Отрывок пятый
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2024
…В журналах можешь ты, однако, отыскать
Его отрывок, взгляд и нечто.
Об чем бишь нечто? — обо всем…
А. С. Грибоедов. Горе от ума
Ну что, товарищи мои,
Вам хорошо на здешнем небе?
Из старых стихов
Хотя я отнюдь не страдаю манией величия, но тем не менее чувствую себя естественным и неизбежным образом встроенным в общекультурный мировой контекст. Соответственно, имею право нащупывать свое скромное место в этом пространстве. В частности, как сочинителя ассоциативной мемуаристики.
О герцоге Сен-Симоне мы уже толковали. Я решил вернуться к Монтеню, которого некогда читал внимательно и с увлечением. Не столько как нравоучительный текст, сколько ради огромного количества разнообразных исторических сведений, которые Монтень использует для иллюстрации своих соображений, и как параллельный материал при самоанализе.
И первая же страница — обращение к читателю — оказалась куда как полезной. Если бы я хотел предпослать к своим «отрывкам» подобное обращение — а вполне возможно, что это и будет сделано уже в книге, — то я бы знал, на что ориентироваться.
Не откажу себе в удовольствии процитировать часть этого текста — прекрасный образец хитроумного (может быть, лучше — лукавого?) чистосердечия.
«Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги — доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и, благодаря этому, восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне. Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденном и безыскусственном, ибо я рисую не кого-нибудь иного, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь, как живые, и весь облик мой таким, каков он в действительности, насколько, разумеется, это совместимо с моим уважением к публике».[1]
Почему я говорю о лукавстве? Господин Монтень отнюдь не был, пользуясь выражением тех далеких времен, простецом. В чем его никак не заподозришь, так это в наивности и непонимании — что же это он сочинил?
Конечно, внимательно читая «Опыты», сопоставляя разного рода исторические эпизоды и поступки персонажей всех времен и народов, которые наличествуют в этой грандиозной мозаике, можно прежде всего понять нравственно-политические (или политико-нравственные) установки мудрого человека, жившего во времена постоянных больших и малых внутриполитических потрясений, в эпоху Варфоломеевской ночи, то вспыхивающей, то затухающей гражданской войны, сурового религиозного противостояния, из которого, казалось, нет выхода. Установки убежденного государственника, на глазах которого расшатывались устои молодого еще государства, но в то же время не одобрявшего кровавой свирепости при ликвидации этой опасности. Столь же несложно понять философические симпатии отнюдь не вольнодумца, но человека, прекрасно осознающего великую ценность свободы духа. То есть обещанные «следы моих мыслей» — налицо.
А вот что касается характера, то есть личности автора «Опытов», то тут придется изрядно потрудиться. Личность Монтеня, безусловно, просвечивает сквозь мощный слой его всеобъемлющей эрудиции (хотелось бы взглянуть на библиотеку замка Монтень!). На протяжении всего пространства «Опытов» Монтень всматривается в бесчисленное множество исторических персонажей всех возможных эпох и стран, смею предположить, с одной главной целью — выявить те фундаментальные мотивации, которые определяют поведение человека, причем мотивации, так сказать, универсальные для всех времен и народов. У него не встретишь отсылки к «особенности эпохи». Причем неявно, тонко, но настойчиво он проверял свои наблюдения на самом себе. Отсюда и настойчивое самоуничижение (которое, известно, паче чего…). И Монтень, конечно же, сознает противоречивость своей позиции.
В центральном по объему и по смысловой значимости тексте «Опытов» — «Апологии Раймунда Сабундского» — он убежденно утверждает: «Самомнение — наша прирожденная и естественная болезнь. Человек самое злополучное и хрупкое создание и тем не менее самое высокомерное».
Вспомним, что Лидия Яковлевна говорила о «высокомерии молодости». Кстати говоря, я сейчас понял, что у госпожи Гинзбург и господина Монтеня немало общего в характере мышления. Но Монтень еще суровее относится к роду человеческому: «Человек видит и чувствует, что он помещен среди грязи и нечистот мира, он прикован к худшей, самой тленной и испорченной части вселенной, находится на самой низкой ступени мироздания, наиболее удаленной от небосвода, вместе с животными наихудшего из трех видов, и, однако же, он мнит себя стоящим выше луны и попирающим небо».[2]
Я обратился к авторитету Монтеня не для того, «чтобы свою ученость показать». На фоне учености Монтеня я выгляжу весьма скромно и сознаю это лучше, чем кто бы то ни был. Просто со свойственным человеку — если верить Монтеню — высокомерием я ищу подтверждения правомерности выбранного метода воспроизведения прошлого. При всем своем высокомерии я испытываю по этому поводу сильные сомнения.
«Это искренняя книга, читатель». Монтень, скорее всего, был уверен в своей искренности.
Что до меня, то я осознаю: мало хотеть быть искренним, надо еще суметь таковым быть. А вот насколько мне это удается — вопрос.
Проблема искренности в мемуаристике — тяжелая и болезненная. Мудрый Монтень сознавал это, хотя и пишет в обращении к читателю, что «Опыты» — это книга о нем самом прежде всего, но при этом постоянно выдвигает вперед то Цезаря, то Блаженного Августина, то Сципиона с Ганнибалом, то близких к нему по времени и пространству французских полководцев и так далее — бесконечно.
Я выбрал путь куда менее изощренный, и мне прятаться не за кого. Как я неоднократно заявлял, пишу о себе прежде всего. Как тут измерить степень искренности?
Я, помнится, писал, что в отличие от Игоря Ефимова, построившего свою «Метаполитику» на материале множества народов и эпох, я скромно выбрал русскую историю. Но теперь вспомнил о существовании некоего документа, относящегося к 1993 году, и отыскал его.
Это — как увидит читатель — к вопросу о высокомерии человека далеко не молодого. Мне было шестьдесят лет.
Документ этот стоит того, чтобы воспроизвести его целиком. Что я и делаю с чувством, я бы сказал, неопределенным.
«Заявка на индивидуальный грант.
Одна из бед сегодняшней общественной и политической жизни России — отсутствие у многих ее граждан последовательных, системных представлений об историческом процессе, об общем смысле этого процесса, о целях и идеалах, которыми вдохновлялись люди в разные периоды мировой истории в разных концах земли.
Наличие таких представлений придает человеку духовную устойчивость и делает его гражданином в точном смысле слова, то есть позволяет ему осмысленно соотносить свои личные интересы, интересы своей социальной или политической группы с интересами всего народа и в конечном счете с интересами человечества.
Но для этого нужно понять — хотя бы конспективно, — за что боролись, страдали, погибали люди самых разных эпох и стран. Надо представлять себе хотя бы главные заблуждения, в которые впадали массы людей, представлять себе, каким образом они выходили из тупиков и лабиринтов политики, экономики, этнических взаимоотношений, религиозных противоречий.
Обладающий этими представлениями человек способен ощутить себя частью человечества, и ему легче осознать свой долг перед современниками, потомками, да и предками.
В сегодняшней России, в период духовного разброда, разобщенности, в период испытываемого многими страха перед будущим и в то же время в период больших надежд и огромных возможностей, НЕОБХОДИМА КНИГА ДЛЯ ЧТЕНИЯ ПО МИРОВОЙ ИСТОРИИ, написанная увлекательно, доходчиво и оптимистично.
В России произошел необходимый, неизбежный и благодетельный по своей сути, но чрезвычайно стремительный и неожиданный катаклизм. Страна за несколько лет перепрыгнула из одной формации в другую. Другие страны тратили на этот переход столетия.
Этот прыжок, эта взрывная перемена потрясли психику российских граждан куда более, чем экономические трудности. Многие почувствовали себя оторванными от почвы, брошенными в бессмысленный водоворот истории.
Самое опасное, что это ощущение передается молодежи. И одна из главных задач данной книги — прийти на помощь к растерявшимся.
Уже несколько лет назад автором заявки задумана книга „ПУТИ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА. Всемирная история в одном томе“. Она призвана помочь своим читателям вернуть чувство исторической уверенности, осмысленности мирового процесса.
Особое внимание в ней будет уделено проблеме насилия — возникновению войн, революций, рождению воинствующих ересей в христианстве и исламе, чьи лидеры надеялись выстроить царство Божие на земле железом и кровью, возникновению и распаду великих империй.
Очень важно определить стержень повествования. Это не христианская концепция истории — движение к Страшному суду и прорыв к Вечному Совершенству, не теория прогресса, то есть неуклонное и последовательное совершенствование человека и общественных институтов.
Стержень книги — путь человечества как история мучительных, но неустанных поисков гармоничной системы взаимоотношений между человеком и Богом, человеком и человеком, человеком и государством.
Это история опробования, отбрасывания, совершенствования и искажения нескольких основных моделей, созданных на заре человеческой культуры в разных концах света — от Западной Европы до Юго-Восточной Азии, от Южной Америки до Ближнего Востока.
Это история непрестанных попыток гармонизации мира. Ведь Христос и Тамерлан, Толстой и Петр I, Ганди и Гитлер — все они пытались по-своему гармонизировать мир. Но если первые воспринимали сущность человека как созданную для мирного и свободного миротворчества, то вторые — как рабскую, поддающуюся только насилию или угрозе насилием.
Предлагаемая книга, разумеется, не может быть результатом научного исследования автора. Это будет популярная книга, опирающаяся на труды специалистов, изучавших различные эпохи и страны.
Книга должна быть обширна, четко выстроена и, как уже говорилось, увлекательна. Принцип построения — синхронно-хронологический: перед читателем пройдут события, разворачивающиеся одновременно в одни и те же эпохи в разных концах света.
Временной охват — от древнейших фараонов до XX века.
Книга будет состоять из небольших эссе-очерков, каждый из которых должен описывать отдельную историческую ситуацию. Таким образом будет приведено в систему огромное количество ярких исторических фактов, роковых исторических моментов, в которые решались судьбы народов, множество индивидуальных судеб. Индивидуальные судьбы займут в книге особое место. Их амплитуда — от Рамзеса II до Ленина, от Сократа до Толстого, от Конфуция до Ганди.
Российский читатель получит учебник мировой истории, который должен читаться как увлекательный исторический роман.
Российский читатель, особенно молодой — от студента до старшего школьника, — получит цельное представление о пути человечества к современному демократическому гражданскому обществу в разных его вариантах, обществу, которое предстанет этапом в человеческой истории, а не достигнутым идеалом.
Автор надеется, что эта книга поможет читателю преодолеть растерянность перед историей и увидеть надежную перспективу.
Книга должна быть снабжена указателями — именным, географическим, тематическим, что сделает ее подобием популярной энциклопедии».
Сохранилось и несколько набросков, которые проясняют замысел и его конкретизируют.
Первая, очевидно, попытка сформулировать, наметить очертания замысла — на отдельном листке, оборотке с машинописью — странице сделанного моей женой перевода последнего романа Фолкнера «Похитители».
Написано от руки:
«„Пути человечества“ (зачеркнуто — „Дорога к свободе“).
Основная мысль — стержень — мучительное и неуклонное стремление человечества к оптимальной самоорганизации, к гармонизации своих отношений с миром, человека с человеком, народа с народом, человечества с природой. Срывы, заблуждения, катастрофы. Человечество в пути, до цели далеко, но направление движения явно. Его нужно только выявить, очертить, показать. Показать, что сознательно и подсознательно человечество всегда стремилось к самоструктурированию, искало форму существования, которая обеспечила бы свободу и благосостояние личности. Этот — далеко не завершенный — путь изобиловал тяжкими ошибками, отступлениями, тупиками, но вектор движения всегда был направлен в сторону свободы и гармонизации.
Утопии, ереси. Задачи, поставленные великими основателями религий.
Революции и реформы.
Судьбы крупнейших лидеров от великих фараонов до Ельцина».
Оговоримся — во всем этом, конечно же, чувствуется исторический оптимизм конца восьмидесятых — начала девяностых. «Конец истории» Фукуямы… Все становится на свои места, речь не об идеале, но уже просматривается приемлемый облик мира…
Следующий набросок: «Это история опробования, отбрасывания, совершенствования и искажения некоторого количества моделей, созданных уже на заре истории, но внедряющихся в человеческое — индивидуальное и коллективное — сознание мучительно, со срывами, откатами…
Это история попыток гармонизации мира. Ведь и Чингисхан, и Наполеон, и Петр I, и Гитлер, и Ленин, и Сталин — все они пытались гармонизировать мир, установить совершенную, с их точки зрения, систему.
Таким образом, это древняя как мир проблема средств, во-первых. А во-вторых, и это главное — проблема восприятия человеческой сущности. Ибо все вышеназванные оценивали эту сущность как рабскую, органически поддающуюся только насилию и угрозе насилием. Это и было главным заблуждением мировой истории.
Христос, Перикл, Толстой, Ганди рассматривали эту сущность по-иному.
История гармонизации мира принципиально разными средствами, как, впрочем, и промежуточными, — стержень книги».
И еще один набросок:
«ПУТЬ.
История человечества в одном томе.
„СТРОИТЕЛИ МИРА“
Промежуточное издание — „СТО ВЕЛИКИХ ЛИДЕРОВ“.
От Рамзеса II до Ленина. Христос, Магомет, Будда, Рамзес II, Тутанхамон, Навуходоносор, Ашшурбанипал, Фемистокл, Перикл, Демосфен, Александр Македонский, Цезарь, Митридат, Октавиан Август, Чингисхан, Тимур, Григорий VII, Карл Великий, Игнатий Лойола, Франциск Ассизский, Иоахим Флорский, Дольчино, Мюнцер, Лютер, движение исмаилитов-ассасинов, Бисмарк, Кавур».
Из всех перечисленных некоторые нуждаются в краткой расшифровке
Григорий VII — папа римский (1073—1085), неутомимо пытавшийся, и не без успеха, поставить духовную власть выше светской, многократно усиливший влияние папского престола.
Иоахим Флорский — создатель сложнейшей по своей теологической аргументации доктрины Вечного Евангелия, в которой был точно предсказан конец света и предложен свой вариант конца истории и наступления господства Святого Духа и, соответственно, всеобщего блаженства. Один из крупнейших средневековых ересиархов XII века. А фра Дольчино уже в начале следующего века — неотразимый проповедник и талантливый воитель — попытался реализовать пророчества Иоахима посредством мечей своей фанатичной паствы. Одна из ярких попыток реализации утопии.
Кавур — премьер-министр Сардинского королевства, сыгравший значительную роль в объединении Италии. Все помнят Гарибальди, но мало кто помнит Кавура.
Я попытался сейчас здраво взглянуть на этот «проект» тридцатилетней давности.
Когда Игорь Ефимов выстраивал свою концепцию механизма, приводящего в движение народы, ему было вокруг тридцати пяти. Мне в девяносто третьем было, как сказано, под шестьдесят. «Высокомерие молодости» далеко позади…
На что я рассчитывал, если бы и в самом деле пришлось оправдывать возможный грант? В то время существовало немало как отечественных, так и зарубежных фондов, которые в принципе могли подобный замысел поддержать.
В середине девяностых началась чеченская война, и стало ясно, что существующие представления об истории отношений России и Кавказа далеко не адекватны реальности. Тем более представления, предлагаемые советской историографией,
Я получил серьезный грант от фонда Макартуров, который активно работал тогда в России, для написания работы на эту тему. Результатом была книга «Кавказ: земля и кровь. Россия в Кавказской войне XIX века». Ценность этого издания не только в публикации целого ряда существенных документов, но и в том, что в приложении я поместил библиографию максимально доступных тогда опубликованных мемуарных источников — свидетельств участников Кавказской войны — со второй половины ХVIII века по вторую половину XIX века. К сожалению, в трех других моих книгах на эту тему я эту библиографию не публиковал. А зря.
Параллельно мы с Галиной Георгиевной Лисицыной и Борисом Миловидовым выпустили на базе журнала «Звезда» целую серию кавказских мемуаров. Пожалуй, главное — том писем Ермолова к Воронцову и Закревскому на протяжении нескольких десятилетий. Ценнейший источник — особенно касательно кавказского периода.
Но все это было в пределах возможного и разумного. А популярная мировая история, которую я собирался сочинить за несколько лет? На что рассчитывал весьма немолодой и достаточно опытный литератор, много лет занимающийся историей?
Сама по себе идея популярного повествования была вполне реализуема. За предшествующие четверть века я собрал неплохую историческую библиотеку, часто покупал — у букинистов в том числе — книги, не имеющие прямого отношения к моим занятиям русской историей.
Вряд ли я мог вразумительно объяснить, зачем задолго до девяносто третьего года купил основательную биографию Ульриха фон Гуттена, о котором имел довольно смутное представление. Потому что автором был знаменитый Давид Штраус? А зачем нужна была подробнейшая двухтомная «История крестьянской войны в Германии» В. Циммермана? А четыре тома из «Истории общественного строя древней Франции» Фюстеля де Куланжа? А трехтомное издание «Величие и падение Рима» Г. Ферреро, не столь знаменитое, как сочинение Моммзена, но очень подробное и информативное? А многотомная «История английского народа» Д. Грина? А двухтомная «Английская буржуазная революция XVII века»? А несколько изданий по истории Великой французской революции? А толстенная книга по истории стран Ближнего и Дальнего Востока? И по истории Ирана?
Незадолго до замысла романа для серии «Пламенные революционеры» о Дольчино я уже приобрел несколько важных дореволюционных работ по истории средневековых ересей. У меня стоит на полке антология — изданная М. Стасюлевичем в 1885 году «История Средних веков в ее писателях и исследованиях новейших ученых».
Некоторые редкие специальные книги по истории арабского мира мне подарил Петр Афанасьевич Грязневич, с которым мы дружили. Ученик Крачковского, принимавший участие в переводе Корана, он знал Арабский Восток не только теоретически. Он много лет работал в Йемене: сначала в качестве переводчика при медицинской группе ООН — ни много ни мало сопровождал врачей в гаремы, — а затем долгое время начальником экспедиции, которая занималась изысканиями по договоренности с правительством социалистического Южного Йемена. В стране шла гражданская война, племенные кланы иногда смертельно враждовали друг с другом, но в этой обстановке советской археологической экспедиции удалось сделать очень много.
Немолодой уже Петр Афанасьевич вдвоем с молодым тогда Михаилом Пиотровским, который называл Грязневича своим учителем, прошли по раскаленной пустыне что-то порядка двухсот километров, чтобы доказать существование важнейшей караванной дороги «времен царицы Савской».
Доказали. Но для сердца старшего путешественника это оказалось чересчур. Насколько помню, больше он в Йемен не ездил (надо уточнить у Михаила Борисовича). Он и умер от внезапного сердечного приступа во время несложной операции после автомобильной аварии.
Во второй половине восьмидесятых Петя разрабатывал план еще одной экспедиции — морской. Он хотел повторить маршрут арабских мореплавателей — от Аравии до Китая. Вел какие-то переговоры. Приглашал меня с собой. Было бы крайне любопытно. Но время уже было помним какое — не до экзотических экспедиций…
Во время панихиды кто-то назвал его легионером. Имея в виду мужество, стойкость и умение рисковать.
Он был из семьи поляков, сосланных в Сибирь. Помнится, настоящая фамилия их была Гржиневич.
Он родился и вырос в Сургуте. Сибирский парень, рослый, мощный, к тому же охотник. Приехал в Ленинград, поступил на востфак — что было отнюдь не просто; дальнейшее понятно: одаренность плюс труд, труд и труд — арабистика, знаете ли…
Что-то из дареных книг он сам переводил и редактировал. Все это стояло у меня на полках в девяносто третьем. Я сознавал, что некоторую часть задуманного повествования я могу написать, используя то, что у меня под рукой, не выходя из дома.
Я ведь не собирался писать последовательную историю человечества. Речь шла о мозаике ключевых эпизодов.
Я в то время был читателем богатейшей библиотеки Пушкинского Дома, где можно было брать домой любые издания, включая достаточно редкие. Не говоря уже о Публичке. А библиотека Института истории РАН, где мой друг Борис Васильевич Ананьич, тогда еще не академик, а простой доктор наук, охотно брал для меня нужные книги.
И так далее и тому подобное.
Никаких архивных разысканий для предполагаемой работы не требовалось.
Должен сказать, что некоторое количество ценных книг я получил в подарок от своего учителя истории Якова Соломоновича Вайсберга. Пожалуй, он единственный из моих школьных учителей, кого я вспоминаю. Он воевал на Балтике и долго еще носил морской китель без погон. Был тяжело ранен — через лысую голову от лба до затылка шел глубокий шрам. Стилем своих взаимоотношений с нами Яков Соломонович существенно отличался от остальных учителей.
Уже в семидесятые он позвонил мне, сказал, чтобы я зашел и выбрал из его библиотеки интересующие меня книги. Ему они уже не понадобятся — он вышел на пенсию, умерла жена, да и сам он не в лучшей форме…
У нас были, как я позже понял, прекрасные преподаватели математики, физики, химии, но это не мои любимые предметы.
Так что же меня остановило?
Легко было расписать в заявке соблазнительную идею, но эту схему нужно было наполнять не только фактами, но и смыслом.
И тут становилось ясно, что сочинять нечто увлекательно-популярное, сюжетно-повествовательное — бессмысленно. Я уже слишком втянулся в работу «по спасению», а это требовало концептуальной основы.
Например, стало ясно, с какими сложностями я неизбежно столкнусь при попытке проследить на протяжении тысячелетия процессы, формировавшие судьбы исламского мира. Мне пришлось бы из девяностых годов оглянуться и объяснить, через что прошел огромный и многообразный исламский мир, для того чтобы оказаться в том положении, в котором оказался.
В то время (или чуть позже) я уже писал о явлении, которое для себя определил как «исламский реванш».[3] Явление это, во многом определяющее сегодня геополитическую — отнюдь не благостную — картину мира, можно было проследить, наблюдая метаморфозы двух государств — Турции и Персии. Некогда великие империи (империи с некоторыми оговорками), грозно нависавшие над окружавшими их пространствами и определявшие во многом европейскую политику: в 1683 году турки стояли под Веной, и разгром мощной армии султана Мехмеда IV польским королем Яном Собеским, возглавившим европейскую коалицию, казался чудом. А уже в XIX веке само государственное существование Блистательной Порты — Османской империи — зависело от договоренностей между русским царем и европейскими правительствами.
В том же XIX веке европейцы, можно сказать, помыкали Персией, Россия в двух войнах захватила прикаспийские провинции и установила свою власть над кавказскими ханствами, фактическими подданными шаха.
И что же делать с горькой памятью о былом величии?
А в каком положении оказался постепенно арабский мир, некогда далеко превосходивший в культурном отношении раннесредневековую католическую Европу?
Пришлось бы расшифровывать многосмысленную формулу — «исламский реванш».
Национальное унижение — опаснейший фактор исторического процесса — неизменно отыгрывается потом в течение столетий самым безжалостным образом. «Униженные и оскорбленные» народы восстанавливают свое попранное достоинство иногда самым парадоксальным образом.
Короче говоря, ежели бы взялся я за эту «вавилонскую башню», получив грант, который необходимо было бы оправдывать, то передо мной встала бы задача, к которой я не был готов.
Необходимо было бы все соображения по поводу частных ключевых сюжетов включить в общую непротиворечивую концепцию. Причем концепция эта неизбежно противостояла бы банальной теории прогресса, ибо уже тогда, несмотря на безусловную оптимистическую эйфорию, можно было догадываться, что развитие человечества отнюдь не линейно, парадоксально и противоречиво на длительных временны`х отрезках.
Слава богу, у меня хватило чувства самосохранения, чтобы не ввязаться в эту интеллектуальную авантюру. Но тот факт, что я едва в нее не ввязался, — характерен. Тут можно было бы поговорить об особенностях русской интеллигенции и о мальчиках Достоевского, готовых исправить карту звездного неба. Но воздержимся…
Игорь Ефимов в своей «Метаполитике» при широчайшем фактологическом охвате ставил перед собой вполне локальную задачу: показать, как особенности человеческой натуры определяют политические механизмы. И эту свою задачу он выполнил.
В моем «проекте» политика не могла быть единственным сюжетом, поскольку «путь человечества» определяется отнюдь не только политическими процессами и войнами как производными этих процессов.
А чем же еще? Слишком ответственная задача и слишком спорные ответы маячили передо мной.
Разумеется, тут можно вспомнить максиму Бродского, идущую от Пушкина: «Главное — это величие замысла».
С величием все было в порядке. Но в данном случае это не удовлетворило бы меня. Если бы не удалось выстроить ясную концептуальную структуру, более сложную и отвечающую тревожным ожиданиям, чем теория прогресса, и в то же время более оптимистичную, чем движение к Страшному суду (не все мы ощущали себя праведниками), то возникал вариант «вавилонской башни» — максимум усилий при минимуме смысла.
Ветхий Завет сообщил нам, что строители Вавилонской башни хотели потешить свою гордыню. У меня была менее романтичная и более прагматичная мотивация.
Некий элемент гордыни, или, как сказано, высокомерия, присутствовал. Но в конце концов я собирался всего-навсего рассказать множество интересных и поучительных историй, объединив их общим смыслом, в то время как Толстой в двадцать четыре года претендовал на создание новой религии — так и записал в дневнике…
И можно было взять за концептуальную основу суровый взгляд на «путь человечества» именно Толстого, который 30 сентября 1906 года — «Россия, кровью умытая», расстрел 9 января, уличные бои в Москве, массовый разгром дворянских усадеб, вариант пугачевщины, Манифест 17 октября, превративший империю в конституционную монархию, но не остановивший разгула насилия, который Столыпину придется укрощать военно-полевыми судами, — записал в дневнике: «…мне думается, что люди пережили или переживают длинный, со времен не только Рима, но Египта, Вавилона, период заблуждения, состоящего в направлении всех сил на матерьяльное преуспеяние, в том, что люди для этого преуспеяния жертвовали своим духовным благом, духовным совершенствованием. Произошло это от насилия одних людей над другими. Для увеличения своего матерьяльного блага люди поработили своих братьев. Порабощение это признали законным, должным, и от этого извратилась мысль, наука. И эту ложную науку признали законной. От этого все бедствия. И мне думается, что теперь наступило время, когда люди сознают эту свою ошибку и исправят ее».
Не будем обсуждать здесь глубочайшее внутреннее противоречие мятущейся толстовской мысли. Он — апостол ненасилия — верит, что в охваченной яростным насилием России исправляется ошибка тысячелетий…
Было соблазнительно пойти этой дорогой — положить в основу смыслового сюжета картину злой нелепости неизменных человеческих устремлений, которую можно продемонстрировать в описании поворотных моментов исторического процесса. И сделать это можно было убедительно и непротиворечиво. И в самом деле, к чему приводили революции, героические мятежи, победоносные войны в конечном, фундаментальном результате? Легко показать, сколь катастрофичны были последствия торжества двух великих религий — христианства и ислама. Яростная экспансия вовне — Крестовые походы католических полчищ в Святую землю с попутным захватом и разграблением христианского же Константинополя и резней в Иерусалиме; не менее яростная борьба внутренняя — истребление инакомыслящих (еретиков), Религиозные войны в Европе с их крайним ожесточением, неудержимый натиск вырвавшегося из Аравии ислама, ломающий мир на огромных пространствах, и в то же время смертельная неприязнь двух главных ветвей ислама — шиитов и суннитов.
Обличать проще, чем понять.
Да простит меня великая и глубоко мною чтимая тень Льва Николаевича — мне его объяснение мировой драмы представляется несколько упрощенным. Но он ведь и стремился к великой простоте. Ему это было под силу. Мне — нет.
Я подумал — можно ли считать удивительную и печальную «Голубую книгу» Зощенко пародией на замысел, подобный моему?
У моего несостоявшегося «величественного замысла» был проект-предшественник. Вместе оба замысла свидетельствуют об особости атмосферы конца восьмидесятых — начала девяностых, когда в напряженном ожидании возникновения нового мира смещаются представления о возможном.
Кстати, на жизни и судьбе Данте, на всей его эпохе еще лежала гигантская тень учения Иоахима Флорского — «Вечного Евангелия Святого Духа», а фра Дольчино был персонажем «Ада». Вспомним, что говорил Пушкин о самом замысле «Божественной комедии»…
Пусть только читатель не думает, что я таким образом поместил себя в одну компанию с Толстым и Данте. Отнюдь нет. Просто при ясном осознании масштабов личностей и талантов сопоставление исторических ситуаций, в электрическом поле которых существуют люди, бывает вполне корректно.
Так вот, о предшественнике.
Привожу этот документ целиком. Он был написан на рубеже восьмидесятых-девяностых.
«ЗАПИСКА О ЖУРНАЛЕ „ЧЕЛОВЕК И ВЛАСТЬ“
Россия вступила в эру бурной, но органичной политической жизни. Политика становится профессией многих тысяч людей. И, как всякая профессия, она требует соответствующей подготовки, необходимого комплекса специальных знаний и представлений.
Тысячи профессиональных политиков окружены сотнями тысяч общественно активных людей, которые составляют естественный контекст их деятельности и резерв пополнения их рядов.
В ближайшем будущем в ту и другую группу вольются представители следующего поколения, сегодня еще слишком молодые для профессиональной деятельности, но осознанно или полуосознанно готовящие себя к ней.
Между тем возможность получения соответствующей системы сведений — исторических, историософских, социологических, собственно политических — у всех этих групп крайне невелика.
Ни для кого не секрет, что недостаточная эффективность работы наших политических институтов объясняется, помимо всего прочего, недостаточной политологической подготовленностью многих из тех, кто трудится в законодательной и исполнительной сферах.
Кроме того, взамен сокрушенных исторических и политических мифов на наших глазах рождаются мифы новые, основанные на яростном отталкивании от недавнего прошлого и на недостаточности конкретных знаний о прошлом более отдаленном. Это — монархический миф, имперский миф, столыпинский миф, националистические мифы и так далее.
Новое поколение политиков и общественно активных людей вступает в жизнь, окутанную новой мифологией.
Именно политическая неискушенность, незнание исторических прецедентов заставляют сегодня людей, исполненных подчас самых добрых намерений, выдвигать неисполнимые, а иногда и чрезвычайно опасные проекты и отчаянно добиваться их реализации, усугубляя и без того высокое общественное напряжение, требующее действий ясных, точных и опирающихся на выверенный опыт.
Для того чтобы опыт политической истории мог быть конструктивно использован в политической практике сегодняшнего дня, он должен быть систематизирован и объективно проанализирован, а затем общедоступно изложен.
Молодым людям, вступающим в общественную и политическую сферу, приходится пользоваться обрывочными сведениями, ибо найти серьезный, актуальный и объективный материал именно по проблемам политической истории крайне трудно неспециалисту. Да и специалисту не всегда легко, ибо наша политическая история разработана весьма приблизительно.
Вряд ли могут исправить положение малочисленные политологические институты.
Все вышесказанное доказывает необходимость издания журнала, целью которого была бы систематизация и популяризация истории и теории политики — как в масштабах мировой истории, так и — в первую очередь — истории России.
Журнал „Человек и власть“ призван выполнять важнейшую сегодня функцию — распространение политической культуры, выстраивание системы политических прецедентов, почерпнутых из истории всех времен и народов. Дело не в том, чтобы наши политики буквально следовали этим прецедентам даже в их наиболее разумных вариантах, но в создании культурного контекста их деятельности.
Журнал должен состоять из ряда постоянных разделов, позволяющих охватывать важнейшие стороны политического бытия в их развитии.
Основные разделы:
- История политических доктрин — от Античности до наших дней.
- Путь к власти — история карьер политических деятелей в разные эпохи в разных странах.
- Армия и общество — проблематика отношений в мировой и русской истории.
- Церковь и общество.
- Карательные органы и общество.
- Взаимоотношения представительной и исполнительной власти в мировой истории.
- Предпосылки и механизмы революций и переворотов.
- Механизмы возникновения вооруженных международных конфликтов.
- Национальные конфликты и мировой опыт их разрешения.
- Русская государственность и политические доктрины в России.
- Коррупция в России и борьба с ней.
- Политика и этика.
- Аналитический и дискуссионный раздел. Политико-исторические параллели и прогнозы.
Разумеется, по мере надобности могут возникать новые разделы, посвященные конкретным проблемам социальной психологии и конфликтологии — механизмы поведения толпы, методика распространения политической дезинформации и методы ее нейтрализации и т. д.
В журнале могут печататься политические романы высокого уровня.
Журнал ни в коем случае не должен быть узкоспециальным по форме. Он должен быть интересен каждому, кого влечет данная проблематика. Для тех, кто занимается или собирается заниматься политикой профессионально, журнал станет увлекательным учебником и справочным изданием. Для широкого круга читателей — живым историческим чтением, средством общественного воспитания и образования.
Я. Гордин
Гордин Яков Аркадьевич — автор книг „Гибель Пушкина“, „Право на поединок“ (политическая деятельность Пушкина в тридцатые годы XIX века и провал попытки реформы Киселева, рождение и развитие доктрины С. С. Уварова), „Мятеж реформаторов“ (восстание 14 декабря — процессы внутри тайного общества в канун восстания, борьба в правительственном лагере, анализ военной стороны восстания), книги о конституционной реформе и гражданской войне в Мексике середины XIX века, работ о Толстом — политическом мыслителе, о попытке конституционной реформы в России в 1730 году и так далее».
В отличие от «Пути человечества» замысел журнала «Человек и власть» был вполне реалистичен.
В это время возникла весьма любопытная и, как казалось, перспективная организация — «Ленинградская трибуна», которая затем естественным образом сменила название на «Петербургская трибуна». Это было свободное сообщество интеллигенции из самых разных областей — истории, филологии, математики, физики, биологии, социологии… В этой компании были подлинные интеллектуалы, и я был уверен, что в этой среде найдется достаточно авторов для нового журнала.
Первое заседание «Трибуны» прошло в Доме писателей, а затем они переместились в редакцию «Звезды».
Журнал «Человек и власть» планировался отнюдь не как конкурент «Звезды». Более того, я рассчитывал, что при получении необходимых ресурсов он станет «дочерним предприятием» старого и авторитетного издания.
Приблизительно в это время главный редактор «Звезды» Геннадий Философович Николаев предложил мне войти в редколлегию, а затем и занять место первого заместителя главного редактора.
Одним из энтузиастов моей идеи оказался Владимир Кавторин, умный, деятельный и умелый. Я очень на него надеялся. Перед этим он уступил мне место первого зама, а сам занялся издательством «Библиотека „Звезды“».
Из уважения к ценности источника мне следовало бы воспроизвести здесь весь список первого состава «Петербургской трибуны». Но это семьдесят шесть человек со званиями, профессиональной принадлежностью, местом работы — для данного случая все же слишком громоздко. Потому, извинившись перед многими более чем достойными людьми, чьи имена не будут названы, я представлю читателю по несколько представителей от разных групп по собственному субъективному выбору.
Но тем не менее читатель получит ясное представление о качестве состава этой достойной организации.
Литературу представляли — Константин Маркович Азадовский, Александр Моисеевич Володин, Даниил Александрович Гранин, Нина Семеновна Катерли, Александр Семенович Кушнер, Самуил Аронович Лурье, Александр Мотелевич Мелихов… И — еще раз прошу прощения — так далее.
Точные науки были представлены академиком Александром Даниловичем Александровым, математиком, ректором нашего университета, другим Александровым — Евгением Борисовичем, физиком, будущим академиком, математиков представляли и двое других ученых с мировыми именами — Ольга Александровна Ладыженская и Анатолий Моисеевич Вершик, физики — Алексей Андреевич Ансельм, тогда директор Института ядерной физики в Гатчине, Физтех был представлен Михаилом Петровичем Петровым, были известные генетики — несгибаемые Валентин Сергеевич Кирпичников и Даниил Владимирович Лебедев, востоковеды Лев Николаевич Меньшиков и Игорь Михайлович Дьяконов, крупнейший афганист Александр Леонович Грюнберг, разумеется, историки — Евгений Викторович Анисимов и Виктор Моисеевич Панеях, было несколько незаурядных социологов.
На первом этапе присутствовали Анатолий Александрович Собчак и Анатолий Борисович Чубайс, которые вскоре занялись другими делами.
В правление «Трибуны» входили мы с Володей Кавториным и Борисом Максимовичем Фирсовым, тогда директором Института социологии. Прошу прощения, но не помню, кто еще был с нами. Скорее всего, Евгений Викторович Анисимов, главный организатор Даниил Александрович Александров. И не только они.
Пользуясь необходимым штампом, можно уверенно сказать, что это был цвет ленинградской интеллигенции.
И хочется мне назвать человека, обаяние и интеллигентность которого мне особенно запомнились. Это был Борис Львович Овсиевич, директор Института социально-экономичеcких проблем РАН. Он специализировался, насколько помню, на математических методах изучения и планирования экономики. Он умер одним из первых.
Читать этот список сегодня тяжело — как будто ходишь по кладбищу.
Когда список был составлен, кто-то бодро сказал: «Ну, проделана большая и полезная работа. Когда наступит реакция, это будет ценнейший документ для карательных органов!»
Понятно, что для будущего журнала это была едва ли не исчерпывающая авторская база. Тем более что задачи, которые ставили перед собой члены «Трибуны», были принципиально близки к целям журнала.
«Декларация о намерениях», представленная на одном из первых заседаний уже «Петербургской трибуны» выглядела следующим образом:
«В клубе „Петербургская трибуна“ объединяются граждане города, считающие целесообразным помимо своих профессиональных и личных занятий и обязанностей оказывать посильную и целенаправленную помощь в деле демократического обустройства российского общества цивилизованными методами.
Цель объединения — сложение личных усилий в коллективные по следующим направлениям:
- Осмысление происходящего в контексте отечественного и мирового опыта в доведении до общественности результатов коллективной и аналитической работы.
- Оказание содействия переговорному процессу, начавшемуся в обществе.
- Оказание непосредственного влияния на ход событий в государстве и обществе путем доведения до сведения властей и общественности согласованной позиции группы членов или всего клуба, а также путем просветительской деятельности.
Объединяющиеся придерживаются мнения, что одним из самых больших достижений последних семи лет является принципиально мирный характер протекания реформ в России.
Они ставят перед собой цель всячески способствовать углублению именно такого — ненасильственного — способа реформирования страны. С учетом реалий (распада ядерной сверхдержавы ХХ века и специфики российской истории), возможно, это единственная гарантия от национальной, а то и общемировой катастрофы.
На первом этапе трансформации социума, жившего по тоталитарным законам, в социум, живущий по законам демократическим, влияние процессов дифференциации, расслоения закономерно преобладает над интеграционными, объединительными тенденциями.
В связи с вышеизложенным члены „Петербургской трибуны“ считают, что в основе их деятельности должны лежать:
- Участие в выявлении различными социальными группами собственных интересов и стимулирование их самоорганизации демократическими методами.
- Помощь различным социальным группам в деле согласования несовпадающих или откровенно противоположных интересов.
- Выявление целей, стратегически общих для различных социальных групп, и поиск предпосылок для стабилизационного демократического движения в поддержку реформ».
Это было основное содержание программы.
Не помню, насколько активным было мое участие в ее составлении, но сейчас, перечитывая этот текст, я понимаю, что задолго до возникновения клуба и событий, вызвавших его к жизни, я считал, что причиной крушения попыток стремящихся к общему благу русских деятелей было именно трагическое неумение социально-политических групп осознать общность стратегических интересов и поставить их выше тактических расхождений.
Собственно, об этом была написана мною в конце восьмидесятых книга «Меж рабством и свободой», в основе сюжета которой трагедия конституционалистов 1730 года, которых погубила именно эта «несогласованность».
Нечто подобное случилось и 14 декабря 1825 года, когда «рассогласование» внутри тайного общества обрекло задуманный переворот на поражение.
И были все основания предполагать, что при новой попытке повернуть ход российской истории трагедия «несогласованности» повторится снова.
Что и произошло в «демократическом движении». Я не был столь наивен, чтобы надеяться, что моя книга, даже изданная в 1994 году немалым тиражом — 30 тысяч, — повлияет на ход событий. Но по крайней мере я представил тем, кто хотел знать, зловещие прецеденты…
Сегодня пафос программы «Петербургской трибуны» представляется наивным и «высокомерным». Это было «высокомерие политической молодости» вполне зрелых и по большей части незаурядных людей. Но, быть может, «величие замысла», даже не осуществленного, все же оставляет некий след в общем смысловом пространстве, в котором мы существуем. В этом пространственно-временно`м континууме истории (да простят меня физики и математики за вольное употребление термина).
Помимо прочего, я воспользовался случаем, чтобы напомнить не столько о событиях, сколько о людях, некоторые из них были для меня небезразличны.
Когда-нибудь пытливый юноша, изучающий политическую историю государства Российского (каким оно будет тогда?), заглянет в мой мемуар и, Бог даст, заинтересуется этими странными и самонадеянными людьми, которые надеялись повлиять на ход событий, не имея никакой материальной силы. («Сколько дивизий у папы римского?» — спросил, как гласит апокриф, товарищ Сталин.) Я ведь, помимо прочего, сочиняю некий источник.
Проектом журнала заинтересовался Александр Николаевич Яковлев, тогда уже отставленный Горбачевым, но имеющий существенное влияние. Проявили интерес некоторые из прогрессивных членов Верховного Совета Съезда народных депутатов СССР.
Я считал, что финансирование нужно на три-четыре первых номера, а затем или журнал приобретет популярность и соответствующую подписку, или придется признать неудачу.
Но когда находишься в центре бушующего политического кризиса, то «человек предполагает, а историческая логика располагает». «Воля могучих обстоятельств» (Пушкин), или «сила вещей» (он же), неизменно корректировала мои высокомерные затеи.
Наступил роковой 1991-й, депутаты ВС СССР перестали быть депутатами, возможности Александра Николаевича резко сократились. Проект журнала остался проектом.
Пора, однако, вернуться в мирные семидесятые.
Прежде чем перейти к Толстому и Достоевскому, я хочу дать возможность читателю передохнуть на другом, менее пафосном материале, имеющем непосредственное отношение к моей жизни как таковой.
За этот май я получил из РГИА полный комплект моей переписки с Александром Константиновичем Гладковым (поклон и благодарность Евгении Борисовне Кузнецовой!). Переписка оказалась не очень обширной — несколько десятков писем за восемь лет, — но достаточно подробной и дающей вполне выразительное представление о нашей частной жизни и характерных чертах эпохи.
Я бы с удовольствием опубликовал ее целиком, но уважение к закону об авторских правах ограничивает меня в отношении писем Александра Константиновича. Так что его письма я буду приводить фрагментами, а свои целиком.
В одном из «отрывков» я рассказывал о нашем знакомстве в декабре 1965 года (Звезда. 2024. № 3). А первое мое письмо к нему датировано 20 декабря 1967 года.
«Дорогой Александр Константинович!
Только что узнал от Давида Яковлевича, что Вы в Ленинграде. Очень хотелось бы повидать Вас.
Кроме того — желание это не совсем бескорыстно.
Недавно, после длительных мытарств, пошла моя пьеса. В связи с чем секция драматургов рекомендовала меня в Союз. Я стал думать — у кого из драматургов взять рекомендацию. И понял, что единственный драматург, у которого мне действительно хочется рекомендацию получить, — это Вы.
Двадцать третьего числа сего месяца будет очередной спектакль. Не хотите ли взглянуть на него? И как Вы относитесь к моей просьбе о рекомендации?
Быть может, Вы позвоните мне? А-4-05-25.
Ваш Я. Гордин
- S. Давид Яковлевич просил Вам передать, что ситуация в Литфонде изменилась и Вы можете получить путевку в Комарово».
Не очень понимаю ситуацию. Если Александр Константинович в Ленинграде, зачем я ему пишу письмо? Очевидно, я уже жил в Комарове, как и Давид Яковлевич Дар, и, не зная его телефона, снесся с ним письменно.
На следующий год в феврале я подписал письмо по поводу процесса Гинзбурга—Галанскова, у меня начались неприятности, спектакль сняли, и вопрос о моем вступлении в Союз писателей отпал. Вступил я в него через десять лет.
Промежутки между нашими письмами иногда были значительными, но означало это, что мы встречались в Ленинграде (в Комарове) и в Москве. Об этих встречах я уже рассказывал, цитируя дневниковые записи Александра Константиновича.
Первое из сохранившихся писем Александра Константиновича датировано 4 октября 1968 года.
«Дорогой Яша!
Я всю вторую половину лета жил у себя в Подмосковье и оторвался от ленинградских людей и дел. Впрочем, в середине лета я раза два Вам звонил, но тогда не было Вас.
Не дозвонился тогда и до Давида Яковлевича. Месяц назад написал ему, но не получил ответа. В Ленинграде ли он? Как у них дома со здоровьем и прочим?
Потерял я летом и Лидию Яковлевну. Когда она была в районе Москвы, я еще был в Ленинграде и так далее… <…>
Кстати, я намереваюсь с 20-го ноября месяца на два засесть в Комарове, если дадут комнату. Кого бы попросить похлопотать? Кто в этом смысле там у вас держит палец на кнопке?
Из московских новостей: открыли после ремонта ЦДЛ, где Михалков[4] добился перевода нашего ресторана в более высшую и узкую категорию (это его козырь в предвыборной борьбе). Там появились каждый день раки, рыба всех сортов, шампиньоны и прочие прелести. Вчера ел с Юрой Трифоновым „вырезку по-суворовски“. Каково?
Больше ничего хорошего нет. <…>
Напишите, чем заняты Вы. Большой привет Вашей жене и Леониду Николаевичу и всем друзьям!
Жму руку. Ваш А. Г.».
10 октября я на это письмо ответил.
«Дорогой Александр Константинович,
очень рад был получить письмо Ваше и узнать, что Вы собираетесь в Комарово. Если не ошибаюсь, мы в этом апокалиптическом году (в августе советские войска оккупировали Чехословакию. — Я. Г.) еще не виделись. Есть о чем поговорить.
Вчера видел несколько минут Давида Яковлевича. Он пересказывал мне содержание Вашего письма к нему, но умолчал, что не ответил. Ему очень трудно живется — Вера Федоровна не отпускает его от себя ни на минуту (в 1967 году у Веры Федоровны случился тяжелый инфаркт. — Я. Г.). Редко-редко он освобождается и приезжает в город. Они сейчас в Комарове. В. Ф. работает, как здоровая, зато Д. Я. работать, кажется, не может. И Лидия Яковлевна в Комарове. Все в Комарове. А у меня не хватает пороху туда съездить. Л. Я. я с лета не видел. Но, во-первых, мне безумно не хочется встречать там какие-либо секретарские физиономии, во-вторых, сидел и работал. Поскольку у меня этой весной полетело все, что должно было идти на полтора года вперед, и, естественно, остался без денег, то приходится кроме серьезной работы заниматься какой-то безумной халтурой.
Написал я за это время пьесу, закончили мы с братом документальную повесть о Крылове, Иване Андреевиче, сейчас ее читает редколлегия „Звезды“. Но, зная конъюнктуру — с одной стороны, и содержание повести — с другой, я мало рассчитываю на успех, хотя и укрылся за хитрым псевдонимом.
Писал какие-то статьи, рецензии. Сейчас сочиняю для „Нового мира“ юбилейный очерк о том же Иване Андреевиче. Ему в следующем феврале стукнет двести лет.
Что касается настроений ленинградцев — то судить о них не берусь. У меня лично — ровное. В результате многолетних занятий отечественной историей и некоторых современных наблюдений я пришел к странному выводу, что истории вовсе не существует. Быть может, это и шарлатанство, но во всяком случае — искреннее.
Для того чтобы утвердиться Вам в Комарове, я полагаю, нужно сразу написать заявление. Недавно один знакомый литератор из Баку получил без единого слова путевку, с первого ноября. Я буду на днях в Комарове все же и скажу Давиду Яковлевичу — он может позондировать почву.
Числа двадцатого собираюсь на несколько дней в Москву — походить по театрам (не в качестве зрителя), навестить „Н. М.“. Надо в Тулу заехать — у меня с тамошним театром какие-то туманные отношения. Постараюсь добраться до Вас. Вот, может, и увидимся.
До встречи. Большой привет от Таты.
Ваш Я. Гордин
- X. — 68 г.».
Насчет «безумной халтуры» я сильно преувеличил. Со зла. Я писал под именами своих друзей сценарии литературных передач для телевидения.
В это же время я написал сценарий «Детства. Отрочества. Юности» Толстого для Пети Фоменко, который он и поставил на Московском телевидении. Про наши с Фоменко общие работы я еще буду писать. Но все это было отнюдь не то, что хотелось делать. И настроение на самом деле было скверное. Тем более что положение мое было уныло неопределенное. Мало кто прямо говорил: мол, извините, вы же сами понимаете… В одном московском специальном журнале — что-то связанное с русским языком, забыл название, — где меня уже публиковали, была принята моя небольшая статья по какому-то стиховедческому поводу. Но когда я зашел в редакцию, главный редактор прямо спросил: «Вы что-нибудь подписывали?» Я ответил: «Да». Он развел руками…
В «Звезде» я опубликовал рецензию под именем моей жены. Под ее именем в «Художественной литературе» был у меня опубликован большой перевод из пророческих поэм Уильяма Блейка (я его и раньше переводил). Эти свободные стихи содержались в романе Джойса Кэри, который в русском переводе назывался «Из первых рук». Английская идиома в буквальном переводе — «Из пасти лошади». Об этой конспирации знали кроме нас с Татой переводчица, наша приятельница Галя Островская и редактор Наталия Ивановна Толстая.
Ни Гали, ни Наталии Ивановны давно нет в живых. Увы! А Наталия Ивановна очень даже рисковала. Так же как и редактор литературной редакции Ленинградского телевидения Тамара Муринец, единственная знавшая, чьи сценарии идут под именем Игорь Смирнов.
Она рисковала потерять работу и получить волчий билет. Светлая память и благодарность. На эти деньги мы и жили тогда…
Для иллюстрации письмо Игоря мне в Коктебель от 17 июня 1969 года.
«Яша!
Дела таковы. За передачу про Антокольского Бажин платить отказался. Но Тамара сказала, что эта передача все же пойдет где-то зимой. А за Межирова ты получишь 250 руб. Тамара пыталась вытянуть из Бажина 300 руб., но из этого ничего не получилось, сошлись на 250-ти. Я подписал договор и теперь получу эти деньги 12 июля.
Увы, с меня вычтут за бездетность.
Других новостей нет. Остро завидую вам. Возможно, мы с Михаилом Абелевым приедем в Коктебель на его драндулете. Выезд пока планируется на 5 августа.
Привет Тате и сыну. От Лорки — всевозможные поцелуи.
Бочка-то еще на месте?
ЦЕЛУЮ
Игорь».
Письмо украшено рисунком — перечеркнутая крест-накрест пишущая машинка и мы с Татой со стаканами в руках у той самой бочки с дешевым вином — она стояла на набережной, и из нее продавали в разлив.
Двести пятьдесят рублей были очень приличные деньги. Месячная зарплата кандидата наук. Без этих денег мы не могли бы расплатиться за жилье и уехать из Коктебеля.
Бедному Игорю его дружеская благотворительность доставляла массу хлопот — нужно было вести переговоры в качестве автора на телестудии, подписывать договоры, стоять в очереди в кассу в день выплаты гонораров, посылать нам перевод… А у него своих дел хватало. Настоящий друг.
Не говоря уже о том, что, если бы эта авантюра обнаружилась, ему, сотруднику Пушкинского Дома, могло не поздоровиться. Дай ему Бог здоровья!
Миша Абелев, наш университетский приятель, был уже в это время преуспевающим журналистом.
Вместе с этим письмом я обнаружил их с Игорем очень смешное послание Тате в роддом, после того как родился наш сын: «С прискорбием должны тебе сообщить, что твой счастливый супруг, узнав о рекордном весе своего чада, пьет горькую, а нам приходится ему помогать.
Ждем, что ты к нам скоро присоединишься, а тебе мы торжественно клянемся, что приложим все усилия, дабы вырос из твоего Коленьки-Аркашеньки стопроцентный алкоголик (и бабник).
Очень тебе завидуем и сами хотим родить.
Бешеный привет и дикие поцелуи от Лорки.
Гага
Миша».
Веселая была компания… А Лора Степанова, тогда жена Игоря (Гаги), наша любимая подруга, была одной из самых блестящих, остроумных женщин, которых я знал… Это у нее Бродский, очень ее ценивший, позаимствовал шутку — что, мол, в сильный мороз хочется, чтобы застрелили «из огнестрельного оружья» (см. «Похороны Бобо»).
Упомянутый сценарий об Антокольском, за который Бажин, главный редактор культурных программ, насколько помню, не хотел платить, позже прошел. И с ним был связан забавный эпизод. Встречаю я на Владимирской площади своего университетского знакомого Володю Лаврова, заведующего литературной редакцией на нашем телевидении. Он спрашивает: «Передачу об Антокольском видел?» — «Видел», — отвечаю. «Вот! — говорит Володя. — Учись, как надо писать сценарии!»
Случалось получать и более значимые письма от Игоря. Мне важно было его мнение о последней моей книге «Царь и Бог. Петр Великий и его утопия», и я послал ему электронный вариант. И получил ответ:
«Дорогой Яша,
„Бога и царя“ прочитал с воодушевлением. В книгу вложен очень большой предварительный труд. Идея ее — в высшей степени нетривиальная. Шаткость утопического проекта Петра ты увязал с убийством Алексея, с уничтожением монархом своего детища. Я думаю, что в действиях Петра и вообще был запрограммирован механизм саморазрушения. Синод был заимствован у протестантов, но религия-то осталась православной. Гвардия была призвана служить стабильности государства, а превратилась в фактор динамически-революционный. И т. д.
Убийство отцом-императором сына, как мне кажется, являет собой православную традицию.
Все началось с сыноубийства, совершенного Константином Великим, которому Петр вообще подражал. Православные государи мыслили себя наравне с Богом Отцом, который принес Сына на заклание. Как бы ни было случайным сыноубийство, учиненное Иваном Грозным, этот тиран постоянно отождествлял себя с карающим Богом, а не с жертвующим собой Сыном. Так что здесь мы имеем дело с, так сказать, неслучайной случайностью. Традиция дотянулась до Сталина, пожертвовавшего первенцем — Яковом. Православие демиургично, Дух Св. исходит для него только от Отца (а не от Отца и Сына, как в католицизме).
Очень интересная проблема: почему разворовывание казны на грешной Руси приходится именно на времена больших реформ? Так было и в Петровскую эпоху, и в перестроечный/постперестроечный период. Но во время Александровских реформ повальной коррупции не было. Потому что государство само отнимало собственность у помещиков? Есть над чем задуматься. Еще одна тема для размышлений — недоверие и подозрительность, крайне характерные для Руси. Тайная полиция — продукт недоверия.
Можно было бы сказать и еще о многом. Хорошо, что твоя книга провоцирует на всяческие размышления.
Поздравляю с удачей!
Обнимаю
Твой
ис».
На книгу было несколько весьма дельных — по-разному — рецензий. Но то, что увидел Игорь, не только наиболее точно, но и мне самому нечто объяснило в моем сочинении — выявило, быть может, наиболее существенный аспект в общем историософском смысле.
Зловещий принцип саморазрушения, заложенный Петром в фундамент своего детища, оказался неизживаем. В этом контексте убийство Алексея — сыноубийство — оказалось не частным эпизодом, но смысловой концентрацией явления. Игорь с его специфически тренированным умом именно на этом и сосредоточился.
«Зуб истории гораздо ядовитей, чем вы думаете…» — писал в 1918 году Блок Маяковскому, ликующему на руинах империи и полному исторического оптимизма.
Пожалуй, стоит привести большой фрагмент этого поразительного по проницательности письма: «Зуб истории гораздо ядовитей, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваш крик — все еще только крик боли, а не радости. Разрушая, мы всё те же еще рабы старого мира: нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большое проклятье: мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо „всему свое время под солнцем“, но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и на разрушение».[5]
То есть Александр Александрович говорит о необходимости нового качества, которого нет в «составе», «веществе» империи.
«Зуб истории гораздо ядовитей, чем вы думаете, — любезный читатель, — проклятья времени не избыть».
Как сказано у Булгакова, «среди интеллигентов тоже попадаются на редкость умные». Вот Александр Александрович Блок был как раз из таких…
О своих скромных соображениях относительно трагической уникальности империи Российской я еще буду говорить. И расшифровка Игоря очень кстати…
Истории с телевидением происходили на фоне нашей переписки с Александром Константиновичем. Следующее его письмо как раз того же, 1969 года. Я, как увидит читатель, и отвечал ему уже из Коктебеля.
«Дорогой Яша!
С большим удовольствием прочитал Вашу блестящую статью в № 4 „Простора“. Должен признаться, что у меня никогда не хватало терпения прочитать хотя бы одну книгу Гессена — не люблю слащавую популярщину, хотя, каюсь, купил две книжки и поставил на полку.
Это явление, о котором Вы пишете, конечно, не „нигилизм“ (статья называлась „Заметки о литературном нигилизме“. — Я. Г.), а элементарное невежество. Писарева и Базарова я очень люблю, это были люди! — но, вероятно, тактически статью правильно было назвать так.
Жалко только, что это напечатано не в „Вопросах литературы“ или в „Новом мире“, хотя „Простор“ все же читают, и весь тираж, как мне говорили работники редакции, целиком расходится.
<…>
Вообще, странный журнал. В № 4 — Л. Борисов, Я. Гордин, публикация Рубашкина, Ал. Гладков… Я прочитал оглавление, протер глаза: да не „Аврора“ ли какая-нибудь? Нет, — „Простор“, Алма-Ата, Казахстан! Именно на подобные случаи наш народ выдумал поговорку: „Эх, где наша не пропадала!“ <…>
Черкните о себе: что Вы делаете, пишете, печатаете? Я рекомендовал Вас в Политиздат для серии „Пламенн. революционеры“, они о Вас знают, но колеблются, вероятно, по причине недостаточной маститости. <…>
Напишите, что в семействе Дар-Пановой и передайте им большой привет. А также Леониду Николаевичу, Вашей жене, Саше Кушнеру, Лидии Яковлевне, Науму Яковлевичу и прочим ленинградским друзьям, от которых я оторвался еще с зимы (так вышло). <…>
Жму руку. Ваш А. Г.».
Это письмо от 15 мая I969 года.
Не надо удивляться, что некоторые письма, скажем Гладкова, не реагируют сюжетно на мои предыдущие и наоборот. Просто мы встречались в промежутке и реагировали в разговорах.
Я ответил на это письмо 26 мая 1969 года:
«Дорогой Александр Константинович,
большое спасибо за письмо. Я был очень рад, что мы в одном номере. Во-первых, просто приятно, а во-вторых, таким образом, статья наверняка попадалась Вам на глаза.
Повесть Вашу я тоже прочитал с большим удовольствием (сценарий о молодом Горьком. — Я. Г.). Приятно читать о живом человеке. Любопытно — что вырезали. Но и так выглядит вполне актуально. А кроме всего прочего — интересно. Я почти ничего не знал о Горьком этого периода. Вы пишете — жалко, что статья не в „Вопросах литературы“ или „Новом мире“. Ho „H. М.“ отказался — у них дружба с Гессеном, поскольку он когда-то у них работал. А в „В. Л.“ готовы были печатать, но требовали переработки — например, не обижать Вознесенского. И т. д., а „Простор“ в натуральном почти виде.
Что касается Писарева, то при всех его несомненных достоинствах, он вызывает у меня мрачные чувства. Я не люблю принципиального хамства, не люблю экстремизма в любых его формах, а кроме того, он, конечно же, был политик, игрок. Он был человек большого ума и прекрасно все понимал. Но поставил на это, а не на другое. <…>
У Дар-Пановых, увы, ничего хорошего. Вера Федоровна в прежнем состоянии. Я как-то пил у них чай, в Комарове. А Давиду Яковлевичу предстоит сложная урологическая операция.
Вы спрашиваете — что делаю, пишу, печатаю. Начну с конца. Статья в „Просторе“ — первая моя публикация за последние полтора года. Все это время я занимался какой-то странной телевизионной работой — сценарии, инсценировки. Это давало возможность сводить концы с концами, но омерзело до крайности. Да что поделаешь?
А в перерывах написал пьесу, которую тщетно пытался пробить один ленинградский театр. Но министерство им запретило. Закончил вместе с братом документальную повесть о Крылове, послал в тот же родной „Простор“. Написал несколько пасквилей — один как будто идет в „Новом мире“ (не прошел. — Я. Г.). Другой — на того же Гессена, на последнюю его книгу — будет в шестом номере „Звезды“ (под псевдонимом. — Я. Г.). Он был написан, когда со статьей в „Просторе“ было еще не все ясно, и ушел в набор до выхода „Простора“. Поэтому там есть небольшие пересечения. Но это, я думаю, не вредно, а то старик совсем распоясался.
Каждый год — новая книга. И каждая книга еще безумнее предыдущей. Сколько можно халтурить? Пусть к нему приставят какую-нибудь научную няньку.
Семейство мое в Коктебеле. Сам я тоже туда собираюсь в июне. А пока влез в пьесу для ТЮЗа — нечаевщина, Бакунин. Интернационал…
Что из всего этого получится — один Бог знает. Пьеса — по моему разумению — должна быть антиэкстремистской, т. е. антинечаевской и антибакунинской. Очень мне эти господа не нравятся. Я за добротную, старомодную мораль — не убий, не укради и т. д.
Очень хотелось бы повидать Вас. Проезжая Москву, попробую это осуществить.
Если напишете — пишите уже на Коктебель, — Крым, Планерское, почта. Я. А. Гордину, до востребования.
До скорого, надеюсь, свидания.
Ваш Я. Гордин».
Требуется некоторый комментарий.
Если в «Новом мире» действительно не хотели огорчать своего бывшего сотрудника, то в «Вопросах литературы», подозреваю, дело было не только в Вознесенском. Я все же был, как сказали бы теперь, весьма «токсичен». И в двух столицах это действовало особенно эффективно. В периодике это активно проявлялось года два. В издательствах — четыре. А в театрах и еще дольше.
Повесть о Крылове в результате появилась в «Сибири».
Пьеса, о которой идет речь, — «Надежда империи». Я соединил «Подпоручика Киже» и «Малолетнего Витушишникова». Это был спор двух царствований, двух императоров — Павла и Николая. Не совсем инсценировка. Скорее пьеса на основе этих двух повестей.
Ее очень хотел ставить Геннадий Опорков, главный режиссер ленинградского Ленкома. Талантливый и порядочный человек.
Любопытная история. С 1971 по 1979 год заведующим отделом культуры Ленинградского горкома был Эдуард Алексеевич Шевелев, выпускник Ленинградского университета, журналист. У него были свои амбициозные идеи. Он выдвигал двух сравнительно молодых режиссеров — Вадима Голикова и Геннадия Опоркова. Как рассказывал мне Голиков, Шевелев считал делом чести не уступать Москве в театральных новациях. По его замыслу, Голиков должен был стать ленинградским Эфросом, а Опорков — Любимовым.
После того как Вадима изгнали из Театра комедии, Опорков пригласил его к себе очередным режиссером.
«Уж если мы с тобой не сработаемся…» — сказал Опорков. Пишу со слов Вадима.
Увы, в результате су`дьбы этих двух весьма незаурядных режиссеров оказались по-настоящему трагичны…
А Шевелев оказался слишком «креативен» для партийной работы. Я знал его уже главным редактором «Авроры», где он, наученный горьким опытом, отнюдь не ставил перед собой столь экстравагантных задач.
Получить разрешение на постановку моей пьесы Опоркову так и не удалось. Он умер в 1983 году, в сорок семь лет, от цирроза печени. Хотя отнюдь не злоупотреблял алкоголем.
Странно звучит, но думаю, что роковую роль сыграл огромный зал Ленкома, который ему никак не удавалось заполнить. Хотя он ставил прекрасные спектакли. Это особая история, углубляться в которую не стану. Но помню, как страдало его самолюбие и как мучительно он размышлял, стараясь угадать, что же может привлечь массовую публику…
Гена несколько раз пытался договориться в нашем Управлении культуры. В один из таких походов я ждал его в театре. Вернувшись, он сказал: «Чем ты им так насолил? Стоит назвать твою фамилию, сразу начинается: „А, да, как же… Россия залита кровью…“ Или: „Что он там еще написал?“».
1972 год, уже вышла моя книжка стихов в «Советском писателе». Уже публиковали меня московские журналы, но наши театральные власти все не могли забыть письмо февраля 1968 года.
«Надежду империи» поставил Вадим уже после смерти Гены. Но он вскоре ушел из театра, и спектакль быстро исчез из репертуара. Новому главному он оказался не нужен.
Потом был длительный перерыв в переписке.
Следующее письмо Александра Константиновича датировано 8 ноября 1970 года.
«Дорогой Яша!
Давно Вас не видел, да и я в Ленинграде с весны был только две недели месяц назад и те пролежал у Эммы в гриппу. <…>
А держат меня здесь на этот раз театральные дела. Написал новую пьесу, и она принята Театром Вахтангова. Другая старая тоже заново репетируется в театре Сов. Армии. <…>
У меня к Вам просьба. В Лен-де в Лениздате вышла книга, которая мне очень нужна, а здесь почему-то издания Лениздата не продаются, а пока я попаду в Лен-д, она исчезнет и там.
Эта книга — Лев Успенский „Воспоминания старого петербуржца“.
Если бы Вы мне ее достали и послали заказной бандеролью, я бы по гроб жизни был Вам благодарен.
Я летом тяжело болел, но об этом писать скучно. Как здоровье Л. Н.? О Вас не спрашиваю — Вы человек молодой… Как Лидия Яковл.? Что с Давидом Яковлевичем и Верой Федоровной?»
«Дорогой Александр Константинович!
Рад, что сумел выполнить Ваше поручение — посылаю Вам книгу Успенского (я ее посмотрел. По-моему, она отвратительна).
Жаль, что не будет Вас этой зимой в Комарове. Ведь только там мы, собственно, и встречались. Как Ваше здоровье сейчас?
У Веры Федоровны и Давида Яковлевича дела, увы, неважны. Я был у них сравнительно недавно. Вере Федоровне отнюдь не лучше. А Давид Яковлевич круглосуточно при ней.
Что до меня, то я занимаюсь миллионом каких-то диких дел, не дающих заниматься делами серьезными. Этим летом Управление культуры моего родного города запретило пьесу, которую я написал по договору с ТЮЗом, ушло у меня на нее масса времени — пьеса о Нечаеве и Бакунине. Написал четыре варианта, каждый из которых был самостоятельной пьесой.
Театр принял, пригласил художника и т. д. Но — увы.
Это, естественно, образовало в моем бюджете большую брешь. Теперь пытаюсь ее заштопать. Пока — безуспешно.
В январе, если все будет нормально, должна быть в „Севере“ статья „Север в русской поэзии“. От Ломоносова до Заболоцкого. Из-за обилия материала и ограниченного объема она получилась несколько конспективная. Это конспект книги. Может, когда-нибудь и книгу напишу. Я Север люблю — много там работал.
Пишу пьесу для Малого драматического театра (на Рубинштейна).
Если удастся уломать Управление культуры — а оно переносит упоминание обо мне с большим трудом, — то буду вскоре сочинять для Комедии „Жизнь и смерть Козьмы Пруткова“.
Очень рад, что оживились Ваши театральные дела. Напишите о них подробнее.
Всего Вам доброго.
Ваш Я. Гордин
Лидия Яковлевна живет в новой квартире — далеко. Но совершенно счастлива отдельностью квартиры и обилием деревьев вокруг».
Боюсь, что читателя удивляют бесконечные упоминания на протяжении нескольких лет о «директоре Пробирной палатки». Дело в том, что пьеса о Пруткове была нашей с Голиковым любимой идеей и мы постоянно к ней возвращались.
Идея пьесы о Нечаеве принадлежала Зиновию Яковлевичу Корогодскому, главному режиссеру ТЮЗа, у которого была настойчивая идея — поставить какую-нибудь мою пьесу. За что ему, естественно, искреннее спасибо.
Инициативы были его. Пьеса о Че Геваре. Я написал черновой вариант. Прославлять Че у меня не было никакого желания. Я как считал, так и считаю его авантюристом, повинным в массе смертей. И я выбрал историю его последней авантюры — попытку разжечь гражданскую войну в Боливии. Получилась у него кровавая карикатура на удачный кубинский вариант. Не стану рассказывать этот скорбный сюжет, который начался убийством тридцати молодых боливийских солдат, продолжился бессмысленным блужданием его отряда по боливийским джунглям (к ним не присоединился ни один боливиец) и закончился разгромом отряда и пленением раненого Че. Притом что было им и его людьми проявлено немало мужества, оказавшегося абсолютно бессмысленным.
Пьеса являла собой главным образом длинный экзистенциальный диалог пленного и тяжелораненого Че и боливийского офицера-рейнджера, который в конце дискуссии и застрелил своего пленника.
Надо понимать, что никаких шансов получить разрешение инстанций у этого сочинения не было.
Должен сказать, что Корогодский делал все от него зависящее, чтобы меня «легализовать». Даже ходил по этому поводу на прием к секретарю горкома, курирующему театры. Но дело было не только во мне как таковом, но и в самих текстах.
Пьеса, о которой я писал Александру Константиновичу, задумана была Зиновием Яковлевичем как пьеса о Марксе. Я предложил в качестве напряженного сюжета ожесточенную схватку Маркса и Энгельса с Бакуниным на съезде Первого интернационала. Это была некоторая хитрость, поскольку в центр интриги я собирался поместить «нечаевскую историю», которая использовалась против Бакунина. Это могло быть осмысленно и актуально.
Я отправился в Москву, в Институт марксизма-ленинизма, где в это время готовились к изданию протоколы этого съезда. Материалов набралось вполне достаточно (где-то должны быть у меня эти записи). Опустим подробности… Главное, что меня поразило, — накал политических интриг: вопросы и в самом деле решались серьезнейшие, и правота была на стороне Маркса. Но, бог мой, какими изощренными и бестрепетными интриганами оказались основоположники. В этом отношении Ленину было у кого поучиться.
О традиционной судьбе пьесы я писал в письме.
Отдельная история приключилась у нас с Левой Додиным, тогда очередным режиссером в ТЮЗе. Он просил меня написать для него пьесу о Нечаеве. Чисто нечаевский сюжет — без всяких основоположников и Интернационалов. Что я и сделал.
Зиновий Яковлевич лечился на водах в Старой Руссе. Лева специально съездил туда, продемонстрировал пьесу и заручился поддержкой. А затем представил пьесу, как полагалось, в Управление культуры.
У Левы есть смешная — теперь это смешно! — устная новелла о его разговоре, после того как Павел Павлович Быстров, главный редактор управления, пьесу прочитал. Пал Палыч продемонстрировал Леве экземпляр с пометками красным карандашом на многих страницах, с соответствующими комментариями на полях и предложил передать пьесу в этом виде в более ответственные инстанции.
Лева благоразумно отказался… Ну, он не прогадал — в свое время поставил «Бесов». Там текст точно не хуже.
Все это было довольно увлекательно. Но на это уходили годы и годы…
В это время Вадим Голиков перешел из маленького театра на Рубинштейна, где он очень выразительно поставил «Что делать?» Чернышевского, в Театр комедии. И снова забрезжила возможность реализовать нашу с ним идею относительно Козьмы Пруткова (о конечной судьбе этого «проекта» я уже рассказывал).
Рассчитывая на свое «влияние» в Театре комедии, а попросту говоря, на дружбу с главным режиссером и завлитом, я предложил Александру Константиновичу передать им его пьесу, которую принял Театр Вахтангова. Одно другому не мешало. И он ответил мне очень важным по смыслу письмом от 1 марта 1971 года, в котором свободно сформулировал свои театральные взгляды. (90 лет со дня убийства Александра II — к вопросу о нечаевщине и всей этой проблематике…)
Письмо это хорошо было бы привести и целиком, но закон не позволяет. Ограничимся фрагментом.
Он аргументировал свой отказ представлениями о вкусах и предпочтениях этого театра. Но рассуждения его были шире и значительней конкретной ситуации. И для меня огорчительны.
«Дорогой Яша!
Спасибо, что вспомнили.
Пьесу в Театр комедии я не послал, она не понравится ни их труппе, ни их зрителям. Насколько я понял из проектируемого новым руководством репертуара, они стремятся к подчеркнутой театральности и гротеску и прочему треску, а эта манера моей пьесе противопоказана. Она написана в простой и почти бытовой манере. Девизом моим были слова А. Блока из рецензии на сказку „Алинур“: „Нужно убаюкать зрителя простым и натуральным, чтобы затем поразить его неожиданной искрой искусства“. Мне ужасно нравятся эти слова, и я старался следовать совету Блока. <…> Когда-то мне тоже нравились гротески, интермедии, „шутки, свойственные театру“, но это давно прошло, и теперь мне это кажется более дряхлым и старомодным, чем самый ползучий натурализм».
Дальше он писал, что мне должны быть странны подобные заявления ученика Мейерхольда, но и Мейерхольд был художником меняющимся и сегодня он делал бы не то, что в тридцатые.
Не скажу, что Александр Константинович меня убедил. Я-то в это время увлеченно занимался как раз «гротеском и прочим треском» — интермедиями — и старался внедрить элементы абсурда в то, что делал.
Я ответил: «Нынешний Театр комедии не совсем таков, каким Вы его себе представляете. Может быть, приедете, посмотрите у них „Село Степанчиково“ и отнесетесь к ним более благосклонно».
Ну, подружить Гладкова с любимым мною тогда Театром комедии мне не удалось.
Было в этом его письме и нечто, меня касающееся: «Зав. редакцией („Вопросов литературы“. — Я. Г.) Кацева сказала мне, что Ваша рецензия на Горелова „легковесна“: нельзя, мол, о большом труде написать 2 странички. Это все, что она сказала, при этом вспомнив и похвалив Вашу статью о Гессене».
Об этой статье я писал Александру Константиновичу еще в январе 1971 года: «Увы, „критическая критика“, действительно, патологически не нужна. Я — кстати о Блоке — написал для „Вопросов“ рецензию на книгу Анат. Горелова „Гроза над соловьиным садом“. Книга, с одной стороны, плохая, а с другой — полезная. Полезна она тем, что сообщает самому широкому читателю — для коего и написана, — что Блок жил кошмарной жизнью и не мог жить иначе, и вообще занятия поэзией — если это всерьез — дело довольно мучительное. Что в книге приятно — там нет обычной лакировки. В этом плане я книгу похвалил. Но во второй же половине рецензии я показал, что автор, увы, человек малограмотный и все, что выходит за пределы элементарного литературно-биографического рассказа, ему совершенно непосильно — анализ эпохи, философская проблематика блоковских стихов и т. д. Я получил из журнала принципиальное одобрение рецензии и просьбу сократить ее за счет второй части. Делать этого не стал. Посмотрим, что с ней будет».
Что с ней стало, мы знаем.
С Анатолием Ефимовичем Гореловым мы познакомились при невеселых обстоятельствах — в крематории, на похоронах Людмилы Павловны Миклашевской. О ней речь, скорее всего, еще пойдет. Я горжусь, что уговорил ее написать воспоминания, поклявшись, что они рано или поздно будут опубликованы. Имелась в виду публикация на Западе. К счастью, эти очень значительные мемуары опубликованы в России. Дело не только в тех полутора десятках лет ссылок и лагерей, которые выпали на ее долю. Она была умной и памятливой свидетельницей литературной жизни Петрограда—Ленинграда двадцатых годов.
Людмила Павловна приятельствовала с Гореловыми. Перед панихидой Анатолий Ефимович сказал мне: «Какой вы молодец — так быстро организовали похороны!»
Знал бы он, что я о нем писал и едва не опубликовал…
С Евгений Александровной Кацевой мы были знакомы и потом много лет поддерживали вполне доброжелательные отношения. Но тогдашнее ее заявление — она не думала, что Гладков мне его передаст, — было чистым безобразием и вполне неуклюжей попыткой объяснить отказ. Легковесная или нелегковесная — вопрос дискуссионный, но это были отнюдь не «2 странички», а десять при их норме в восемь. О чем я и написал Александру Константиновичу и послал ему текст рецензии.
Руководство журнала, очевидно, поразмыслив, решило не обижать Горелова.
Потом я не раз публиковал у них большие статьи об исторической литературе, и моим редактором была очаровательная Нина Николаевна Юргенева.
Александр Константинович писал в том же письме: «С Гореловым я тут как-то познакомился (он был в Москве). Он интересно рассказывает, но, конечно, это осколок РАППа с отжившими вкусами и невысокой культурой. Но все же старик довольно милый».
Анатолий Ефимович был, как и Добин, о котором я писал в первом «отрывке», «раскаявшимся рапповцем». На склоне лет Добин занялся Ахматовой, а Горелов — Блоком. Что до «невысокой культуры» — так я об этом и писал.
Рецензия не была опубликована, о чем я не жалею. Горелов, с историей которого я позже познакомился, был давно уже симпатичным и в общественном смысле вполне пристойным человеком. Рапповский «штурм унд дранг», о котором вспоминали его давние знакомые, остался далеко в прошлом. И был он из сидевших. Не говоря о том, что, как выяснилось, сел он в славном 1937 году, будучи главным редактором «Звезды». Так что в этом случае я избежал неприятного послевкусия своей критической бескомпромиссности.
Письмо от 5 июня 1971 года:
«Дорогой Александр Константинович!
Давно не писал Вам. Не благодарил за добрые слова о статье и за стихи. Сейчас это и делаю.
Как Ваши театральные дела? Не думаете ли в Ленинград?
Я за эту зиму сочинил две с половиной пьесы. Две приняты театрами (инстанции еще не проходили). Половина идет в Комедии в виде пьесы американца Хелллера, в которую я вписал всякие песни, клоунады, интермедии и просто сцены.
Думал летом несколько отдохнуть, но Комедия наконец заключила со мной договор на „Пруткова“ (то есть Вадиму удалось уломать директора, который очень не хотел этого делать. — Я. Г.), и теперь придется все лето этим заниматься.
Занимаюсь по-прежнему европейским Средневековьем — это сейчас самое приятное для меня занятие. Написал для „Науки и религии“ очерк об Ульрихе фон Гуттене. Рассчитываю на него как на заявку — хочу написать со временем книгу об этом человеке».
«Наука и религия» возникла не случайно. Там работал Камил Икрамов, сын расстрелянного в 1937 году первого секретаря ЦК Узбекистана. Мать Камила тоже расстреляли. Сам он сел совсем мальчишкой. Славная семейная история.
Он был литератором и принадлежал к тому московскому общественно-интеллектуальному кругу, что и многие мои московские друзья тех лет. Он и предложил мне написать что-нибудь для его журнала.
Читатель может упрекнуть меня в разбросанности и бессистемности занятий. При чем тут Средневековье и какой-то Гуттен?
И будет не прав. Система была. Я шел, простите, вослед за Пушкиным, который, обдумывая свой великий план, искал параллели отечественным делам в мировой истории.
Ульрих фон Гуттен — рыцарь-поэт, был другом Эразма Роттердамского, Рейхлина и Меланхтона, великих гуманистов, автором знаменитого памфлета «Письма темных людей» и идеологом движения, которое, как мне тогда казалось, можно плодотворно сопоставить с движением русского дворянского авангарда, декабризмом.
У меня на полке стоит основательная биография Гуттена, написанная не кем-нибудь, а Давидом Штраусом, автором «Жизни Иисуса», изданная в Петербурге в 1896 году.
Немецкое рыцарство XVI века являло собой среднее и мелкое дворянство, противостоящее крупным владетелям-феодалам, как светским, так и церковным.
То, что писал Гуттен в своих памфлетах, с известной долей условности можно было соотнести с настроениями декабристского и околодекабристского дворянства.
Гуттен писал о знати: «Она уже пожрала дворянство; теперь она направилась на города, вводя новую пошлину. Скажи же, волк, когда ты наполнишь свою утробу? Ты не думаешь о том, что придет день, сокрытый пока от тебя, когда ты должен будешь изрыгнуть свою добычу?»[6]
Не сомневаюсь, что Пушкин знал имя Гуттена, но не уверен, что ему была сколько-нибудь известна гуттеновская политическая программа. Но филиппики Гуттена вполне по своему социальному пафосу совпадают с пророчествами Пушкина — в разговоре с великим князем Михаилом Павловичем: «…что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатство? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много».
А предсказания Гуттена относительно нарастающего народного гнева вполне соответственны известным нам апокалипсическим ожиданиям Трубецкого и вообще декабристских лидеров.
«…Когда люди, власть имеющие, не стараются сами помочь стране, то может восстать толпа черни, и безрассудный народ, увидя, что безобразие куртизан и недуховного духовенства достигло высшей степени, начнет колотить всех без разбора».[7]
Гуттен пророчествовал в 1521 году. В 1522 году он убедил своего друга и ученика рыцаря Франца фон Зикингена, удачливого полководца, любимца императора, контролирующего сотни воинов, начать мятеж против засилья князей и церковных владетелей-епископов.
Восстание было подавлено. Зикинген погиб. Гуттен вскоре умер в изгнании.
А в 1524 году началась социальная катастрофа, которую называют Крестьянской войной в Германии, охватившей все немецкие земли. И рыцарство — дворянство — нередко принимало участие, возглавляя крестьянские отряды.
Книга, о которой я думал, могла состоять из двух временны`х пластов с интервалом ровно в триста лет. Германия 1520-х и Россия 1820-х годов.
Идея была соблазнительная.
Я прекрасно понимал разницу между рыцарством (дворянством) в немецких землях XVI века и дворянством российским. Равно как вполне осознавал, чем отличалось положение немецких крестьян, свободных и имевших право носить оружие, от русских крепостных.
Я учитывал глубоко специфическое устройство Священной Римской империи и куда более сложную расстановку сил на ее пространстве, чем в Петербурге ноября—декабря 1825 года.
Да, в России первой четверти ХIХ века не было одного из важнейших элементов, накалявших политическую атмосферу, — борьбы религиозной. Это было начало Реформации, и Лютер уже играл свою великую роль. Не было противостояния с римской церковью, которое яростно использовал Гуттен в своей агитации. И так далее и тому подобное.
Но при всем том удивительное сходство общей сюжетной модели событий и личных мотиваций выглядело крайне соблазнительно.
В частности, поразительным образом крушение плана восстания, которое подробно разработал опытнейший полководец Зикинген, напоминало — в ином масштабе, масштабе всех немецких земель — крушение безошибочного, казалось бы, плана Трубецкого на 14 декабря. Убийственная цепь закономерных случайностей…
Я так подробно пишу об этом, потому что в то время обдумывать эту книгу было увлекательно. И она вполне вписывалась в общую задачу. Ведь Ульрих фон Гуттен и Франц фон Зикинген тоже спасали Германию, то бишь мечтали изменить судьбу немецкого народа. Оба они, как и лидеры наших тайных обществ, были люди военные. Люди с оружием.
Книгу я, как теперь ясно, не написал. «Воля могучих обстоятельств…»
Подобный прием — параллельное идеологизированное действие при осознании различий — я использовал в единственном моем историческом романе «Крестный путь победителей», где действие происходит параллельно в России и Мексике 1850—1870-х годов. В Мексике — Война за реформу, в России — эпоха Великих реформ.
Не мне судить о художественных достоинствах этого сочинения, но позволю себе утверждать, что смысловая интенсивность там высокая. И проблематика все та же — реформа или революция, революция или эволюция.
Теперь вернемся к письму, от которого отвлеклись. В нем оказался эпизод, о котором я кратко уже говорил, но тогда у меня не было в руках нашей с Александром Константиновичем переписки.
Я писал: «Произошла у меня ссора с Вашим другом N. N.
Если говорить коротко — он настучал на меня в Обком по поводу моей пьесы о Нечаеве (я читал ее на бюро секции драматургии. — Я. Г.). Я поймал его на этом. И теперь он скандалит и кричит, что я его оклеветал. <…> Очевидно, осенью будет в этом деле разбираться Секретариат. Смешно и противно».
12 июня Александр Константинович ответил: «То, что Вы пишите о моем коллеге по каторге, не только не удивляет меня: он тут целиком „в образе“. Я знаю о нем много самого наихудшего <…>. (Мелетинский мне говорил, что ему известны люди, пострадавшие из-за него (Елеазар Моисеевич Мелетинский, культуролог с мировым именем, и сам сидел, так что обладал соответствующим опытом и информацией. — Я. Г.).) Но думаю, что в открытом бою связываться с ним не стоит: у него найдется против Вас оружие, которого у Вас против него не будет. <…>
Пьесу мою Театр Вахтангова начал репетировать на гастролях в Новосибирске. Вахтанговцы делают вид, что они пьесой увлечены.
Настроение тем не менее у меня сквернейшее: стало как-то очень скучно. Тотально скучно. И нет просвета».
Славные семидесятые…
В этом письме есть абзац, от которого явственные ассоциации тянутся к некоторым обстоятельствам моей жизни, и я расскажу о них в следующем «отрывке». Это и анекдотичная, и чрезвычайно печальная история.
Вот этот абзац: «Один знакомый итальянский поэт приезжал на Пушкинские торжества в Михайловское и был в ужасе от казенщины, безвкусия и плохой организации, скуки. А во всех газетах восхваляют эту мемориальную достопримечательность. Я все же верю итальянцу».
31 июня я ответил: «То, что говорил Ваш итальянец о Пушкинском празднике, — сущая правда. То, что делается на так называемом празднике поэзии, — словами не передать».
Целиком процитирую свое письмо и расскажу весь обширный сюжет, как и обещал, в следующем «отрывке».
Здесь позволю себе слегка заинтриговать читателя. В 1965 году мне в качестве спецкора «Литературной газеты» (как я им стал — особая ситуация) удалось — без преувеличения — спасти Михайловское.
Что же до своего, так сказать, конфликта в Союзе писателей, я ответил: «Связываться с ним, действительно, не стоило. Но он вывел меня из себя очень уж беззастенчивым подличаньем. Я доставил ему несколько неприятных часов и, надеюсь, несколько поколебал в нем чувство безнаказанности. И то хорошо. А чем кончится эта история — посмотрим». (Ушла в песок.)
К письму от 5 июня необходимо сделать несколько пояснений.
Джозеф Хелллер — очень известный американский романист и драматург. Самым популярным его романом, по крайней мере у нас, был роман «Уловка 22». Хеллера в СССР любили как злого критика американской жизни.
Хеллер неосторожно снабдил свою пьесу предложением будущим режиссерам из других стран адаптировать ее применительно к обстоятельствам и особенностям той страны, в которой ее будут ставить.
И мы с режиссером Юлием Дворкиным исчерпывающе воспользовались его разрешением.
О спектакле, быть может, подробно расскажу в другом месте, а сейчас только краткое прояснение особенностей самой пьесы. Действие происходит на военном аэродроме во время Второй мировой войны. Особость ситуации в том, что актеры, играющие пилотов, уходят на боевое задание — и не возвращаются. Они погибают всерьез. Этот безумный мотив мы усложнили, ввели новых персонажей, и я сочинил много тех самых интермедий, которые так не нравились Александру Константиновичу.
Получился не то чтобы полноценный театр абсурда, но, думаю, Беккет с Ионеско одобрили бы.
Премьерный спектакль был заменой — его легкомысленно поставили вместо спектакля по комедии Рацера и Константинова, тогда популярных. Ничего не хочу сказать дурного об этих двух симпатичных мне людях, но они писали комедии, точно ориентированные на вкус среднего советского зрителя.
В результате зритель, пришедший на такую комедию, был ошеломлен и возмущен тем, что ему предъявили.
В антракте ушли двести человек — гардеробщики считали.
Но постепенно пришел свой зритель, и спектакль шел при полном зале.
Юлий Дворкин был режиссером талантливым и интеллигентным. К большому моему сожалению, его театральная судьба сложилась неудачно, и через некоторое время он фактически ушел из профессии.
Он был очередным режиссером у Голикова на Рубинштейна, и Вадим, конечно же, сделал роковую ошибку, предпочтя ему Фоменко…
В этом спектакле как «соавтор» Хеллера я впервые работал с Сережей Дрейденом, для которого я, по замыслу режиссера, написал небольшую, но выразительную роль. Мы с ним остались друзьями на всю жизнь. Из театра он ушел вслед за Вадимом.
27 августа 1971 года я писал:
«Дорогой Александр Константинович!
Мы уже в Ленинграде. Покой, грибы и рыбная ловля кончились. Надо срочно кончать „Пруткова“. Еще две большие статьи висят надо мной — давно надо их сдать, а они не написаны.
Говорил вчера с Лидией Яковлевной. Она страшно устала — все лето сидела в городе, читала верстку книги. Теперь уезжает в Комарово. <…>
Ваш Я. Гордин».
Возможно, я уже надоел читателю этой перепиской. Прошу извинить. Я эгоистично думаю не только о читателе, но и о себе.
Дело в том, что, как я уже писал, эта переписка в некотором роде моя «творческая биография» второй половины шестидесятых — первой половины семидесятых, хронология которой за более чем полвека стерлась из памяти. Середина семидесятых с публикации в 1974 году «Гибели Пушкина» стала принципиальным рубежом.
Эта переписка — не только констатация фактов, но материал для моих собственных размышлений — что же делал я со своей жизнью? Каков был процент суетности и необязательных занятий, а каков — работы по внутренней необходимости и с пониманием перспективы? То, что было потеряно ужасающе много невозвратного времени, — если думать о задаче, которая в конце концов оказалась главной, — несомненно. И насколько это было естественно?
Или, если говорить о театре, то, как и в случае с армией, вопрос подлежит бесконечному обсуждению с самим собой. Без шансов на окончательный ответ. Но такая рефлексия тоже бывает плодотворной.
Кстати, о театре. Две пьесы, которые, как я писал, приняты театрами, были традиционно отвергнуты Управлением культуры. Но, как и Александра Константиновича, пьесы тем не менее кормили мою семью. После одной остался аванс, а после другой, принятой Театром на Литейном по всей форме — с чтением на труппе и т. д., — был строго по закону получен гонорар целиком.
Эту пьесу я написал специально для Театра на Литейном — они, несмотря на небольшой зал, страдали от малого числа зрителей. Им нужно было что-то смешное и завлекательное.
Пьеса называлась «Мы на тачке мчались». Тачка — это не авто, как теперь. Имелась в виду обычная тачка.
Название — первая строчка из лихой песни неизвестного мне автора, ставшей народной.
В пристойном варианте она звучала так:
Мы на тачке мчались — хрен догонишь!
Впереди мерцало — хрен поймешь!
И была гитара — хрен сыграешь!
А коли сыграешь — хрен споешь!
Она стала лейтмотивом вполне идиотского, но смешного сюжета. Во время читки смеху было много, и это вдохновило и труппу, и главного режиссера (к стыду своему, забыл его фамилию).
Политики не было ни на грош. Так запретили за легкомыслие, недостойное советского театра.
С Пал Палычем Быстровым, через которого — главного редактора Управления культуры — ни одна моя пьеса в это время не прошла, я объясняться не стал.
После 1991 года он потерял должность. Я раза два встречал его на улице, и он спрашивал, нет ли какой-нибудь работы — переводов с румынского. Он когда-то окончил румынское отделение нашего университета. Была бы — я бы ему с удовольствием помог. Жизнь у него стала печальной. Но не было у нас в «Звезде» ничего подходящего.
Помню разговор о Пал Палыче с Михаилом Жванецким, пьеса которого была принята Театром комедии. Помню разговор в литчасти театра.
Жванецкий был в тихой ярости. Он пришел из какого-то ресторана, где угощал обедом Пал Палыча. У того была такая традиция: когда он разрешал пьесу, то автор угощал его обедом. Мне этой чести не выпало, и не уверен, что я бы на это пошел.
Михаил Михайлович возмущен был не фактом обеда, а интеллектуальным уровнем их разговора. Я легкомысленно сказал, что, мол, Быстров — выпускник Ленинградского университета. Жванецкий закричал: «Университет?! Зубоврачебный техникум в лучшем случае!»
Незадолго до смерти Жванецкого мы встретились в Москве — не помню, на каком культурном мероприятии. Мы уже давно называли друг друга по имени. Он сказал, что у него скоро будет вечер в Петербурге (как будто в концертном зале у Финляндского вокзала?) и приглашает. Он тут же поручил своему помощнику (секретарю?) позвонить мне, когда они будут в Питере. Тот позвонил, сказал, что приготовлены два билета. И мы с Татой не смогли пойти. И больше я Мишу не видел.
Мне еще предстоит в одном из «отрывков» представить миру и городу покаянный мартиролог: когда я мог повидаться со своими друзьями, не сделал этого и — опоздал. Это Миша Рощин, Ася Вознесенская и Андрей Мягков и не только они. Меня это мучает постоянно.
Как бы ни относиться к моим театральным забавам, но в эти годы мы в значительной мере и жили на театральные и телевизионные деньги. После того как меня в шестьдесят восьмом запретили, Тата снова пошла служить референтом-переводчиком — на этот раз в НИИ экспериментальной медицины (до знакомства со мной она служила на той же должности в Ботаническом институте) на весьма скромную зарплату. Но по крайней мере постоянную. Ее переводческие гонорары были именно что непостоянны.
Хочу воспользоваться поводом и, во-первых, дать представление, как жили в те времена рядовые переводчики, среди которых были люди исключительно одаренные, но не приближенные к литературному начальству, а во-вторых, вспомнить нашего друга Геннадия Шмакова, о котором можно было бы много чего рассказать, человека в точном смысле блестящего, бесконечно образованного и одаренного. Кроме европейских языков он владел латынью и древнегреческим.
Когда Генка, уезжая в США, в эмиграцию, пришел к нам прощаться, то наша общая приятельница переводчица Аза Ставиская заплакала и сказала: «Как хорошо было при Сталине — никто никуда не уезжал». Веселая шутка…
Приведу его письмо к моей жене. Я был в экспедиции в Верхоянье, Тата — в Кясму, в Эстонии, Генка — в Ленинграде.
Письмо сугубо деловое, но при этом свободное и дающее точную и очень выразительную картину повседневного переводческого быта и нравов издательских.
Датировано 29 сентября 1963 года.
«Тата, я подонок, признаю и каюсь. Ни черта не перевожу, полностью впрягся в старую телегу и кручусь, как собака. У меня опять около 50 часов в неделю. Не кончил Лисарди, чуть тронул Лорку (начерно и, как понимаешь, шепотом) и перевел только страницу из Нойса. Дела наши с тобой неважнецкие. <…> К твоему приезду я кончу свою порцию, и тогда будет смысл что-то предпринять. Вчера Леонид Николаевич (отец Таты Леонид Николаевич Рахманов. — Я. Г.) подкинул блестящую идею насчет „Огонька“. Вещица-то она огоньковская, только надо придумать ход проталкивания. Конечно, к этой кормушке очередь страшенная, но, думается, надо пропихнуться. Я переговорю с Руфью А. (Руфь Александровна Зернова, наша общая знакомая, популярная писательница и постоянный автор „Огонька“. — Я. Г.) — она вхожа в это заведение, и, может, чего-нибудь прояснится. Правда, мы с тобой рискуем открыть карты, но при нашем бездействии „Дьявола“ могут открыть тоже. На „Звезду“ рассчитывать, по-моему, не приходится: там „нельзя дышать… и ни одна звезда не говорит“.
Вообще наша ситуация незавидная, а если учесть, что в Гослите тоже сгущаются сумерки (подкоп под Бергельсона, „новый порядок“ с переводчиками — подробности при встрече), — то таки плохо во всех смыслах. Об интересной работе надо забыть, она только в стол. Словом, приедешь, обмозгуем вместе, так как сейчас без моей порции все равно ничего путного сделать не удастся.
Со мной заключили договор на какой-то чилийский роман (на половину) — крестьяне, батраки, молотят хлеб каким-то допотопным способом, восстание, как ты понимаешь, — вообще наивная социологическая мурища. Но дареному коню в зубы не смотрят, в мае надо сдать рукопись. На перевод почти не остается времени, могу работать только два дня в неделю и, если не валюсь с ног, что-то маракую по вечерам. Вообще, хожу злой, раздосадованный на себя, на мир, и, честно говоря, ничего не охота делать.
Мои приехали с дачи, Кирюха — потрясающий парень, имеем четыре зуба, говорим „мама“, „папа“, „баба“ и пытаемся ходить.
Эльга Львовна (Линецкая. — Я. Г.) пишет какую-то рецензию на переводы Тыняновой из Гонзаги, говорит, что сделано хило, и тут ей придется проявить дипломатию и такт. Теперь приступает к редактуре Вальтера Скотта — ей придется разгребать авгиевы конюшни Надеждиной и Грибанова. Она вся в пессимизме, про Лабрюйера не слышно, Гилберт отодвинут на конец <19>65 года, в Гослите антисемиты, и если Столбов не даст ей редактуру испанского золотого века и португальцев, не знаю, вообще, что это будет. Видал Лину (Лина Полякова, талантливая переводчица. — Я. Г.) — жаловалась на свою судьбу, ни черта не переводит, живет исключительно на английский язык в какой-то шараге. Даже „Моисея“ Фолкнера переводить не может — устала и закрутилась. <…>
Яшка прибудет не сегодня завтра. Напиши, как ты мыслишь с приездом. Тебе все кланяются, дома никаких фаршированных щук, не до них. Все ходят на ноздрях — Кирюха требует неусыпного надзора.
Если родится в голове какая-нибудь идея по поводу „Дьявола“ — пиши, и вообще пиши без идеи о планах и перспективах.
Привет Азе, пусть не ленится и переводит Ф. <…>
Гена».
Письмо это провоцирует на подробный и весьма осмысленный комментарий — подробности литературно-издательской жизни шестидесятых. Но я ограничусь минимумом.
Откуда Генка взял, что я вот-вот вернусь, — некоторая загадка. В это самое время — в конце сентября — я по своему легкомыслию создал ситуацию, в результате которой мог очень даже задержаться на отрогах Верхоянского хребта надолго (хорошо чтобы не навсегда) и достойно завершить свою геологическую карьеру. Но — обошлось. Вернулся я, помнится, во второй половине октября.
Историю расскажу в свое время.
Атмосфера этой жизни представлена Генкой достаточно выразительно. Это постоянная и довольно унизительная борьба за издательские заказы. Даже такие мастера, как Эльга Львовна Линецкая, зависят от настроений в издательстве. «Новый порядок» — «антисемиты в Гослите». Гослит — «Художественная литература» — основное издательство, публиковавшее переводы.
Валерий Сергеевич Столбов, заместитель главного редактора «Художественной литературы» в Москве, был и известным переводчиком с испанского. Он, как и Руфь Зернова, был командирован в Испанию во время гражданской войны, но, в отличие от Руфи Александровны, избежал ареста. Был он безусловным либералом, но с ограниченными возможностями.
Что за «Дьявола» они с Генкой переводили, Тата вспомнить не может. Это явно не роман «Дьявол» Альфреда Ноймана, поскольку речь идет о «вещице огоньковской», то есть сравнительно небольшой.
Генка тогда преподавал в Институте театра и кино западноевропейскую литературу. Прожить и прокормить семью на переводческие гонорары было невозможно.
К шестьдесят восьмому году, когда наши семейные финансы оказались в кризисном состоянии, ситуация на «переводческом рынке» мало изменилась со времен (и нравов), описанных в шмаковском письме.
Так что и постоянная моя работа в театрах была осмысленна…
В марте или апреле 1972 года мне неожиданно позвонил зам. директора издательства «Советский писатель» Арон Натанович Узилевский и попросил зайти. А когда мы встретились, то он, к моему изумлению, сказал: «Что-то долго лежит у нас ваша книжка стихов. Она же полностью подготовлена была. Надо перезаключить договор и пускать ее в производство». Не ручаюсь за каждое слово, но за смысл — вполне.
Эта был тот самый сборник, который выкинули из плана в шестьдесят восьмом.
Стало быть, в обкоме, на каком-то уровне, решено было снять с меня запрет.
24 мая книжка была подписана в печать.
«Дорогой Яша!
С удовольствием прочитал в газете (какой? — Я. Г.), что у Вас вышла книга стихов.
Поздравляю Вас!
Но, увы, она у нас в Москве в Лавке не продается.
Был бы очень рад, если бы Вы мне ее подарили, если у Вас найдется лишний экземпляр. <…>
Напишите о себе.
Привет Вашей супруге и Леониду Ник-чу!
Жму руку.
Ваш А. Гладков».
А с 1974 года началась наша переписка по поводу «Гибели Пушкина», читателю уже знакомая.
В декабре 1975 — январе 1976 года мы обменялись новогодними поздравлениями.
11 апреля 1976 года Александр Константинович умер от сердечного приступа в своей московской квартире…
Переписка и встречи с ним, учеником и соратником Мейерхольда и доверенным собеседником (а не просто знакомым) Пастернака (надо помнить и понимать, чем был для меня в юности Борис Леонидович!), — особое явление моей жизни.
Не могу удержаться от банальности. Как подумаешь, сколько человеческих жизней — и каких людей! — осмысленно пересекались с моей «сравнительно продолговатой жизнью» (Зощенко).
Самоидентификация самоидентификацией, но я испытываю печальное удовлетворение, оттого что говорю с ними сегодня и пытаюсь понять именно смысл наших отношений.
Не убежден, что у некоторых из них есть ныне собеседники, кроме меня.
Наверное, что-то подобное испытывал Заболоцкий, когда писал свое великое и горькое стихотворение «Прощание с друзьями»:
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений,
Давным-давно рассыпались вы в прах,
Как ветки облетевшие сирени.
<…>
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?..
(Надо понимать страшный смысл вопроса: «…все ли вы забыли?» Заболоцкий, и сам пытанный на следствии, представлял себе, что они испытали — Хармс, Олейников, Введенский — перед смертью.)
Уж простите за нескромность, но, сочиняя этот «отрывок», я осознал, что эти ассоциативные мемуары, начинавшиеся с названия почти как забава, — и прощание с друзьями, ибо многие из тех, о ком шла и пойдет еще речь, были моими друзьями. Более близкими, менее близкими, но — друзьями.
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Когда я буду писать о моем многолетнем близком друге Юрии Владимировиче Давыдове, Юре Давыдове, одном из самых мощных русских исторических романистов — он был старше меня на одиннадцать лет, успел курсантом повоевать на Северном флоте в 1945 году, — так вот, когда я буду писать о нем, то приведу его открытку ко мне, присланную незадолго до его ухода. Она начиналась словами: «Мой дорогой старый товарищ…»
Меня очень растрогало тогда это обращение вовсе не сентиментального человека.
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам?..
Как завещал Тынянов, «Друг, назови меня по имени».
Называю…
- S. Считаю необходимым сообщить читателям, что следующий «отрывок» я намерен посвятить обещанной истории «спасения Михайловского», равно как и моим отношениям со «спасителями России» Толстым и Достоевским. И так далее.
- Монтень М. де. Опыты. Кн. 1. М.—Л., 1954. С. 7.
- Монтень М. де. Опыты. Кн. 2. М.—Л., 1958. С. 143.
- См. мою книгу: Дороги, которые мы выбираем, или Бег по кругу: от Петра I Романова до Бориса Ельцина. От фельдмаршала Миниха до маршала Язова. От Михаила Сперанского до Егора Гайдара. СПб., 2006.
- Имеется в виду Сергей Владимирович Михалков.
- Блок А.Собрание сочинений. В 8 т. Т. 7. М.—Л., 1963. С. 350.
- Штраус Д. Ф.Ульрих фон Гуттен. СПб., 1896. С. 388.
- Там же. С. 330.