Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2024
Тогда все было по-другому: субботний день еще не стал выходным и только по воскресеньям население делало то, что ему хотелось. А говоря без обиняков, в пустой воскресный день поток горожан с вожделением устремлялся в центральный городской парк культуры и отдыха, чтобы там, оправившись от скуки выученного труда, молниеносно впасть в состояние грез и самозабвения. И так, чтобы грудь при этом глубоко дышала, а в сердце входила обоснованная жалость к самому себе.
Именно поэтому по воскресеньям в парке ровно в четырнадцать часов не чуждый потребностям ближних духовой оркестр начинал исполнять привычный репертуар. Оркестр состоял, как полагается, из медных, деревянных и ударных инструментов: флюгельгорнов, корнетов, кларнетов, фагота, контрабасовой тубы и еще каких-то исторгающих звуки приспособлений, какие простым людям знать необязательно. Музыку оркестранты играли незамысловатую. Однако у нее была особенность, которая состояла в том, что, каким быстрым бы ни был темп и какой бы безмятежностью ни отличались увлекательные вальсы и польки, утробное звучание медных неизбежно вызывало в памяти слушателей медленную и торжественную поступь идущих вослед катафалку. Сейчас не все знают, что в те непохожие времена только оказия смерти благодаря проводам в мир иной делала человека на мгновение заметным, поэтому величавое шествие траурных процессий было самым важным событием провинциальной жизни. Обычно несколько оркестрантов и группа провожающих покойного следовали главной городской улицей, которая постепенно истощалась у домишек окраины, окончательно утрачивая градостроительные приметы на пыльной площадке перед высокими железными пиками кладбищенских ворот. Медленно и грозно вышагивающий кортеж с обязательными металлическими тарелками, придающими традиционному похоронному музыкальному репертуару янычарский акцент, равно понуждал бегущего школьника и сразу мрачнеющего немолодого горожанина использовать обходные пути для достижения целей личной топологии. В итоге даже в мечтательные воскресенья избежать связанных с духовым оркестром погребальных коннотаций никому не удавалось. Оркестр и парк, несмотря на многозначительное указание «центральный», существовали в городе в единственном числе. Оркестранты не опасались конкуренции и, оценивая положение дел, единодушно склонялись к тому, чтобы позволить себе раз в неделю немного музыкально забыться. Поэтому, когда среди вальсов, полек и умопомрачительных эротических танго с морбидным подтекстом дирижер подавал своим подопечным неуловимый знак, отечный абрис лица у музыкантов внезапно подтягивался, брови смыкались, взгляд становился сосредоточенным и строгим, а спустя миг в оглушительной тишине взмывала на три минуты в воздух одна из причуд и развлечений капельмейстера — сверхъестественно сосредоточенная пьеса Штокхаузена для пяти деревянных духовых. Никто из преданных почитателей музыкальной команды и просто посетителей ничего не успевал понять, тем более пиво лилось рекой, а ларек и загаженный голубями пластиковый столик с двумя стульями — третий стул кто-то унес — располагались в пяти метрах от окружавших эстраду акаций. По истечении трех минут облик исполнителей вновь расплывался в исконной славянской неопределенности, и окрестности оглашал вальс «На сопках Маньчжурии». При этом иногда в особенно патетических местах какого-нибудь популярного марша сговорившиеся с тарелками инструменты совокупно рождали звучание такой громкости, что потрясенные акации — наиболее распространенное и неустанно воспроизводящееся растение парка — вмиг осыпались, впрочем, всякий раз волшебно пополняясь цветами и семенами в преддверии очередного выходного дня.
К шести часам вечера пивная тара валялась около ларька — за бочками приезжали два раза в неделю по рабочим дням, — посещение двух сколоченных из досок отхожих мест становилось рискованным предприятием, из кустов доносились храп и тяжелое дыхание, музыкантам не удавалось в самом нехитром месте совпасть — несколько человек из оркестра продолжали играть, остальные принимались протирать и укладывать инструменты в футляры, и все было бы как обычно, если бы в это самое время у расположившегося на скамье неподалеку от эстрады и уже вставшего с насиженной доски с намерением покинуть парк Василия Антоновича не случилось то, что в народе называют эпифанией: у него открылись глаза на мир и себя в нем. Это произошло вдруг и необъяснимо: ошеломленный Василий Антонович понял, что в его жизни все было не так. Он вознамерился было снова опуститься на скамью, чтобы осознать непоправимость случившегося, но попытка не удалась — на его месте сидел кузнечик. Василий Антонович не стал прогонять насекомое, он подумал: «Интересно, у кузнечиков бывают прозрения?» — и отправился домой. По дороге его мучил вопрос: «Хлеб пекут, чтобы его есть, а то, что со мной, для чего?»
Отменить открытия невозможно, неопределенность им не сопутствует, а всякие задним числом притянутые за уши объяснения вторичны и не имеют смысла. Поэтому, приведя несколько соображений общего порядка, скажем только, что происшедшее произвело на Василия Антоновича большое впечатление: в ночь на понедельник его лихорадило, с лица Василий Антонович сделался багров, а жар и головная боль вынудили позванную на помощь соседку приложить ко лбу заболевшего холодное мокрое полотенце. Приглашенный к пациенту для постановки диагноза местный врач, большой оригинал и меломан, присутствовавший на музыке в парке и бывший единственным человеком, распознавшим пьесу Штокхаузена, счел неведомо почему это музыкальное сочинение причиной болезни. Глядя в окно, он задумчиво сказал, что болезнь должна пройти сама собой, и не выписал никакого лекарства. И только покидая пациента и переступая последний порог из сеней на крыльцо, уточнил, что просто Василий Антонович надышался воздухом с другой планеты. Но спустя миг, противореча только что сказанным словам о легкости недомогания, буркнул что-то про гарантии, которых он дать не может, потому что нарушен гомеостаз. Впоследствии это сложное слово соседка точно воспроизвести не сумела, и никто не понял, что имел в виду доктор. Впрочем, даже точное его воссоздание не имело бы, разумеется, никаких интеллектуальных последствий. Врач взял банку консервированных огурцов, затворил за собой дверь и больше не приходил.
Василий Антонович болел тяжело, проходя стадии неизвестного заболевания в строгой последовательности. Этапов было три, каждому соответствовала темная, но очевидно, провиденциальная фраза: на первом этапе Василий Антонович изумленно произносил на выдохе: «Вот это да!» На втором он бормотал: «Что это?», а на третьей стадии утверждал: «Я не хочу обратно!» Этапы отличались друг от друга не только сопровождающим их комментарием, но и собственным, становящимся все более очевидным содержанием, поскольку великое понимание, озарившее Василия Антоновича в парке на музыке, — феномен в миг свершения качественно неопределимый и не обладающий формой — в процессе болезни стал медленно, словно складываясь по кирпичику, обретать рельеф и реализовываться в качестве зримого внутренним умом события, которому суждено было достичь исчерпывающей полноты и наглядности непосредственно перед выходом из заболевания. Кстати, вопрос о причине и периодах странной болезни Василия Антоновича мало кого интересовал: народ был не щедр на сочувствие, лишен воображения и к своей жизни безучастен, а ходившую за больным соседку, которой за хлопоты перепадала какая-то мелочь от сослуживцев, больше всего занимала мысль о том, когда всему этому придет конец, потому что она не высыпа`лась.
Между тем Василий Антонович, который прежде еженощно спал как убитый, в ту памятную ночь на понедельник впервые не сомкнул глаз вовсе. Вернее, он смыкал веки, но без толку. Не будучи музыкантом, воспроизвести в уме странные звуки музыки, придуманной, по словам врача, каким-то немцем с невозможным именем, Василий Антонович не мог по определению, поэтому он припоминал, непроизвольно морщась от головной боли, не музыкальный текст с его нарастающей интенсивностью и при этом без толики душевности, без фразировки смысловых единиц, без орнаментики, без много раз испытанных в течение сотен лет приемов воздействия на человеческую нервную систему, но только с заполняющей окружающее пространство неимоверной длительностью однородного звучания равных элементов музыкальной ткани. Нет, конечно, в таких прихотливых материях Василий Антонович не разбирался, но все же на память ему пришло несколько эпизодов испытанного им в те минуты странного состояния, когда он слушал поток этой неслыханной музыки, не имеющей ни завязки, ни развязки. Вероятно, именно при воспоминании о пережитом в ночной неурочный час понедельника распростертого на подушках Василия Антоновича вдруг подкинуло в воздух невидимой волной, и, усевшись на постели и оглядев сверху сопутствующие ему в повседневной жизни вещи — ножки у тахты были непомерно высокими, — больной вскрикнул: «Вот это да!» К чему конкретно относилось восклицание, осталось не вполне ясным. Спустя несколько секунд Василий Антонович вновь упал навзничь на подушки, чтобы погрузиться в прекрасную бессмысленность, визуально представленную бесконечным полем красных маков.
Такого буйства оттенков красного Василий Антонович не предвидел: он привык жить в бесцветном мире. И дело было не в спектрально невосприимчивых колбочках глазной сетчатки, потому что, разумеется, на вопрос о том, какого цвета трава, любой вопрошающий получил бы от Василия Антоновича адекватный ответ. Однако по совокупности прихотливых причин окружающий Василия Антоновича мир больше походил на театр теней, чем на цветовое пиршество восточного ковра. Но поскольку Василий Антонович был человеком покладистым и полагал, что все или почти все должно быть так, как оно есть, никакие посторонние соображения его от прямой рабочей деятельности не отвлекали. Но теперь все поменялось — Василию Антоновичу было хорошо как никогда, он плыл среди маков в безвоздушном пространстве, и в ушах у него монотонно и нежно звучала флейта. Намек случайного посетителя, насмешливо заметившего, что как раз в этот миг соседка приложила к пылающему лбу Василия Антоновича мокрое полотенце, несомненно, прозвучал бы неуместно, если бы вообще такое грубое соотнесение возвышенного и бытового начал могло кому-нибудь прийти в голову.
Одновременно негромкое звучание флейты под влиянием непредсказуемых умыслов мозга постепенно угасало, так что в конце концов в воображении Василия Антоновича ряды маков остались без звукового сопровождения, а спустя неуточненный отрезок времени цветущее поле сменилось ультрамариновыми холмами. Кстати, такими же впечатляющими… Впрочем, о холмах речь пойдет особо, да и возникли они уже после того, как Василий Антонович понял, что он на другой планете и теперь все будет по-другому, потому что в нем снова есть неистощимая и воодушевляющая духовная сила, совсем такая, как во втором классе, когда отчим для школьного карнавала соорудил ему из бумаги и раскрасил потрясающий костюм наполеоновского солдата, так что, когда пришла его очередь выходить на сцену, школьный зал грохнул восторженными аплодисментами и все его узнали, полюбили, запомнили и рассказывали потом до конца школьных лет про то, как все это было. И вот тогда, сходя с помоста по трем деревянным ступенькам, придерживая рукой съезжающий кивер, он растерянно бормотал: «Вот это да!» Разумеется, с отличием окончить школу после такого успеха ему ничего не стоило — иначе просто быть не могло! Это было почти так же прекрасно, как сейчас в этом бескрайнем поле: Василий Антонович глубоко вобрал в грудь воздуха и шумно, от души выдохнул его — наружу вырвался клокочущий кашель, поглотивший образ поля с красными маками и оставивший следы на белой ночной рубахе. Кашель разрушил блаженство предстоящей Василию Антоновичу умозрительной перспективы поля с маками, но, когда он стих, возникло другое зрелище: Василий Антонович увидел себя среди суровых, высокомерных синих холмов, они тоже были невыразимо прекрасны, но по-другому… Василий Антонович понял, что новый строгий ландшафт предъявляет к нему иные требования и, если он не хочет попасть в унизительное положение, ему надлежит держаться независимо, — он попытался вытащить большую подушку из-под головы, чтобы, вытянувшись, стать прямолинейным и гордым, но… у него не хватило сил. Тем не менее, судя по всему, холмы посовещались и отнеслись к его попытке благосклонно. Василий Антонович это понял и окончательно утвердился в мысли о своем пребывании на планете с иной структурой мироздания: без осени, зимы, весны и лета, сезонов, которые, по правде говоря, ему ужасно надоели, потому что нужно было то снимать, то надевать тяжелое пальто на вате, не говоря уж о том, что люди, буквально все вокруг, по каждому поводу повторяли скучное слово «нужно» и это слово ему тоже очень надоело. Когда его произносили, у Василия Антоновича менялся цвет глаз, но, родившись послушным, он не сопротивлялся выпавшему уделу. Он ведь слыл добрым малым, и после школы и каких-то курсов его поставили начальником ЗАГСа. Василий Антонович влился в жизнь общества, чтобы делать то, что сотрудники считали хорошим, и не делать того, что они считали плохим. Он был застенчив, плохо различал лица и не преследовал никаких эгоистических целей. Про то, что сослуживцы называли враждой, он ничего не знал, а про то, что они называли любовью, Василий Антонович наслушался от них столько всего, что, как это бывает, количество полученного знания окончательно лишило его способности понимать, с чем он имеет дело. Василий Антонович пробовал любезничать с продавщицей из ближайшего магазина, но отвечающим назначению речевым репертуаром он не владел и пересилить скуки не смог. Зато к фиксации смертей он относился с трепетом: встречал родственников у дверей своего маленького кабинета, хлопоча, рассаживал их вокруг письменного стола и не уставал выслушивать подробные casus morbi, протягивая хранящиеся в ящике письменного стола чистые носовые платки из специально приготовленной стопки и выказывая застенчивое любопытство, если родственники угрюмо молчали.
В окно попал солнечный луч. «Что это?» — пробормотал Василий Антонович. «Водичка… потеете много», — сказала соседка и поставила на стул рядом с постелью стакан с водой. Но Василий Антонович был уже далеко: где ей понять, что спрашивал он не про воду, не рассказывать же о повергшей его в изумление ни на что не похожей музыке в парке и необыкновенном колорите его нынешней жизни, когда у нее, бедняжки, небось накопилось полное корыто замоченного белья…
У него сильно болела голова, и не хотелось ничего вспоминать, повседневность всегда мешала ему серьезно сосредоточиться, вот и сейчас на уме глупые эпизоды, смысл которых почему-то оказывается совсем не таким, каким он прежде себе его представлял. Да и что он мог вспомнить, если ничего не было, кроме чередования времен года, актов регистраций и расторжений, летом музыки духового оркестра, а зимой чтения сообщений в муниципальном листке о продаже подержанного дивана и нелепого знакомства с продавщицей. Он тогда в магазин зашел потому, что у него закончилось растительное масло. И только когда положил деньги на прилавок и посмотрел на продавщицу, вспомнил, что ему настойчиво рекомендовали завязать с ней знакомство, а вдруг что выйдет… Продавщица действительно была ничего собой, средних лет. Она посмотрела на деньги и сказала: «Еще три рубля… Давно не заходили. Подорожало». Василий Антонович растерянно пошарил по карманам, нашел два рубля и мелочь. «Да ладно, с такого приятного мужчины и этого хватит», — сказала продавщица. Василий Антонович высыпал мелочь на прилавок, снова посмотрел на продавщицу, увидел ее злой выжидательный взгляд и понял, что ей тоже советовали с ним познакомиться. Для знакомства следовало как-то пошутить, но шутка на ум не шла, да и кто знает, какого рода шутки таким женщинам нравятся, пауза затянулась, знакомиться Василию Антоновичу расхотелось. Он взял бутылку с маслом и вышел из магазина.
Всякий раз, вспоминая этот эпизод и еще с десяток ему подобных, Василий Антонович с тоской спрашивал себя: «Ну что это?» Несколько раз эти слова слышала равнодушная соседка, не обращавшая внимания на то, что бормочет больной, и дававшая ему, чтобы он дольше спал, настойку пиона. В краткие периоды ослепительной ясности, когда головная боль пропадала, а забвение еще не приходило, Василий Антонович воображал себя живущим в лесу, какой рисуют в детских книжках, в индейской хижине, — их показывают в кино, среди ультрамариновых холмов. Совмещение среднерусской лесной полосы с азиатскими холмами и южноамериканскими индейцами его ничуть не удивляло — напротив, у него расправлялись легкие, ему становилось легче дышать: он наконец-то оказывался среди людей с прямой спиной и открытым взглядом. Они были похожи на окружающие их ультрамариновые холмы, и те и другие были высокими, к тому же они особенно ценили достоинство — слово, исполненное такого большого смысла, который сразу чувствуешь, но объяснить его трудно. На маленькой этажерке в углу стояли несколько оставшихся со школьных времен книжек, среди них подаренный уехавшим куда-то очень далеко соседом том толкового словаря, в котором доминировала буква «к». После тяжелого рабочего дня, на который выпадало больше смертей и расторжений, чем рождений и бракосочетаний, возвратившийся к себе Василий Антонович, лежа на диване, с наслаждением перечитывал статейки из словаря, трактующие такие небывалые вещи, как камергеры, кирасиры и корсары… И это была совсем другая жизнь! Василий Антонович безотчетно улыбался, стараясь как можно дольше удержать себя в состоянии сладкого покоя, предшествующего засыпанию.
На третьей стадии болезни Василий Антонович почувствовал себя как никогда свободным, в его клокочущую грудь вошло то самое предполагающее осознание собственной ценности ощущение достоинства, а еще — упоение собой и своей удачей, очень похожее на чувство, которое он испытывал, когда, придерживая кивер, спускался с подмостков в школьном зале. Поутру соседка перестилала Василию Антоновичу постель — он с большим трудом удерживал тело на табуретке против тахты, но, когда она протянула ему руку, чтобы помочь перебраться на свежие простыни, Василий Антонович широко раскрыл глаза — зрачки в них походили на поставленные вертикально сливовые косточки — и еле слышно прошептал: «Я не хочу обратно», и, естественно, был снова совершенно превратно истолкован.
В субботу, как раз накануне последнего посещения парка культуры и отдыха, с Василием Антоновичем случился чудной эпизод: после рабочего дня, держа в руке портфель и сетку с рыбой, Василий Антонович, подходя к дому, увидел неподалеку от крыльца стирающую в корыте белье соседку и восседающего на верхней ступеньке кота, который внимательно следил за змеящимися в траве потоками мыльной воды. «Рыбки, Вася, не хочешь?» — заискивающе сказал Василий Антонович коту. Кот холодно посмотрел на Василия Антоновича и не пошевелился. Несколько секунд кот и Василий Антонович пристально смотрели друг на друга, и вдруг Василий Антонович понял, что старый двухэтажный деревянный дом, стирающая в некотором отдалении белье соседка и восседающий на верхней ступени крыльца кот не более чем написанная кем-то на холсте или на картоне декорация, все ненастоящее и он не знает, где у него на самом деле дом и, если он есть, как в него попасть, а еще строители говорили, что не нужно ставить дом так близко к обрыву… В этот миг декорация подалась вправо, вероятно, ее сдвинули невидимые рабочие, но потом они стали возвращать ее обратно — немного влево… Василий Антонович пошатнулся, выронил сетку с рыбой и схватился за голову — земля была круглой… Спустя минуту Василий Антонович обрел равновесие и открыл глаза: соседка неподалеку от крыльца все еще стирала в корыте белье, мыльная вода продолжала змеиться в траве, кота на крыльце видно не было. Василий Антонович поднял сетку с рыбой и медленно, очень аккуратно начал подниматься к себе на второй этаж — им овладело безразличие.
Вечером, если бы не легкая утрата подвижности шеи, Василий Антонович об этом эпизоде бы не вспомнил — он предвкушал завтрашнее посещение парка и музыку.
Когда Василий Антонович тихо втянул в себя воздух, широко открыл глаза и зрачки в них снова стали походить на стоящие вертикально сливовые косточки, в комнате никого не было.
Провожали Василия Антоновича как полагается, с духовым оркестром. Особенно гремели тарелки. Заигранный до полной утраты смысла репертуар оркестр расчетливо исчерпал как раз у кладбищенских ворот с высокими пиками. Наняли музыкантов трое шедших за катафалком одноклассников — они помнили покойного в костюме наполеоновского солдата.