью всех попов Старого Всполья и прилегающих земель… и по-прежнему приносит облегчающую отраду в сей век необыкновенных злодейств и небывалой подлости и помогает выстоять в немыслимых испытаниях, коими подвергали и подвергают нас Ленин, Сталин и сонм коммунистических и прочих вождей. Выпьем же этот целительный напиток, эту огненную воду, расширяющую душу так, что она готова вместить целый мир, и вспомним наших матерей… твою… как ее звали? Елена? Елену и Зою, это мою так звали, и поклонимся им и скажем спасибо за то, что нас родили, пеленали, сажали на горшок, страдали, радовались, лили слезы, бранили, утешали, оберегали — и всегда любили. На глазах Толи показались слезы. Мама, мама, вздохнул Далис, и зачем ты меня родила?
14
Со временем Далис перестал ждать, что откроется дверь, войдет мама, взглянет на него своими прекрасными серо-синими глазами и скажет: что-то, сын мой, ты не весел, что-то голову повесил, а он ответит: мама! от того, что я вижу и слышу, я прихожу в глубокое уныние. Отчего люди бессловесны, покорны и всем довольны? Отчего наша жизнь похожа на пруд, подернутый зеленой ряской? Отчего хочется, чтобы подул свежий ветер и возмутил застоявшуюся воду? Но не войдет мама; она ушла и не вернется. И только душа ее, прекрасная бабочка, энтелехия, навещает покинутый дом, и, чувствуя ее присутствие, Далис говорит ей: у нас все по-прежнему. Чтобы не огорчать маму, он не говорит, что ему опостылела его работа и он взял отпуск — с тем чтобы потом написать заявление об уходе; а где он будет работать и зарабатывать на хлеб насущный, об этом он не хотел даже и думать — настолько была ему отвратительна одна лишь мысль о службе, даже если бы за нее платили золотыми рублями. Не говорит он и о Лизе, которая все больше тревожила его переменами в облике и странностями поведения. Видит бог, он не переживал так даже по поводу сына — за исключением той недолгой поры, когда сердце Далиса отзывалось любовью на его трогательную улыбку, самозабвенные речи на одному ему понятном языке и доверчиво протянутые к отцу руки — на все то, чем дитя пленяет даже самого черствого человека. Бледность Лизы пугала Далиса. Однажды он взял ее за руку, посмотрел ей в глаза и спросил: ты плохо себя чувствуешь? Бледная, глаза покраснели… Она вырвала руку из его руки и раздраженно сказала: неужели у вас нет других забот, кроме моей бледности? Сегодня бледная, завтра румяная. С тяжелым чувством отошел от нее Далис. Но час спустя она прибежала к нему в слезах и голосом, прерывающимся от рыданий, проговорила: дядя Далис, не сердитесь… Я такая дрянь, что вам нагрубила. Но у меня все хорошо, вы не волнуйтесь. Ну и слава богу, отозвался он. И вдруг спросил: а эта Вика, подруга твоя, я что-то давно ее не видел… Тень скользнула по ее лицу, и оно, показалось Далису, стало еще бледнее. С ней все в порядке, опустив глаза, пробормотала Лиза. И что вы так смотрите на меня? — недовольно спросила она. Думаете, я вру?
Он наблюдал, как она превращается в незнакомое ему существо, так отличающееся от прежней Лизы. То она была молчалива и мрачна, как полярная ночь, то вдруг ее словно прорывало, и она несла такую дребедень, что тошно было слушать, то она сияла и радовалась жизни, то вдруг слезы выступали у нее на глазах, и она жаловалась, что с каждым днем ей все тяжелее становится жить. Он спрашивал Жанну: не замечает ли она в Лизе перемен, которые могли бы свидетельствовать о неблагополучии в ее здоровье? Опять ты о ней, усмехалась Жанна. Ты никогда не понимал женщин. Перепады настроения, бледность… Что ты хочешь, девушка в возрасте любви. Томление плоти, ожидание друга, которого все нет и нет. Признавая справедливость ее доводов, он все же чувствовал, что за странностями Лизы кроется нечто другое, куда более опасное, чем подавшая голос природа. Все разъяснилось очень скоро, простым и страшным образом.
Однажды в поздний час — часы на кухне только что пробили половину второго ночи — Лизы все еще не было дома. Далису рисовались картины одна страшней другой, и он решил отправиться на ее поиски и прежде всего заглянуть к этой Вике, внушающей ему всяческие подозрения. Он уже собрался выходить из дома, но в дверь поскребли. Он открыл — и едва успел подхватить падающую Лизу. Что с тобой?! — закричал он. Она молчала. Серая пена скопилась в углах ее губ, глаза были закрыты и — ему показалось — она едва дышала. Скорую!! — завопил он. Жанна, вызывай скорую! И как же потряс его приехавший врач, когда, пощупав пульс и оттянув Лизе веки, равнодушно сказал: перебрала девочка. Что?! — едва слышно промолвил Далис, уже понимая, но все еще отказываясь верить ужасающей правде. Вы ей кто? — спросил врач, пожилой и уставший человек. Отец? Секунду подумав, Далис кивнул. Отец. Что с ней? Она не пила, она не пьет… ведь никакого запаха… Эх, эх, вздохнул врач. Это не вино. Это наркотики. Вот так! — воскликнула Жанна, и Далису послышались торжествующие нотки в ее голосе. Я чувствовала! Я догадывалась! Замолчи! — бешено крикнул он. О, как он ненавидел сейчас Жанну — с ее матовыми, без блеска, глазами, широкими плечами, с ее темными усиками на верхней губе. Никогда она не любила Лизу и сейчас была только рада ее несчастью. А он — разве был он с ней счастлив? Разве замирало у него сердце, когда он видел ее? И разве не хотел он — и каким страстным и безумным было его желание! — бежать от нее куда глаза глядят? Но не ушел, не убежал, не скрылся где-нибудь или в огромной Москве, или в необъятной Сибири, а остался и влачил никчемное существование, в котором единственным его утешением была Лиза. Да не кричите вы, поморщился врач. Поздно кричать. Капельницу поставим, ей будет полегче.
Всю ночь он думал, что скажет ей, какие проникновенные слова найдет, как пронзит ее душу жуткими картинами ожидающего ее безрадостного будущего, унизительного рабства у губительной привычки, погибшей жизни, и представлял, как она зальется чистыми слезами и поклянется, что это случилось с ней в последний раз. И, дождавшись, когда почти в час дня она пробудилась от тяжелого сна, отправилась в ванную, долго плескалась там, вышла с головой, повязанной полотенцем, отхлебнула чай, взяла бутерброд с сыром и, поглядев на него, вернула в тарелку, он начал — с таким волнением, словно держал какой-то решающий экзамен. Лиза, проговорил Далис, для меня это был удар. Она пожала плечами. Я не хотела. Послушай, сказал он, ведь это страшно. Тебе своей жизни не жаль? Своей любви будущей, детей своих — еще не рожденных… Ты на всем этом крест ставишь. Тебе сейчас двадцать два, ты замечательная, красивая, умная, добрая… но ты собственными руками роешь себе могилу! Ну, дядя Далис, протянула она, зевая, к чему такие страшилки… Страшилки?! — едва не крикнул он. Да ты вчера полумертвая явилась! А в следующий раз вообще где-нибудь на улице грохнешься, и хорошо, если добрые люди вызовут тебе скорую… Или у этой подруги твоей, у этой Вики, ляжете обе, и на следующий день вас найдут, два холодных тела. При чем здесь Вика, вяло возразила она. Да притом, уже не сдерживая себя, кричал Далис, что она втянула тебя в эту мерзость! Она тебя приучила! Она… она… дрянь она паршивая, вот кто она! Неизвестно, усмехнулась Лиза, кто кого втянул. И не кричите. И так голова болит. Он смотрел на нее, бледную, осунувшуюся, чужую, и думал, что она — как пришелец из другого мира, и он не знает ее языка. Послушай, вздохнув, начал он, но она перебила его. И слушать не желаю, сказала она, глядя на него глазами злой кошки. Да, мне двадцать два, и я живу как хочу. Знаете что? А я думаю, не съехать ли мне от вас. У меня ведь есть квартира? Да, откликнулся он, мы ее сдаем, ты знаешь… Ну вот, туда и отправлюсь, объявила Лиза. И никаких наставлений. Тишина. Покой. Что хочу, то и делаю. Ах, дядя Далис, с внезапным отчаянием промолвила она, мне ведь все равно. Кругом одна подлость, одно вранье, а вы живете, как слепой и глухой. Вы хороший человек, но я не такая. Какая же? — спросил он, и, помедлив, она ответила: не знаю.
15
Ничего более мучительного Далис не испытывал в своей жизни. Лиза бросила учебу — была она на последнем курсе пединститута — и на его замечания, что надо бы дотянуть до диплома, кривила губы и отвечала, что этот пед с его занудными преподами ей безумно надоел и на будущий год она будет поступать в университет, на исторический. Теперь она вставала поздно и до глубокого вечера, переходящего в ночь, уходила из дома. Дождавшись ее, он как бы невзначай заглядывал ей в глаза и, увидев их стеклянный блеск и странную неподвижность расширенных зрачков, с упавшим сердцем говорил себе: опять. Иногда он не сдерживался и с отчаянием спрашивал: когда ж наконец это кончится? Лиза, говорил он, тебе надо в больницу. Ты пропадаешь, пойми это! Она поднимала руку и, выставив указательный палец, качала им из стороны в сторону и отвечала: ни-ко-гда! А с некоторых пор она вообще могла не явиться домой, и хорошо, если звонила и говорила: я не приду. Где ты?! — допытывался он, она отвечала: неважно — и обрывала связь. На его звонки она не отвечала. Поганая девчонка, говорила Жанна. А ты не надейся: как она употребляла, так и будет употреблять. Сжав зубы, он цедил: пожалуйста… пожалуйста, не надо этого слова… Употреблять? — недоумевая, спрашивала она. Он кивал. Она пожимала плечами. Все так говорят про этих торчков.
Каждый вечер или, вернее, каждую ночь, когда Лиза возвращалась домой, Далис облегченно вздыхал и шептал: слава богу. Потом, пытаясь заснуть, он думал, что надо попросить помощи у Бога. Если правда, что Он всеведущ, то Он не может не видеть гибнущую Лизу. Он должен страдать, видя, как его дитя губит свою жизнь. Одно Его слово, одно движение руки — и Лиза возненавидит все, что связано с этой отравой. Далис думал, что вряд ли имеет значение, кто обращается к Богу — верующий в Него или не верующий, хотя сам факт обращения свидетельствует о колебаниях человека, чей разум как будто бы убежден, что поиски Бога непременно приведут в пустоту, но чья душа в глубине своей сохраняет трепетное чувство присутствия Бога в этом мире. Идея Бога в том, что Он — Отец всех, как верующих, так и неверующих. Решив так, Далис произнес с великим смущением, чувствуя, как трудно ему вымолвить это слово: Господи! Это значило, что он по доброй воле признаёт над собой Высшее Начало, Того, Кто вправе судить, обвинять и прощать и Кто может помиловать виновного, поддержать оступившегося и согреть замерзающего. И повторил: Господи! Дальше надо было сказать, по какому поводу он, персть земная, тварь, получившая от Бога сознание, душу и слово, тревожит Его покой и отвлекает от размышлений о дальнейших судьбах человечества. Лиза — крошечная капелька в океане жизни, былинка на бескрайних лугах Вселенной, заблудшая овечка стада Христова, разве не дорога` она Отцу? Помоги Лизе избавиться от наркотиков, от их власти над ней, со слезами на глазах промолвил Далис. Она была доброй, хорошей девочкой — и взгляни, что с ней стало! Боже, горячо шептал он, спаси ее! Чтобы его просьба была услышана, думал он, надо перекреститься. Крестное знамение — как печать, заверяющая его просьбу. Он сложил три пальца правой руки, невольно вспомнив о двуперстии, которым крестились в старые времена, и задался вопросом, имеет ли для Бога значение форма обращения или Ему важно исключительно содержание, — и, отдав безусловное предпочтение содержанию, перекрестился, ткнув тремя сложенными пальцами в середину лба, затем в живот, а потом и в оба плеча, начиная с правого. Может быть, стать на колени? Он приготовился опуститься на колени, когда вдруг подумал, что ему непременно надо в церковь. Как он раньше не догадался! Одно дело — обращаться к Богу из дома, где пахнет сваренными Жанной щами и тушеной капустой, и совсем другое — из церкви, где воздух пропитан запахом ладана и где священник в торжественных, шитых золотом одеждах древними словами молится о том, чтобы страждущим людям подана была божественная помощь.
На следующий день, утром, Далис впервые в жизни переступил церковный порог.
Это была церковь Святого Духа, расположенная на соседней улице. Почти все советское время в ней находились разные мастерские (последняя была по изготовлению ключей), а года три назад она ожила, и по воскресеньям он слышал перезвон ее колоколов. Она была небольшая, белая, с одним куполом, и, проходя мимо, он думал, что она похожа на скромную, застенчивую девушку, еще не осознавшую своей красоты.
Он взбежал по невысокой лестнице, потянул на себя одну дверь, за ней другую и вошел. Прямо перед собой он увидел горящие свечи на большом круглом подсвечнике, за ним уставленные в четыре ряда иконы и сиреневую, подсвеченную падающим сверху солнечным лучом завесу. Людей было немного; все стояли и слушали священника в черном, с большим крестом в руках. Услышал и Далис, что грядет великий праздник и что в преддверии его каждому надо взыскательным взглядом окинуть дни своей жизни и постараться очистить себя перед встречей с Воскресшим Спасителем. Какой праздник, подумал он, какая встреча, и догадался, что речь идет о Пасхе, единственном известном ему церковном празднике. Он поднял голову и увидел над собой строгий лик Христа. Господи, помоги Лизе, прошептал Далис, пытаясь вызвать в себе чувство благоговения, какое, он думал, подобает пришедшему в храм человеку. Помоги, повторил он. Однако вместо благоговения он по-прежнему ощущал в груди горячий ком любви, тревоги и страха. Да, все так или почти так, как рисовалось в его воображении, — запах ладана, гулкая тишина, тускло отсвечивающие золотом оклады икон и священник, правда, в черном, средних лет, с каштановой бородой. Господи! — снова сказал Далис. Душа молчала.
Справа от себя он увидел прилавок с выложенными на него свечами и книгами и женщину за ним, высокую, в платке на голове и тонкими губами на бледном лице. Он подошел и взял в руки первую попавшуюся книгу. Это был молитвенник. Он узнал, сколько сто`ит, и купил. Я хочу спросить, нерешительно произнес затем он. Спрашивайте, сказала она, не меняясь в лице. У меня, начал он, у меня дочь… и она… она, выдохнул Далис, ну, словом, она в большой беде… Она может сломать себе жизнь. Молодая? — спросила женщина. Двадцать два, ответил он. Пьет? Он ответил: нет. Наркотики, понимающе кивнула она. Сейчас у каждого третьего такая беда с детьми.
И вот я хочу спросить… что мне сделать, чтобы ей помочь? То есть — как молиться… я не умею молиться, но я хочу обратиться к Богу и просить… Подайте записочку, сказала она. Вот. Она протянула ему маленький прямоугольный листик с надписью сверху «О здравии». Напишите ее имя, за нее помолятся в алтаре. Закажите сорокоуст. Сорок дней о ней будут молиться. И… что? — робко спросил Далис. Помогает? Она взглянула на него очень светлыми холодными глазами и с едва заметной усмешкой сказала: по вере вашей да будет вам. По какой моей вере?! — вскричал Далис, но она приложила палец к губам и раздельно произнесла: ти-ше. Верю я или не верю, прошептал он, откуда мне знать.
В кармане у него зазвонил мобильник. Он схватил его. Лиза! Дядя Далис, рыдая, говорила она, меня забрали! я в полиции! О боже, выдохнул он. Я сейчас приеду.
16
Он увидел Лизу за решеткой, увидел ее заплаканное несчастное лицо, и сердце его готово было разорваться от боли. Далис кинулся к решетке и накрыл ладонью Лизины охватившие железные прутья холодные пальцы. Не плачь, не плачь, твердил он. Расскажи, что случилось. Гражданин! — окликнули его. Он обернулся. Из застекленного окошка манил его к себе пожилой капитан. Далис подошел. Из стакана в подстаканнике белого металла капитан пил чай и утирал платком взмокшее лицо. Вы кто ей будете? — спросил он. Дочь, ответил Далис. Приемная моя дочь. Он подумал, что у него нет никакого документа, даже справки, из которой бы следовало, что он удочерил Лизу. Плохо вы за ней следили, за вашей дочерью, сказал капитан. И Далис, холодея от ужаса, услышал, что Лиза вместе с Викой, обе пьяные от наркотиков (под дурью, выразился капитан) в поздний час увидели в сквере на скамейке прилично одетого дремлющего мужчину и решили его ограбить. Что это? — в смятении думал Далис. Это Лиза? Ограбить? Сон дурной. Открыть глаза, и все это наваждение исчезнет, и Лиза снова будет чудесной девочкой, любящей и чистой. Мужчина проснулся и закричал. Тогда одна из них — а кто именно, разберется следствие — ударила его по лицу, отчего у него из носа пошла кровь. Лиза?! Бьет по лицу? Никогда в жизни. Это не она. Это Вика, виновница всех несчастий. А грабить? — спросил он себя. Тоже не она? Лиза по-прежнему стояла у решетки; в глубине, на скамейке, он увидел Вику, сидящую с опущенной головой. Лиза, Лиза, сокрушенно проговорил он, что ты натворила. Дядя Далис, взмолилась она, сделайте что-нибудь! Никогда, никогда, честное слово, я больше не буду… Что-нибудь, дядя Далис, только чтобы меня не посадили! Я постараюсь, ответил он.
Однако что он мог сделать? Все его знакомства в области «преступления и наказания» можно было пересчитать на пальцах одной руки. Прежде всего он вспомнил одноклассника, теперь адвоката Валерия Шумакова, его лысую голову, блестевшую, как шар на новогодней елке. Был также полковник полиции, работавший в министерстве, но сейчас неведомо, работает ли и жив ли вообще. Денис Андреевич его звали. И наконец, в одной компании Далис познакомился с Никитиным, следователем городской полиции, обладавшим способностью пить водку фужерами и не пьянеть, что до глубины души поражало собравшийся народ, косевший после трех рюмок.
Поразмыслив, начал с полковника. Слабым голосом тот отвечал, что давно на пенсии и ждет своего часа, чтобы присоединиться к боевым товарищам на Прудниковском кладбище. Никитин с первых же слов стал орать, что устал объяснять каждому болвану, что он отряс со своих ног прах поганой ментовки и занят теперь охраной капиталистов, предпринимателей, банкиров и прочей сволочи от справедливого народного гнева. Шумаков изумился, услышав Далиса. Да ты ли это?! — вскричал он. Или это бесплотный твой дух решил узнать, жив ли еще старинный твой друг? Да, отвечал Далис, это мой дух, и у него есть вопросы по твоей части. О, — заговорил-запел Шумаков, неужели мне выпало счастье стать твоим щитом в деле о пьяной драке, в которой ты, как Майк Тайсон, откусил пол-уха своему противнику? Или развод, и твоя когда-то нежная голубка, а ныне матерая гусыня отбирает у тебя последние штаны? Или… Послушай, перебил его Далис, мне нужен твой совет. Так приходи! — воскликнул Шумаков. Я дам тебе не один, а целых три совета и по старой дружбе недорого возьму.
Но, когда он выслушал Далиса, на пухлом его лице с голубенькими глазками появилось скучающее выражение. Попала твоя девочка, молвил он, вертя в пальцах скрепку. Попытка ограбления — раз, в группе — два, побои — три, да тут к гадалке не ходи — сто шестьдесят первая. Да еще под дурью… Могут оштрафовать, а могут — и, бросив скрепку, он изобразил пальцами решетку. Далис представил себе Лизу в лагерной одежде, несчастную, одинокую, в окружении грубых и злобных баб, прошедших и Крым и Рим, воровок, грабительниц, убийц — и горло у него перехватило. Упавшим голосом он спросил: и что же делать? Вечный вопрос, пробормотал Шумаков, поглаживая лысую голову. И вечный ответ. Надо дать. Кому? Следователю. Сколько? До ста… Тысяч? — завороженно прошептал Далис. А ты как думал, усмехнулся Шумаков. Свобода, мой друг, дорогой товар. Я узна`ю, кто следователь, а там посмотрим.
Через два дня он объявил, что следак строит из себя рыцаря печального образа и не берет. И на меня не рассчитывай, добавил он. Я занят в другом процессе.
17
Накануне суда в разбросанных по столу книгах Далис нашел купленный в церкви молитвенник и, перелистав его, увидел молитву о заключенных. Некоторое время он размышлял, не будет ли здесь неточности, ибо Лиза пока еще была подследственной — и заключенной могла стать только по приговору суда. Не дай бог. Штраф, исправительные работы пусть даже на три года — что угодно, лишь бы не лагерь. С другой стороны, она в тюрьме, под стражей, она заключенная, и эта молитва именно о ней, о ее жизни, ее судьбе. Он встал, раскрыл молитвенник и стал читать вслух, громко и отчетливо. Господи Иисусе Христе, Боже наш, — Далис старался говорить так, чтобы в словах молитвы прозвучало не только горестное чувство о печальной Лизиной судьбе, но и чувство надежды на спасительное вмешательство Бога, — святого апостола Твоего Петра от уз и темницы без всякого вреда свободивый, — вот как! но если Христос с такой чудесной легкостью освободил Петра, то разве Он откажется избавить от тюрьмы Лизу?! — приими, смиренно молим Тя си, моление сие милостиво во оставление грехов рабы Твоей Лизы, — нет, подумал он, надо полностью, — Елизаветы в темницу всаженной, — тут слезы выступили у него на глазах: да, в темницу, и какое слово точное и сильное — всаженная, то есть неумолимой рукой вырванная из привычной жизни и той же рукой посаженная в иссохшую землю тюрьмы, — и молитвами той, яко Человеколюбец, всесильною Твоею десницею от всякого злого обстояния избави и на свободу изведи… С последними словами он вдруг ощутил, что с ним что-то случилось. Как от ветхой, износившейся одежды, он в один ослепительный миг избавился от прежних сомнений, гнетущей подозрительности, скептицизма и почувствовал радостную уверенность, что все кончится благополучно, и наказание Лизе суд определит не только по букве закона, но и по благородному стремлению к милосердности воздаяния, с желанием не подвергать ее тягчайшим испытаниям неволи. Суду, думал теперь Далис, должно быть свойственно стремление вникнуть в личность ожидающего приговора человека — с тем чтобы за отталкивающим событием преступления увидеть случайность происшедшего, чистые слезы и сокрушенное раскаянием сердце. Он вздохнул с облегчением, словно получил наконец долгожданное извещение, что его письмо дошло до адресата. Теперь даже тени сомнения не было у него в том, что молитва его услышана и суд снизойдет к Лизиной молодости и, скорее всего, накажет ее штрафом. Какой бы он ни был, этот штраф, пусть даже полмиллиона, даже миллион! — можно занять, можно в конце концов взять кредит, можно продать… Тут он запнулся и подумал, что продавать, пожалуй, нечего. Но, как бы то ни было, штраф — это всего лишь деньги, а взамен Лиза получает свободу. Он старался не задумываться над тем, как она воспользуется ею, — хотя при виде пропасти, куда может скатиться Лиза, у него обмирала душа.
В открытое окно маленького зала суда слышно было, как скрежетал на повороте трамвай и гремели пустыми кузовами грузовики. Долетал запах сгоревшей в их двигателях солярки. В светло-синей кофточке и темной юбке сидела в клетке Лиза, жалко улыбнувшаяся Далису и помахавшая ему рукой; Вика в черном платье сидела рядом. Он насчитал в зале семь человек: родители Вики, два полицейских, полный мужчина, которому было жарко в его сером костюме и рубашке с галстуком, и державшаяся за руки молодая пара. Далис был восьмым. Все встали при появлении судьи — молодой женщины в черной мантии, под которой видна была белая рубашка с черным галстуком. Он всматривался в нее и видел мягкую складку губ, полные щеки, прямой нос и спокойный взгляд светлых глаз — и убеждал себя, что это лицо человека, склонного скорее щадить, чем наказывать. Он ободряюще кивнул Лизе и поднял руку с изображающими знак победы пальцами.
И началось.
Со стесненным сердцем Далис слушал обвинителя, маленького, тщедушного мужичка в темно-синем прокурорском кителе, обладателя неожиданного для его комплекции густого баса, и думал, с какой ловкостью он изображает Лизу, а заодно и Вику злодейками высшей пробы, отвратительными созданиями, давно утратившими человеческий облик, наркоманками со стажем, с наслаждением предававшимися своему пороку и в состоянии наркотического опьянения способными на всё. И дальше, дальше — взирайте на их падение, смотрите на этих юных, но страшных преступниц — как в поздний час, под покровом ночи они заметили потерпевшего, о котором надо сказать, что это законопослушный гражданин, муж и отец семейства, воспитавший двух прекрасных дочерей и присевший в сквере на лавочку передохнуть после вечера в кругу друзей и нечаянно задремавший. И вот его-то две преступницы, две вышедшие на промысел волчицы, сговорившись, намеревались ограбить и уже приступили к выполнению своего замысла, а когда потерпевший попытался оказать им сопротивление, нанесли ему побои, от которых у него из носа хлынула кровь. Кто знает! — воскликнул он, на секунду заглушив своим басом уличный шум, — кто знает, насколько далеко зашли бы две молодые злодейки, ибо известно, что наркоман ради пригоршни таблеток, дающих ему ощущение иллюзорного счастья, способен на всё — но возможную трагедию предотвратил проходивший в это время по скверу полицейский патруль. Общество, со зловещим спокойствием произнес обвинитель, должно быть защищено от таких, как они. Вышедший из дома человек не должен опасаться, что его ограбят, изобьют или, может быть, убьют. Вот почему во имя безопасности наших граждан и в соответствии со статьей 161-й Уголовного кодекса (часть вторая, пункты «а» и «г») я требую приговорить подсудимых к пяти годам лишения свободы. Далис обмер. Пять лет! Целая вечность! Он взглянул — Лиза закрыла лицо руками. Плечи ее вздрагивали. Не плачь, едва не крикнул ей он; не плачь, ибо это еще не конец; не плачь, потому что я знаю, что все будет хорошо. Пришла очередь защитника, адвоката по назначению, пожилого человека в очках, с бородкой клинышком. Молодость, молодость, вздохнул он. Молодости свойственно ошибаться, и иногда эти ошибки становятся преступлением. Взгляните на них, указал он на клетку, где сидели Лиза и Вика. Этим девушкам бы радоваться жизни, увлекаться, любить, создавать семью — но несчастная зависимость, проклятый порок спутал их сознание. Волчицы они, как выразился обвинитель? Закоренелые злодейки? Страшные преступницы? О нет. Перед нами две несчастные, заблудившиеся в этой непростой и жестокой жизни девушки. Пусть суд проявит сострадательную мудрость, определит им принудительные работы, оштрафует — и это, несомненно, станет им отрезвляющим уроком на всю оставшуюся жизнь. Что же до общественного спокойствия, о котором так печется обвинитель, то, следуя его логике, надо отправить за решетку половину страны, чтобы другая половина жила спокойно.
Еще крепче стала уверенность Далиса. Какая тюрьма? Тюрьмы не будет. Так думал он, пока выступали свидетели — два полицейских и молодая пара, в тот вечер сидевшая в сквере на противоположной скамейке и в подробностях видевшая все происшедшее, и потерпевший, тот самый полный мужчина в сером костюме, оказавшийся Семеном Павловичем Кудрявцевым и не отрицавший, что из гостей он вышел, так сказать, не вполне, и присел, и задремал, а тут налетели на него две эти девицы, одна из которых — а какая, он не помнит, пребольно ударила его в нос… Ну и что, неприязненно думал Далис. Нехорошо, кто бы спорил. Но всего-то разбили нос пьяному. Не в тюрьму же за это.
Наконец настало время приговора. Судья читала его тихо, останавливаясь, чтобы перевести дыхание, отчего Далис подумал, что у нее, наверное, что-то с сердцем, и пожалел: бедная; успел он подумать еще и о том, что Лизу после всех этих потрясений надо бы увезти в какое-нибудь тихое место, где она могла бы прийти в себя и подумать, что только по великому снисхождению небес она была избавлена от жизни в неволе.
Тут он услышал. Три года колонии общего режима. Далис ошеломленно оглянулся. Три года! Или он ослышался? Он спросил сидевшего неподалеку полицейского: сколько? Тот, улыбаясь, ответил: три года голубушкам. Три года! Что же это!? Он почувствовал себя обманутым. Как! Ведь он просил и знал, что ему обещана великая милость, и его бедная, его несчастная Лиза, дитя его сердца, которую он не смог уберечь от губительного очарования мира, не узнает тягот неволи. И что же? Нет нигде прибежища гибнущему человеку; нет места, где бы мог он укрыться от настигающей его беды; и нет никого, кто внял бы пролитым им слезам и взял бы его под свою защиту. Скорбящему нет утешения; страдающему нет исцеления; для израненного нет руки, которая бы милосердно перевязала его раны.
С опустошенным сердцем он поднял голову и вымолвил: почему?!
18
В Старом Всполье на месте сквера поставили памятник Сталину. Священник окропил памятник освященной водой, называя при этом Сталина «богоданным Иосифом». Был торжественный митинг, играл оркестр, старики дребезжащими голосами пели Сталин наша слава боевая, в ярко-синее небо улетали воздушные шары, и у подножья памятника выросла гора цветов.
Он стоял на высоком пьедестале, заложив руку за борт шинели, и спокойным взором смотрел за реку, в даль, где открывалась ему страна, которой он владел, которая трепетала от каждого его слова и была покорна ему, как преданная женщина. Недаром был его тост за русский народ. Русский народ терпелив, и, чем больше выпускаешь из него крови, тем вернее и послушней становится он. Хороший народ. Его немного сбили с толку, но он опомнился и принялся ставить памятники товарищу Сталину, винясь, что дал увлечь себя лжецам и предателям, выражая ему свою любовь и скорбя, что не может снова призвать его на царство. Ничего. Ход истории таков, что все скоро вернется на круги своя, и товарища Сталина снова положат рядом с Ильичом, как стоят они неподалеку друг от друга посередине России, в городе Старое Всполье. Все будет как прежде, в счастливые времена народного единства — и Смерш будет, и колючая проволока, и десять лет без права переписки. Надо лишь немного подождать.
Поздно вечером Далис пришел к памятнику. Прожектор освещал фигуру Сталина, и она словно парила в окружающей темноте и, казалось, готова была взлететь в звездное небо. Понурившись стоял Далис. Затем он еще раз взглянул на высящегося в дымном свете прожектора Сталина и хотел было погрозить ему кулаком, но рука его бессильно упала; он повернулся и побрел прочь.
В тексте сохранены авторский стиль и пунктуация.