Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2024
Раскольников берут в тайную канцелярию, бреют им бороды, бьют и ссылают на поселение.
Из записной книжки Федора Ильина-Раскольникова
Много лет назад я назвала так сценарий. Он был сделан мною и закрыт. Сейчас понимаю, что история о том, как я собирала материал, больше, чем сценарий, свидетельствует о времени перестройки. Итак…
В 1917 году в России сменилась власть. Неважно, как называть эту смену — революция или переворот, — важно, что у власти были одни, а пришли другие. Многие из «бывших» бежали за границу и обжились в Европе — в Праге, Берлине, Париже. Прошло двадцать лет, и, когда в 1937-м стали ясны планы Гитлера, Москва решила узнать, на чью сторону встанут белые эмигранты в случае войны России с Германией. Агенты Кремля заполонили Париж. Вскоре выяснилось, что многие белые генералы и офицеры готовы помочь Германии освободить Россию от коммунистов, с тем чтобы вернуться на родину и въехать в Кремль на белом коне. Другие белые готовы были закрыть глаза на преступления большевиков, только бы СССР и Сталин примкнули к антигитлеровской коалиции. В Париже начались убийства русских белоэмигрантов. А в 1938 году участник революции Федор Ильин-Раскольников, большевик и соратник Ленина, отказался вернуться в Москву. Дипломат, он не подчинился приказу Наркомата иностранных дел, остался в Европе и осел в Париже. Заочно получил в СССР статус врага народа, написал протест, опубликовал его в эмигрантской газете во Франции и ранней осенью 1939 года скоропостижно скончался в психиатрической клинике в Ницце. Вдова Федора Муза Раскольникова похоронила его, в «оттепель» приехала в СССР. Добивалась реабилитации мужа, и в 1963 году Ф. Ф. Ильин-Раскольников был реабилитирован. Когда хрущевская оттепель закончилась, имя Раскольникова снова предали забвению.
В 1985 году к власти в Кремле пришел Михаил Горбачев.
Мой друг киновед Армен Медведев стал главным редактором Госкино СССР и предложил подумать над сценарием фильма об Ильине-Раскольникове. Я принялась собирать материал.
…Бледный рассвет занялся над Ниццей. Солнце медлило, выбирая, в каком голубом ему надлежит взойти — в воде или небе. Первые лучи золотили кресты русской православной церкви, что пряталась в тени кипарисов на старом кладбище на холме. Ветер перекатывал листья по желтоватым надгробьям некогда белого мрамора, приоткрывая имена, писанные латиницей и славянской вязью. Узкие каменные дорожки — проходы меж могил — перемежались ступенями, и группа мужчин шла медленно, чтоб не оступиться. Замыкали шествие трое в куртках с надписью: «Полиция». Они следили, чтобы женщина в шляпке поспевала за ними. У ступеней ей подавали руку. Наконец все остановились, и женщина указала склеп. Опустилась на скамью у старого памятника. Рабочие повозились с замком, вскрыли склеп, подвели тросы под цинковый гроб, приподняли его и вынесли. Привели склеп в порядок, закрыли. Очистили гроб от пыли и грязи, подхватили и понесли по узким дорожкам вниз. Там, у ворот кладбища, телевидение Франции вело репортаж.
— Впервые в истории кладбища Кокад, созданного более ста лет тому назад русскими, покинувшими Россию, состоялась эксгумация, — говорил диктор. — Один из русских, погребенных в земле Франции в 1939 году, возвращается на родину. Революционер, соратник Ленина, похороненный среди эмигрантов, бежавших от революции. В тридцатые годы он прибыл в Европу послом правительства Сталина и отказался вернуться в СССР. Здесь, во Франции, он написал письмо, в котором назвал Сталина палачом и убийцей, и вскоре скончался при туманных обстоятельствах.
Процессия вышла к воротам кладбища. Рабочие поставили гроб в катафалк. Подъехал лимузин с флажком посла России. Посол вышел с букетом роз и положил его на гроб в катафалке. Поклонился немолодой даме, любезно пригласив ее в свою машину. Репортер телевидения бесцеремонно встал перед ней и спросил, что она думает о событии.
— Я считаю, это справедливо, что мой супруг возвращается на родину, — на французском ответила дама. — Он строил Советскую Россию.
У другой телекамеры диктор на фоне автомобилей читал с листа газетной страницы текст:
— «…вы объявили меня „вне закона“. Этим актом вы уравняли меня в правах — точнее, в бесправии — со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами „царство социализма“ и порываю с вашим режимом. Ваш „социализм“, при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решеткой, так же далек от истинного социализма, как произвол вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата. Вы культивируете политику без этики, власть без честности, социализм без любви к человеку».
…В Москве, в кирпичном доме у метро «Аэропорт», сидели в маленькой кухне двое: изящная женщина за пятьдесят — критик и театровед Майя Туровская и я — длинная особа тридцати пяти лет.
За окном был 1987 год.
— Вы этим заканчиваете, а с этого надо начинать, — уверенно сказала Майя. — Ницца, рассвет, стук лопат. Но у меня вопрос. Я понимаю вдову, которая хочет перенести прах, — это могла быть воля покойного — лежать рядом с матерью. Она в Ленинграде похоронена?
— Да, умерла в блокаду. Брат там же погиб.
— Но я не очень понимаю, зачем вам эксгумация, что она вам дает для сюжета?
— Если открыть гроб, можно узнать, как он умер.
— Его убили, — твердо сказала Майя.
— В том-то и дело, что это не факт. Есть разные варианты: выбросили из окна, сам выбросился. Рой Медведев писал, что он убит, но доказательств не приводил. Вдова настаивает, что у него была пневмония и она неотступно была с ним рядом. Но в клинике он лежал на пятом этаже, а с пятого падать — это череп вдребезги, и неважно, сам упал или выбросили. Важно, что это не пневмония.
— Поняла, — кивнула Майя. — Тем более нельзя эту сцену оставлять на финал, с нее нужно начинать. А как вы вообще попали в эту историю? Я глазам не поверила, когда увидела: вы и герой революции.
— Случайно, — пожала я плечом. — Когда Армен стал главным редактором, он позвонил и сказал: «Что-то происходит, что-то будет меняться в стране, будут нужны новые герои» — и дал потрепанную рукопись. Школьную тетрадку, исписанную дрожащей рукой. Какая-то женщина без имени описала, как в Гражданскую была на Волге в плену на барже. Белые согнали пять-шесть сотен красных в трюм и вывели баржу на рейд — затопить. Народ там сходил с ума в ожидании смерти, но однажды среди ночи люк открылся, и мужской голос откуда-то с неба крикнул: «Вы свободны, товарищи!» Она выбралась из трюма и увидела прекрасноликих — Раскольникова и Ларису Рейснер. Лариса даже вынесла ей какое-то свое платье. Я прочла это, сказала, что не понимаю, зачем ждать перемен, чтобы рассказать о герое революции. Армен сказал, что подвиги его сто раз воспеты, но не все. Была «Миссия в Кабуле», которую я не видела, потом «Оптимистическая трагедия»…
— «Гибель эскадры», — добавила Майя.
— Но главное, сказал Армен, его письма Сталину. О них ничего нет. И я пошла искать.
— Где вы искали? — с интересом подняла на меня глаза Майя.
— Сначала в Институте истории Академии наук СССР. Там сказали, что имя его вымарали в тридцатых, потом при Хрущеве его реабилитировали, но при Брежневе Трапезников снова затоптал.
— И вы решили восстановить справедливость, — улыбнулась Майя. — Но зачем вам прошлое, в котором сам черт ногу сломит? Пишите про свою жизнь.
— Молотов это советовал Раскольникову, когда тот писал о Толстом. Это моя жизнь и есть, Маюша. Все голосят про свободу, а я вижу те же лица вокруг и знаю, что никто не улетел на Луну. Шестьдесят лет выяснить не могут, сам он у них из окна выпал или выбросили!
Майя помолчала, разминая сигарету.
— А как ему удалось освободить баржу?
— Гардемарин — он знал, как водить корабли, и сам прекрасно описал это. Лариса тоже описала, она с ним была.
— Пусть с этого и начинается, — сказала Майя.
…Три миноносца плыли по широкой Каме, с плеском рассекая воду. Беззвездная ночь окутывала реку мглой. Кочегары бросали в топки уголь, машинисты лили из длинных масленок масло на поршни. Рослый молодой Федор Раскольников стоял на мостике миноносца рядом с рулевым, который, держась за рога штурвала, вглядывался в ночную мглу.
— Прибавь ходу, — просил он лоцмана, но тот сокрушенно вздыхал в ответ. — Надо ночью миновать село. Там у белых батарея стоит, надо пройти незаметно, чтоб не успели нас обстрелять.
— Да и так уж идем с потушенными огнями, никто не курит на палубе, как видишь.
Федор склонялся к карте.
— Кажется, прошли, — неуверенно сказал он.
Вздох облегчения вырвался из груди лоцмана. Он снял картуз и осенил себя широким крестом.
Утром на пристани флотилию встретили власти города. Оркестр красноармейцев в длиннополых шинелях, сверкая на солнце медными трубами, сыграл марш. Миноносцы один за другим пришвартовались, Раскольников сошел на берег и отправился в местный Совет. Там, в доме на площади, кипел самовар. И пока он пил горячий чай, неизвестный в гимнастерке разложил перед ним карту.
— Смотри, тут недалеко в селе Гальяны стоит баржа, а на ней рабочие Ижевского завода ждут расстрела. Надо освободить.
— Но там же проходит линия фронта, — сказал Раскольников.
— Ага, между Сарапулом и Гальянами, — кивнул красноармеец.
Федор не допил чай. Он вернулся на корабль и сказал:
— Спустить красные флаги!
На него посмотрели с удивлением, но подчинились. Корабли снялись с якоря и отвалили от пристани. Вскоре по правому борту заметили кучку вооруженных людей. На отмели лежала рыбачья лодка. Подойдя к берегу, вахтенный окликнул людей в гимнастерках.
— Кто старший? — спросил он в мегафон.
— Я! — ответил парень. — Фельдфебель Волков.
— Командующий флотом адмирал Старк, — сказал вахтенному Раскольников, и тот повторил в мегафон, — приказывает вам прибыть на миноносец.
Фельдфебель пошел к лодке, попытался сдвинуть ее на воду, но, взглянув на миноносец, неожиданно бросился назад. Пулемет с борта затарахтел ему вслед, но фельдфебель сбежал. Миноносцы тронулись, разрезая воду реки. Слева по носу на горе показалась церковь, а против нее на реке стояла на якоре баржа. На ней видны были вооруженные люди, а в амбразуре колокольни торчал пулемет. Из кустов на миноносцы глядели солдаты. Корабль поравнялся с баржой.
— Его превосходительство адмирал Старк приказывает вам приготовиться, — скомандовал Раскольников в мегафон. — Мы возьмем баржу на буксир и отведем в Уфу.
— А красные? — крикнул один солдат. — Они же в Сарапуле.
— Сарапул сегодня утром занят нашими доблестными войсками. Красные бежали, — ответил в мегафон вахтенный.
Конвойные обрадовались, выбрали вручную якорь. Миноносец подошел к стоявшему у пристани колесному буксиру. Вахтенный командовал в мегафон:
— На буксире! По приказанию командующего флотом адмирала Старка возьмите баржу и идите на Уфу. Мы будем вас охранять.
— Есть! — ответил капитан буксира и отвалил от пристани.
Заведя конец, буксир дернул и потащил за собой баржу. Стоявшие на берегу белогвардейцы с интересом рассматривали миноносцы.
— Главное сейчас, чтобы конвойные не сообразили, в чем дело, — говорил рулевому Раскольников.
— А если сообразят, что будет?
— Могут бросить в трюм ручные гранаты и всех взорвать.
— Да посмотрите на них, они ничего не подозревают! — сказал капитан.
Пожилой тюремщик, сидя на груде каната на барже, раскуривал трубку.
В темноте корабли незаметно прошли линию фронта, подошли к пристани Сарапула. Тюремщиков быстро арестовали и свезли на берег. Матросы открыли трюм. Там копошились люди, прикрытые рваными рогожами.
— Живы? — крикнул матрос.
— Выходите, товарищи, вы свободны, — крикнул вниз Федор Раскольников.
В трюм опустили лестницу. Пленники стали подниматься на палубу. Многие плакали. Раскольников начал считать людей, но их было слишком много. Светало, когда измученные люди, сжимая на груди накинутые на плечи рогожи, сошли на берег. Рабочие с сочувствием смотрели на шествие. Моряки кричали «ура», женщины вытирали слезы. На берегу соорудили маленькую трибуну. Раскольников начал говорить речь, но закашлялся от близких слез и потрясенно закончил:
— Мы спасли четыреста пятьдесят три человека.
Тут же из толпы вышел человек в рогоже, встал рядом с ним.
— Никто из нас не надеялся выжить, — сказал он. — Но сейчас я хочу одного: вступить в Красную армию. Запишите меня, — обернулся он к Раскольникову.
— И меня! Меня! — поддержали его другие спасенные.
Жители городка несли на площадь одежду, раздавали людям.
Мужчины выбирали армейские гимнастерки.
— А теперь все идемте в столовую, — сказал людям в рогожах Федор.
Он указал, куда идти, хотел сойти с трибуны, но его подхватили на руки и понесли. Раскольников поплыл над головами освобожденных им людей, глядя в небо.
…Майя Туровская в кухне долила чай в чашки.
— Когда в двадцать шесть лет тебя несет на руках толпа — такое не забыть, — сказала она. — И ты действительно для них спаситель, и все по правде.
— Я от Ларисы узнала, что Федора несли на руках, — сам он об этом нигде не написал. Ленин за эту баржу дал ему орден и чин.
— Какой чин?
— В двадцать шесть он стал командующим Волжской флотилией, заместителем наркома по морским делам.
— А наркомом у нас был товарищ Троцкий? — уточнила Майя, и я кивнула.
— Я сказала Армену, что не понимаю, что мешает снять это. Четыре с половиной сотни спасенных, герой революции, что еще надо? Тогда он и сказал, что Раскольников прошел путь от героя до врага народа, и велел прочесть его письмо Сталину. «Тогда поймешь», — сказал он.
Утром в читальном зале Ленинской библиотеки было пусто.
Я не стала заполнять бланк заказа, а просто спросила:
— У вас есть письмо Сталину Федора Раскольникова?
Библиотекарь ушла и вскоре вернулась — вынесла тонкий журнал. Я села за стол под лампой с зеленым абажуром и принялась читать. Раскольников писал: «Сталин, вы объявили меня „вне закона“. Этим актом вы уравняли меня в правах — точнее, в бесправии — со всеми советскими гражданами, которые под вашим владычеством живут вне закона. Со своей стороны отвечаю полной взаимностью: возвращаю вам входной билет в построенное вами „царство социализма“ и порываю с вашим режимом. Ваш „социализм“, при торжестве которого его строителям нашлось место лишь за тюремной решеткой, так же далек от истинного социализма, как произвол вашей личной диктатуры не имеет ничего общего с диктатурой пролетариата.
Что сделали вы с конституцией, Сталин? Испугавшись свободы выборов, как „прыжка в неизвестность“, угрожавшего вашей личной власти, вы растоптали конституцию, как клочок бумаги, выборы превратили в жалкий фарс голосования за одну единственную кандидатуру, а сессии Верховного Совета наполнили акафистами и овациями в честь самого себя. Вы сделали все, чтобы дискредитировать советскую демократию, как дискредитировали социализм. Вместо того, чтобы пойти по линии намеченного конституцией поворота, вы подавляете растущее недовольство насилием и террором. Постепенно заменив диктатуру пролетариата режимом вашей личной диктатуры, вы открыли новый этап, который в истории нашей революции войдет под именем „эпохи террора“.
Никто в Советском Союзе не чувствует себя в безопасности. Никто, ложась спать, не знает, удастся ли ему избежать ночного ареста, никому нет пощады. Правый и виноватый, герой Октября и враг революции, старый большевик и беспартийный, колхозный крестьянин и полпред, народный комиссар и рабочий, интеллигент и Маршал Советского Союза — все в равной мере подвержены ударам вашего бича, все кружатся в дьявольской кровавой карусели.
Вы начали кровавые расправы с бывших троцкистов, зиновьевцев и бухаринцев, потом перешли к истреблению старых большевиков, затем уничтожили партийные и беспартийные кадры, выросшие в гражданской войне, вынесшие на своих плечах строительство первых пятилеток, и организовали избиение комсомола.
Вы прикрываетесь лозунгом борьбы „с троцкистско-бухаринскими шпионами“. Но власть в ваших руках не со вчерашнего дня. Никто не мог „пробраться“ на ответственный пост без вашего разрешения. Кто насаждал так называемых „врагов народа“ на самые ответственные посты государства, партии, армии, дипломатии?
— Иосиф Сталин.
Прочитайте старые протоколы Политбюро: они пестрят назначениями и перемещениями только одних „троцкистско-бухаринских шпионов“, „вредителей“ и „диверсантов“. И под ними красуется подпись — И. Сталин.
Над гробом Ленина вы принесли торжественную клятву выполнить его завещание и хранить как зеницу ока единство партии. Клятвопреступник, вы нарушили и это завещание Ленина. Вы оболгали, обесчестили и расстреляли многолетних соратников Ленина: Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова и др., невиновность которых вам была хорошо известна. Перед смертью вы заставили их каяться в преступлениях, которых они не совершали, и мазать себя грязью с ног до головы.
А где герои Октябрьской революции? Где Бубнов? Где Крыленко? Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко?
— Вы арестовали их, Сталин.
Где старая гвардия? Ее нет в живых. Вы расстреляли ее, Сталин. Вы растлили, загадили души ваших соратников. Вы заставили идущих за вами с мукой и отвращением шагать по лужам крови вчерашних товарищей и друзей».
Я дочитала и попросила:
— Дайте мне все, что у вас есть Раскольникова.
— А у нас нет больше ничего, — сказала библиотекарь. — Всего одна книга в читальном зале «Кронштадт и Питер в 1917 году». Вышла в тысяча девятьсот двадцать пятом, — указала она на обложку. — Изъята потом, но у нас чудом сохранилась. Будете заказывать?
— Буду. А рукописей у вас нет? — неуверенно спросила я.
— Рукописи находятся в Отделе рукописей, — наставительно сказала библиотекарь.
Я вернулась к столу и открыла книгу. Об авторе в начале было две строки: «Воспоминания Ф. Ф. Раскольникова, члена КПСС с 1910 г., героя Октября и гражданской войны, о событиях от Февраля до победы Великой Октябрьской социалистической революции».
В Отделе рукописей Ленинки не было ни души.
— Архива Раскольникова у нас нет, — сказала архивист. — Но есть масса документов его брата Александра Ильина и первой жены Ларисы Рейснер.
— Я готова заказать все бумаги, — сказала я.
— Мы не можем выдавать более четырех папок в день.
— Дайте тогда мне самые толстые, — попросила я.
Мне принесли стопку папок. Я бережно развязала тесемочки.
Слева, внутри на обложке папки в кармашке, был вкладыш, в котором следовало расписаться и поставить дату — чтобы было известно, кто и когда заглядывал в эту папку. Я написала свое имя вторым. Первым и единственным было аккуратно написано детским почерком: «Шаламов». Помню, я подивилась, что у великого писателя мог быть однофамилец. В каждой папке хранились разрозненные записи, в которых фигурировал Раскольников. Я листала папку за папкой, читала очерки, донесения и пожелтевшие телеграммы. Из осколков зеркала собирала портрет незнакомца. Ни в одной папке не было слов о нем, но были на ветхой пожелтевшей бумаге мандаты: «Подателю сего» и дальше «поручается», «позволяется», «следует», «приказано». Многие за подписью Ленина. Ленин требовал ото всех, кто увидит подателя сего, оказывать ему помощь. Повсеместную и безоговорочную. Предоставлять билеты на поезда или поезда с любым количеством вагонов, которое потребует податель. Степень доверия вождя ошеломляла. Но еще более удивляло то, что этим бумагам подчинялась страна, по которой перемещался порученец. Я перебирала папку за папкой в надежде узнать что-нибудь о живом человеке. Каким он был — злым или добрым, щедрым или жадным? То, что он был одаренным, открывалось в книге о революции, но такие же яркие заметки писала Лариса Рейснер. Наконец в папке у Рейснер я нашла автобиографию Раскольникова от 1913 года. Юному Федору тогда исполнился двадцать один год. Она начиналась словами «Отец скончался 12 апреля 1907 года; он покончил жизнь самоубийством, вскрыв себе бритвой сонную артерию». Причина была указана: отец боялся суда и огласки позорной жалобы, которую подала его прислуга. Она писала об изнасиловании. Отец и близкие, окружавшие его, уверяли, что жалоба была безосновательна. В суд были приглашены защитники, и адвокаты были уверены, что у обвинения нет ни улик, ни свидетелей. Но отец не стал дожидаться суда и свел счеты с жизнью. Было ему шестьдесят два года. Мать осталась одна с двумя мальчиками. Служила продавщицей винной лавки на Выборгской стороне. Юноша писал, что был крещен по обряду православного вероисповедания, но фактически является атеистом. И дальше подробно рассказывал об истории своего рода. Оказалось, что со стороны отца предки его более двухсот лет были священниками Петербургской губернии. Помимо отца дед и дядя его также покончили жизнь самоубийством из-за женщин. Происходили они из рода дворян Тимирязевых. Род с материнской стороны вел происхождение от князя Дмитрия Андреевича Галичского. Прапрадед Дмитрий Сергеевич Ильин отличился в царствование императрицы Екатерины II, во время Чесменского сражения 1770 года, тем, что потопил несколько турецких судов. Прадед был подполковник морской артиллерии, а дед, отец матери Василий Михайлович Ильин, артиллерийский генерал-майор, был преподавателем Михайловского артиллерийского училища и умер в 1885 году. Брат Александр, родившийся 16 ноября 1894 года, в 1912 году был исключен из VIII класса Введенской гимназии, жил за границей стипендиатом московского миллионера Николая Александровича Шахова и был студентом Женевского университета.
Самого Федора в 1900 году отдали в реальное училище принца Петра Георгиевича Ольденбургского на полный пансион, где он провел восемь лет, окончив с наградою курс весною 1908 года.
За этим документом открывался травмированный подросток, который похоронил оклеветанного отца-священника и стал атеистом. Перебрав еще несколько папок, я нашла другую биографию Федора, отпечатанную на машинке десять лет спустя. В ней не было ни слова о происхождении и об отце. Раскольников писал о себе — политике.
Указал, что родился 28 января старого стиля 1892 года где-то на окраине Петербурга, воспитывался у матери, а осенью 1900 года был отдан в приют принца Ольденбургского. В 1908-м окончил училище и поступил на экономическое отделение Петербургского политехнического института. В пятом и шестом классах реального училища дважды принимал участие в забастовках, ходил к директору училища с требованием улучшения быта, за что едва не был исключен из училища. Революция 1905 года пробудила в нем интерес к революционному движению, но так как ему было всего тринадцать лет, то в разногласиях отдельных партий он совершенно не разбирался. В 1901 году умер отец, и мать осталась с двумя сыновьями. Залезая в долги, ей удалось дать сыновьям образование. Но семья в это время очень нуждалась.
На первом курсе он знакомится с работами Г. В. Плеханова, читает «Капитал» Маркса и вступает в партию. После выхода большевистской газеты «Звезда» идет в редакцию, где пишет хронику и репортажи, а весной 1911 года опубликована его первая статья. Когда возникает газета «Правда», становится секретарем редакции. Но вскоре арестован. Обвиняется в принадлежности к РСДРП, приговорен к высылке в Архангельскую губернию, но ссылку ему заменяют на выезд за границу. Он уезжает в Германию, но неподалеку от границы арестован немецкими жандармами по обвинению в шпионаже в пользу России. Через несколько дней освобожден и отправлен обратно в Россию, но там снова арестован и отправлен в ссылку. По дороге он заболел и слег. «Дало себя знать нервное потрясение, вызванное тюремным заключением». 21 февраля 1913 года, как студент, он подпал под амнистию и вернулся в Петербург, снова в «Правду». С началом войны «Правда» разгромлена. Он поступает в Отдельные гардемаринские классы. В годы учебы побывал на Дальнем Востоке, в Японии, Корее. Февральская революция застала его во время выпускных экзаменов. Он вернулся в «Правду», писал и был командирован в Кронштадт руководить местной газетой. Избран товарищем председателя Кронштадтского совета, но вскоре арестован, посажен в «Кресты» и привлечен по «делу большевиков». В Октябрьской революции принимал участие в боях на Пулковских высотах. После разгрома банд Керенского и Краснова был отправлен во главе отряда моряков на помощь красной Москве. Вскоре вызван из Москвы и назначен комиссаром Морского генерального штаба, затем членом коллегии Морского комиссариата и в 1918 году заместителем наркома по морским делам. В июне 1918 года едет с секретным поручением Совнаркома в Новороссийск для потопления Черноморского флота. В июле 1918 года направлен на чехословацкий фронт членом Реввоенсовета, а 22 августа назначен командующим Волжской военной флотилии. В конце декабря 1918 года на миноносце «Спартак» отправился в разведку к Ревелю и наткнулся на английскую эскадру. Вступил в бой и оказался в плену у англичан. Сидел в Лондоне в тюрьме и пять месяцев спустя освобожден в обмен на 19 английских офицеров, задержанных в Советской России. После возвращения из Англии назначен командующим Каспийской флотилии. Во время Гражданской войны награжден двумя орденами Красного Знамени. В июне 1920 года назначен командующим Балтийским флотом. В марте 1921 года демобилизован и назначен полпредом в Афганистан. В декабре 1923 года вер-
нулся в Москву. Служил редактором «Молодой Гвардии», «Красной Нови» и издательства «Московский рабочий».
На этом биография обрывалась. Была еще стопка писем к Ларисе Рейснер, пронизанных любовью. Из них следовало, что Лариса оставила Федора и он тоскует.
Шел 1987 год. Все газеты страны писали о перестройке и гласности. 28 сентября 1987 года по инициативе Михаила Горбачева и Александра Яковлева была создана комиссия Политбюро ЦК КПСС по изучению материалов, связанных со сталинскими репрессиями. К семидесятилетию революции журнал «Огонек» напечатал очерк историка Василия Поликарпова «Федор Раскольников». Я прочла его и поехала в Институт истории АН СССР. Доктор исторических наук Поликарпов принял меня, расспросил, какими мне представляются будущие сценарий и фильм, и сокрушенно отметил, как мало я знаю.
— Очень мало удалось найти, — согласилась я.
— Вы в школе учили историю СССР? — весело спросил он.
— Я и в институте учила историю КПСС, но это не помогает. Мне странно, почему Раскольников в биографии опускает моменты, которые им самим красочно описаны в его очерках.
— Что он опустил? — Историк подался вперед.
— Разгон Учредительного собрания, например. Он прекрасно описан в очерке в семнадцатом году, а в двадцать шестом он даже не вспоминает о своей роли.
Историк молчал. Я продолжила объяснять, что разгон можно включить в фильм. Дать его стилизованной под хронику черно-белой поцарапанной пленкой с закадровым голосом. Его не нужно снимать — можно нарезать из старых фильмов о революции, перемонтировать, дать титрами дату и дальше метель, Петроград, Таврический дворец, суета и закадровый рассказ о том, как все было. Быстро, сбивчиво, как пересказывают в жизни. И кое-где перебивками дать портреты исторических деятелей, которые помянуты в очерке.
«У железной калитки проверяет билеты делегатов отряд моряков в черных бушлатах, затянутых крест-накрест пулеметными лентами. Я вхожу в сквер Таврического дворца. По широкой лестнице мимо колонн прохожу в вестибюль, раздеваюсь и направляюсь в комиссию по выборам в Учредительное собрание. Мне выдают билет с надписью „Член Учредительного собрания от Петроградской губернии“. Громадные залы дворца наполняются депутатами. Рабочие и работницы, пришедшие по билетам для публики, занимают места на хорах. В одном из залов собираются члены фракции большевиков. Здесь встречаю членов ЦК Сталина и Свердлова. В ватном пальто с барашковым воротником и в круглой меховой шапке с наушниками быстрой походкой входит Ленин. На ходу раскланиваясь и торопливо пожимая руки, он застенчиво пробирается на свое место, снимает пальто и вешает его на спинку стула. Яков Михайлович Свердлов в кожаной куртке открывает заседание фракции. Кто-то развивает план работы. Бухарин нетерпеливо шевелится на стуле и, подняв указательный палец, требует слова.
— Товарищи, — возмущенно и насмешливо говорит он, — неужели вы думаете, что мы будем терять здесь неделю? Самое большее мы просидим три дня.
На губах Владимира Ильича играет загадочная улыбка. Свердлов с листа оглашает Декларацию прав трудового народа. Декларация будет предложена Учредительному собранию и закрепляет все действия Советской власти в отношении мира, земли и рабочего контроля над предприятиями. Окончив чтение, Свердлов садится и, протирая платком пенсне, обводит аудиторию глазами. Большинство фракции голосует за то, что, если Учредительное собрание не примет сегодня декларацию, нам необходимо немедленно уйти. Кто-то докладывает, что во дворец явились вожди правых эсеров: Виктор Чернов, Бунаков-Фондаминский и Гоц. Тут же узнаем, что эсеры устроили демонстрацию, которая с антисоветскими лозунгами движется к Таврическому дворцу. Вскоре сообщают, что на углу Кирочной и Литейного демонстрация рассеяна красными войсками, стрелявшими в воздух. Нас торопят, зовут, говорят, что депутаты уже собрались, нервничают и хотят самовольно открыть заседание. Мы направляемся в зал заседаний. В центре зала, где расположились эсеры, подымается субъект и нетерпеливо заявляет:
— Товарищи, уже четыре часа. Предлагаем старейшему из членов открыть заседание Учредительного собрания.
На кафедру с трудом и одышкой подымается дряхлый старик с длинной седой бородой, бывший народоволец Швецов. Трясущейся рукой он берется за колокольчик. Мы кричим, свистим, топаем ногами, стучим кулаками по тонким деревянным пюпитрам. Когда это не помогает, мы вскакиваем и с криком „долой“ кидаемся к трибуне. Правые эсеры бросаются на защиту старейшего. На ступеньках трибуны происходит легкая рукопашная схватка. Рядом с рыхлым Швецовым на председательском возвышении вырастает худощавый Свердлов в черной кожаной куртке. С уверенностью берет он из рук старца колокольчик и отстраняет Швецова. Неистовый шум, крики, протесты, стук кулаков по пюпитрам несутся со скамей эсеров и меньшевиков. Но Свердлов застыл на трибуне. Он звонит в колокольчик и делает повелительный жест худой волосатой рукой, призывая собрание восстановить тишину. Когда шум смолкает, Свердлов с достоинством возглашает:
— Исполнительный комитет Советов рабочих и крестьянских депутатов поручил мне открыть заседание Учредительного собрания.
— Руки в крови! Довольно крови! — истерически завизжали меньшевики и эсеры.
Аплодисменты с наших скамей заглушают эти стенания.
— Центральный исполнительный комитет Советов рабочих и крестьянских депутатов… — металлическим басом отчеканил Свердлов.
— Фальсифицированный, — фальцетом тявкнул какой-то эсер.
— …Выражает надежду, — твердым тоном продолжает Свердлов, — на полное признание Учредительным собранием всех декретов и постановлений Совета Народных Комиссаров. Октябрьская революция зажгла пожар социалистической революции не только в России, но и во всех странах. Мы не сомневаемся, что искры нашего пожара разлетятся по всему миру и недалек тот день, когда трудящиеся классы всех стран восстанут против своих эксплуататоров так же, как в Октябре восстал российский рабочий класс и следом за ним российское крестьянство.
Вся наша фракция аплодирует. Меньшевики и эсеры хранят молчание.
— Центральный исполнительный комитет выражает надежду, что Учредительное собрание, поскольку оно правильно выражает интересы народа, присоединится к декларации, которую я буду иметь честь сейчас огласить, — заявляет Яков Михайлович и торжественно оглашает декларацию, заканчивая выступление следующими словами: — Объявляю по поручению Всероссийского центрального исполнительного комитета Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов Учредительное собрание открытым.
Мы поднимаемся и запеваем „Интернационал“. Окончив пение, мы провозглашаем:
— Да здравствует Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов! Вся власть Советам!
— Вся власть Учредительному собранию! — кричит с места правый эсер Быховский.
— Да здравствует Советская республика! — летит с наших скамей. Не жалея рук, мы бьем в ладоши.
— У вас, большевиков, руки в крови, — кричал кто-то.
Товарищ Свердлов предлагает приступить к выборам председателя. Для подсчета голосов каждая фракция выделяет двух представителей. Наша фракция избирает меня и П. Г. Смидовича. Мы взбираемся на ораторскую трибуну, куда приносят два деревянных ящика, прикрытых с одной стороны черной занавеской. На одной надпись „Чернов“, на другой „Спиридонова“. Свердлов по алфавиту вызывает депутатов. На трибуне они получают от нас по два шара: черный и белый. В одну урну каждый бросает белый, избирательный, шар, а в другую — черный, неизбирательный. Мы приступаем к подсчету шаров в обеих урнах. Итоги сообщаем Свердлову. Он заявляет:
— Позвольте огласить результаты. Чернов получил голосов избирательных двести сорок четыре и неизбирательных сто пятьдесят один. Спиридонова избирательных сто пятьдесят один и двести сорок четыре неизбирательных. Таким образом, избранным считается член Учредительного собрания Чернов. Прошу занять место.
Яков Михайлович сходит с трибуны, уступая место Чернову.
— Все усталые, которые должны вернуться к своим очагам, которые не могут быть без этого, как голодные не могут быть без пищи, — витийствует Виктор Чернов. — Уже самым фактом открытия первого заседания Учредительного собрания провозглашается конец гражданской войне между народами, населяющими Россию, — говорит Виктор Чернов. Наши перебивают оратора насмешками.
Нас приглашают на заседание фракции. По предложению Ленина мы решили покинуть Учредительное собрание, ввиду того что оно отвергло Декларацию прав трудящегося и обездоленного народа. Оглашение заявления о нашем уходе поручается Ломову и мне. Кое-кто хочет вернуться в зал заседаний. Владимир Ильич удерживает.
— Неужели вы не понимаете, — говорит он, — что если мы вернемся и после декларации покинем зал заседаний, то наэлектризованные караульные матросы тут же, на месте, перестреляют оставшихся? Этого нельзя делать ни под каким видом, — категорически заявляет Владимир Ильич.
Владимир Ильич предложил не разгонять собрание, дать ему ночью выболтаться до конца и с утра уже никого не пускать в Таврический дворец. Предложение Ленина принимается Совнаркомом. Мне пора идти в зал заседаний.
— Ну ступайте, ступайте, — напутствует Владимир Ильич.
Мы спешим в зал заседаний. Проходим в ложу рядом с трибуной. Карандашом я пишу на клочке бумаги: „По поручению фракции большевиков прошу слова для внеочередного заявления. Раскольников“. Протягиваю листок Чернову, сидящему в кресле.
— Слово имеет член Учредительного собрания Раскольников, — объявляет Чернов.
Я поднимаюсь на трибуну и читаю наше заявление. Зал насторожился. Пустые скамьи, где недавно сидели большевики, зияют, как черный провал. Никто не перебивает меня.
— В знак протеста против непринятия нашей Декларации, не желая ни минуты прикрывать преступления врагов народа, мы заявляем, что покидаем Учредительное собрание с тем, чтобы передать Советской власти депутатов окончательное решение вопроса об отношении к контрреволюционной его части. Эсеры — враги народа, которые отказались признать для себя обязательной волю громадного большинства трудящихся, — говорю я. — Нам не по пути с вами.
Публика на хорах бьет в ладоши, топает ногами и кричит не то „браво“, не то „ура“. Кто-то из караула берет винтовку наизготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос хватает его за винтовку и говорит:
— Бро-о-ось, дурной!
— Я сейчас уезжаю, а вы присмотрите за вашими матросами, — улыбаясь, говорит мне товарищ Ленин. Крепко пожимает мою руку, держась за стенку, надевает галоши и через подъезд Министерского павильона выходит на улицу. Моисей Соломонович Урицкий, близоруко щуря глаза и поправляя свисающее пенсне, берет меня под руку и приглашает пить чай. Длинным коридором мы удаляемся в боковую комнату. Урицкий наливает чай, с улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся разговору. Вдруг в комнату твердым шагом входит рослый Дыбенко в новенькой серой бекеше со сборками в талии. Давясь от хохота, он раскатистым басом рассказывает:
— Матрос Железняков подошел к председательскому креслу, положил ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему: „Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам“. И Чернов дрожащими руками сложил бумаги и объявил заседание закрытым.
— А что депутаты? — спросил Урицкий.
— Депутаты ринулись к вешалкам, где заспанные швейцары в золоченых ливреях натягивали на них пальто и шубы, — глумливо сказал Дыбенко».
…Я положила перед Историком очерк Раскольникова.
— Я не понимаю, в чем смысл разгона Учредительного собрания, — сказала я. — Что им было не сохранить его? Так бы и сидели — пили чай с лимоном, а Урицкий нареза`л бы лимон кружочками.
— Да никакого чаю бы не было, — возмутился Историк. — Ленин гениально прозрел ситуацию: если бы Учредительное собрание голосовало, большевики никогда не набрали бы голосов, а всей фракцией уйти — гарантия, что голосование сорвано. Так что это был самый бескровный захват власти из всех возможных. Если бы они потерпели поражение на выборах, их бы всех перестреляли. Есть другие вопросы?
— Конечно, есть, но, может, в другой раз? — покосилась я на сумерки за окном.
— Давайте. — Он коротко взглянул на часы. — Что еще?
— Мне не очень понятен Кронштадт.
— Там много чего было в Кронштадте, — неохотно сказал он.
— Я об одном эпизоде.
…Тогда Раскольников пришел в редакцию газеты «Правда». Там корпели над выпуском номера его товарищи — Еремеев и Молотов.
— Федь Федич, а не хотите ли поехать в Кронштадт? — спросил Вячеслав Молотов. — У нас были кронштадтцы, просят дать им хоть одного литератора для редактирования местной газеты.
— Называли вашу фамилию, в частности, — поддержал Еремеев. — Они в затруднительном положении. События нарастают, влияние партии в Кронштадте растет, а закреплять его некому, так как газету не могут наладить — не хватает литературных сил.
Федор кивнул, отправился на вокзал, и вскоре поезд вез его по Балтийской дороге. Вагон был набит офицерами.
— Столько убийств в Кронштадте, и правды не узнать, — говорил один. — Толпа обрушилась на совершенно неповинных людей.
— Матросы сорвались с цепи… — вторил ему другой.
— Не хочется умирать, — мечтательно сказал третий, молодой поручик. — Хотелось бы посмотреть на новую Россию.
Федор скосил на поручика глаза.
Вскоре в Кронштадте Федор стоял за столом в редакции местной газеты, а перед ним сидели матросы.
— Наша газета должна срочно разъяснить народу, что полоса стихийных расправ закончена, что партия ведет борьбу с самосудами. Я знаю, что расправы носили стихийный характер, знаю, что наша партия к ним непричастна, но я прошу, товарищи, пояснить мне, что происходило, — сказал Федор.
— Погромов особо не было, — мрачно сказал молодой матрос. — И офицеров никто не истреблял. Матросы просто мстили за унижения.
— В первый день убили всего одного адмирала Вирена, — сказал второй матрос. — Это был зверь. Он годами издевался над матросами. Таким же драконом был командир Первого Балтийского флотского экипажа полковник Стронский. На Вирена и Стронского и обрушился гнев толпы.
— А были те, кого матросы считают хорошими начальниками?
— Справедливых мы не только пощадили, а даже выбрали на высшие командные посты, — повеселел собеседник. — Например, лейтенант Ламанов сегодня поставлен нами во главе морских сил Кронштадта.
…Поездом Раскольников вернулся в Петроград. Еремеев и Молотов слушали его отчет о поездке. Стенографистка записывала.
— Дело было так. Главный командир порта адмирал Вирен и комендант крепости адмирал Курош трусостью и нерешительностью обострили положение. Двадцать восьмого февраля утром они знали, что в Петрограде произошла революция, но не верили в ее успех, а потому предпочли молчать и хранить верность старому режиму. Ночью в Кронштадте была слышна пальба, происходившая в Ораниенбауме. Тогда же из Петрограда получили «Известия», из которых матросы и солдаты узнали о революционных событиях. Во многих частях не ложились спать, провели ночь в политических спорах. Все были возбуждены. Утром воинские части с оркестрами стали выходить на улицу. Одним из первых восстал Первый Балтийский флотский экипаж. К ним присоединился Второй артиллерийский полк в полном составе, со всеми офицерами. Командир полка нес в руках знамя, оркестр играл «Марсельезу». Толпа матросов подошла к дому главного командира порта и потребовала его на улицу. Адмирал Вирен вышел на улицу и скомандовал: «Смирно». Команду встретили хохотом. Тогда адмирал обратился к толпе с призывом следовать за ним на Якорную площадь, где он объявит все, что произошло в Петрограде. В ответ на это народ кричал: «Поздно!» К адмиралу подскочил матрос и сорвал с него погоны. После этого его повели на Якорную площадь. Вирен каялся в своих грехах перед матросами, умолял пощадить его. Но на Якорной площади матросы его расстреляли.
— Вам удалось установить, сколько всего погибло офицеров? — спросил Молотов.
— По официальным сведениям, всего убито тридцать шесть морских и сухопутных офицеров. Другие «драконы», как их называют, были арестованы и препровождены в следственную тюрьму.
— А с нашей стороны сколько погибших? — спросил Еремеев.
— Со стороны революционеров семь жертв. Первого марта по улицам ходили процессии, проводили аресты сторонников старого режима. А второго и третьего марта все улеглось. Избрали Кронштадтский большевистский комитет, я и другие партработники разъяснили политические вопросы, наше отношение к войне, Временному правительству и Совету рабочих и солдатских депутатов. Пятнадцатого числа вышла наша газета «Голос правды», где все это напечатано. — Федор погладил листки газеты на столе.
— Ясно, тогда по домам, а то уже светает, — сказал Еремеев.
Все поднялись, погромыхивая стульями, и пошли к двери.
— Вы знали Вирена? — спросил Еремеев, закуривая сигару.
— Константин Степанович, я знал их всех, — ответил Федор.
— И они действительно были драконы?
— Не могу сказать, я не служил под их командованием.
На Невском было пустынно, только маячили одинокие проститутки.
— Эй, студент, поедем ко мне! — качая бедрами, крикнула сиплым басом одна, загораживая Федору путь, но он шагнул поближе к Еремееву.
— Боишься, — усмехнулась проститутка. — Ладно, дай хоть прикурить.
Константин Степанович протянул ей сигару.
…За московским окном Историка стемнело.
— Что вам неясно тут? — невесело спросил Историк.
— Как можно говорить, что погромов не было, когда убито тридцать шесть офицеров? Сколько должно быть трупов, чтобы назвать это погромом?
Историк молчал.
— Ну и еще, конечно, мне нравится, что редактор большевистской газеты курит сигару.
— Не вижу ничего предосудительного в этом, — сказал Историк. — Читайте дальше, и тогда поговорим.
— А где искать его тексты? Биография обрывается двадцать шестым годом. С тридцатого он живет за границей. А что он делает в паузе?
— У него очень насыщенная жизнь, — приободрился Историк. — В двадцать восьмом его назначили председателем Главреперткома, в двадцать девятом — начальником Главискусства, членом коллегии Наркомпроса. Ему подчинялись все учреждения культуры. Во главе Наркомпроса стоял тогда Луначарский. Раскольников печатал Сельвинского, Всеволода Иванова и других попутчиков, как они назывались. А когда Луначарский ушел, за ним ушла вся коллегия.
— Поняла. А где искать его архив?
— Он отдал его Бонч-Бруевичу, и никто его больше не видел. Смотрите во всех архивах. И не спешите закрашивать белые пятна истории черным цветом. — Поликарпов улыбнулся и подписал мне книжку со своим очерком.
ЦГАЛИ
В Союзе кинематографистов я попросила письмо — почти такое же, как мандаты Ленина: «Подателю сего просим оказать содействие в работе над сценарием». С письмом я отправилась в ЦГАЛИ. Там меня приняла директор Наталья Борисовна Волкова, как было написано на двери.
— Я собираю материал для сценария о Федоре Раскольникове, — сказала я, и брови Волковой дрогнули. — Хочу посмотреть его архив.
— У нас нет его архива, — ответила она.
— Странно, — сказала я. — Покидая Москву, он оставил его Бонч-Бруевичу лично, насколько я знаю. Где же тогда его искать?
Волкова помолчала и развела руками — дескать, не знает.
— Второй вопрос — об архиве Шаламова.
Бровь Волковой поднялась. Она встала, вышла в коридор и без стука толкнула дверь кабинета напротив.
— Зайдите, — сказала она в пространство и вернулась к столу.
Следом вошла хрупкая женщина. Скользнула по мне взглядом и встала перед столом в ожидании указаний.
— Тут сценарист интересуется архивом Шаламова, — сказала Волкова, кивнув на меня, и снова углубилась в свои бумаги.
— Что вы хотите увидеть в архиве Шаламова?
— Я работаю над сценарием о Раскольникове. Хочу посмотреть, не писал ли Шаламов о нем.
— Писал, но откуда вам это известно? — спросила женщина.
— В Ленинке в Отделе рукописей в каждом формуляре, где я расписывалась, до меня стояло одно имя: Шаламов. Я подумала, что это мог быть сам писатель.
— Архив Шаламова находится у нас на спецхранении, — скосила она глаза на Волкову. — А что вы намереваетесь делать с материалом?
— Писать сценарий, — повторила я. — О Раскольникове. И хотела бы посмотреть, что писал о нем Шаламов, если это он сидел в архиве.
— Это он, — сказала женщина твердо. — Он писал пьесу о Ларисе и Федоре. Это было его последнее сочинение…
— Я могу посмотреть этот текст?
— Он не закончил, — неуверенно сказала женщина и снова посмотрела в сторону Волковой, но та не поднимала головы.
— Не страшно. Мне интересно, как он считал — Раскольникова убили или…
— Конечно, убили. Варлам Тихонович в этом не сомневался, — сказала женщина и пригласила следовать за ней.
Кабинет ее был напротив кабинета Волковой. «Заместитель директора Сиротинская Ираида Павловна» — значилось на двери. В углу кабинета, в большой каморке, похожей на стенной шкаф, хранился в коробках архив Шаламова. Ираида нашла нужную папку, освободила край своего большого стола и предложила мне сесть. Я склонилась над текстом. Читала долго.
— Нашли, что вас интересовало? — спросила Ираида.
— Я поражена, — сказала я. — Зная его рассказы о Колыме, не могу поверить, что он восхищался человеком, который создал государство, в котором есть Колыма.
— Вы знаете «Колымские рассказы» Варлама Тихоновича? — удивилась Сиротинская. — Откуда?
— Слушала по «голосам». У него нет ни слова, что Раскольников убит.
— Мы дружили, — горделиво приосанилась Сиротинская. — Варлам Тихонович делился со мной соображениями.
— Не знаю, какие были соображения, но тут он пишет, что это не «действие какого-то „медленно действующего яда“, как определил в Кабуле в 1923 году посольский врач отравление всего советского посольства. Это и не действие яда мгновенного, тайны человеческих сосудов, его нервов, еще плохо изученных. Коронарные сосуды Раскольникова были сжаты той тревогой, той болью, тем оскорблением, которое было ему нанесено. И Раскольников умер через несколько дней после того, как попал в больницу. Это был вторичный, смертельный инфаркт. Было это 13 октября 1939 года. Так кончился последний бой мичмана Ильина». Так что его мнение — инфаркт.
— Есть писательница Нина Берберова, — сказала Сиротинская. — Она пишет, что Раскольников покончил с собой, не оставив записки. Жена его после этого исчезла и появилась потом в Париже недели через две-три после его смерти. Их друга Фондаминского вызвали в полицию опознать ее. Она была без документов.
— Это вполне может быть. У него истек срок диппаспорта, и они остались без документов.
— Откуда вам это известно? — строго спросила Сиротинская.
— Из письма Раскольникова. Он пытался продлить паспорт, а ему отказали как врагу народа. В Париже шли похищения, он мог опасаться, что его схватят, и уехал с женой в Ниццу.
— Таких подробностей я не знаю, но Берберова писала, что он вскрыл вены. Его спасли в больнице, но там уже он выбросился из окна. А рассказы вдовы про инфаркт — это официальная версия.
— Это Шаламов пишет про инфаркт, — поправила ее я. — А версия вдовы — пневмония.
— А это откуда? — прищурилась Ираида.
— Доктор исторических наук Поликарпов в журнале «Огонек» написал.
— Варлам Тихонович был уверен, что Раскольников убит. Вам надо поискать в Ленинской библиотеке…
— Я к вам пришла оттуда!
— Вам нужен спецхран, эмигрантские газеты тех лет.
— Спасибо, хорошая идея. А вы исправьте дату смерти — он умер не тринадцатого октября. У Шаламова неверно.
— А вы откуда знаете верную дату? — посмотрела на меня Ираида.
— От историков.
— Мы в архиве не исправляем, а храним, — сказала она. — Еще что-нибудь вас интересует?
— А не у вас ли архив Цветаевой? — спросила я.
— У нас. Засекречен до двухтысячного года. А там вы что хотите найти?
— Они все жили в одно время в Париже. Может, у нее что-нибудь в записях сохранилось. — Я неопределенно повертела рукой.
— Резонно, — согласилась Ираида. — Я узнаю. Это не мы, а дочь Цветаевой засекретила архив, — добавила Сиротинская.
Она вышла и вскоре вернулась с худощавой смуглой женщиной.
— Знакомьтесь, Елена Коркина, наш специалист по Цветаевой.
Елена выслушала меня, кивнула и пригласила следовать за ней.
Мы прошли в читальный зал, где стояли старые шкафы с выдвижными ящиками для карточек.
— Я делаю сценарий о Раскольникове. Дипломат который…
— Я знаю, — остановила меня Елена. — А что вы хотите найти в архиве Цветаевой?
— Я видела намеки, что Эфрону поручили ликвидацию, а я ничего о нем не знаю.
— Понятно, — кивнула Елена. — Ждите.
Она ушла и вскоре вернулась с папкой.
— Мы готовим выставку к столетию Марины Цветаевой. На этой выставке впервые будут представлены материалы семьи Дурново-Эфрон. Это семья мужа Цветаевой. В тысяча девятьсот двенадцатом году Цветаева вышла замуж за Сергея Яковлевича Эфрона. Породнившись с ним, она вошла в эту семью, о которой никогда не было подробно рассказано. Родители Сергея Яковлевича Эфрона — Елизавета Петровна Дурново, дочь николаевского штаб-ротмистра Петра Аполлоновича Дурново, и Яков Константинович Эфрон — познакомились на сходке в Петровско-Разумовском. Они были членами партии «Народная воля», и после ее раскола они оба были в группе «Черный передел». Елизавета Петровна была арестована в восьмидесятые годы прошлого века и выкуплена отцом, он дал за нее большой залог, и она уехала за границу. Туда к ней приехал Яков Константинович, они обвенчались, и за границей родились трое их старших детей. Судьба семьи роковым образом отозвалась на судьбах членов семьи самой Цветаевой. Дело в том, что отец Сергея Яков Константинович Эфрон в молодости принимал участие по приказу партии в казни провокатора. После этого он никогда больше
не вернулся к революционной деятельности, посвятив себя семье, в которой было восемь человек детей. А Елизавета Петровна, вырастив детей, младшим мальчикам было двенадцать и четырнадцать лет, в тысяча девятьсот пятом году вступила в партию эсеров-максималистов. Ну, как известно, эсеры-максималисты — это партия, которая придерживалась крайне жесткой тактики. То есть на вооружении этой партии самым прямым методом борьбы был террор. Проведя несколько месяцев в Бутырской тюрьме, Елизавета Петровна была семьей выкуплена на поруки — ради нее заложили семейный дом и дали большой залог — по медицинскому заключению. По чужому паспорту она уехала с младшим сыном за границу. Жили они в Париже, прожили там несколько месяцев, и младший сын Константин покончил с собой. Он повесился, не оставив никакой записки. Не пережив смерти ребенка, в этот же день повесилась Елизавета Петровна. И когда Цветаева встретила Сергея Эфрона на берегу Черного моря, он был полон этой ужасной потерей, и их знакомство началось под знаком этой гибели. И когда не стало Марины Цветаевой, ее дочь из лагеря спросила о том, как это произошло, и Елизавета Яковлевна Эфрон, ее тетка, сестра Сергея Яковлевича, ответила ей. Дочь спросила: «Как она погибла?» Она ей ответила: «Как наша мама». И вся дальнейшая жизнь Сергея Яковлевича Эфрона унаследовала все роковые перипетии его родной семьи. Они отозвались в его собственной судьбе. После революции, во время Гражданской войны, Сергей Эфрон, сначала офицер Корниловского полка, потом Армии Врангеля, проделал с ней весь путь от Ледяного похода восемнадцатого года до эвакуации в Константинополь. Одним из первых попал из Константинополя в Прагу и стал студентом Пражского университета, который окончил по курсу искусствоведения. Впоследствии Сергей Яковлевич возглавлял Союз возвращения на родину. Его имя прочно связывается с деятельностью НКВД на Западе. Исчез он из Парижа осенью тридцать седьмого года таинственным образом после убийства сотрудника НКВД Игнатия Рейсса. Он очутился в Москве. И семья воссоединилась в Болшево очень ненадолго, потому что Марина Ивановна с Муром вернулись в середине июня тридцать девятого года, а двадцать седьмого августа тридцать девятого года была арестована дочь Цветаевой Ариадна Эфрон, десятого октября был арестован Сергей Яковлевич. Марина Ивановна носила передачи. До июня сорок первого года у нее принимали передачи то в Лефортово, то в Бутырке, то в НКВД. Она теряет его следы после объявления войны. Таким образом, они действительно умерли с Мариной Ивановной почти одновременно, как сказано в ее стихах: «Так вдвоем и канем в ночь: Одноколыбельники». Марина Ивановна — тридцать первого августа, он — в середине октября одного и того же сорок первого года.
У меня не возникло ни одного вопроса к Елене — настолько был велик шок от услышанного. Я поблагодарила ее, и мы простились. По совету Сиротинской я отправилась в спецхран Ленинки. Спросила, есть ли эмигрантские газеты Франции конца тридцатых годов, и подивилась тому, как легко кивнула библиотекарь.
— Выбирайте место, какое вам нравится, — обвела она рукой комнату.
Ушла и вернулась с подшивкой газет. Расстелила их передо мной и сказала, что отдел закрывается в пять. Я читала до закрытия. Утром нового дня библиотекарь принесла не подшивку, а коробку с диафильмами. И велела пересесть за стол с экраном в дальнем углу.
— Тут остальные газеты, — сказала она. — С тридцать седьмого до сорокового.
Экран вспыхнул, она заправила пленку, и я пропала.
Месяц я читала газеты Милюкова и Керенского и ощущала, как потрескивал череп. Со страниц русских газет Франции открывался перевернутый мир. В моей системе взглядов было очевидно, что Сталин — чудовище, а убитые им жертвы заслуживали сострадания. А тут из номера в номер я читала то, что каждое утро читал во Франции Раскольников. Все, что было его личной утратой, горем — каждый арестованный, приговоренный, расстрелянный товарищ, — было встречено с радостью на страницах белых изданий. Белые радовались, что красные убийцы царя и его семьи начали убивать друг друга. Открылось, как одинок был Раскольников в Париже.
— Какой ужас! — вырвалось у меня однажды.
— Что вас так удивляет? — спросила библиотекарь.
— Я понимаю ненависть белых к красным, но мне не хватает в них милосердия. Немилосердность большевиков понятна: власть отменила Церковь, уничтожила священников, взорвала храмы, но эти-то? Белым, как истинно верующим, следовало возлюбить красных как врагов своих. «Потому что любить любящих вас — не то ли это, что делают мытари». А они… Такие же нехристи, как красные.
— Кто он вам? — участливо спросила библиотекарь.
— Никто, — ответила я и видела, что она мне не поверила.
Я перебрала массу документов и поняла, что их хватает, чтобы выстроить канву основных событий жизни героя. Она предстала в трех блоках: черно-белый период революции, период сепии, когда он служил культуре, и красочная жизнь дипломата в Европе. До поры, пока не начался период гона, когда он пытался уйти от расправы. Там цвет перебивался черно-белыми воспоминаниями и попыткой понять, как могло случиться то, что случилось. Я написала заявку и предложила Киностудии имени Горького.
— Я предлагаю отказаться от революции. Многие эпизоды увлекательны, но костюмы и массовка влетят в копейку, — сказала я. — Остановимся на последнем периоде: полтора года тридцать седьмого—тридцать девятого — от побега до гибели. Там интерьеры и костюмы примерно те же, что сегодня, и советские посольства стоят, где стояли.
— Самое интересное — его письма Сталину и то, как его убили за это, — сказала худрук объединения «Зодиак» Инна Туманян.
— С гибелью пока разобраться не удалось, — сказала я.
— А что за название? — спросила главный редактор Мила Голубкина.
— Нашла у него в записных книжках, что чиновнику в царской России ежегодно требовалось получить такое свидетельство об исповеди. И царский посол в Париже Марков вынес священнику три ассигнации и сказал: «Вот, батюшка, те же грехи и те же тридцать рублей…»
— А-а, — протянула Мила с пониманием. — Это как индульгенция у католиков.
— Не вполне, — возразила я. — Индульгенция — это плата за отпущение грехов. Предполагается, что ты грешишь, понимаешь, что нарушаешь заповедь, раскаиваешься и платишь церкви за то, что она отмолит твои грехи. А здесь как бы процент с выручки за Иудин грех: получите, а я пошел грешить дальше.
— Вы собираетесь обличать вашего героя? — прищурилась Мила.
— Нет. Мне интересно посмотреть, как из героя становятся врагом народа. Его письмо Сталину близко к свидетельству, но не к исповеди.
— Ну что ж, — Мила помедлила. — Свиридова о герое революции? Мне интересно это прочитать.
Вдвоем с Инной Туманян они поставили подписи под «Договором на написание сценария», и я принялась складывать кубики известных эпизодов, оставляя пустоты, которые следовало заполнить.
МОСКВА
В Москве валил снег, покрывая крыши домов и мостовые. Стройный сорокалетний Федор Федорович Ильин-Раскольников в элегантном пальто стоял у окна вагона и всматривался в пригороды Москвы.
— Я Москву без снега уже и не представляю, — сказала его молодая жена Муза. — Мы в прошлом году в это же время приезжали?..
— Неделей раньше, первого декабря. Годовщина убийства Сергея Мироновича, мир его памяти. — Он быстро осенил себя крестом.
Муза глянула влево-вправо, не видел ли кто. В дальнем конце вагона другая пара смотрела в окно.
— Не люблю Москву в снегу, — сказал Федор. — С января двадцать четвертого, когда прощались с Лениным. Померзнем неделю-другую — и на юг. Только бы никого не хоронить.
— Что же ты все о печальном, Федюша? — качнула она головой. — Мы все-таки приехали домой, к своим!
Дворники скребли перрон Белорусского вокзала. Посвечивая фарами, поезд Берлин—Москва подошел к перрону. Федор ступил на перрон.
— Машину полпреда Ильина! — раздался голос в толпе.
Федор приветственно взмахнул рукой в тонкой перчатке. Чьи-то руки подхватили чемоданы, а дальше машина пронеслась по Тверской в сторону Кремля. И вскоре чемоданы внесли в гостиницу «Москва».
— Бро`ня Наркомата иностранных дел, — сказал Федор.
— Добро пожаловать! — администратор расплылся в улыбке. Супруги Ильины вошли в номер. Федор отправился в ванную, а жена принялась доставать из чемоданов костюмы и платья. Дверь шкафа не открывалась, а когда удалось наконец открыть и развесить туалеты, не закрылась.
— Какое убожество, — сказала она Федору, когда тот вышел. Федор огляделся, ковырнул пузырь известки, и штукатурка посыпалась на тумбочку.
— Воистину, как говорил Салтыков-Щедрин, на Западе имеются руины, а у нас строят руины.
…В сумерках сияли афиши МХАТа. «Платон Кречет». Публика потоком текла в театр. Машина подкатила к подъезду. Муза с Федором вышли у служебного входа.
— Полпред Ильин, бронь Наркомата иностранных дел.
— Прошу вас, — вскочил администратор. — Сюда-сюда, в левую ложу, пожалуйста. Здесь можно раздеться и подождать начала спектакля, — указал он на примыкающий к ложе кабинет с табличкой «Директор театра».
— Благодарю, — улыбнулся Ильин и помог жене снять шубку. Она озиралась. Ильин взял ее под локоть, увлек в ложу, усадил, а сам подошел к барьеру и оглядел зал. Нарядная публика рассаживалась. Задребезжал звонок, и в ложу вбежал администратор.
— Прошу извинить, господин Ильин, — смущенно сказал он. — К сожалению, мы не можем предоставить вам директорскую ложу. Вас усадят в партере.
Ильин неприязненно посмотрел на него, кивнул, подал руку жене и пошел следом за администратором. Боковым зрением он видел, как у вешалки снимал шинель Сталин.
А по Москве, визжа на поворотах, неслась от театра машина. Притормозила у особняка. Топот ног по лестнице, звонок…
— Пакет для Немировича-Данченко, — крикнул посыльный.
…Занавес опустился, зал аплодировал. Зажегся свет, и к креслу Ильина в партере подошел тот же администратор.
— Простите, недоразумение. Вас просят в директорскую ложу, — сбивчиво проговорил он.
Ильин кивнул и последовал за ним. В кабинете у директорской ложи у круглого стола стоял Молотов и пил чай. Сталин стоял в глубине кабинета, а перед ним, наседая, что-то быстро тараторила женщина.
— Добрый вечер, товарищ Сталин, — сказал Ильин.
— Давно приехали? — Сталин подал Ильину руку.
— Вчера, — Ильин ответил рукопожатием. — Позвольте представить мою жену.
— Муза Васильевна, — улыбнулась молодая женщина.
— Сталин, — отрекомендовался Сталин, протягивая ей руку.
Он был в бежевом кителе и бежевых брюках, заправленных в сапоги. Директор МХАТа Владимир Иванович Немирович-Данченко с расчесанной надвое бородой стоял в углу своего кабинета.
— Добрый вечер, Владимир Иванович, — поклонился Ильин. — А что мы вас не видели перед началом, были за кулисами?
— Я сегодня не намеревался быть, — развел руками Немирович. — Но меня известили о неожиданном приезде высоких гостей, и я примчался во время первого акта.
— Садитесь, Владимир Иванович, — сказал Ильин, отодвигаясь, чтобы дать ему место.
— Неудобно, знаете ли, когда Хозяин стоит, — ответил Немирович.
Женщина — заместитель Немировича — говорила Сталину:
— Врачи послали больного туберкулезом актера Баталова за границу, в польский курорт Закопане, и вот мы получили от него письмо. Он пишет, что безумно скучает.
— Безобразие! — возмутился Сталин. — Посылать за границу, когда у нас на Кавказе курорты не хуже! Кто послал его в Закопане?
— Не знаю, — ответила женщина. — Кто-то из кремлевских врачей.
Медленно поводя головой и туловищем, Сталин подошел к письменному столу, снял трубку телефона.
— Товарищ Поскребышев, — сказал он. — Мы узнали, что какой-то врач послал больного артиста Баталова лечиться за границу. Сейчас же выясните, кто его послал, и сообщите мне.
Немирович с неожиданным для семидесяти пяти лет проворством вскочил, как школьник, и проговорил:
— Кстати, товарищ Сталин, я бы хотел сказать вам, что, к сожалению, не смог исполнить ваше поручение. — Он расправил бороду. — Я виделся по вашему поручению с Шаляпиным, разговаривал с ним, но ничего не вышло. Там зло в жене, она настроена непримиримо.
— Мы информированы об этом, — кивнул Сталин.
— Не знал, простите. А как вам нравится «Платон Кречет»?
— Пока рано говорить, — неспешно ответил Сталин.
— Согласен. Недавно его смотрел Каганович. Он запоздал, и мы для него задержали начало спектакля, — похвастался Немирович.
— Напрасно, — ревниво сказал Молотов. — Не следовало ждать его. Возмутительно, что Каганович задерживает спектакль, — громко сказал Молотов, всем корпусом развернувшись к Сталину.
— Прошу к столу, — сказал Немирович, пытаясь сменить тему.
На столе, крытом белой скатертью, был сервирован чай. Среди ваз с фруктами и пирожными стояли стаканы. На маленьком блюдце лежали кружки` лимона.
— Спасибо, не откажусь, — сказал Ильин, пересаживаясь к столу.
Муза последовала за ним.
— А я откажусь, — сказал Сталин и опустился на диван. — Мы с Вячеславом поехали в первый МХАТ, но там заменили спектакль, и тогда мы решили посмотреть «Кречета», которого не видели. Федор Федорович, а что вы нам расскажете о Болгарии? — повернулся он к Ильину.
— А что вас интересует, товарищ Сталин?
— Нас все интересует.
— Природа Болгарии удивительно похожа на Закавказье, — начал Ильин, отставив чай. — Может, сходство с Закавказьем усугубляется радушием, с которым в Болгарии принимают нас.
— Принимают? — переспросил Сталин.
— Симпатии к Советскому Союзу огромны, — подтвердил Ильин.
— Наверное, живы старые славянофильские чувства? — спросил Сталин.
— Это так, но, честно признаться, в Болгарии нас больше любят как русских, а не как большевиков…
— Почему это? — вмешался Молотов.
— А как у них отношения с соседями? — продолжил Сталин.
— Увы, — сказал Ильин. — Отношения с соседями оставляют желать лучшего. Особенно ненормальны сейчас отношения с Румынией…
— Из-за Добруджи? — прищурился Сталин.
— Да, — кивнул Ильин. — Яблоко раздора — Южная Добруджа, и там действительно все непросто…
— А что с производством розового масла? — сменил тему Сталин. — Болгария по-прежнему преуспевает?
— Да, — улыбнулся Ильин. — Но это скорее культурная традиция, чем промышленность.
— В Грузии тоже разводят промышленную розу, — с гордостью добавил Сталин. — Раньше у нас в Гори только сушили лепестки, а потом отдавали кому-то, а теперь все сами делаем.
— Не знал, — искренне сказал Ильин.
— Потому нельзя подолгу жить в отрыве от родины! — усмехнулся Сталин и погрозил пальцем. — Наша роза и наше розовое масло много лучше болгарского, а то, что мир этого не знает, — упущение. Наше или наших послов, — многозначительно закончил он.
Ильин не нашел, что ответить. На письменном столе загудел телефон. Сталин остановил руку Немировича и сам снял трубку.
—Товарищ Поскребышев? — сказал он мягким голосом. — Слушаю. Кремлевский врач? Как фамилия? Запишите и напомните мне завтра. А Баталова нужно немедленно перевести в один из советских курортов. Займитесь этим.
Над дверью загорелась красная лампочка.
— Сейчас начинают, — робко сказал Немирович-Данченко.
— Спасибо за чай, — встал Ильин. — Нам следует идти занимать свои места в партере.
— Надо бы нам с вами поговорить поподробнее, — с приятным грузинским акцентом сказал Сталин, дружески пожимая Ильину руку. Так же пожал он руку его жене и неспешно направился в ложу.
В сумерках супруги Ильины шли из театра через площадь в гостиницу «Москва», что была неподалеку.
— Как все переменилось, — сказал Федор. — И не к лучшему.
— А мне нравится до`ма, — возразила Муза. — Русская речь кругом.
— Немирович постарел, — продолжил Ильин. — Был царедворец, а сейчас лакей. И страсти, похоже, у них накаляются.
— Где ты это видишь, Федя? — спросила жена. — Может, это он в присутствии Сталина?
— Да хоть и в присутствии! Молотов так ревниво отнесся к тому, что Немирович сказал про задержку спектакля для Кагановича, что даже неловко. Я Вячеслава знаю четверть века, никогда такого не замечал. Раньше народный комиссар просвещения Луначарский задерживал своевременную отправку поездов, а теперь народный комиссар путей сообщения задерживает начало спектаклей, — пошутил Ильин.
— А мне Баталова жалко. Он наверняка сам просил врачей, чтобы его послали лечиться за границу, а теперь?
— Теперь заграничный отпуск будет прерван, — согласился Ильин. — Но мне врача жаль, у него могут быть неприятности. Где только Немирович взял себе такого зама?
— А спектакль тебе понравился? — спросила Муза.
— Идея прекрасная: жить долго мне по душе, — повеселел Ильин. — Хорошо, если такой Платон Кречет и правда где-то есть. Но на сцену смотрел сквозь туман — вспомнил, как сидел там последний раз, когда шли «Дни Турбиных». Был такой спектакль, ты его знать не можешь.
— Как же мне его не знать?! Все только о нем и говорили, когда слышали, что я выхожу за тебя замуж. Ты его запретил, да?
Федор зажмурился, вспомнил, как сидел в театральной ложе несколько лет назад. Артисты на сцене пели стоя «Боже, Царя храни!», и зрители подпевали им, стоя в зале. Занавес опустился, и Ильин гневно крикнул кому-то:
— Я подниму вопрос, чтобы это изъяли из репертуара. Советскому зрителю незачем смотреть на белых офицеров.
— Но билеты проданы, публика валом валит на «Дни Турбиных», — отвечал кто-то.
— Публика Художественного театра — это не средний зритель, а сливки общества! Билеты не продают, а распределяют профсоюзы, верхушка нашей партии. А вы, коммунист, предлагаете мне смотреть, как зал стоя поет «Боже, Царя храни!»? Можно было поставить эту сцену иначе, чтоб «Боже, Царя храни!» звучало как пьяное издевательство. Можно было или нет?!
Федор открыл глаза.
— Запомни, — сказал он. — В нашем государстве ничто не решается авторитарно одним человеком, все постановления Главреперткома принимались большинством голосов, а не по моей воле. Но то, что я всегда был честен в своих убеждениях, — это правда. И то, что выступил против той пьесы, не скрываю. Как и Булгаков не скрывал своего благожелательного отношения к нашим классовым врагам.
— Надо будет посмотреть, что там, — сказала Муза.
— Теперь уж негде, — отрубил Федор.
— Как же негде, Федя, когда я видела афишу «Дней Турбиных».
— Где? — не поверил Федор.
— Там, — кивнула Муза в сторону театра. — Посмотри, — указала она на афишную тумбу.
— Не может быть, — Федор развернулся и пошел к тумбе. Положил руку на афишу, застыл. Потом снял перчатку и попытался сорвать афишу. Обошел афишную тумбу. За ним наблюдал постовой.
— Федя, я замерзла! — крикнула Муза, и он порывисто вернулся.
— За нами кто-то шел, — сказал он. — А когда я бросился к тумбе, исчез.
— С чего ты взял? — с недоумением посмотрела на Федора Муза.
— Следы на снегу. Наши четыре и за нами два. Куда исчез? Мог за тумбой встать, но следы обрываются: как сквозь землю. Или в тумбу вошел.
— Ну какие следы в центре Москвы?! Тысячи людей прошли, — отмахнулась Муза.
Утром в номер постучали. Ильин открыл и отступил — обслуга вкатила столик с кофе, а следом вошел портье с пакетом, перевязанным шелковой лентой.
— Для товарища Раскольниковой подарок треста «Жиркость», — торжественно произнес он, подглядывая в листок на пакете.
— Поставьте, — озадаченно сказал Ильин, указав на стол.
Зазвонил телефон.
— Товарищ Ильин? — донесся женский голос. — Приезжайте к нам на дачу, с женой. Вячеслав Михайлович и я будем рады вас видеть. В одиннадцать за вами заедет машина…
— Благодарю вас, с удовольствием. До скорой встречи, — сказал Ильин, положив трубку. И обернулся к Музе: — Как странно…
— Кто это? — спросила Муза.
— Полина Жемчужина. Мы званы на дачу, за нами выслали автомобиль. Неслыханно.
— Что ж странного, если вы знакомы столько лет? А это что? — развернула она пакет.
Там был парфюмерный набор: духи, мыло, крем. С открыткой «Дирекция парфюмерного треста „Жиркость“».
— Это от них, — озадаченно сказал Федор. — Полина директор там.
— Неужели мы с ней познакомимся наконец? — улыбнулась Муза, принюхиваясь к духам.
— Очень странно, — озадаченно перебрал коробочки Федор.
— Может, им Аросев звонил, что посылку передал…
— Посылки по телефону не обсуждаются. В том-то и дело, что посылку я везу не впервые и всегда наши встречи были по моей инициативе. Вячеслав выбрал покровительственный тон, как удачливый бюрократ — к бывшему школьному сотоварищу, а сейчас по своей инициативе, да еще на дачу — в святая святых! Думаю потому, что вчера со мной милостиво беседовал Сталин.
Снова зазвонил телефон.
— Слушаю. Спасибо, но у меня уже распланирован сегодняшний день. Непременно позвоню. Всего доброго.
Он положил трубку, сел, и телефон зазвонил снова.
— Здравствуйте, спасибо, не могу, к сожалению. Непременно. Похоже, мне не удастся умыться, — сказал Федор, положив трубку.
— А это кто? — спросила Муза. — Красота какая! — подошла она к окну.
— Мои товарищи, — задумчиво сказал Ильин. — Разговаривают так, словно вчера у меня прошла с успехом театральная премьера. Каким-то образом всем известны подробности разговора со Сталиным. Как ты хочешь — завтрак сюда или спустимся вниз? — спросил Ильин.
— Спустимся, — ответила Муза, подбегая к шкафу. — Я еще не выходила в этом платье!
— Видел бы Чичерин, как ты выполняешь приказ о скромных туалетах жен советских посланников! — засмеялся Федор, обнимая жену, запутавшуюся в туалетах, высыпавшихся из шкафа.
— Чичерина нет, а Литвинов таких дурацких приказов не отдавал!
Нарядные, стояли они у парадного входа гостиницы. Автомобиль остановился подле них, и шофер призывно распахнул дверцу.
— Товарищ Ильин? — уточнил шофер. — Товарищ Молотов пригласил еще товарища Трояновского. Вы не будете возражать, если мы заедем за ним?
— Разумеется, нет, — кивнул Ильин и пояснил жене: — Наш полпред в Штатах.
— А правда, товарищ Ильин, нигде в Европе нет таких роскошных гостиниц, как наша «Москва»? — спросил шофер, объезжая гостиницу.
— Даже не знаю, что вам сказать. — Ильин переглянулся с Музой. — Но фасад тут вправду уникальный, — добавил он со скрытой иронией.
Шофер недоуменно глянул на него в зеркальце лобового стекла. Вскоре автомобиль притормозил у особняка.
— День добрый, — сказал Трояновский, опускаясь на сиденье.
— Здравствуйте, — хором ответили Ильины.
Машина понеслась через центр, и Ильин отметил, как постовые брали под козырек.
— Вас всегда так приветствуют? — спросил Ильин водителя.
— Это не меня, а вас, — рассудительно ответил тот.
— Федор Федорович, как вы находите матушку-Москву? — спросил Трояновский. — Я лично, приезжая, всякий раз просто не узнаю ее, настолько она строится, разрастается. А какой красавец Совет труда и обороны? Просто настоящий московский небоскреб!
— Да, только Дом Советов рядом с ним теперь выглядит захудалой усадьбой разорившегося помещика, а прежде казался одним из самых величественных домов Москвы, — сказал Ильин.
— А как вы находите метрополитен?
— Я восхищен: мрамор, роскошь! Признаться, в этот приезд я охотнее пользуюсь метро, чем автомобилем. Когда я после Москвы в Берлине спустился в подземелье станции «Фридрихштадт», то невольно воскликнул: «Какая бедность!» Но, признаться, жаль, что столько сносят старинных построек…
— Ну что уж такого вам особенно жаль? — удивился Трояновский.
— Ильинских ворот, например…
— Они мешали движению, — подал голос шофер.
— Может, и мешали, но они украшали Москву, — возразил Ильин. — Как украшают Большие бульвары Париж, например. Чему мешала Сухарева башня? Это вандализм, на мой взгляд…
— Из-за нее знаете, сколько было несчастных случаев? — осмелел шофер, а Трояновский замолчал.
— Триумфальная арка на площади Этуаль почему-то не мешает, — не унимался Ильин.
— Где это? — спросил шофер.
— В Париже, — ответил Ильин.
— Что ж вы заладили: Париж, Париж… — поморщился Трояновский. — Вы восхищаетесь нашим метро, а именно на его постройку и пошел камень Сухаревой башни и всех этих ворот — Ильинских, Никольских.
— Не знал, — осекся Ильин. — И все же это слишком большая жертва подземному Молоху. А Париж что? Он в моих рекомендациях не нуждается.
…В Париже в это время шел по Сене катер полиции, направляясь к странному предмету. Полицейские баграми подтянули ближе к борту и принялись втаскивать из воды на палубу большой чемодан. Раскрыли его. В чемодане был труп.
В темной комнате руки фотографа доставали из лоханей фото: Париж, набережная, где выловили чемодан, сам чемодан в закрытом виде, в открытом. Труп в чемодане, обезображенное лицо…
Автомобиль притормозил у полицейского участка. Человек в штатском вышел из машины, и его приветствовала группа людей в форме. Он прошел в зал, где на стене были развешаны фото. Группа полицейских сидела перед столом.
— Господа, позвольте представить вам эксперта по проблемам русской иммиграции Франции. Поскольку мы имеем дело с новым типом преступников и преступлений, он поможет нам разобраться с особенностями этого контингента.
— Комен, Кольдер, Камергер, Кормилицын, — указал на фото Эксперт. — Это некоторые имена и клички погибшего, известные нам на данный момент. Агент русской разведки, советской, — поправился Эксперт. — В революцию белый, в эмиграции стал сотрудничать с красными. Вы ознакомлены, чем одно отличается от другого…
— Да-да… — вразнобой ответили несколько голосов.
— Белые — монархисты, да? — уточнил один полицейский.
— Да. Так вот, был белым, в эмиграции стал красным. Потом, видимо, передумал. Главное сейчас, что, исходя из информации, которой мы располагаем, вся эта история не наша. Это внутренний конфликт Советской России. Нам следует определиться: вмешиваемся мы или нет во внутренние дела России. — Эксперт усмехнулся. — Мы имеем полное право наплевать и не разыскивать этих убийц. Пусть грызутся…
— Так не годится. Мы на территории Франции, господа! — не выдержал один полицейский.
— Я бы сказал, они, — добавил второй.
— В этом сложность нашего положения, — развел руками Эксперт. — Мы должны решить, как мы реагируем: даем им перерезать друг друга и закрываем на это глаза либо взыскиваем с них полной мерой, как со своих убийц…
— Убийца — это убийца, и нечего тут. Пусть едут в Россию и там делают что хотят, — проворчал старик-полицейский.
— Но они не едут и ехать не собираются. А бороться с агентурой секретных служб — дело нелегкое. И мы ничего не знаем о том, как они организованы у русских…
— Пока нам следует признать, что дело сделано на уровне европейских стандартов, — кивнул на фото полицейский.
…Машина с Ильиным и Трояновским въехала на дачу Молотова и остановилась. По аллее навстречу гостям шла группа: Молотов и чуть позади его заместители в Совете народных комиссаров Чубарь и Межлаук. Все обменялись рукопожатиями и направились к даче.
— Пожалуйте, дорогие гости! — с приветливой улыбкой встретила гостей жена Молотова Полина Семеновна. — Не присматривайтесь к недостаткам. Сейчас строится новая дача, лучше этой. Скоро переедем.
Гости раздевались. Молотов ухаживал за Музой. Под руку ввел ее в гостиную, где был накрыт кофе. Комнаты с большими окнами были обставлены со вкусом.
— Я слышала, вы говорили товарищу Сталину о производстве розового масла? — сразу спросила Жемчужина.
— Ну, это не самая большая новость о Болгарии, — ответил Ильин.
— Но если я правильно поняла Вячеслава, то товарища Сталина интересует промышленное производство нашего розового масла. Он сказал, что в Грузии разводится промышленная роза. Это значит, что он этим гордится. Для меня это очень важно, Федор Федорович! Я, как председательница треста, днями выезжаю в служебную командировку в Германию, Францию, Соединенные Штаты, заметьте, Трояновский! И в моих планах — осмотр лучших парфюмерных заводов. В Болгарию, разумеется, я не попаду, но если товарища Сталина интересует роза…
— Полина, речь шла о Болгарии вообще. И Федор начал именно с масла, — прервал жену Молотов. — Ладно, друзья мои, отогрелись? Тогда позвольте вас пригласить поиграть на бильярде. Идет?
Все встали, а Ильин замешкался, пропуская всех вперед.
— Полина Семеновна, — наклонился он к Жемчужиной. — Мне нужно уединиться с вами. Я ехал через Прагу, и Аросев просил меня передать вам лично в руки мелочи всякие — для вас, для Светланочки…
— Ой! Где это? — радостно всплеснула руками Полина.
— Я оставил в машине.
— Я велю принести!
— Я думаю, не следует, — сказал Ильин. — Я сам.
— Ну что вы! — сказала Полина и крикнула в пространство дачи: — Василий, принесите пакет из автомобиля!
— Федор Федорович, мы ждем, — крикнул Ильину Молотов с веранды.
— Я должен посекретничать с вашей женой, — улыбнулся Ильин.
— Вот как? — вернулся с веранды Молотов. — Не позволю!
— Пойдем, — подхватила мужа под руку Полина, увлекая вглубь дачи. — Федор привез посылочку от Аросева. А ты иди, занимай гостей.
— Мне тоже интересно, — обиженно сказал Вячеслав.
Вчетвером они вошли в кабинет, где на столе уже стояла посылка.
Полина принялась разворачивать картонки и свертки. Достала отрез шерсти, спортивное пальто, которое тут же примерила, и с восхищением зарылась в груду детских вещей. Выхватила вязаный костюмчик и искренне воскликнула:
— Господи, когда же наконец у нас будут такие вещи, а?!
— Тебе что-то не нравится у нас? — шутливо ответил Молотов и сказал Федору: — Оставим женщин заниматься тряпьем. Посылки, подарки, ерунда какая-то. Аросев, как я посмотрю, совсем разложился.
Он увлек Ильина в бильярдную, где они вооружились киями и натерли их кончики мелом.
— Ну что у вас тут? Начнем сначала? — весело спросил Молотов. Не дожидаясь ответа, взял деревянный треугольник и на зеленом сукне стола уложил пирамидой шары из слоновой кости.
— Кто разобьет? — лукаво спросил он.
— Я, — сказал Чубарь и с силой разбил пирамиду. Шары разлетелись по всему столу. Молотов прищурил глаз, прицелился и со звонким щелканьем загнал шар в лузу. Обошел стол и выбрал новую жертву. Чубарь и Межлаук чувствовали себя как дома, Трояновский не уступал им в искусстве игры. Хуже всех играл Ильин.
— Ну-ка, Болгария, вмажь Америке! — подзадоривал Ильина Молотов. — Ну-ка, Америка, не посрами! — кричал Трояновскому, когда был его черед бить.
Ильин продолжал «мазать».
— Кстати, я хотел с вами посоветоваться, — сказал Молотов Ильину. — Мы хотим отметить столетие со дня смерти Пушкина. Как, по-вашему, лучше сформулировать, за что мы, большевики, любим Пушкина? Если сказать, что он создал русский литературный язык, воспел свободу, так под этим и Милюков подпишется. А нам надо дать такую формулировку, под которой не смог бы подписаться Милюков. Подумайте-ка об этом.
— Охотно подумаю, — согласился Раскольников.
— Все, партия окончена! — решительно скомандовал Молотов, и все поставили кии на место. Шумно перешли в столовую, где стол был накрыт: стояли холодные закуски.
— Наши маринованные грибочки не забыли там, в своих америках? — потирая руки, указал на блюдо Молотов. — Прям тут на даче у нас и растут.
— Но колбаса и осетрина — из «Елисеевского»? — спросил Трояновский, усаживаясь.
— А хрен наш, домашний, — пододвинула чашку Полина.
— Я уж на свое место, — сказал Молотов, садясь на краю стола. — А вы давайте ко мне, — усадил он справа Чубаря, а слева Трояновского. — Прошу вас, Муза, — посадил он рядом с Чубарем жену Ильина. — А ты — по леву руку давай, — усадил рядом с Музой Межлаука. Рядом с Трояновским села жена Чубаря. Ильин оказался ее соседом слева.
— С супругой Чубаря знакомы, Федор Федорович? — спросил Молотов.
— Имею удовольствие, — улыбнулся, кивая, Ильин.
— А мужу позволено узнать, где вы познакомились, когда и в Москве-то Ильина не бывает? — буркнул Чубарь.
— В Париже, дорого`й, — беспечно ответила ему жена.
— Вы приезжали лечиться будто бы? — уточнила Муза.
— Было, — кивнул Чубарь, ухаживая за Музой.
— Как вы себя теперь чувствуете?
— Прекрасно! — весело откликнулась жена Чубаря. — А вы после Парижа скучаете, небось, в Софии, как я в Москве? Я больше всего на свете интересуюсь кинематографом и каждый вечер, когда позволяли врачи, ходила смотреть новую фильму… А у нас!..
— Что у нас? — шутливо нахмурился Молотов, нависая над столом. — Что вам у нас не нравится?
— Новых фильмов мало, — смешалась жена Чубаря.
Молотов взял в руку запотевший графинчик с водкой и, стараясь не капнуть на скатерть, наполнил рюмки своих соседей.
— Спасибо, я «Напареули», — сказал Ильин, и Муза, сидевшая напротив него, протянула ему и свой бокал.
Чубарь встал и сказал:
— Я позволю себе тост за гостеприимную хозяйку этого дома, за успех ее предстоящей загранкомандировки!
Мужчины подходили к Жемчужиной, чокались с ней и так, стоя подле нее, пили до дна. Сели, погромыхивая стульями. Принялись закусывать.
— Я предлагаю здравицу в честь хозяина дома! — встал Межлаук. И все снова чокались и пили.
— Товарищи, — поднялся Молотов. — До сих пор не было главного тоста. Я не могу больше ждать и предлагаю выпить за нашего гениального вождя, ведущего нас от победы к победе! За родного и любимого Сталина!
Гости с шумом вскочили, закричали «ура!», чокаясь с Молотовым. Крикнуть не успели только Трояновский, Ильин и Муза. Они встали последними, так как не были готовы к такому. Молотов вытер салфеткой усы и, отодвинув стул, вышел из-за стола.
— Прошу в гостиную! Нас ждут танцы под граммофон. Позвольте, — он пригласил Музу, обнял ее за талию и, потеряв важность, заскользил по паркету под бравурную мелодию. — Я танцую лишь польку, представьте. Она была в моде еще в годы нашего студенчества с Федором. А все новые танцы я и не знаю, и не признаю. А вы?
— Мне нравятся танго и фокстрот, — улыбнулась Муза, отплясывая польку.
Молотов закончил танец, поцеловал Музе руку, вытер платком лоб и прислонился к стене в изнеможении. Ильин подошел к нему.
— Вячеслав Михайлович, я вот о чем хочу поговорить…
— Давай о чем хочешь!
— Надо переименовать полпредов в посланников. Неизвестный международному праву термин «полномочный представитель» вносит путаницу, а главное, создает нежелательную для нас дискриминацию.
— Совершенно правильно! — одобрительно кивнул Молотов. — Других предложений нет? Тогда предложу я. Сейчас гости разойдутся, а мы с Полиной вечером званы в Малый. Там идет пьеса «Бойцы». Что-то о жизни Красной армии. Вы наверняка ее еще не видели.
Автомобиль Молотова несся к Москве. Ильин сидел на заднем сиденье между Полиной и Музой, Молотов — на переднем.
— А с собратьями по перу пообщались, Федь Федич? — спросил Молотов.
— Да, мы с Музой ездили в Переделкино. Там стучат топоры! Все заняты постройкой дач. Не Переделкино, а Перестройкино. Как сказал муж Мариэтты Шагинян, «наш Версаль»…
— А что еще говорят, что думают? — быстро спросил Молотов.
— Разное. Недоумевают, почему Бунин не едет в Москву.
— А действительно? — оживилась Полина. — Он большой патриот, любит Россию, сильную армию, бодрую и радостную молодежь. Все это в изобилии он увидит в Москве!
— Любить надо не Россию, а Советскую Россию, — поправил жену Молотов.
— И пишет он лучше Горького, как считают наши писатели, — продолжил Ильин.
— Кто так считает? — спросил Молотов.
— Не помню, — развел руками Ильин. — Главное, что все там дышит
уютом, покоем и уверенностью в завтрашнем дне. И вообще, как мне кажется, наша литература находится на пороге нового могучего ренессанса.
— Вот еще помянем в тридцать седьмом Пушкина! — протянул Молотов и обернулся к Ильину. — А вы что-нибудь пишете сейчас?
— Пьесу из жизни Толстого. О его уходе из Ясной Поляны.
— Ну что это вы занялись Толстым?! — недовольно пробормотал Молотов. — Мало того что массу времени потратили на то, чтобы сделать инсценировку «Воскресения» для МХАТа, так теперь еще о самом Толстом! Темы надо брать из современной жизни. Но я бы вам советовал изучать Болгарию. Ее экономику, промышленность, сельское хозяйство, торговлю…
— И розовое масло, — добавила Полина.
Автомобиль притормозил у подъезда Малого театра. Все вышли из машины. Их встретил знакомый администратор, проводил в правительственную ложу.
— Я сяду в тени, — сказал Молотов, усаживаясь в глубине ложи.
— А Булгакова давно вернули в репертуар? — спросил Ильин.
— Да уж пару лет как, — ответил Молотов.
— Кто ж ему покровительствует? — протянул Ильин.
— Товарищ Сталин, — ответил Молотов. — Ему очень нравится.
Полина и Муза заняли плюшевые кресла в первом ряду ложи и облокотились на барьер. Занавес открылся. Актеры в костюмах красных командиров сели за стол и принялись играть в шахматы. Ильин поднес к глазам бинокль и сказал жене:
— В главной роли Михаил Францевич, узнаешь?
Второй актер поднял глаза, пристально посмотрел в ложу — и откинулся на спинку стула.
— Эй, дурень! — шепотом, который был слышен в ложе, сказал другой. — Напился — держись: в зале Молотов!
Красный командир с грохотом свалился на пол. Занавес пошел вниз. В ложу вошел директор театра Серго Амаглобели.
— Простите, пренеприятная неожиданность: с актером случился удар. Сейчас подъедет дублер, и мы продолжим. Пройдемте ко мне пока — выпьем чаю…
Все поднялись и направились в кабинет директора, увешанный портретами драматургов и режиссеров. На скатерти стоял чай с пирожными. Муза с Полиной тихонько переговаривались. Молотов допил чай и встал.
— Пожалуй, вернусь в ложу: люблю наблюдать за людьми, — сказал он.
Серго проводил Молотова до двери и вернулся к Ильину.
— Вы, я слышал, написали пьесу из жизни Толстого…
— Еще не написал, но пишу… — растерялся Ильин.
— Вот и прекрасно. Пожалуйста, как только она будет готова — познакомьте меня с ней. Я бы хотел ее поставить в нашем театре. А Софью Андреевну великолепно может сыграть Массалитинова!..
— А что вы, Федор Федорович, довольствуетесь работой в странах, далеких от большой политики? — спросила Полина. — Ведь в Москве вы могли бы занять гораздо более ответственный и интересный пост.
— Моя работа меня удовлетворяет, — чуть склонил голову в поклоне Федор. — Вы же знаете, что я нечестолюбив и невластолюбив.
Полина хотела что-то ответить, но зазвенел звонок. Она и Муза поднялись. Ильин пропустил их вперед, вошел следом, и Молотов жестом предложил ему сесть рядом в глубине ложи. Поднялся занавес, Молотов вгляделся в лицо нового актера.
— Ишь, как актер похож на нашего Шапкина! Не находите? — сказал он Ильину.
— Действительно есть сходство, — согласился Ильин.
— А вы знаете, что произошло с Шапкиным? Не слышали в вашей Болгарии? Его заподозрили в шпионаже…
— В чью пользу? — потрясенно спросил Ильин.
— В пользу Германии, разумеется.
— Не может быть, — проговорил Ильин.
— Мы создали специальную комиссию. Со мной во главе…
Молотов выдержал паузу. Ильин оторопело молчал.
— Расследовали дело. И отвергли обвинение за недоказанностью улик! — взмахнул рукой Молотов.
— Невероятно, — выдохнул Ильин. — Я Бориса Михайловича знаю с Гражданской. Он был офицером Генерального штаба…
— …состоял начальником оперативного управления в штабе Реввоенсовета Республики, был правой рукой главнокомандующего… — продолжил Молотов. — Вот с учетом всего этого мы так внимательно и отнеслись к расследованию.
— Вы мешаете! — обернулась Полина, и Молотов прижал руки к груди, принося извинения.
— Это неправдоподобно. — Ильин ходил из угла в угол в номере гостиницы. — В это невозможно поверить.
Он сел к столу, раскрыл папку и разворошил документы.
— Что тебя так удивило? — спросила Муза, взбивая подушку.
— Эта дикая история с Шапкиным. Я для Бонча собрал все, что есть о нашей поездке, и вдруг такое. Он был заместитель Каменева, а Вячеслав говорит «немецкий шпион»!
— Но все же хорошо кончилось, что ж ты переживаешь?
— Да как можно вообще? Смотри, — Федор наконец нашел в папке то, что искал. — Мы с ним были в Новороссийске по приказу Ленина! Сложнейшая операция по затоплению флота.
Он разложил несколько снимков, на каждом были корабли.
— Как нас не разорвали тогда в Крыму? Я был один после Гардемаринских классов, я ходил в Японию, Корею, и, когда создавали наш флот, Ленин призвал меня готовить с ним декрет о флоте.
— Я знаю, Федя, — попыталась остановить мужа Муза.
— Нет, не знаешь, я не рассказывал, — горячо возразил Федор.
— Я читала все это, я потому и пришла тогда — мне сказали, что ты будешь там на обеде…
— Где ты могла это читать?!
— У Ларисы. Она это описала, и я пришла посмотреть на тебя.
— Да-да, и спросила у меня, не пришел ли Раскольников, — улыбнулся Федор.
— Да, потому что у героя революции не может быть таких рук. — Муза обняла его.
— Как оказалось, может, — улыбнулся он. — Но Лариса не знала деталей, когда Ленин назначил меня «замком-по-морде».
— Кем-кем? — переспросила Муза.
— Заместителем народного комиссара по морским делам. И сразу поставил командовать Ледяным походом, когда мы перегнали корабли Балтфлота из Ревеля в Кронштадт, чтоб не дать германцам захватить их. И когда все получилось зимой восемнадцатого, он летом поручил мне операцию на Черном море. Перегнать флот было некуда, и нужно было его затопить. Сначала Совнарком велел Сталину привести в исполнение этот приказ, но Сталин поехал и исчез. Тогда Ленин вызвал меня и сказал, что Сталин уклонился, а надо спешить, потому что, если корабли захватит Германия, она будет стрелять по нам с наших кораблей.
Федор подошел к окну и показал пальцем:
— Вот через эти ворота я вошел в Кремль. Тогда у нас были картонные пропуска. Я показал свою картонку красноармейцу и пошел в Совнарком. Там товарищ Гляссер сразу сказала: «Владимир Ильич просит вас». И Владимир Ильич поднялся мне навстречу, пожал руку и сказал, что в Новороссийске дела идут плохо, потопление Черноморского флота встречает неслыханное сопротивление со стороны команд и белогвардейски настроенного офицерства. Увести флот в Севастополь — значит отдать его германцам в руки, чего нельзя допустить. Он показал мне шифровку из Берлина. Германское правительство требовало от своих перевода Черноморского флота из Новороссийска в Севастополь. «Вам придется сегодня же выехать в Новороссийск и взять решение вопроса на себя, — сказал Ленин. — Задача — потопить флот. Звоните в Наркомпуть и просите от моего имени дать для вас экстренный поезд. Возьмите с собой пару вагонов с матросами и с пулеметом». Он выписал мне мандат, что я командируюсь Советом народных комиссаров по срочному делу в Новороссийск и гражданским, военным и железнодорожным властям предлагается оказывать мне содействие. Воскресенье, Бонч-Бруевича в Кремле не было, и я пошел к нему на квартиру — поставить печать.
Федор замолчал. Муза не сводила с него глаз.
— И поехал. Перед Борисоглебском поезд остановился на маленькой станции, и дальше меня не пустили: там шел бой. Когда выбили казаков и очистили полотно, все пути были заставлены вагонами и теплушками, набитыми людьми. Я пошел к дежурному по станции, предъявил подписанный Лениным мандат, и меня отправили первым. Утром поезд пришел в Царицын. Там, на путях, недалеко от вокзала, я разыскал вагон Сталина. Он сразу принял меня и сказал, что на днях тут проехал Шапкин. Он тоже против потопления Черноморского флота. Не понимает. «Зачем же вы послали вместо себя человека, который против потопления?» — спросил я. «Я послал?» — прищурился Сталин. «Я видел вашу телеграмму». — «Где?» — уточнил Сталин. «В руках у Владимира Ильича. После того как вы уклонились от выполнения этого опасного поручения, Ленин командировал меня». — «Уклонился? — переспросил Сталин. — Владимир Ильич так считает?» Я вернулся в свой вагон и понесся дальше на юг. В Тихорецкой помещался штаб. Я зашел в штабной вагон. Меня принял пожилой человек с бородой — командующий. «Смотрите, — сказал он. — Если вы потопите флот, то я не пропущу вас обратно». В тот же день я прибыл в Екатеринодар. «Слишком разъездились наркомы, — проворчал начальник станции. — Только что проехал Мехоношин. Шапкин на запасных путях стоит, а теперь вот вы…» Я вышел от него и встретил Шапкина. «Смотрите, как бы вас в Новороссийске за борт не сбросили», — шутливо заметил он.
Федор нервно ходил из угла в угол гостиничного номера.
— Я взял Шапкина и с ним вместе уехал в Новороссийск. Там пристань и набережная были черными от толпы: весь Новороссийск высыпал к морю. Мужчины, женщины, дети… Мы разошлись по разным кораблям и контролировали затопление флота. В порту кипела работа. На судах у пристани гремели лебедки. На железнодорожные платформы грузили маленькие паровые катера с медно-желтыми блестящими трубами и снятые с кораблей серые орудия на лафетах. Мимо ходили, надрываясь от тяжести, матросы с узлами и с винтовками за спиной. На рейде стоял морской гигант «Свободная Россия». Около каменной стенки чернело несколько миноносцев. По деревянным сходням я взошел на миноносец «Керчь», назвал свою фамилию и попросил вахтенного предоставить мне катер для поездки на «Свободную Россию». Вахтенный дал его в мое распоряжение, но, едва мы отвалили от миноносца, с палубы «Керчи» крикнули: «Товарищ Раскольников, командир просит вас к себе». Я приказал повернуть назад к «Керчи». Ко мне вышел человек в белом кителе и белых запачканных брюках. «Командир миноносца Кукель», — взял он под козырек. Оказалось, что минувшей ночью некоторые суда во главе с линейным кораблем «Воля» снялись с якорей и отправились сдаваться немцам. Когда эскадра, уходившая в Севастополь, выстроилась на внешнем рейде, на мачте «Керчи» взвился сигнал флагами: «Судам, идущим в Севастополь. Позор изменникам России!» «Нельзя ли нагнать ушедшие корабли и вернуть их в Новороссийск?» — спросил я Кукеля. «Поздно, — ответил он. — Они раньше придут в Севастополь, чем мы успеем настичь их. К тому же всюду большой некомплект команд. На всех кораблях идет отчаянная борьба между сторонниками и противниками ухода в Севастополь. „Свободная Россия“ разводит пары и готовится к съемке с якоря. Она ушла бы раньше, но задержалась из-за недостатка людей. Команда „Керчи“ не собирается сдаваться и хочет потопить миноносец». Я обещал Кукелю поддержку. Вернулся на катер и направился на «Свободную Россию». На палубе кучки матросов обсуждали, что делать. Другие, в фуражках, с георгиевскими ленточками, надрываясь, тащили узлы и складывали их около трапа. Они собирались эвакуироваться. Я попросил вызвать командира корабля. Мы прошли сквозь толпу матросов, и инженер-механик Берг, седой старичок, буркнул мне вслед ругательство. Спустились по трапу вниз в адмиральский салон, сели за стол возле пианино с бронзовыми подсвечниками. Командир корабля выслушал меня. Он не возражал против потопления, но жаловался на нехватку людей, и в особенности машинной команды. Я попросил собрать всех матросов и обратился к команде: «Для того чтобы флот не попал в руки германского империализма и не стал орудием контрреволюции, необходимо сегодня же потопить его», — сказал я. «А почему нельзя воевать, обладая такими кораблями и такими дальнобойными орудиями?» — перебил меня молодой матрос с горящими глазами. «Корабли в самом деле великолепны, — сказал я. — Но флот не способен оперировать без базы, а единственная база Новороссийска находится под угрозой со стороны сухопутного фронта. Открытие боевых действий означает возобновление войны с Германией, а ее войска занимают Нарву и Псков, откуда могут повести наступление на Петроград. Потому, не имея возможности воевать, у нас нет иного выхода, кроме потопления флота». Тогда за потопление поднялся лес рук. Команда приняла решение единогласно, многие матросы плакали. Но время слов прошло, настала пора дела. На всех миноносцах заложили сильные подрывные патроны, которые сработают от бикфордова шнура. Предварительно будут открыты кингстоны, клинкеты и отдраены иллюминаторы; в них сразу же хлынет вода. К борту «Керчи» подошел на катере Аннинский — командир эскадренного миноносца «Лейтенант Шестаков». Накануне ночью он на буксире оттащил на середину гавани миноносец «Капитан-лейтенант Баранов», где началось повальное дезертирство. На самом «Шестакове» было около пятидесяти человек сборной команды. По существу, только он да «Керчь» были укомплектованы людьми и имели возможность буксировать другие корабли. На остальных миноносцах из команды осталось всего по пять-шесть человек. А «Фидониси» совсем обезлюдел. Даже его командир Мицкевич ночью бежал на моторном катере в Керчь, а затем в Севастополь. Покинутый людьми миноносец чернел у пристани. Я спросил Кукеля о его намерениях. Он ответил, что «Керчь», закончив дела в Новороссийске, отправится для потопления в Туапсе. Кукель мотивировал свой уход для потопления в Туапсе тем, что команда «Керчи», с самого начала открыто стоявшая за уничтожение флота, навлекла на себя недовольство кубанцев и боится ехать через Екатеринодар. К «Свободной России» подошел небольшой пароход, по сравнению с дредноутом казавшийся игрушкой. Он взял стальную громадину на буксир и поволок ее на внешний рейд. Когда я съехал на берег, весь Новороссийск вышел к морю. Мужчины, женщины, дети теснились и жались друг к другу. На пристани, возле которой стоял покинутый командой «Фидониси», шел митинг. Оратор, взгромоздясь на фонарь, истерически призывал не допускать потопления. Когда шхуна, пришедшая с рейда, начала брать на буксир «Фидониси», толпа попыталась задержать миноносец. «Керчь», развернувшись, подошла к пристани. На корабле пробили тревогу, орудия навели на пристань. Кукель крикнул в мегафон: «Если буксированию миноносца будут препятствовать, я открою огонь!» Толпа на пристани отпрянула, и «Фидониси» отвели на рейд. Около четырех «Керчь» произвела выстрел миной Уайтхеда в миноносец «Фидониси». Раздался оглушительный взрыв. Другой миноносец отвели на рейд, снова выстрел миной, и миноносец, как булыжник, пошел на дно. Следом открыли кингстоны — и остальные эскадренные миноносцы пошли ко дну один за другим.
Федор погладил старое фото, на котором торчали из воды мачты с флажками на вершине.
— Эти сигналы на мачтах означают «Погибаю, но не сдаюсь», — сказал он с горечью.
— Но все-таки почему нужно было затопить флот? — сказала Муза. — Я не понимаю!
— Чтобы он не достался врагу. Как можно не понимать такую простую вещь?
— Это столько труда — построить корабль, — продолжила Муза.
— Но они стреляли бы по нам, если бы достались немцам!
— Кто стрелял бы? Свои по своим? — воскликнула Муза.
Федор старательно подбирал слова.
— Да, — наконец сказал он. — Среди бывших морских офицеров — титулованных аристократов и дворян, занесенных в шестую Бархатную книгу, преобладало отвратительное контрреволюционное мнение, что немцы — меньшее зло, чем большевизм. Эта часть офицерства стремилась в оккупированный германскими войсками Севастополь. Они мечтали вырваться из «советского ада». Хотя многие офицеры рвались в Севастополь, потому что там остались их семьи, не успевшие эвакуироваться. На каждом корабле шла ожесточенная классовая борьба.
— И за это самоубийство тебе дали орден Красного Знамени? — тихо спросила Муза.
— Какое самоубийство? — вскинулся Федор.
— Флота, замком-по-морде… — попробовала пошутить она.
— Нет, орден дали на Волге, когда я стал командующим флотилией, — сухо сказал Федор и смел фотографии в папку.
— Успокойся, пожалуйста, — сказала Муза. — А что это за фото?
— Храню с тех пор, как Владимир Ильич велел. Бонч-Бруевич просит ему отдать. Говорит, это важно для нашей истории.
— Отдай, конечно. — Муза сбросила платье, облачилась в ночную рубашку. — А ты правда не тяготишься жизнью далеко от Москвы, от друзей?
— Нисколько, — ответил Федор. — Пост, который мне могли бы дать тут, был бы по линии культуры, а там идеологический зажим всегда был особенно силен. Мне претит давить и не пущать.
— Да уж слышала. Думай над определением значения Пушкина.
— Странное задание: поделить Пушкина пополам — один для большевиков, другой для меньшевиков. Я могу придумать тысячу определений, но под каждым может подписаться Милюков.
— Ложись. До тридцать седьмого еще есть время. — Муза погасила свет.
Милюков сидел в Париже в своем кабинете главного редактора русской газеты и разглядывал во французской газете фото чемодана, трупа и портрет мужчины, найденного в чемодане. Из-за двери доносился стук машинки. Звонил телефон, но он не снимал трубку. Он вертел в руках пенсне, надевал, снимал, снова надевал…
— Павел Николаевич, — заглянула секретарь. — К вам пришли…
— Кто, Ниночка? — вскинулся устало Милюков.
— Господин Милюков, редакция «Пари матч» просит интервью, — фотограф оттеснил секретаршу и встал с фотоаппаратом в дверях. — Весь Париж только и говорит об этом убийстве, а вы молчите…
— Я в растерянности, — сказал Милюков. — Если верить этому… — Милюков повертел в руках газету, и фотограф щелкнул. Вспышка ослепила Милюкова, он прикрыл лицо рукой и закончил из-под руки: — то я не могу больше верить себе.
— Вы знали покойного?
— Я знал человека с этим лицом, но не под этим именем.
— Это потеря для вас?
— Да, — уверенно кивнул он. — Не сравнимая ни с одной из былых потерь: я теряю доверие к собственной способности отличить черное от белого. Или красное…
В Москве по коридору гостиницы прислуга катила столик с завтраком, прикрытом салфетками. Ильин вышел из ванной и сел к телефону.
— Алло, Кремль? Товарищ Поскребышев? Это полпред Ильин. Товарищ Сталин пожелал повидаться со мной. Я хочу узнать, когда он меня примет.
«Не знаю!» — передразнил Ильин Поскребышева, положив трубку.
— Ладно, поеду в Наркоминдел и перезвоню Сталину напрямую.
Муза налила кофе из белого фарфорового кофейника.
Ильин вошел в просторную приемную Наркоминдела.
— Посланник Ильин, — отрекомендовался он секретарям.
— Как доложить? — строго оглядел Ильина один из секретарей.
— Посланник Ильин, — повторил Федор, не понимая вопроса. — Прибыл из Болгарии. Ввиду отсутствия товарища Литвинова в Москве пришел ориентироваться к товарищу Крестинскому. Он назначил мне к одиннадцати.
— Ах, у вас назначено! — потеплел секретарь. — Подождите! — и скрылся за дверью кабинета.
Ильин прошелся по приемной, подошел к двери, машинально потрогал висевшие на ней портьеры. Сверху посыпалась моль.
— Федор Федорович, — радостно воскликнул Крестинский, выходя из своего кабинета. — Пожалуйте!
— Однако много вредителей развелось у нас в Наркоминделе! — сказал Ильин.
— Что вы имеете в виду? — спросил Крестинский, и улыбка слетела с его лица.
— Моль! — Ильин еще раз тряхнул портьеру.
— А-а, — пришел в себя Крестинский. — Проходите, рассказывайте, что у вас в Болгарии. — Крестинский указал Ильину на стул, а сам сел в кресло с высокой спинкой, взял со стола какую-то бумагу и пробежал ее глазами. — Слушаю вас. Хотя ваш отчет о политическом положении я уже прочел.
— Сверх того мне добавить нечего. Прекрасная страна, очень доброжелательное отношение к русским.
— Советским! — поднял палец Крестинский. — А мы хотим вас назначить полпредом в Испанию, но у вас есть конкурент — Розенберг. Он тяготится бездействием в Лиге Наций и просто жаждет активной работы. Конечно, вы обладаете более широкими интересами: интересуетесь не только политикой, а литературой, искусством, а у Розенберга одна страсть — политика. Но зато уж в политике он отличный оперативный работник. Максим Максимыч считает, что вы не оперативный работник. Впрочем, вот он вернется и все решит…
Раздался телефонный звонок.
— Кто? Книжная база? У меня перебор книжного пайка? Не может быть. Платить? Нет, товарищ. Кто же платит за книгу? Вернуть прочитанное? Это не годится. Я собираю библиотеку. Вы уж скостите образовавшийся за мною долг, это и будет выходом из положения. До свидания, товарищ, — сказал Крестинский и положил трубку. — Ну, Федор Федорович, когда возвращаетесь в Болгарию? — продолжил он.
— Я хотел бы часть отпуска провести в Италии, если вы не возражаете, Николай Николаевич.
— Не возражаю! — бодро воскликнул Крестинский. — А на каком курорте вы предпочитаете проводить отпуск?
— Мне хотелось бы, как всегда, немного попутешествовать, а более продолжительное время провести на Лидо, рядом с Венецией. Люблю!
— Был я однажды на вашем Лидо, — махнул рукой Крестинский. — Не нравится.
— Я бы хотел просить вашего разрешения пробыть в отпуску до октября. — И Федор протянул Крестинскому бумагу.
— Что там? — Крестинский даже не взглянул на документ.
— Медсвидетельство профессора кремлевской амбулатории Шуровского.
— Который лечил Льва Толстого? — спросил Крестинский.
— Да, Лев Николаевич умер у него на руках в Астапове. Он мне рекомендовал.
Крестинский не дал договорить.
— Тогда мы должны дать такой же отпуск Якубовичу, — сказал он. — Его здоровье хуже вашего. Ладно, я готов смотреть на это сквозь пальцы при условии, если вы пробудете в отпуску не более двух месяцев. Но через два месяца уж извольте вернуться в Софию, иначе я устрою скандал, — сказал Крестинский, расплываясь в улыбке.
— Спасибо, Николай Николаевич. Вы не позволите на минуту занять кремлевскую линию? Товарищ Сталин просил меня связаться с ним, а Поскребышев ничего об этом не знает.
— Конечно, — Крестинский суетливо пододвинул аппарат.
Ильин набрал номер.
— Алло! — услышал он спокойный голос Сталина.
— Здравствуйте, товарищ Сталин. Это полпред Ильин. Вы желали видеть меня. Хотел узнать, когда вам удобно.
— Приезжайте прямо сейчас, — приветливо ответил Сталин. — Вы где находитесь?
— В Наркомате у товарища Крестинского.
— Жду вас.
— Спасибо, еду, — ответил Ильин и положил трубку.
Крестинский с неожиданной прытью выскочил в приемную и крикнул:
— Дежурную машину Наркоминдела Ильину! Ему в Кремль!
Они простились. Ильин пошел к лифту. Он обогнал группу людей: по коридору шел старик, опираясь на палку. Седая голова его была низко опущена. Плотный чекист в форме, с наганом в кобуре поддерживал его под локоть.
— Здравствуйте, Александр Владимирович, — почтительно сказал Ильин. — Как поживаете?
— Не разговаривать с арестованным, — одернул Ильина чекист.
— Кто арестованный? — не понял Ильин и наклонился поближе к старику. — Неужели вы меня не узнаёте?
— Я арестован, — сказал старик, подняв глаза на Ильина.
Конвоир подтолкнул старика и ввел в какое-то помещение.
Ильин растерянно посмотрел на закрывшуюся перед ним дверь и пошел к выходу.
У Троицких ворот Кремля Ильин отпустил машину. Подошел к окошку пропусков и протянул дипломатический паспорт. Молодой часовой повертел паспорт и вернул Ильину.
— Вам через Спасские, — сказал он.
— Давно это?
Часовой не ответил. Ильин помедлил, кивнул и спустился в Александровский сад. Вышел на Красную площадь и пошел вдоль стены, где были замурованы урны с прахом. Он шел от имени к имени, замедляя шаги. Смахнул снег с одной из табличек. Подошел к Спасским воротам. В отделе пропусков дежурный просмотрел дипломатический паспорт и набрал номер.
— Товарищ Поскребышев? Полпред Ильин… Есть пропустить!
Через Спасские ворота Ильин вошел в Кремль и огляделся.
Прошел к большому дому, где его встретил у двери офицер охраны. Жестом указал следовать за ним. Они поднялись по лестнице на второй этаж и пошли по коридору, устланному красным ковром, мимо кабинетов с высокими дверями. Толкнул дверь, сказал: «Здравия желаю, товарищ Поскребышев». И пропустил Ильина вперед. Ильин вошел в приемную. Поскребышев в зеленом кителе кивнул и сказал тихим голосом:
— Здравствуйте. Подождите в соседней приемной.
Ильин направился в приемную, где на столе, покрытом зеленым сукном, стоял на подносе стакан и графин с водой.
— Вас просит товарищ Сталин, — окликнул его Поскребышев.
Сталин поднялся из-за стола, когда Ильин вошел.
— Здравствуйте, Федор Федорович, — сказал он и, не выпуская руки Ильина, подвел и усадил его за длинный стол.
— Здравствуйте, товарищ Сталин, — сказал Ильин и сел.
Огляделся. Посмотрел на портрет Ленина над столом и на другой стене — Маркса и Энгельса.
— Ничего не изменилось с тех пор, как вы были здесь, — улыбнулся Сталин и закурил трубку. — Ну, Федор Федорович, теперь, когда мы одни, мы бы хотели услышать от вас, какие настоящие проблемы есть у нас в Болгарии, — сказал он.
На столике зашипел телефон. Сталин подошел к аппарату, снял трубку и сказал:
— Позвоните попозже.
— Главная, на мой взгляд, проблема в том, что болгарское правительство хочет купить у нас оружие.
— Так в чем же проблема?
— Наркоминдел возражает.
— Это ошибка. Наркоминдел совершает ошибку, — уточнил Сталин. — Все равно ведь Болгария купит то, что ей нужно. Просто, отказывая ей в оружии, мы заставляем ее покупать у немцев. Не так ли?
— Я придерживаюсь такой же точки зрения, товарищ Сталин. Вы разрешите доложить ваши слова народному комиссару?
Сталин кивнул. Подумал, снял трубку телефона, но положил обратно.
— Я сам поговорю с народным комиссаром, — сказал он. — А как вы находите поведение Англии?
— Англия теперь стоит за мир, — ответил Федор.
— Англия стоит за мир! — протянул Сталин и подошел к Ильину ближе. — Если Англия все еще господствует в мире, то только благодаря глупости других стран, которые дают себя обманывать. Не смешно ли, что несколько сотен британцев правят Индией? Их колонии разбросаны по всему свету. Защитить эти колонии немыслимо: для этого нужно сто флотов! А британский флот вообще не заслуживает своей прежней репутации. Вы видели их флотилию вблизи? — усмехнулся Сталин.
— Имел такую печальную возможность, — улыбнулся Федор.
— Это не то что у нас, где все собрано в одном месте. — Сталин растопырил пятерню и сжал в кулак. — Англию сейчас будут щипать. Потому, конечно, Англия стоит за мир. А оружие Болгарии нужно немедленно продать! Столько, сколько она попросит. Я отдам распоряжение, а вы уж там изнутри проследите.
— Обязательно, товарищ Сталин.
— Может, у вас есть к нам вопросы? — ласково спросил Сталин.
— Нет, спасибо, — развел руками Ильин.
— Тогда в добрый час, — встал Сталин. — И не забывайте вдали от дома, что роза растет не только в Болгарии, но еще и у нас в Гори, — дружески улыбнулся он.
В сумерках Федор с Музой шли, плутая в арбатских переулках.
— Много странного, — озадаченно говорил Федор, склоняясь к Музе. — Новые люди на воротах, все нелюбезные, мрачные.
— На каких воротах? — не поняла Муза.
— Троицкие, Спасские. Все напряженные. Вячеслав ошеломил — то он мне говорит, что Шапкин немецкий шпион, то в Наркомате сегодня встретил старого товарища. Мы с ним вчера обедали в совнаркомовской столовке, а сегодня…
— Что же? — поторопила Муза.
— Его вели под конвоем! Ты не представляешь себе, кто такой Александр Владимирович Галкин! — воскликнул Федор. — Член Верховного суда СССР, руководитель Общества старых большевиков. Всегда поддерживал линию Сталина, ни к одной оппозиции не принадлежал, но Общество закрыто, Галкин арестован. И все молчат. Я не могу понять, почему все молчат! Это же удар по всем старым большевикам! — воскликнул Ильин.
— А почему ты сам не спросил у Сталина сегодня?
— Я? — Ильин растерялся. — Он хотел говорить о другом. И принял очень важное решение сегодня.
Они остановились, пережидая, пока пройдет трамвай, и тут перед ними возник молодой крестьянин с женщиной, державшей на руках младенца. Двое детей постарше цеплялись за юбку. Одеты все были не по сезону, в лицах читалось отчаяние. Крестьянин снял шапку и умоляющим голосом сказал:
— Христа ради, дайте что можете, только скорее, а то нас заберут. Третий день ничего не ели!
— Кто заберет? Куда? — Муза поспешно высыпала на ладонь парня содержимое кошелька. Она испуганно жалась к Ильину, а тот достал портмоне и прошуршал в темноте купюрой.
— А то вы не знаете, — сказал горько парень. — Деревня с голоду помирает, нас из дому гонят, убивают, — проговорил он, исчезая.
— Откуда вы? — крикнул ему в спину Ильин.
— С Поволжья, — донеслось из темноты.
— Как я испугалась, — выдохнула Муза.
— Я тоже, но что это значит? Я Поволжье освобождал, — проговорил он. — Даже спросить не у кого. А ты говоришь: у Сталина!
Утром в номере отеля Муза укладывала вещи, а Федор сидел над кипой бумаг.
— Всё. — Муза защелкнула чемодан. — Едем. Я обещала моим, что мы будем к обеду.
— Где? — не поднимая головы, спросил Федор.
— Ну как где, Федя? У мамы. Галя отпросилась с работы.
— Ты поезжай, — сказал он. — А я поеду к Гале собрать желтый чемодан.
— Федя, ее не будет дома!
— Она оставила мне ключ под ковриком. Ты слышала, что Бонч звонил? Я хочу отдать ему бумаги.
— Ну почему сейчас?! — воскликнула Муза. — А в другой раз?
— Какой другой, если мы уезжаем? — сказал Ильин. — Я должен снова взглянуть, что` там. Бонч просит и партийные документы, и военные, и переписку с Амануллой-ханом, которому я спас жизнь.
— Кто это?
— Эмир Афганистана. Там переписка со всем Переделкино, когда я был редактором, там Мейерхольд, Станиславский, Немирович-Данченко, Таиров. Бонч прав, что это нельзя хранить в квартире, особенно когда нас подолгу нет. Я сказал, что отдам, но обязан глянуть. Мало ли там что-то личное.
Муза схватила шубу, но Федор остановил ее, обнял, прижал к себе.
— Пока вы посплетничаете, я приеду. Честное слово!
Федор добрался на окраину Москвы. В небольшом доме достал ключ из-под коврика, вошел в комнату, снял пальто, достал из-под кровати желтый кожаный чемодан. Он был полон писем в конвертах, тетрадей, рукописей и вырезок из газет. Федор разложил их на кровати, на столе, перебирал, откладывал ненужное. В общем коридоре топилась печь. Он вышел, открыл печь и принялся бросать туда ненужные листки. Неожиданно на пороге встал юноша.
— Вы что здесь жжете, гражданин?
— А вам какое дело? Кто вы такой?
— Я из уголовного розыска, а вы кто будете?
Раскольников закрыл дверцу печки, прошел в комнату, достал из внутреннего кармана пальто и протянул дипломатический паспорт. Агент с интересом изучил его с обеих сторон, документ озадачил парня.
— Теперь вы предъявите ваши документы, — нахмурился Ильин.
— Вот, — протянул агент свою серую картонную карточку. Ильин прочел и вернул.
— Я привожу в порядок свой личный архив и сжигаю ненужные бумаги, — с трудом сдерживая ярость, сказал Ильин.
— А что у вас в руках? Дайте-ка сюда, — решительно сказал агент и почти вырвал из рук Ильина старый пропуск.
— Пропуск в Кремль к товарищу Ленину. Исторический документ. Так что поаккуратней. Очень мне интересно, каким образом в уголовном розыске стало известно о моем страшном преступлении, — с сарказмом закончил он.
— Нам в угрозыск позвонили из авторитетного учреждения…
— Из Наркомвнудела? — подсказал Федор. Парень кивнул. — Кто-то донес, что неизвестный гражданин сжигает бумаги?
— Да, — снова кивнул парень. — Нам приказали проверить, в чем дело. Вы где работаете? — потише спросил он.
— Состою полпредом нашей страны в Болгарии.
— Сейчас? — еще больше удивился агент. — Очень странно, — пожал он плечами. — Вы, гражданин, подождите здесь вот с этим малым, а я сейчас.
В комнату вошел простоватый мужичок с бородой, в тужурке и высоких сапогах.
— Кто он такой? — строго спросил агента Федор.
— Дворник, — ответил малый, сел на стуле у двери, и Федор понял, что ему лучше не пытаться выйти.
— Вы посидите здесь, товарищ, — сказал мужичку агент. — А я пойду позвоню по телефону.
— Здесь тоже есть телефон, — указал на аппарат Ильин. — Звоните! Меня лично знают члены Политбюро. Я вчера был в Кремле принят товарищем Сталиным, а третьего дня на даче у Молотова.
Агент смерил Ильина долгим взглядом, укоризненно покачал головой и вышел. Федор сел за стол и продолжил перебирать бумаги. Мужичок следил за ним. Федор порвал какой-то клочок бумаги, бросил в пепельницу, позвенел спичками, но чиркнуть не рискнул. Вскоре вернулся агент.
— Можете быть свободны, — покровительственно сказал он Ильину.
— А что, все это время я свободен не был?! — взорвался Ильин.
Агент промолчал. Ильин чиркнул спичкой и поджег какие-то бумаги. Мужичок обернулся к агенту в ожидании команды, но тот вышел, увлекая его за собой. Федор остался один. Задернул занавеску на окне и принялся ходить из угла в угол. Вытянул руки, посмотрел, как дрожат пальцы. Подошел к кровати, лег, вытянулся, закрыл глаза, снова сел. Он дышал с трудом. Взял стакан, вышел в коридор, в кухне открыл кран, набрал воды и, расплескивая на ходу, вернулся в комнату. Ловил ртом воздух и запивал его мелкими глотками. Оглядел комнату, открытый чемодан, бумаги на столе и на стуле, поставил стакан на подоконник и смел все бумаги в чемодан. Защелкнул замки, оделся, подошел к двери, вернулся, погасил свет и подошел к окну. Отодвинул занавеску, стоя боком у окна и стараясь оставаться невидимым, оглядел улицу. Одинокие прохожие шли по тротуарам. Он закрыл дверь на ключ, спрятал его под коврик и вышел. В доме напротив стоял у окна мужичок и курил, пуская дым в форточку. На улице шел мелкий снег. Звякнул трамвай, и Федор запрыгнул в него. Сел у окна, поставил чемодан между ног, подышал на стекло, протер дырочку рукой в дорогой перчатке и прижался к стеклу. За окном мелькала Москва. В стекле отразился пассажир, который стоял над ним. Федор встал, сказал: «Позвольте», вышел из трамвая, пересел в автобус. Кондуктор наблюдал, как Федор выбирает купюру, чтоб расплатиться. Наконец он вышел в центре города, огляделся и пошел к дому.
Швейцар загородил ему дорогу.
— Вы к кому? — строго спросил он.
— К Бонч-Бруевичу, — ответил устало Федор.
— Ваше имя?
— Раскольников.
— Ждите, — швейцар неохотно впустил Федора и вошел в комнатку под лестницей. Набрал номер.
— К вам Раскольников. Есть! — отчеканил он. — Проходите.
Федор с желтым чемоданом пошел по лестнице, а навстречу ему неслось приветственное:
— Федь Федич, какой сюрприз, что ж не предупредили?
Его встретил немолодой человек с окладистой бородой.
— Я сам не знал, что решу весь чемодан сразу привезти к вам, — смущенно ответил Федор. — Просто так сложился вечер: жена поехала повидаться со своими, а чемодан у сестры на окраине, я поехал, сел перебирать бумаги, но рано темнеет.
Федор опустил чемодан к ногам старика.
— Что ж вы встали на лестнице? Заходите, — сказал старик.
— Прошу извинить, Владимир Дмитриевич, напрасно натопчу. Должен спешить — жена ждет, а я и так задержался. — Он помешкал. — Ждали к обеду. Надеюсь, хоть к чаю успею.
— Жаль, жаль, — искренне повторил старик. — Вы когда назад?
— Да всего день остался, — потеплел голос Федора.
— Обещайте мне, что сразу по приезде сделаете то, что я просил.
— Что? — спросил Федор, стараясь припомнить.
— Добавить в вашу книгу определения к портрету товарища Сталина, а то у вас сухо, скупо. А мы хотим переиздать «Кронштадт и Питер», и надо бы поярче о нем, о руководящей роли. — Бонч взял чемодан. — Ох, какая драгоценность! Езжайте спокойно, все будет в целости и сохранности.
— Будьте здоровы, Владимир Дмитриевич, — искренне пожелал Федор и пошел вниз.
За окном гостиничного номера сияли фонари — «Москва» была окружена гирляндами лампочек, сияли улица Горького, украшенный Исторический музей, Манежная площадь и гостиница «Националь». Ильин вошел в номер, посмотрел на это сияние и задернул штору.
— Зачем ты обманул меня? — спросила Муза.
Она сидела за столом, не зажигая света. Федор не посмотрел в ее сторону. Он подошел к столу, снял телефонную трубку. Гудка не было.
— Почему ты хотя бы не позвонил?
Ильин молча взял на столе листок, написал: «Оденься» — и подал ей шубу. Она изумленно посмотрела на мужа.
— Я никуда не хочу, я устала, — возмущенно воскликнула она, но Федор ладонью накрыл ей рот. Муза испуганно подчинилась и сунула руки в рукава шубы. Федор поманил ее следовать за ним. На цыпочках подошел к двери, рванул ее. Под дверью сидел на корточках человек.
— Что вы здесь делаете? — навис над ним Ильин.
— Да вот, — человек указал на дорожку, — кофе разлили, убираю, — и он показал Ильину тряпку.
Ильин подождал, пока вышла Муза, и взял жену под локоть.
— Кофе, — повторил он. — Кто на ночь пьет кофе?
Они вышли из гостиницы и пошли в сторону Красной площади.
— Вообрази себе, я был арестован, — сказал он. — Сидел у Гали под домашним арестом.
— Ты? — воскликнула Муза и остановилась. — Не может быть!
— Я тоже так думал, — ответил он и увлек Музу дальше. — Не вполне арестован, а задержан. Я перебирал архив, что-то ненужное бросил в печь, и тут же кто-то донес. Явился агент угрозыска, сказал, что ему звонили из ва-а-жного учреждения, — с издевкой протянул Федор. — И велели проверить. Привел понятого, как обычно бывало при обыске.
— Каком обыске, Федя?! Где у тебя обычно обыски?
— Ну жандармы же регулярно приходили к маме!
— Федя, какие жандармы? Это когда было?
— И я ему сказал, что я был принят Сталиным. Ты бы видела, как он вертел мой паспорт, он такого отродясь не видел. Я вообще не уверен, что он читать умеет.
— Хорошо, что у тебя документы были с собой, — выдохнула Муза.
— Целый чемодан! Там одних пропусков в Кремль два десятка. Никогда не мог предположить, как далеко простирается наблюдение за каждым жильцом…
— Почему ты думаешь, что за каждым?! — всхлипнула Муза.
— Ну не за мной же?! — воскликнул Ильин. — Я-то известный человек — меня Сталин и Молотов знают с юности! Я весь как на ладони. Это все выглядело бы не так зловеще, если бы я накануне не встретил Галкина под конвоем.
— И что теперь будет с архивом?
— Теперь все в порядке: я отвез его Бончу.
— А ты ему рассказал?
— Что? — не понял Федор.
— О том, что произошло! — сказала Муза раздраженно.
— Нет, конечно, — сказал Федор.
— Почему?
— Он бы решил, что я спятил. Бонч сказал, что мою книгу хотят переиздать — «Кронштадт и Питер».
— Ну это же хорошо! — с трудом оправилась от ужаса Муза.
— Не знаю. Бонч просит добавить теплые слова в адрес Сталина, чтоб не так сухо о нем.
— Ну и добавишь, — примирительно сказала Муза.
— Куда? — возмутился Федор и остановился посреди Красной площади. — Там вообще Сталина нет. Его не было с нами.
— Мне холодно, — сказала Муза и повернула назад к гостинице.
— Я не хочу говорить в номере, — вспыхнул он. — Откуда они вообще узнали, что я поехал к Гале?
Муза молчала. Федор понуро шел за ней. Они вошли в отель, поднялись в номер, Муза сбросила шубу, повернулась к Федору и сказала:
— Мне нельзя простужаться, Федя. Я жду ребенка.
Ильин замер. Приблизился к Музе и взял ее лицо в ладони.
— Повтори! — И, не дожидаясь, покрыл ее лицо поцелуями. — Мы уедем, уедем. Я сделаю все…
Автомобиль катился от гостиницы «Москва» вверх по Тверской. Ильин с женой вышли. Вагоны стояли у перрона, тут же группа людей говорила по-французски.
— Ой, — сказала Муза. — Вон этот, я забыла имя, — автор пьесы, что мы смотрели!
— Жак Дюваль, — улыбнулся Дювалю Ильин. — А провожают его французы и вон тот красавец — Берсенев — директор театра и актер.
Жак Дюваль поклонился Музе и вошел в вагон, у которого стояли Ильины. К площадке другого вагона направилась другая группа людей, окружавшая сумрачного мужчину в очках с узкой рыжеватой бородкой.
— Добрый вечер, — поклонился он Ильину. — Попутчики?
— Здравствуйте, — кивнул Ильин и проводил глазами мужчину.
— Кто это? — спросила Муза.
— Нарком Юра Пятаков, — сказал Ильин. — Тебе не холодно?
— Немного. Пойдем? — она кивнула в сторону вагона.
— Конечно, иди, а я должен дождаться Михалчева. Он придет с минуты на минуту. Он очень педантичный посланник.
К вагону спешил высокий седой человек.
— Федор Федорович! — воскликнул он. — Прошу извинить, но такая дорога!..
— Ничего страшного, Димитр. Муза вот только замерзла.
— Так пойдемте! — подхватил Музу под локоть Михалчев.
Они втроем поднялись в вагон. Пятаков вошел в соседний.
— Передайте, что Болгария может готовить требование на оружие. Я говорил со Сталиным, и он дал мне команду удовлетворить запросы Болгарии.
— Спасибо, непременно передам, — кивнул Михалчев. — Новый год приедете праздновать в Москву или будете в Софии?
— Трудно сказать пока, — уклонился Федор от ответа.
— Тогда загодя поздравляю вас с наступающим тридцать седьмым, — подал руку Михалчев.
Поезд тронулся. Михалчев, широко улыбаясь, махал платком. На площадке соседнего вагона курил Пятаков. Федор прошелся вдоль вагона, оглядел пассажиров соседних купе, вошел к себе, закрыл дверь, подергал ручку и разделся.
— Тебе так и не удалось поговорить с Пильняком? — спросил он, сбросив костюм. — На нем лица не было.
— Я пыталась отвести его в сторону, но кто-то постоянно мешал, и мы не могли уединиться. Так и останется тайной, что Борис узнал о себе.
— А может, обо мне, — горько сказал Федор.
— Нет, такого ужаса человек не испытывает, когда узнает что-то о другом.
Они встали у окна и смотрели на темные пустоши.
На рассвете поезд остановился.
— Столбцы! — крикнул проводник. — Стоянка полчаса.
Муза с Федором спрыгнули на перрон.
— Бежим? — заговорщицки спросил Федор.
Муза кивнула, и, взявшись за руки, они побежали. Вслед им из окна вагона смотрел нарком Пятаков. В уютном ресторане на вокзале официант подал меню.
— Кофе? — неуверенно спросила Муза. Федор и официант одинаково кивнули.
— И яичницу! — твердо по-русски добавил Федор. — Глазунью.
Они были одни на польской пограничной станции. Им подали большой кофейник, молоко, булочки, масло, сыр.
— Я проголодалась, — сказала Муза и улыбнулась.
— Теперь это называется «мы», — обнял ее Федор за талию.
Поезд прибыл в Берлин. Ильины видели из окна, как Пятаков сошел на Силезском вокзале.
— Вы на следующей? — спросил в коридоре Жак Дюваль.
Он надписал свою книгу и протянул Ильину.
— Спасибо. Да, нам от Фридрихштрассе ближе к Унтер-ден-Линден, где наше полпредство.
Поезд остановился, они пожали руки и разошлись. Ильин вышел на привокзальную площадь, оглядел ряд автомобилей.
— Странно, — сказал он. — Я отправил телеграмму, а машины нет.
— Возьмем такси, — беспечно сказала Муза.
В полпредстве Ильиных радушно встретил посол Яков Суриц.
— Прошу к столу! — подхватил он Федора и Музу под руки. — Обед готов, а вы, небось, проголодались, хоть и завтракали, знаю, в ресторане, — прищурился он.
Муза с Федором переглянулись. Втроем они вошли в столовую и увидели: за столом сидел Пятаков.
— Что ж вы, Федь Федич, не слезли на Шлезише-банхоф? — шутливо нахмурив брови, спросил Суриц. — Я выслал за вами машину. Вот Юрочка приехал, а вы нет, — кивнул он на Пятакова, усаживая гостей за стол.
— Юрочка и словом не обмолвился, что едет к вам…
— Это похвально, что он умеет хранить секреты, — усмехнулся Суриц, и Ильин недоуменно посмотрел на него.
Суриц усадил Музу слева от себя, а когда в столовую вошла Полина Жемчужина, поставил стул для нее справа.
— С приездом! — улыбнулась Жемчужина Музе.
— Вас также, — откликнулась Муза.
— Ага, вот наконец и наш друг-освободитель, — сказала, входя в столовую, хозяйка дома, моложавая седая женщина с добрым лицом.
— Рад видеть вас, Елизавета Николаевна, в полном здравии. — Ильин обнялся с женой Сурица.
— От чего вы освободили Елизавету Николаевну? — прищурилась Жемчужина.
— Это давнее семейное прозвище Федь Федича, — сказал Суриц, разливая вино. — Мы познакомились в двадцать первом под Кабулом, куда я, сгорая от нетерпения, выехал встречать Федь Федича, когда он сменил меня на посту полпреда в Афганистане. Я два года томился вдали от культуры и общества и просто до неприличия осаждал Наркоминдел прошениями. И освобождение явилось в лице Ильина и Ларисы.
— Понятно, — сказала Жемчужина, обрывая его на имени Лариса. И скосила глаза в сторону Музы.
— Да-да… Игорь Рейснер уехал с нами, а Ларочка осталась и очаровала эмира…
— Его маму, что важнее, — поправил Ильин, погрозив пальцем.
— А как ей это удалось?
— По нашим каналам стало известно, что на эмира готовится покушение. Лариса вскочила на коня, прорвалась к матери эмира, уведомила ее, и та успела дать знать сыну. Он поехал другой дорогой, но караван эмира — чтоб проверить информацию — пустили по прежнему пути. Нападение состоялось, а эмир остался жив.
— Ух! — восхитились Пятаков и Жемчужина, а Суриц покивал, подтверждая, что все было именно так.
— И мне на всю жизнь запомнилось, как мать отблагодарила Ларису… — стал тонуть в воспоминаниях Ильин.
— Я про это не слышал, — вскинулся Суриц. — Как же?
— Да вы же уехали! Был дан обед, нас пригласили. И когда слуги обнесли всех яствами, мать эмира встала и отнесла свое блюдо Ларисе. Поставила перед ней, а ее тарелку взяла себе. Англичане, думаю, тогда и потеряли Афганистан…
— Какие интересные вещи вы помните, — протянула Елизавета Николаевна. — Федь Федич, а может, помните тот прелестный стишок? «Все — от сафира до куриц — плачут и слышится гул…»
Ильин подхватил:
— «Яков Захарович Суриц днесь покидает Кабул!»
Все за столом рассмеялись, даже мрачноватый Пятаков.
— А почему тарелка матери эмира — знак уважения? — спросил он.
— Потому что Восток славен коварством, и тарелка — главное оружие: туда подсыпают яд. И когда мать эмира ставит свою тарелку тебе, а себе берет твою, у челяди есть секунда на то, чтоб выбить у нее из рук яд. Мы все-таки сломали чей-то заговор.
— Да-да, представьте себе, — подтвердила Елизавета Николаевна. Она встала и поднесла Ильину свою тарелку. Его тарелку взяла себе, и Жемчужина рассмеялась. Суриц постучал вилкой по графину, требуя тишины, и встал с бокалом в руках.
— Здоровье дорогих друзей, которых я рад приветствовать в моем доме! — с пафосом сказал он, и все чокнулись.
— Ну, Полина Семеновна, что вам удалось осмотреть сегодня? — спросила Елизавета Николаевна.
— Еще одну маленькую фабрику, — сказала Полина, закусывая. — Но я совсем не в восторге. Единственное, что понравилось, несмотря на то что это капиталистическая промышленность, — это целлофан. Он так украшает укупорку парфюмерных изделий!
— Кроме украшения он еще способствует тому, чтобы жидкость при транспортировке не выдыхалась и не выливалась, — проговорил Юрий Пятаков.
— В вас говорит нарком тяжелой промышленности, — махнула рукой Жемчужина. — Многое можно приспособить для этих целей, но целлофан — это еще очень красиво! Привет вам всем от Вячеслава Михайловича. Я говорила с ним по телефону, и было так великолепно слышно, будто я в Москве! Даже не верится… Стоп! Я восхищаюсь, а Вячеслав меня строго предупредил, что восхищаться ничем западным не следует, — сказала Полина, и все рассмеялись.
— Как здоровье Светланочки? — спросила Елизавета Николаевна.
— Спасибо, она в полном порядке.
— А вы, Юрочка, надолго в Берлине? — спросил Пятакова Суриц.
— Несколько дней, — ответил Пятаков. — Раздам заказы немцам и поеду в Париж.
— Париж, Париж! — мечтательно протянула хозяйка. — А вы, Федь Федич? — спросила Ильина Елизавета Николаевна.
— Мы проездом: Крестинский в отсутствие Литвинова позволил мне отдохнуть на Лидо, а оттуда уже прямиком в Софию…
— Похоже, только я одна и вернусь в Москву, — усмехнулась Жемчужина.
— Примите нашу искреннюю зависть, — шутливо сказал Суриц.
— Вы это мне или Ильину? — с иронией спросила Жемчужина.
— Мне, — буркнул Пятаков. — Или вам не нравится Париж?
— Нравится, не нравится… — протянул Суриц, и все рассмеялись.
— Неужто вас переводят в Париж?! — воскликнули несколько голосов.
…В Париже в это время элегантный европеец Натан Порецкий, он же — агент НКВД Игнатий Рейсс, поднялся по ступеням полпредства СССР.
— У вас назначено? — спросил охранник.
— У меня пакет для Грозовской, — ответил Порецкий и подал охраннику конверт. — Она должна скоро быть…
— Она уже здесь. Желаете вручить лично?..
— Я вполне доверяю вам, — усмехнулся Порецкий, вложил в руки охранника пакет, сбежал по ступеням, сел в автомобиль и уехал.
Охранник повертел конверт. Оттуда выпал орден Красного Знамени. Охранник поднял орден, сунул в конверт и пошел назад. Прошел коридором, стукнул в дверь:
— Пакет для Грозовской!
Грозовская взяла конверт, и лицо ее исказилось. Она разложила у себя на столе в ряд орден, паспорт к ордену, где значилось: «За заслуги перед пролетарской революцией». Открыла письмо…
«Я возвращаю вам этот орден. Было бы противно моему достоинству носить его в то время, как его носят палачи лучших представителей русского рабочего класса. „Известия“ опубликовали списки награжденных, о заслугах которых стыдливо умолчали: это списки исполнителей казней».
Она быстро свернула письмо.
— Ты больше ничего не доставал? — спросила охранника.
— Никак нет, — испуганно ответил охранник.
— Один звук, и головы тебе не сносить, понял? — глухо сказала она. Вышла из своего кабинета и вошла в другой. — У меня срочно, — бросила Грозовская секретарю и вошла в дверь напротив. — Это безотлагательно… — начала она и осеклась.
В кабинете полпреда сидели двое мужчин.
— Что стряслось? — вскинул глаза полпред.
— Я попозже… — попятилась Грозовская.
— Говорите, тут все свои! Вы же знакомы с товарищем Шпигельгласом?
Грозовская кивнула.
— Порецкий… Я сказала, что еду в Москву, не надо ли что передать, и он передал как раз для вас.
Она протянула конверт Шпигельгласу.
— Что там? — усмехнулся он. — Только не говорите, что не знаете.
— Письмо, — ответила Грозовская.
— Прочтите вы, я его почерк разбираю с трудом.
Грозовская открыла конверт, развернула листок.
«Письмо, которое я вам пишу сегодня, я должен был написать уже давно, в тот день, когда „шестнадцать“ были убиты в подвалах Лубянки по приказу „отца народов“.
Я тогда молчал, я не поднял голоса протеста и при последующих убийствах, и за это я несу тяжелую ответственность. Велика моя вина, но я постараюсь ее загладить и облегчить этим свою совесть.
Я шел вместе с вами до сих пор — ни шагу дальше. Наши дороги расходятся! Кто теперь еще молчит, становится сообщником Сталина и предателем дела рабочего класса и социализма.
С двадцатилетнего возраста я веду борьбу за социализм.
Я не хочу теперь, на пороге пятого десятка, жить милостями Ежова.
У меня за плечами 16 лет нелегальной работы, это немало, но у меня еще достаточно сил, чтобы начать все сначала.
Шум, поднятый вокруг полярных летчиков, должен заглушить крики и стоны терзаемых в подвалах Лубянки, в Свободной, Минске, Киеве, Ленинграде и Тифлисе. Этому не бывать. Слово, слово правды, все еще сильнее самого сильного мотора с любым количеством лошадиных сил.
Верно, что летчикам-рекордсменам легче добиться расположения американских леди и отравленной спортом молодежи обоих континентов, чем нам завоевать мировое общественное мнение и потрясти мировую совесть. Но не надо себя обманывать, правда проложит себе дорогу, день суда ближе, гораздо ближе, чем думают господа из Кремля.
Нет, я больше не могу. Я возвращаю себе свободу. Назад к Ленину, его учению и делу.
P.S. В 1928 г. я был награжден орденом „Красного знамени“ за мои заслуги перед пролетарской революцией. При сем возвращаю вам этот орден. Носить его одновременно с палачами лучших представителей русского рабочего класса — ниже моего достоинства».
За окном была ночь. В небольшой квартире Порецкий бросал в чемодан рубахи. Перед ним сидел один из тех, что был в кабинете полпреда.
— Вальтер, неужели он поручил меня тебе?! — почти с восхищением спросил он гостя.
— А кому еще? — ухмыльнулся тот, затягиваясь папиросой. — И заметь, Шпигель приказал не медлить!
— Плохо работаете, Кривицкий! — свел брови Порецкий, и оба рассмеялись.
— Ты молодец, что вывез семью, — сказал Вальтер. — Сделай милость, не говори мне куда! — предостерегающе поднял он руку.
— В надежное место, — твердо сказал Порецкий. — И меня им не отследить. — Он защелкнул замки чемодана.
— Усы приклеишь? — улыбнулся Вальтер. — Ты бы мне сообщал свои номера на всякий случай.
Порецкий помедлил и спросил:
— Как всегда — три звонка?
Вальтер кивнул.
— И я послушаю, как ты умеешь молчать.
Ранним утром худощавый мужчина Сергей Эфрон вошел в пригородный поезд, идущий в Париж. Медленно пошел из вагона в вагон. Подал знак мужчине у двери, и тот проследовал за ним в тамбур.
— Все бросить и немедленно заняться, — Сергей показал фото.
— Наш друг Порецкий? — всмотрелся мужчина в фото.
— Теперь он Игнатий Рейсс.
— Я знаю.
— И больше не друг.
— Вот те раз, — протянул мужчина. — А Седов кому?
Эфрон спрятал фото в карман и прошел в следующий вагон.
Ильины были в Венеции на Лидо. Федор лежал без движений на поверхности воды и смотрел в небо.
— Федя! — донесся голос Музы, и он перевернулся на живот.
Широкими саженками поплыл к песчаной косе, тянувшейся от острова. Вышел на песок, взял полотенце и принялся растираться.
— Мы опоздаем на пароход, — сказала Муза.
В лучах закатного солнца маленький пароход отвалил от причала Лидо, взяв курс на Венецию. Ильин и Муза щурились на солнце, стоя у борта. Яркие паруса рыбачьих лодок подрагивали на ветру. Лодки качала лазурная волна Адриатического моря. Пароходик пришвартовался, они смешались с толпой туристов и побрели узкими улочками. Вышли на площадь Сан-Марко, нарядную, как бальный зал. Огляделись и вместе с толпой отправились к высокой кампаниле. Лифт поднял их на самый верх. Венеция лежала под ними, греясь на солнце, как распластавшееся на песке морское животное. Широкие лагуны, извилистые каналы, длинная песчаная коса Лидо и золоченые купола базилики Сан-Марко открывались их взору с площадки кампанилы. Ильин обнимал Музу. Она зябла на ветру, и вскоре тем же лифтом они спустились вниз. Тут же на площади они заняли столик в кафе «Квадри». Им подали горячий кофе. Муза грела пальцы о стенки фарфоровой чашки, а Ильин повертел головой, увидел разносчика газет и окликнул его. Мальчишка подошел к столику, развернул перед Ильиным ворох газет. Ильин, переменившись в лице, купил несколько. Мальчишка еще благодарил, а Ильин читал с мертвенно-бледным лицом. Муза болтала ногами под столиком.
— Процесс Каменева и Зиновьева. И еще четырнадцать моих товарищей… — выдавил Ильин.
Официант принес еду, Ильин не притронулся к ней.
— Обвиняются в убийстве Кирова, — переводил Ильин. — В подготовке покушения на Сталина…
— А доказательства? — тихо спросила Муза.
— Они сами сознались. В убийстве Менжинского, Куйбышева, Горького! Это безумие!..
Федор потер виски, зажмурился, снова открыл глаза.
— Уйдем отсюда, — сказала Муза, видя, что на них обращают внимание. Она подняла Федора из-за столика и повела его, как сомнамбулу. Неожиданно дорогу им загородил красивый итальянец.
— Бонджорно, мио каро амбашаторе! — крикнул он, взмахнув руками. — Давно не видел вас, — продолжил он по-французски.
— Мы уезжали в Москву, — ответил Федор с трудом.
— О! Это моя мечта однажды.
Муза попыталась улыбнуться. Итальянца окликнули друзья. Он послал воздушный поцелуй Музе и растворился в толпе.
— Кто это? В ресторане. В трусах.
— Граф Чиано, министр инодел Италии, зять Муссолини. Это не трусы, — с трудом проговорил Федор. Он скрутил газеты в трубку. Поднялись на катер. — Ты не представляешь себе эти поклепы, которые они возводят на
себя. И все это здесь! — Ильин обвел рукой лагуну. — Запомни: ни одному слову этого обвинения я не верю! Все это ложь!..
— Федя, тише, умоляю тебя!
Катерок ткнулся в причал, и Муза в сумерках повела Ильина подальше. Он шел и бормотал:
— То, что их обвиняют, — полбеды, а то, что они сознаются, — вот это беда. Почему они это делают? Это авторитеты нашей партии. Всю эмиграцию Ильича они были его самыми близкими спутниками, а этот, Ульрих, который перебежал к нам из царской армии… Не ему их судить!
Федор опустился на скамью.
— Федюша, ты столько лет в Европе, сам давно не общался ни с Каменевым, ни с Зиновьевым. Ты не допускаешь мысли, что у Сталина есть какие-то основания?
— Для чего? — взмахнул газетами Федор. — Чтобы утверждать, что Пятаков встречался с Троцким?! Летал к нему в Осло?! — Федор почти кричал.
— Почему нет? Ты так кричишь, будто самолет не изобрели!
— Пусть тогда не указывают даты, понятно? Пока я жив, пока ты жива! Они дают те самые дни, в которые мы ехали с Юрой в одном поезде и потом вместе обедали в Берлине у Сурица! И Суриц молчит! И молчит Жемчужина!
Ильин вскочил, размахнулся и с силой зашвырнул газеты в воду. Трубка раскрутилась, распласталась на воде, и белая чайка опустилась на листы тонкой бумаги.
— И кто?! Этот Вышинский, которого мы только в двадцатом приняли в партию! Меньшевик, он в семнадцатом подписал приказ об аресте Ленина, а теперь предъявляет суду справку полпредства в Осло, что воздушные сообщения в Норвегии производятся круглый год?! Ему нужна справка, что Пятаков тринадцатого декабря приземлился в Осло! Но у него нет такой справки, так как Пятаков в это самое время сидел с нами у Сурица и никуда не летал! И Сталин знает это. Помнишь, Юра сказал тогда, что за границей он — персона грата, а дома — хер собачий?
Ильин встал, заметался.
— Владимир Ильич всегда говорил, что Сталину не хватает элементарной честности. Это ложь, нужная Сталину для своих личных целей! — Ильин взмахнул рукой, указывая на плещущиеся на волне газеты, и чайка, испуганно взмахнув крыльями, взлетела. — Я никогда не поверю, что они совершили то, в чем их обвиняют. Но почему они сознаются?
Федор замолчал. И тут же за его плечом прекрасный юношеский голос вывел «Санта Лючия». Муза обернулась. Ни души не было вокруг. То ли от воды, то ли из высокого окна неслась мелодия, и Федор зажал уши.
…В пригороде Лозанны посвистывали птицы. Снег на вершинах гор отливал красным в лучах заката. Автомобиль с пассажирами проскочил указатель на Лозанну. В сумерках подъехал к загородному ресторану, замер на площадке, уставленной другими автомобилями. Из ресторана доносилась музыка. Через стекло было видно, как Порецкий-Рейсс говорил с миловидной женщиной. Пары кружились, то закрывая их, то открывая снова. Двое мужчин в костюмах вышли из машины, вошли в ресторан, что-то заказали у стойки бара. Подсели к Рейссу, и Рейсс выпил с ними. Один из мужчин уже танцевал с дамой Рейсса, а второй принялся о чем-то спорить. Рейсс горячился, они ссорились, дама пыталась примирить их. Все вышли из ресторана. Дама бросилась назад, словно что-то забыла. Подкатила машина, и мужчины втолкнули в нее Рейсса…
…Светало, когда полиция подобрала на обочине загородного шоссе тело. Его перевернули. Лица не было — только кровавое месиво. Автомобиль со следами крови на сиденье был брошен неподалеку. Полицейский пес скульнул и сел на обочине.
— Здесь они пересели в другую машину, — сказал кинолог.
Полицейские приехали в участок. Один снял трубку.
— Семнадцать-тридцать четыре, посмотри мне этот номер.
Прикрыл глаза, но трубка заговорила:
— Рената Штейнер, как слышите? Рената Штейнер. Автомобиль взят напрокат на ее имя…
— Двенадцать пуль, — сказал полицейский. — Пять — в лицо.
По широкой лестнице грохотали шаги полицейских. Звонок в дверь, лязганье цепочки…
— Рената Штейнер? Вы арестованы!
В участке ее поставили перед стеной с мокрыми фотографиями расстрелянного Порецкого, и Рената закрыла лицо руками…
— Вы находились в автомобиле?
— Нет, я ничего не знаю, не видела, не была, меня попросили взять напрокат автомобиль.
— Кто? Имя, адрес…
Другой полицейский диктовал машинистке:
— Рената Штейнер. При обыске обнаружены план Мехико, заявление в консульство Мексики о предоставлении визы для въезда в страну, план комнат в доме Троцкого.
Стрекотала машинка секретаря. Стрекотали станки: газеты слетали с типографского вала. Заголовок бросался в глаза: «Убийство советского дипломата Игнатия Рейсса. Отказался подчиниться приказу Сталина вернуться в Москву».
— Нина Николаевна! — кричал в русской редакции Милюков. — Звоните в типографию, нужно допечатать тираж. Они убивают своих!.. Смотрите, что пишут французы: «4 сентября 1937 года на дороге из Лозанны в Пулли найден труп мужчины с паспортом гражданина Чехословакии Ганса Эберхарда. Под этим именем скрывался деятель Коминтерна, создатель разведывательной сети в Великобритании, дипломат Игнатий Рейсс».
Милюков посмотрел на Берберову.
— Рейсс. Мы-то знаем, что его настоящее имя Натан Порецкий.
— А вы уверены, что это они, Пал Николаич? — спросила Нина.
— Вне всякого сомнения! — сказал Милюков. — Но как далеко тянутся руки Москвы, а? Двадцати лет им хватило, чтоб опутать Европу. Пока наши генералы водили в Париже такси, эти босяки научились брать в аренду машины в Лозанне! Двенадцать пуль! Пять в лицо. Какой-то ужас. Неужели красная гидра сама себя сожрет? — и Милюков злорадно потер руки и добавил: — По-христиански надо бы пожалеть этого Порецкого, но, когда знаешь, кто он, трудно сдержаться.
— Большое испытание, — согласно кивнула Нина.
1938. СОФИЯ
Муза играла с годовалым сыном. Светлая комната в старом особняке полпредства СССР в Болгарии была завалена игрушками. Ильин вошел с кипой газет. Бросил их на письменный стол у окна, выходящего в сад, поцеловал мальчика. Сел, разложил газеты, расстегнул пиджак и ослабил узел галстука. Поманил Музу. Та посадила сына в просторный деревянный манеж, подошла к мужу. Федор молча принялся водить пальцем по строчкам: «бешеные псы», «похотливые гады», «троцкистские шпионы и предатели»… В другой газете на видном месте красовался лозунг: «Если вокруг себя вы не видите шпионов и вредителей, то это не потому, что их нет, а потому, что вы недостаточно бдительны».
В дверь постучали.
— А вот и они, — Федор усмехнулся, закрывая газеты. — Войдите, Яковлев!
— Вам пакет из Москвы, — сказал вошедший и бесцеремонно оглядел комнату.
— Спасибо, — взял пакет Федор и плотно закрыл за ним дверь.
— Одевай Федюшку, — сказал Федор. — Пойдем погуляем.
Он вскрыл пакет.
— От кого? — напряженно спросила жена.
— От товарища Крестинского, — громко ответил Федор. — Мне предлагают пост полпреда в Мексике. Оделись? — Федор встал и вышел. Под дверью женщина протирала тряпкой половицы. Федор стал спиной к ней, прикрывая собой Музу с коляской. Они вышли и углубились в парк.
— Какая-то нелепость, — оглядевшись, сказал Федор. — Мы говорили с Крестинским при встрече о возможном новом назначении, но… Мексика? Все отношения с Мексикой прерваны, никаких признаков возобновления нет! Ни дипломатических, ни торговых. Троцкий уехал именно туда, чтобы к нему не дотянулись из СССР, и вдруг!.. Они ищут повод, чтобы вызвать меня в Москву. Нас осталось не так много — старых большевиков. После расстрела Тухачевского, Уборевича, Якира Сталин не остановится ни перед чем…
— У меня ощущение мышеловки, — проговорила Муза. — Ты уходишь, а я сижу и боюсь пошевелиться. Только Федюша спасает: я хоть забываюсь, когда нужно стирать, кормить. А потом он засыпает, я пробую тоже, но едва закрываю глаза, как возникает почти физическое ощущение, что я лечу в пропасть…
Федор молча катил коляску, сворачивая с одной тропинки на другую. Домой вернулись в сумерках. На столе ждал приказ. Федор склонился над ним, подождал, пока Муза отошла от сына, и поманил ее. Это был список имен. Фамилия «Раскольников» следовала после «Радек». Напротив «Радек» значилось: «Уничтожить все книги, портреты, брошюры». Напротив «Раскольников» — «„Кронштадт и Питер в 1917 году“ — изъять».
— И снова мы с ним рядом: сначала Лара ушла к нему, теперь это. Хорошо, что Лара не дожила…
— А меня тебе не жалко? — задето спросила Муза.
— А Бонч говорил, что книгу хотят переиздать, — продолжил о своем Федор.
Утром подтянутый Ильин вышел из своей квартиры и, взбежав по лестнице, вошел в комнату библиотеки полпредства. Пошел вдоль шкафов и принялся снимать с полок книги. Складывал в стопку на столе.
— Доброе утро, — услышал он вкрадчивый голос Яковлева. — Что это вы в такую рань?
— Работа, — ответил Федор, продолжая изымать книги.
— Куда это вы собираете стопочку? Читать? — похлопал по книгам Яковлев и открыл верхнюю.
— Положите, — властно приказал Федор, и Яковлев подчинился, с интересом взглянув на полпреда. — Трогать нельзя. Эти книги подлежат уничтожению.
— А-а! — протянул Яковлев. — Может, помочь вам?
— Спасибо, я справлюсь, — ответил Федор и снял пять книг в одинаковых переплетах. «Кронштадт и Питер» значилось на обложке. Он открыл одну, всмотрелся в лицо человека в морской форме, в котором можно было узнать его самого.
Муза играла с сыном, когда Федор внес книги. Он положил их на письменный стол, посмотрел на стопку и сказал:
— Как в тот день, когда я принес их из типографии.
В дверь постучали.
— Войдите, — сказал Федор, а Муза прижала к себе Федюшу.
— Можно? — заглянул застенчиво улыбающийся болгарин.
— Конечно, Никола, заходи, — пошел навстречу гостю Ильин.
— Что-то с телефоном, я пришел без звонка, простите. Домашний не отвечает, а в кабинете снимает первый секретарь и говорит, что я могу все сказать ему, а он передаст.
— Вот как? Интересно, — сказал Федор, снял трубку. Телефон на столе молчал. — И что ты ему ответил?
— Сказал, что я ни с кем, кроме господина посла, разговаривать не намерен, и пошел к вам.
— Я приготовлю кофе, — засуетилась Муза, опуская сына в манеж.
— Спасибо, я на минуту. Я получил из Москвы письмо. Они берут мои стихи в твоих переводах, — волнуясь, сказал Никола. — Спасибо, Федор…
— Я очень рад за тебя, — искренне ответил Федор.
Неожиданно взял книгу из стопки, надписал и протянул Николе.
— Возьми на память. Только спрячь, — тихо добавил он.
— Почему на память? Ты уезжаешь? — спросил Никола.
— Приказано изъять. Все печи здесь будут топить книгами.
— Но это Гитлер сжигал книги, — сказал Никола. — И ваши газеты негодовали!
— Вас к телефону, — вбежал без стука Яковлев, впился глазами в гостя. — В кабинете. Москва на проводе…
— Почему здесь телефон не работает? — поднялся Федор, ставя чашечку на стол.
— Сейчас проверю, — подошел к столу Яковлев, принялся стучать по рычагу, заглядывать под стол, теребить шнур.
Федор вышел. Муза присела подле Федюши. Никола спрятал книгу под пиджак. Яковлев оглядел комнату, увидел на столе книги и расплылся в улыбке:
— Вот они где! А я ищу…
Он подхватил книги, и Муза, не в силах сдержаться, крикнула:
— Хоть одну-то оставьте!..
— Приказано изъять, — ответил Яковлев и засеменил к выходу.
Вернулся Федор.
— Кто? — спросила Муза.
— Пойдем проводим нашего гостя, — громко сказал Федор. — Ты его хоть поздравила? В Москве выходит его книга стихов! Лучший поэт Болгарии!
— Ну что ты, — смутился Никола.
— А что? — обнял Николу Федор. — Так и есть.
Они вышли, проводили Николу до ворот, за ворота. Пошли по улице.
— Вы что-нибудь понимаете в процессе Бухарина? — спросил Никола, раскрыв газету.
Стая птиц шумно взлетела с дерева. Федор промолчал. Никола кивнул, свернул газету, они пожали руки, и он ушел. Супруги двинулись, катя коляску, в глубину парка.
— Там, на процессе… — сдавленно сказал Федор. — После Бухарина вторым идет Крестинский!
— Который вызывает тебя в Москву? — спросила Муза.
Федор кивнул.
— Нет! — воскликнула она.
— Да. Я же тебе сразу сказал, что это очень странная телеграмма — с назначением в Мексику. Хоть одна книжка спасется, — кивнул он вслед ушедшему Николе. — Дело даже не в том, что все, о ком там речь, расстреляны. Главное, в ней нет ни слова о Сталине. Бонч ставил мне на вид, просил после «Ленин» вписать «и Сталин». Редактор показывал, как после слов о Молотове дописать, что позже Молотов и Серго сделались ближайшими соратниками чудесного Сталина, заботливо-любящего и любимого отца народов СССР.
— Может, переиздадут, — горько сказала Муза.
— Обязательно! — сказал Федор. — Каменева—Зиновьева выбросят, Сталина вставят, а Молотов там и так почти на каждой странице. Сталин теперь не остановится, все старые большевики будут уничтожены. Но, прежде чем убить, он заставляет их клеветать на себя, на своих друзей. Средневековое изуверство, азиатская мстительность. Почему генералы армии не реагируют на эту кровавую чистку — непостижимо. Неужели не понимают, что следом пойдут они?
Смеркалось, проснулся ребенок, и они повернули к дому.
— Вас к телефону, — крикнул Яковлев, едва Федор толкнул входную дверь. Муза подхватила ребенка и пошла к себе, а Федор в кабинет.
— Кто звонил, Федя? — спросила она, когда он вошел.
— Из Наркоминдела, — ответил Федор. — Вызывают в Москву. Мы наконец можем ехать.
— Как?! — Муза растерянно замерла.
— Так, — тихо закончил он. — Я не мог пошевелиться до приказа.
— Что ж ты молчишь? Я должна собраться, — засуетилась Муза.
Федор положил руку ей на плечо.
— Одно движение, и мы погибли, — тихо сказал он и громко продолжил: — Поедем налегке: туда и обратно. Бери все для Федюшки, а нам — только необходимое. А тут все оставь как есть! Мы дня на два — и сейчас же назад. Узнаю, куда переводят, и тогда будем паковаться.
…В Париже была ночь. Сергей Эфрон сидел при свете лампы над книгой Федора Ильина-Раскольникова «Кронштадт и Питер» и изучал фото. Полистал, отложил и склонился над другой фотографией. Разложил карту, где были отмечены улочки и дома. На фото был генерал Миллер.
Утром генерал Миллер сидел в кафе на площади Этуаль со своим старым знакомым генералом Николаем Скоблиным. Пили кофе.
— Евгений Карлович, насколько я понимаю, это достойные люди, — тихо говорил Скоблин. — Они знают о вас, знают ваши боевые качества, как вы боролись с красными. Как мы боролись, — поправился он. — И хотят предложить вам перспективный план на недалекое будущее…
Миллер всмотрелся в глаза Скоблину, и тот взгляда не отвел.
— И вы не знаете, в чем его суть?
— Я смиренно согласился быть посредником.
— Дело к войне, коль понадобились старые генералы. Вы-то, Скоблин, молодой. Самый молодой генерал, если память не изменяет…
— Так точно, — кивнул Скоблин.
— Ну что ж, рискнем? — в потолок и в небо спросил Миллер.
Такси с Миллером за рулем пронеслось по Парижу. Генералы поднялись по старинной лестнице. Скоблин постучал условным стуком. Дверь подалась, открывая ущелье сумрачного коридора. Скоблин решительно шагнул первым. Миллер сделал шаг вторым. Сзади на лицо Миллера легла рука с платком, смоченным в хлороформе.
…Федор в Софии бесшумно двигался по большой квартире в полпредстве. Сын спал, раскинув руки в кроватке. Федор выдвинул ящик прикроватной тумбочки, достал револьвер и переложил его в карман светлых брюк. Шевельнулся сын, и Муза подхватила его. Федор переложил матрасик и одеяло в коляску, поверх пеленок и одежки. Муза запеленала Федюшу, и они в четыре руки заполнили бутылочками и пакетами с едой плетеную корзинку. Федор надел пиджак и достал из внутреннего кармана второй револьвер. Проверил его, встав спиной к двери. Муза открыла шкаф, потянула какое-то платье. Федор мотнул головой, запрещая брать. Обошел комнату, оглядывая вещи. Задержался у письменного стола. Муза прикрыла смятую постель покрывалом. В глазах у нее стояли слезы.
— Не смей! — Федор погрозил ей.
Хрустнула под окном ветка, и Федор резким, широким жестом распахнул окно в сад. Согбенная фигура прижалась к стене под окном.
— Подумай, как поют сегодня птицы! — выдохнул Федор.
Он выдвинул коляску к двери. Взял Музу за плечи и поставил за коляской. Надел ей на руку тяжелую корзину. Запустил руку в карман, и в тишине щелкнул взводимый курок. Затем обошел коляску и, резко толкнув дверь в коридор, освободил проход жене и первенцу. Слышно было, как кто-то за дверью чуть не повалился от удара. Федор встал спиной к соглядатаю. Муза приосанилась и покатила коляску вперед. Федор заглянул за дверь. Яковлев, багровый от досады, стоял там.
— Доброе утро, — сказал Федор.
— Вы уезжаете? — метнул взгляд на корзинку Яковлев.
— На прогулку, — сказал Федор.
— Но вас вызывают в Москву, — уточнил Яковлев.
— Я сам проинформирую Наркомат иностранных дел, когда сочту нужным, — с высокомерием ответил Федор.
— Вам придется задержаться, — глумливо усмехнулся Яковлев. — Я уполномочен проверить сохранность ножей и вилок.
— Подождите меня в саду, — сказал Федор Музе и вернулся в комнату. Суетливым жестом Яковлев выдвинул ящики буфета.
— Вы подозреваете полпреда в краже ножей и вилок? — натянутым голосом спросил Федор.
— Я уполномочен, — сказал Яковлев.
— Подозревать?
— Проверить. Картины и ковры на месте, — сказал Яковлев. — Можете идти, — задвинул он ящики буфета.
— Благодарю, — сказал Федор.
…В Париже бледный Скоблин стоял в зале Общевоинского союза на улице Колизэ и затравленно озирался. Его обступала группа мужчин — бывших офицеров белой армии.
— Вы настаиваете на том, что не виделись с генералом Миллером и ничего не можете нам сказать о том, где он? — допрашивали его.
— Клянусь честью, — сказал Скоблин, и голос его сорвался.
— Будьте любезны подождать за дверью, — звонко сказал один.
Скоблин вышел, неплотно притворив дверь за собой. За дверью грянул гром голосов.
— Нельзя его отпускать! — кричали одни.
— Пусть катится к чертовой матери! — говорили другие.
Скоблин вышел из квартиры на лестницу и на цыпочках, ступая через две ступени, поднялся наверх. Единственная дверь на площадке этажом выше была приоткрыта. Скоблин вошел и закрыл ее за собой. Этажом ниже открылась дверь, кто-то бросился по ступеням вниз.
— Задержите его, а я вызову полицию! — раздался голос.
Скоблин этажом выше сел на пол посреди комнаты над залой, где его допрашивали.
— Я… — открыл рот Скоблин.
— Я все слышал, — прервал мужчина, указав на аппарат на полу. — Вы спасены, и завтра будете уже далеко. Перестаньте дрожать, как новобранец. Стольких убить на своем веку — и вдруг…
— Я убивал врагов, — возразил Скоблин.
На железнодорожном вокзале Софии Федора провожал один водитель дипмиссии. Он пожал ему руку, втащил коляску в вагон поезда София—Берлин и оглядел коридор, перрон. Поезд медленно тронулся. Муза стояла рядом.
В Берлине перед зданием вокзала газетчики сновали по перрону. Муза качала коляску. Федор схватил несколько газет. Раскрыл их, всмотрелся и закрыл. К перрону подошел поезд Берлин—Брюссель, и он втащил коляску в вагон. Прильнул к окну.
— Меня уволили с поста, — сказал Федор, когда поезд тронулся.
— Как? — воскликнула Муза.
— Похоже, у них сдают нервы, так поторопились раструбить об этом на весь свет, что я узнаю это, не доехав до границы. Я вполне мог ехать в Москву через Берлин. Они не соблюдают элементарных приличий: перед моим именем нет даже букв «тов».
— Что это значит? — спросила Муза.
— Меня не называют «товарищем». По переезде границы я был бы немедленно арестован. Они не могли предположить, что я буду читать эти газеты. Ты понимаешь, что все предложения Крестинского от Анкары до Мексики — западня, средство заманить меня в Москву?.. Интересно, он сам это понимал? Теперь уже не спросить.
Федор не мог совладать с потрясением. Муза пеленала сына. Федор вышел в коридор и принялся изучать карту маршрута поезда, висевшую под стеклом на стене. Вернулся в купе. Взял сына на руки и, подбрасывая его, сказал:
— Так они заманили многих. Леве Карахану предложили должность посла в Вашингтоне, а он приехал и его расстреляли. Антонова-Овсеенко вызвали из Испании, чтоб назначить наркомом юстиции, и тоже… Даже постановление о назначении в газетах дали. Знал бы Антон, что это печатали для него одного! Да, Федюшка?! — Федор высоко поднял сына над го-
ловой.
Сын смеялся.
— Значит, мы не беженцы, а изгнанники, — сказала Муза.
— Но мы спасены! — возразил Федор.
…В центре Парижа в зале суда секретарь Милюкова Нина Берберова сидела в ряду для прессы и конспектировала допрос. Зал был переполнен. Немолодая женщина сидела на скамье подсудимых.
— Плевицкая Надежда Васильевна. Под какими другими именами и фамилиями вы проживали в России и во Франции?
— Нет других.
— Вам знаком гражданин Скоблин?
— Это мой муж.
— Когда, где и при каких обстоятельствах вы вступили в брак?
— Во время войны. Я с супругом, красным командиром…
— Скоблин красный?! — взлетела бровь у судьи.
— Нет, с другим… попала в плен к белым. Нас вывели на расстрел, но генерал Скоблин узнал меня…
— Скоблин был белый? — уточнил судья.
— Да. Он меня спас. С войсками Врангеля я оказалась в Крыму, затем в Турции, где мы обвенчались.
— Где сейчас ваш муж?
— Какой — красный?
— Скоблин! Где он?! — раздраженно ответил судья.
— Мне неизвестно.
— Что вам известно о том, что ваш муж завербован ОГПУ?
— Ничего.
— Вы можете пояснить, как белый генерал, принимавший участие в расстрелах красных, решил вдруг вернуться в Советскую Россию?!
— Не вдруг, — возразила Плевицкая. — Двадцать лет нищеты и унижений во Франции — это не вдруг.
Милюков в редакции при свете настольной лампы дочитал то, что отпечатала Нина.
— Как они из белых становятся красными, да еще в Париже, — ума не приложу, — сказал Милюков. — Какой приговор просит обвинение?
— Двадцать лет каторжных работ.
— Для этой?! — Милюков поперхнулся. — Как вам кажется, дадут?
— А где тут, Павел Николаевич, каторжные работы Франции? — подняла на Милюкова глаза Нина.
Плевицкая сидела в камере на узкой тюремной кровати и тихонечко пела: «Замело тебя снегом, Россия…»
Охранник-француз слушал, приложив ухо к двери.
…Поезд потряхивало. При свете ночника Федор читал газету. Подвинул газетный лист Музе. Она посмотрела, устало пожала плечом.
— Ну как же? Смотри, Миллер пропал, Скоблина подозревают, и он тоже исчез.
— Федюша, я не знаю, кто это!
— Миллер — мой главный противник, главнокомандующий всеми сухопутными и морскими войсками на Северном фронте. А теперь мы с ним в одном Париже.
— Ты же говоришь, он пропал, — поправила Федора Муза.
Поезд остановился, и Федор скомкал газету.
В сумерках на пригородной станции Федор с Музой сошли с поезда. Федор вынес сына на руках, потом вытащил коляску. Муза несла корзинку. Мелькнули фонари последнего вагона. Федор огляделся, облегченно вздохнул и сказал:
— Похоже, ушли.
Он отдал спящего сына жене, подхватил корзинку. Вышел на привокзальную площадь и огляделся. Увидел автомобиль, направился к нему, но передумал, заметив огонек папиросы внутри машины.
Автобусом по причудливой дороге Федор с семьей въехал в небольшой городок. Вышли у гостиницы. Федор постучал в двери, короткий диалог на французском, и женщина впустила гостей. Они поднялись на второй этаж, оглядели комнату. Федор выложил из корзинки пеленки, одежки. Достал из кармана пиджака револьвер, положил на стол, снял пиджак и бережно развесил его на спинке стула.
Муза плакала, прижавшись к плечу Федора.
— Я чувствую себя выброшенной, бездомной. Мне страшно думать, что будет с нашими в Москве, в Ленинграде? Слово какое страшное: «невозвращенцы».
Он гладил ее по светлым волосам.
— Не надо бояться слов, дорогая моя, — ласково говорил Федор. — Да, мы невозвращенцы. Предатели, с точки зрения Сталина и НКВД, но мы живы. Вернуться сейчас в Москву означает не только смерть, но нашу трусость и слабость. Бывают моменты в жизни, когда нужно найти в себе силу воли совершить то, что кажется преступлением, а на самом деле является храбростью.
— Я не хочу возвращаться, но мне страшно за наших. Я помню, как впервые увидела «невозвращенец». Я в Москве такого слова даже не слыхала. А потом прочла — не помню, в «Сегодня» или в «Последних новостях», сразу, когда мы приехали…
— О ком же это могло быть тогда?
— Какой-то человек бежал в Париже из полпредства через забор сада, и за это ему обещали смертную казнь.
— Да-да, был такой, Беседовский. А ты не думай о словах. Тебе нужно думать о Федюше, — обнял жену Федор и посмотрел на сына, что посапывал в кроватке.
Муза стирала в тазу детские вещички, а Федор сидел над картой.
— Как только высохнет — едем. Я нашел пансион в Версале.
Муза распрямилась над тазом и улыбнулась.
Снова стучали колеса поезда, потом автобус вез по ухоженной дороге. Небольшая усадьба пряталась в зелени парка. Служащий подхватил корзинку, коляску, небольшой чемодан, а Муза с малышом пошла налегке. В скромно обставленной комнате Муза достала детские вещи и развесила на плечиках в открытом шкафу. Федор нашел в кухне чашки и помыл их. Поставил чайник.
— Ну что, можно жить, — сказал он ласково, и Муза кивнула.
— Ты приляг, а я выйду в лавку, куплю что-нибудь, — сказал он.
Вышел, спросил у служащего, где магазин. Тот подошел к окну усадьбы и указал, в какую сторону.
— Тут два шага, месье.
Вскоре Федор дошел до магазина, сложил в корзинку длинный французский багет, яйца, масло, сыры и молоко и сверху прикрыл все газетами, которые продавались тут же.
Утром Федор проснулся первым. Муза и сын еще спали, когда он вышел в кухню и, стараясь двигаться бесшумно, набрал воду в чайник. Достал из шкафчика пару тарелок, налил в одну немного масла, разобрал револьвер, положил в тарелку, принялся смазывать детали. За окном свистели птицы. Федор собрал револьвер, пощелкал и приготовил патроны. Услышал, как захныкал сын, и вернулся в комнату. Взял мальчика на руки, унес в ванную комнату, умыл его, сменил подгузник, вышел с ним в кухню и усадил у окна на детский стул. Федюша гулил, и Федор отвечал ему. Насыпал крупы на подоконник, и птицы загалдели. Федор разогрел кашу на плитке и сел кормить сына. Муза встала, умылась, вышла к ним и отобрала у Федора ложку. Федор протер револьвер, уложил патроны, скрылся в комнате и вскоре вышел одетый.
— Ты уходишь? — встревоженно спросила Муза. — А я? Мы?
— Я должен понять, что происходит, — сказал Федор. — Я решил поехать в Париж и прямо поговорить с Сурицем.
— Ты собираешься идти в посольство? — воскликнула Муза. — Ты не боишься?
— Я боюсь только за тебя и Федю. Мы с Яковом знакомы двадцать лет. Он может подсказать, что делать в моем положении.
— А если тебя там схватят?
— Ну там все-таки жена, дочь. Лиза взрослая девочка, но если вечером не появлюсь — звони в полицию. Адрес ты знаешь.
Федор поцеловал сына, Музу, спрятал револьвер и вышел.
Федор шел по Парижу, исподволь поглядывая на прохожих. Остановился у нужного дома, позвонил. Кто-то открыл, впуская Федора. Луч солнца, падавший из окна, резанул по глазам. Федор зажмурился.
— Здравствуйте, Яков Захарович, — сказал Федор. — Спасибо, что…
— Я уполномочен уведомить вас, — вместо приветствия произнес Суриц холодным тоном, — что у советского правительства никаких политических претензий к вам нет. Кроме самовольного пребывания за границей. Мне велено предложить вам немедленно ехать в Москву, как только вы появитесь, и гарантировать, что по приезде вам ничто не угрожает.
Суриц испытующе заглянул в лицо Федору. Подал ему клочок бумаги. Федор пробежал его глазами, кивнул. Суриц чиркнул спичкой и сжег листок в хрустальной пепельнице.
— Это обвинение, и я его не признаю, — ответил Федор. — Я объясню вам: я ехал в Москву через Берлин и случайно увидел в газете, что я уволен. Меня даже не назвали «товарищ». У меня есть основания опасаться за свою жизнь, жизнь жены и ребенка. Потому мое нынешнее пребывание за границей следует считать не самовольным, а вынужденным. Я готов вернуться, но после того, как доверие ко мне будет восстановлено, о чем я сегодня же напишу товарищу Сталину.
— Присядьте, — наконец сказал Суриц, пододвинув Федору стул.
Налив воды в стакан, Федор помедлил, выпил, встал и вышел, не простившись.
Муза ходила по тротуару на противоположной стороне улицы. Увидев Федора, бросилась к нему так, что взвизгнули тормоза авто.
— Откуда ты тут? — удивился Федор.
— Ты же сказал мне звонить в полицию, если ты…
— К ночи, — погрозил пальцем Федор. — А с кем Федюша?
— Я попросила горничную посидеть с ним. Ну что, говори?!
— Сейчас, — обнял Музу Федор, прислоняясь к ее голове. — В царской России чиновнику государевой службы ежегодно требовалось свидетельство об исповеди. Тогдашний посол Марков здесь, — Федор кивнул на дом, — вынес священнику три ассигнации и сказал: «Вот, батюшка, те же грехи и те же тридцать рублей».
— Яков не поможет?! — воскликнула Муза.
Они поднимались по лестнице в свою комнату. Сверху несся крик Феди. Сын бился на руках у женщины. Муза подхватила его с рук на руки, коснулась лба.
— Вызывай врача! — крикнула она Федору.
Федор бросился вниз к телефону. Крик сына несся ему в спину.
…Полицейские машины пронеслись по Парижу и замерли у подъезда посольства СССР. Чин в форме поднялся по ступенькам. Группа полицейских осталась ждать у крыльца, выстроившись по обе стороны ступеней.
— «Сюрте Насьональ». Доложите господину полпреду, — и он раскрыл удостоверение.
Охранник снял трубку, доложил и впустил полицейского. Его проводили в кабинет Сурица.
— В связи с исчезновением подданного Франции гражданина Миллера я уполномочен заявить протест, — сказал Эксперт. — Мы располагаем информацией, что подданный Франции господин Миллер похищен советскими агентами и принудительно доставлен на борт советского судна. Мы предлагаем немедленно освободить его…
Суриц каменным изваянием стоял за своим столом.
— Я категорически отвергаю все предъявленные обвинения…
— Я не закончил, господин полпред! — вспылил Эксперт. — Если вы немедленно не остановите корабль с французским гражданином на борту, власти Франции пошлют эсминец для перехвата советского судна в море.
— Предъявленные обвинения бездоказательны, оскорбительны и абсурдны. Я не принимаю их и предупреждаю вас, что Франция понесет ответственность за несоблюдение дипломатических норм, если мирное советское судно будет остановлено вами и обыскано в международных водах. Но даже если вы отважитесь на такой недипломатичный и недружественный по отношению к России шаг, генерала Миллера найти на борту вам все равно не удастся.
Суриц улыбнулся.
Супруги Ильины сидели у могилы. Федор был бледен. Муза прятала лицо под черной вуалью. Рядом на скамью села девушка. Муза вздрогнула, обернулась.
— Спасибо, девочка, что пришла, — еле слышно сказала Муза.
Посол Суриц топтался поодаль.
— Папа, или подойди к нам, или уйди, — сказала Сурицу дочь.
В Париже в отделе полиции стоял перед полицейскими Эксперт. На стенде были фото расстрелянного, автомобиль на обочине…
— Перед нами снова внутреннее дело России. Убитый Игнатий Порецкий, он же Рейсс или Райсс, видный сотрудник НКВД, советский резидент за границей. Он отказался вернуться в Москву, написал открытое письмо Сталину и отдал в печать в наши газеты. И вот два месяца спустя результат. Но что отличает это дело от предыдущих?
— Особая подготовка, — сказал полицейский в первом ряду.
— Вероятно, он много знал, потому что в Париже за ним, как мы видим, шла настоящая охота. Он переехал в Швейцарию, но и там его нашли. Как удалось установить, вторая группа убийц ожидала в Реймсе на случай, если в Лозанне убить не удастся. Какие есть новые данные?
— Всего, как нам ясно на текущий момент, в организации убийства Рейсса принимало участие двадцать человек, — встал полицейский. — Группа во главе с Эфроном. В Швейцарии установили причастность к убийству сотрудников советского торгпредства в Париже. Увы, трое из них уже покинули Францию, когда мы пришли к ним. Мы успели арестовать Грозовскую, выдачи которой требовала Швейцария.
— Она сообщила что-нибудь интересное? — спросил Эксперт.
— Нет, — ответил полицейский. — Суд освободил ее под залог.
— Подписку о невыезде взяли? — озабоченно спросил Эксперт.
— Взяли, — махнул тот рукой. — Но она исчезла из Франции.
— Прекрасно, — с издевкой протянул Эксперт. — Отныне никаких подписок и никаких залогов. Что в остатке?
— Рената Штейнер…
— Трудно доверять показаниям Штейнер, — сказал Эксперт. — Кафешантанная певичка, личность сомнительная, она то приняла советское подданство, вышла замуж за сотрудника НКВД, то снова вернулась на Запад…
— Все же именно она назвала Эфрона, — сказал полицейский.
Эфроны катили в такси по Парижу. Марина, Сергей и их сын двенадцати лет. Таксист лавировал в узких улочках. Наконец выехали за город и помчались быстрее.
— Правый ряд, — сказал Сергей. — И на Руан на повороте…
— Здесь сожгли Жанну д’Арк? — спросил Мур.
— Да, — ответил Сергей. — Благодарные французы — за то, что она принесла им свободу, — добавил он.
Машина замерла на светофоре. Сергей посмотрел на Марину, на сына, открыл дверцу и выскочил из машины. Проскользнув меж других машин, бросился бежать.
— Свободу от чего, папа? — спросил Мур в пустой след.
Водитель тронулся, съехал с шоссе, притормозил, обернулся.
— Что делать? — спросил он.
— Возвращаться, — ответила Марина.
— Ждать мы его не будем? — спросил сын.
— Будем. Но не здесь.
Эфрона мчала другая машина. Она миновала указатель на Гавр, пронеслась в порт, где качался у причала корабль под советским флагом, и Сергей пошел по трапу на борт…
Полиция поднялась по ступенькам дома 12 на рю де Бюсси.
— «Сюрте Насьональ», — предъявил удостоверение один.
— «Союз друзей советской родины»? — уточнил второй, толкнув дверь без таблички, и три человека в комнате поднялись из-за столов.
— Ордер на обыск, — предъявил бумагу третий.
Группа полицейских принялась перерывать ящики столов, печатные издания на полках книжных шкафов.
— Произведена выемка следующих бумаг и документов… — диктовал полицейский.
— Что вам известно о местонахождении господина Эфрона? — спросил человек в штатском.
Группа полицейских вошла в дом Эфронов. Хозяйке дома предъявили ордер. Она стояла в дверях и смотрела, как полиция перетряхивала скарб. На столе лежала тетрадь, исписанная убористым почерком. Полицейский склонился над листком и прочел по-французски: «Итак, хвала тебе, чума. Нас не страшит могилы тьма». Какая чума? — пожал он плечами, посмотрел на товарищей.
Все продолжали молча перерывать вещи.
В полицейском участке сыщик диктовал стенографисту.
Марина с сыном сидели напротив за одним столом. Она была напряжена, а сын спокоен.
— «Мы, Папен Робер, комиссар дорожной полиции при Главном надзоре службы криминальной полиции в Париже, офицер судебной полиции, по поручению помощника прокурора Республики слушаем госпожу Эфрон, проживающую по адресу: Ванв, дом 65 по улице Потен, которая заявила…»
Папен Робер развернулся к Марине.
— Что вам известно о местонахождении вашего мужа?
— С начала испанской революции мой муж стал пламенным поборником свобод испанских республиканцев, и это чувство обострилось, когда мы присутствовали при массовом прибытии беженцев из Сантандера. Муж выразил желание отправиться в Испанию и сражаться на стороне республиканцев. Уехал из Ванва, где мы были. Больше ничего мне о нем не известно. Вообще мой муж время от времени уезжал на несколько дней, но никогда не говорил, куда и зачем он едет. Со своей стороны я никогда не требовала у него объяснений. Вернее, когда я спрашивала, он отвечал, что едет по делам. Поэтому я не могу вам сказать, где он…
— Что вам известно о деле Рейсса? Вы обсуждали его с мужем?
— Да, дело Рейсса не вызвало у нас с мужем ничего, кроме возмущения. Мы осуждаем насилие, откуда бы оно ни исходило. Мой муж непричастен к этому делу. Я знаю его всю жизнь, он самый честный, самый благородный из людей. Его доверие могло быть обмануто. Мое же — к нему — никогда…
Стенограф старательно заносил ее слова в протокол.
— Род ваших занятий?
— Поэт.
— И над чем вы работаете?
— Пишу о Пушкине и перевожу Пушкина на французский. Мир отмечает столетие его гибели. В Сорбонне было чествование. Читали переводы. Совершенно ужасные! Каких-то частных лиц, никакого отношения к поэзии не имеющих, — голос Марины зазвенел. — А я перевела и написала свое. Страшно резкие, страшно вольные, опасные стихи…
Потусторонним
Залом царей:
— А непреклонный
Мраморный сей?
Столь величавый
В золоте барм.
— Пушкинской славы
Жалкий жандарм.
Автора — хаял,
Рукопись — стриг.
Польского края —
Зверский мясник.
Зорче вглядися!
Не забывай:
Певцоубийца
Царь Николай
Первый.
Сквозь затемненное стекло Марину наблюдал Эксперт.
— Она безумна, — сказал он бесстрастным голосом. — Можно отпустить. Без нее достаточно свидетельств того, что нити убийства тянутся в Москву. И главное доказательство — исчезновение ее мужа. Розыск можно прекратить. Как сказал их подлец-полпред — даже если мы остановим корабль, на борту мы найдем шиш…
Марина закончила читать.
— Жандарм — это не о вас, — сказала она. — Это о русском царе, о наших российских распрях. Это моя месть, месть поэта — за поэта. Не держи Николай Пушкина, выпусти он его за границу, отпусти на все четыре стороны, он бы не был убит вашим Дантесом… На вас нет вины, господа: хоть француз его и убил, внутренний убийца у него был свой — Николай…
— Спасибо, — прервал ее Папен Робер. — Подпишите протокол. Здесь: «По прочтении подтверждено и подписано». Благодарю вас, мадам, вы свободны…
Марина плакала над тазом с грязной посудой. За окном свистел ветер, и рубахи на веревках махали рукавами.
— Марина Ивановна, это все правда?! — Вошел мужчина с пачкой газет. — Вы действительно были на допросе?
Марина вытерла руки о передник. Не переставая рыдать, взяла мужчину за лацканы и прокричала:
— Никогда-никогда-никогда Сергей не мог пойти на убийство! Ни с какой целью, это невозможно, это неправда. Я им сказала, что он самый честный, самый благородный, что его доверие могло быть обмануто, и вам говорю. Но вы же и не верите, правда? Вы потому и приехали, что не верите?..
— Клянусь вам, что, если бы Сергей Яковлевич сейчас вошел, я бы не только обрадовался, а без малейшего сомнения сделал бы для него все, что мог!
В редакции русской газеты горел свет.
— Врет она, все врет, — Милюков отшвырнул гранки статьи. — Рената Штейнер показала, что Эфрон ей велел взять на свое имя автомобиль, в котором убили Рейсса!
— Да она же сама потом сказала, что не знала для чего, — возразила Берберова. — Почему вы не допускаете, что Эфрон тоже не знал?
— Нина, вы еще скажите, что Рената не представляла, кто этот господин Седов, за которым она шпионила! Ей сказали, что он снабжает оружием Франко — и всё.
— При чем тут это? — не поняла Нина.
— Притом что поручения ей давал Эфрон! И он-то прекрасно знал, — голос Милюкова сорвался, — что Лев Седов — сын Троцкого. Засим я более не полемизирую, Нина Николаевна, а буду давать материалы. Такие материалы, которые покажут, что она врет. И найду свидетелей, что Эфрон занимался ликвидацией «нежелательных элементов эмиграции», как это называет госпожа Штейнер!..
— Марину допрашивали в полиции весь день и отпустили. Неужели вы думаете, Павел Николаевич, что они…
— Я не думаю, а знаю, что врет! — крикнул Милюков. — Подождите, вас еще ждет рассказ обвиняемых в соучастии в убийстве Рейсса. Они показали, что этот «честнейший» поручил им следить за сыном Троцкого. И те поселились на Лакретель — рядом с Седовым. А летом тридцать седьмого слежку за ним Эфрон лично заменил слежкой за Рейссом!
— Ну и при чем здесь Марина?! Хотя, если она знала и покрывает его, это только делает ей честь, — неожиданно закончила Нина.
— Да почему же?!
— Потому что Эфрон ей муж, отец ее детей…
Был октябрь. В храме служили панихиду. Все стояли плечом к плечу: Павел Николаевич Милюков, Нина Николаевна Берберова, Керенский, другие сотрудники редакции, офицеры.
— Где это — Ричмонд? — спрашивал кто-то.
— Где-то в Америке… — отвечал кто-то другой.
— А сколько Сергею Михайловичу было?
— Семьдесят семь. Едва поправился, поехал с женой падчерицу навестить — и вот… Такая досада.
Тут же стоял Эксперт по русской эмиграции и представители «Сюрте Насьональ» в штатском. Цветаева вошла последней. Он видел, как публика поджалась, отстраняясь от нее. Марина вгляделась в сумрак храма и сделала шаг к другой стене. Зажгла свечу. Следом в церковь вошел Раскольников. Всмотрелся и, разглядев Керенского и Милюкова, сделал шаг в сторону Марины. Не видя ее, встал перед иконой и поставил свою свечу в подсвечник. Милюков толкнул Нину и указал в их сторону. Эксперт всмотрелся в незнакомое лицо Федора Раскольникова.
Зазвучал над их головами монотонный речитатив.
— Боже духов и всякия плоти, смерть поправый и диавола упразднивый, и живот миру Твоему даровавый! Сам Господи, упокой душу усопшаго раба Твоего князя Сергия Волконскаго…
— …упокой душу усопшаго раба Твоего, — вторила Марина.
— Всякое согрешение, содеянное им, словом, или делом, или помышлением, яко Благий и Человеколюбец Бог прости, яко несть человек, иже жив будет и не согрешит. Ты бо един, кроме греха, правда Твоя правда во веки, и слово Твое истина…
— Яко Ты еси воскресение и живот и покой усопшего раба твоего… — хором вторили священнику Марина и Федор.
— Узнайте, кто этот Волконский, что помянуть его собрались красные и белые, — сказал Эксперт кому-то, когда вышли из храма.
Он сидел в машине и наблюдал, как тесно стоявшая в храме толпа рассыпалась и расходилась в разные стороны.
— Невероятно! — сказал Нине Милюков, когда они сели в трамвай. — Они стоят рядом, и ему в голову не приходит, что он жив потому, что Эфрон бежал.
— Не понимаю, — сказала Нина.
— Рядом с Цветаевой стоял Раскольников. Такой же невозвращенец, как Рейсс.
— У вас маниакал с Эфроном, — укоризненно сказала Нина.
Марина вышла за ограду церкви и закурила.
— Подайте Христа ради… — выросла из-под земли старуха.
Марина запустила руку в карман и извлекла монету.
— Дай погадаю, — вырвала монету из руки старуха и дернула Марину за рукав.
Марина испуганно огляделась.
— Ты куда собралась? — спросила старуха. — Куда торопишься?
— К мужу, — неожиданно ответила Марина.
— Нет у тебя мужа. Некуда спешить.
— Как нет?! К дочери, к сестре, — настаивала Марина.
— Ни мужа, ни дочери, ни сестры… — протараторила старуха и коснулась браслета на руке Марины. — Браслет дай — правду скажу.
Марина принялась стаскивать браслет, а старуха заглянула в ее ладонь и еще пуще закачала головой:
— Никого нет. Повремени — не спеши, зря бежишь, жизнь свою уносишь. На ветру стоишь, ногу на воздух ставишь, в окно выходишь — не в дверь. Стой здесь, за ограду держись, Господа моли. Колечко дай, молитву скажу…
— Не дам, — вырвала руку Марина.
В редакции Милюкова говорили шепотом.
— Павел Николаевич, мы даем некролог или информацию? — спросил сотрудник у Милюкова.
— Собирайте все, что дают французские газеты.
— Не проверяя?
— А что мы можем проверить?! — взорвался Милюков. — Кто вообще что может проверить в этом красном-прекрасном Париже? Что там?
— «…В начале февраля Лев Львович Седов почувствовал себя плохо, — диктовал переводчик, а Нина печатала. — В трудную минуту подле него оказался некто Этьен — М. Зборовский. Он предложил больному не обращаться во французскую больницу, чтобы не называть свою настоящую фамилию, а согласиться на госпитализацию в частной клинике. В которой практиковали врачи из „Союза возвращения на родину“…»
Переводчик остановился. Помедлил, толкнул дверь кабинета Милюкова.
— Прошу простить, Павел Николаевич, но неужели я не могу пояснить, кто такой Зборовский и что такое «Союз возвращения»?! — с плохо сдерживаемой яростью спросил он.
— Представьте, нет, — крикнул Милюков и захлопнул дверь.
Нина не подняла лица от машинки.
— «Операция аппендицита, сделанная русским хирургом, прошла успешно, но через несколько дней Седову стало значительно хуже».
— Помедленнее, я не успеваю… — попросила Нина.
— «Седову стало хуже, ему не помогли повторная операция, переливание крови, и шестнадцатого февраля тридцать восьмого года он скончался. Диагноз — послеоперационные осложнения, сердечная недостаточность».
Милюков вышел с лентой телетайпа в руках.
— А вот и некролог… — сказал он убито.
— Кто написал? — ревниво спросил Сотрудник.
— Сам, — сказал Милюков, горестно покачав головой. — Посмотрите, как он пишет о сыне.
— Троцкий?! — воскликнула Нина.
— «Он вошел в нашу жизнь, как страж, как советник, как друг… Оставаясь молодым, он стал нашим ровесником…» Какой ужас, — прервал себя Милюков. — Пережить собственных детей — не приведи Господь! — И он осенил себя широким крестом.
— И это дело рук Эфрона! — сдавленно сказал сотрудник.
— Какой Эфрон, если его нет в Париже? — возразила Нина.
— Мне рассказывал коллега Седова, как Эфрон пришел к ним на работу — хотел познакомиться с сыном Троцкого. Так откровенно и сказал: «Просто хочется на него посмотреть». Тот ему показал. Эфрон подошел к Седову чуть ли не вплотную… под предлогом интервью, которое он якобы хотел взять для какой-то газеты…
— И Лев дал? — нетерпеливо спросил Милюков.
— Лев его выгнал взашей. Теперь я понимаю, что на самом деле Эфрон приходил, чтоб запомнить лицо Седова…
— Напишите об этом. Только не надо демонизировать Эфрона, — с презрением отмахнулся Милюков. — Интересно, Троцкий понимает, что это к нему подбирается сталинская банда?
…В Гавре у причала стоял корабль. «Мария Ульянова» — было написано по-русски на борту. По палубам бегали дети. Марина с сыном сидели в креслах, разделенные столиком. Марина писала на почтовой открытке: «До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба. Обнимаю вас и всех ваших. Люблю и любуюсь».
Она встала, подошла к матросу на трапе.
— Я могу сойти опустить? — спросила по-французски.
— Нет, мадам, — ответил матрос. — Сожалею, — добавил он, увидев глаза Марины. Она не отходила, но не просила ни о чем. Матрос наклонился вниз, окликнул другого, тот взбежал по трапу, взял из рук Марины открытку и сбежал вниз.
Федор открыл глаза, порывисто сел в постели, и пружина всхлипнула под ним. Муза пошевелилась рядом, и он замер, не желая ее будить. Рассветной улочкой парижского пригорода он вышел к маленькому базару, где первые торговцы раскладывали товар. Купил маленький букетик цветов, садовой малины. Подождал, пока продавец свернет кулек и положит туда ягоды. Вернулся в дом, где Муза готовила кофе. Французская речь текла из репродуктора. Федор поцеловал Музу, а она опустила глаза, принимая цветы.
— Ты снова не спал? — тихо спросила Муза.
— Напротив! Спал. И даже смотрел сны…
— А что тебе снилось? — спросила Муза, ставя цветы в вазу.
— Ну это уж я не вспомню… Дай чашечку — переложу ягоды, — сказал Федор, увидев, что на газете проступили красноватые пятна.
Муза подала Федору чашку, он пересы`пал ягоды из кулька, и маленькая заметка в красных пятнах мелькнула у него под рукой… Федор всмотрелся в текст, поднялся из-за стола и бросился в дверь.
— Из дома не выходи! — сказал он Музе. — И не открывай никому.
Лавируя в улочках и переулках, он вышел на рю де Гренель. Поднялся по ступенькам и вошел в приемную посольства СССР. Дорогу ему загородил охранник.
— По какому вопросу? — строго спросил он.
— Я обращался с просьбой о продлении паспорта. Ответа до сих пор нет. Я прошу товарища полпреда принять меня. Моя фамилия Раскольников…
Сотрудник набрал номер телефона.
— Товарищ секретарь, тут Раскольников просит товарища полпреда принять его.
Послушал ответ и изменился в лице.
— Есть! — положил он трубку и обернулся к Федору: — Товарищ полпред вас не примет. В продлении паспорта вам отказано. Вы объявлены вне закона.
— Я хочу заявить протест, — возразил Федор.
— Покиньте помещение, или я вызову полицию. Вы находитесь на территории чужого государства, — рявкнул охранник.
Федор отшатнулся. Попятился, вышел и, словно слепой, пошел, не видя дороги. Ноги вывели его к собору Нотр-Дам. Он пошел вокруг собора, словно человек, увидевший его впервые. Химеры скалились с высоты. Слева от входной двери он увидел фигуру монаха, который держал в руках собственную голову. Федор впился глазами в фигуру, вошел в собор, поискал глазами служителя.
— Кто этот человек с головой в руках? — спросил Федор.
— О-о, это легендарный Дионисий Парижский, — напевно начал священник.
— Чем он знаменит, что он сделал? Почему голова в руках?
— Первый епископ нашего города, проповедовал христианство, ходил со своими сподвижниками из Рима в Германию, Испанию, до Галлии дошел, а тут схватили их язычники и бросили в темницу в Лютеции, — священник указал себе под ноги. — И наутро всех троих обезглавили. Вы знаете город? — участливо спросил священник.
— Да-да, — нетерпеливо кивнул Федор.
— Знаете Монмартр? Там, на горе, все и было. — Священник осенил себя крестом. — Монмартр — это «гора мучеников».
— А он почему?.. — не договорил Федор.
— Сподвижники пали там замертво, на горе, а святой взял свою голову в руки и прошествовал с ней до самого храма. И только там пал мертвый. Хотите помолиться ему?
— Нет-нет… — попятился Федор.
— Ну, Господь с тобою, сын мой, — сказал служитель.
— Нет Его со мною, — сказал Федор.
Окончание следует