По дневникам и воспоминаниям современников
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2024
28 августа 1855 года будущий министр внутренних дел П. А. Валуев (этот пост он займет в 1861 году), а в то время курляндский губернатор в своем дневнике подвел итог внутренней и внешней политики императора Николая I. Этот текст стал быстро распространяться в российском обществе в виде отдельной записки «Дума русского во второй половине 1855 года», а позднее был опубликован.[1] Главные темы записки — поражение в Крымской войне и его причины, необходимость изменений во внутренней политике страны. Общественное мнение в начале царствования Александра II уже было готово к обсуждению недостатков административного управления и дипломатических промахов предшествующего периода, что стало одной из предпосылок Великих реформ. Однако еще несколько лет назад, в начале Крымской войны, в общественном сознании ситуация отражалась иначе. Об этом свидетельствуют дневниковые записи и воспоминания современников — своеобразная «мозаика», которую историку предстоит сложить в целостную картину восприятия событий 1853—1855 годов.
Выдающийся отечественный историк В. Г. Чернуха точно и вместе с тем живописно охарактеризовала мозаичность исторического процесса: «Каждый год в жизни большого государства с многомиллионным населением знает свершения и утраты, беды и достижения. Счастливое и тяжкое перемешаны в каждом из годов, как разноцветные камешки».[2] Дневники, воспоминания, переписка 1853—1855 годов дают возможность окунуться в эту «смесь» и увидеть ее такой, какой она представлялась очевидцам. При воссоздании общей картины исследователь должен учитывать специфику источников личного происхождения, в том числе влияние статуса и места жительства авторов на восприятие событий. В столичном Петербурге и Москве, где можно было встретить представителей высшей бюрократии в светских салонах и узнать у них последние новости, а потом передать своим знакомым, ход военных действий и деятельность правительственных верхов виделись сенатору К. Н. Лебедеву, цензору А. В. Никитенко, славянофилу А. И. Кошелеву, сотруднику Морского министерства Д. А. Оболенскому иначе, чем в провинции рязанскому помещику М. Д. Бутурлину. В самой Северной столице разные впечатления были у тех, кто находился в эпицентре событий — при дворе, как А. Ф. Тютчева, или в Военном министерстве, как Д. А. Милютин. К тому же Д. А. Милютин по роду занятий входил во все детали подготовки к Крымской войне и был в курсе реальной ситуации на фронте. Положение цензора и опыт подобной деятельности диктовали академику А. В. Никитенко необходимость быть сдержанным и очень осторожным в своих дневниковых записях. Читатель его дневника может почувствовать общую тональность, переданную пассажами о плачевном состоянии нравов, образования и о состоянии дел. Отмечая новый, 1855 год в доме своего начальника, министра народного просвещения А. С. Норова, академик замечает, что их обоих «осаждали тревожные мысли», «хотя от разных причин».[3] Можно предположить, что министра заботила необходимость удержаться на своей должности, а Никитенко — кризис во внутренней и внешней политике.
А. Ф. Кони обратил внимание на особенности памяти и внимания у людей разных типов темперамента, возраста и пола.[4] Развивая наблюдения судебного деятеля второй половины XIX — начала XX века, видный отечественный историк Б. В. Ананьич сделал вывод об особой группе мемуаров — «дамские воспоминания».[5] Мемуаристки внесли значительный вклад в копилку исторической памяти о Крымской войне. А. Ф. Тютчева, А. Я. Панаева, Е. А. Штакеншнейдер обратили внимание на такие детали, которые ускользнули от внимания представителей сильного пола, — эмоциональный фон, менявшийся с ходом войны. Примечательно, что все три мемуаристки были связаны с творческой интеллигенцией и передали атмосферу, царившую в этих кругах. И в то же время они заметили настроение императора и его окружения.
Однако, несмотря на все эти нюансы восприятия, ход мыслей и чувств имел схожие тенденции у представителей той группы подданных российского императора, которую исследователи называют российским обществом (традиционно подразумевая цензовое общество и отделяя его от простого народа).
Вступление в войну не явилось неожиданностью ни для правительственных верхов, ни для всего населения Российской империи. Николай I продолжал политику своих предшественников в решении Восточного вопроса и позиционировал себя как защитник православия и славянских народов на Балканском полуострове. Введение российских войск в Дунайские княжества в июне 1853 года стало закономерным шагом в русле этой политики. 4 октября 1853 года Османская империя объявила войну России, в свою очередь 20 октября Российская империя объявила войну Турции. 22 октября А. Ф. Тютчева, дочь известного поэта и фрейлина цесаревны Марии Александровны записала в дневнике: «Большой парад гвардии в Петербурге. Войскам будет прочитан манифест по поводу объявления войны. Итак, война, несмотря на все усилия предотвратить ее! Император Николай имеет вид очень озабоченный, а наследник чрезвычайно грустен. По-видимому, мы не уверены в себе, опасаемся неудач, не чувствуем себя достаточно подготовленными. Но неудачи пробудят национальный энтузиазм, который еще дремлет, а когда вся Россия поднимется, она в конце концов восторжествует, как всегда. Молодежь с восторгом идет на бой».[6] Под «усилиями» по предотвращению войны А. Ф. Тютчева, очевидно, подразумевала вмешательство западноевропейских держав, принявших 31 июля 1853 года Венскую ноту, направленную на примирение Турции и России. Этот шаг не увенчался успехом, дипломатические отношения между двумя странами были разорваны. А. Ф. Тютчева, находившаяся при дворе, подметила две тенденции, которые были свойственны самодержавной власти: сомнения в подготовленности армии и надежда на патриотический подъем населения.
Академик А. В. Никитенко в декабре 1853 года описал в дневнике типичное проявление «религиозно-верноподданических чувств». К Рождеству было подготовлено назначение пенсии «в тысячу рублей до выхода замуж» (а также выдача пособия в случае замужества) некоей девице Попандопуло, воспитаннице Екатерининского института, за то, что на выражение соболезнования по поводу гибели брата в сражении с турками, она ответила: «Чего жалеть, он погиб за царя и отечество».[7] Правительственные верхи получили ожидаемую поддержку «святого и правого дела» — защиты интересов православной церкви, — как провозглашалось в Манифесте «О войне с Оттоманскою Портою».[8]
Сомнения в подготовленности опирались на аналитику Военного министерства. Одним из самых информированных сотрудников Военного министерства был Д. А. Милютин, привлеченный военным министром В. А. Долгоруковым к работе ведомства. На эту особенность воспоминаний Д. А. Милютина указала Л. Г. Захарова. Как публикатор данного исторического источника, она подчеркнула, что компетентность автора, «профессиональные знания историка, природная наблюдательность и острота восприятия душевно тонкого человека позволили зафиксировать неповторимый колорит событий, подметить в казалось бы незначительных фактах проявление значительных и грозных факторов действительности».[9]
Несмотря на то что Милютин снимал ответственность за начало войны с Николая I и перекладывал ее на Турцию и западноевропейские державы, полагая, что война разразилась «вопреки воле» императора, в его воспоминаниях отчетливо прослеживается личное участие монарха в разработке планов военных действий. «Император сам собственноручно составлял расписания войск, указывал все подробности формирования их, снаряжения, устройства. Военный министр был, в буквальном смысле слова, только секретарем Государя по военным делам; он приводил в исполнение Высочайшие повеления, почти ни в чем не принимая на себя инициативы».[10] И вместе с тем читатель воспоминаний Милютина не может не заметить косвенные указания на просчеты, допущенные царем и военным руководством страны. Политическая элита не смогла предвидеть, «какие грозные размеры примет война», разработанные планы «рушились сами собой» из-за неблагоприятной военно-политической обстановки, войска «бесплодно» несли огромные потери вследствие неспособности военачальников, назначенных Николаем I, руководить боевыми действиями.[11]
Будущий военный министр обстоятельно проанализировал «слабые места» в военной подготовке России к начавшейся войне: война застала страну «врасплох; совершенно неожиданно очутились мы лицом к лицу перед могущественной коалицией и поставлены были в крайне опасное положение. Русская армия, казавшаяся столь грозной по многочисленному составу ее в мирное время, была весьма мало приспособлена к широкому развитию сил в случае большой войны. Не было у нас правильно организованных резервов; а потому приходилось с открытием войны прибегать к усиленным рекрутским наборам и формированию новых частей войск».[12] «К несчастью, не было у нас и военачальников, способных к тому, чтобы своим именем возместить скудость боевых сил».[13]
Этот обстоятельный анализ был изложен Милютиным в мемуарах в следующее царствование, уже после проведения разработанной им военной реформы и показывает, что при ее осуществлении он учел указанные ошибки. Введение всесословной воинской повинности в 1874 году и создание военных округов, по замыслу Милютина, должны были обеспечить страну резервами в случае новой большой войны и прошли проверку на практике в ходе всеобщей мобилизации в 1914 году. Возможно, в 1853 году такой аналитический отчет еще не был подготовлен будущим разработчиком реформы, но на отдельные недостатки в военной подготовке он обратил внимание уже в то время. Об этом свидетельствуют воспоминания А. Я. Панаевой.
Летом 1853 года она вместе с И. И. Панаевым и Н. А. Некрасовым снимала дачу в Мартышкине, между Петергофом и Ораниенбаумом. «Из Петергофа
на дачу к нам часто ездила одна компетентная личность в военном деле М. Он был еще не в большом чине. Когда его спросили, готовы ли мы к войне, которая, по ходу дипломатических отношений французского двора к русскому, была неизбежна, то М отвечал: „По бумагам мы вполне готовы! но с первых же военных действий обнаружится страшный недостаток ко всем: все озабочены вовсе не тем, чем следует. На вес золота будут покупать селитру, запастись которой и не думают, а когда начнется война, то ее доставка будет невозможна из-за границы; медицинская часть тоже в плачевном состоянии: операционных инструментов мало, да и то плохие, докторам придется тупыми ножами ампутировать раненых. Интендантство в таком жалком виде, что и в мирное время никуда негодно, а в военное оставит войско без сапог, без шинелей и без сухарей… Все прекрасно для парадов и негодно для войны. Не столько погибнет русских солдат от войны, сколько — от болезней, вследствие отсутствия гигиенических мер, которые необходимо должны быть предусмотрены высшим начальством“.
Все предсказания М, к несчастию, оправдались в Крымскую войну…»[14]
«М», о котором упоминает Панаева, и есть Д. А. Милютин. Он также вспоминал об этом дачном соседстве: «Лето 1853 года провел я с семьей в новой местности — между Петергофом и Ораниенбаумом, близ деревни Мартышкиной <…>. В близком с нами соседстве, на самом берегу морском, проводил лето брат Владимир вместе с И. И. Панаевым. Они жили в живописном chalet, среди тенистой рощи и проводили время в приятельском кругу литераторов».[15]
Лето следующего, 1854 года Милютину также пришлось провести в Петергофе. После вступления в войну Англии и Франции на стороне Османской империи и появления в апреле 1854 года эскадры противника в Балтийском море на первый план вышла задача укрепления подступов к Петербургу, которые защищали форты Кронштадта и южного побережья Финского залива. Царское семейство, традиционно проводившее лето в Царском Селе, на этот раз выбрало в качестве летней резиденции дворец «Коттедж» в Александрии, недалеко от Петергофа. Двор и Военное министерство также переехали в Петергоф. Отдых уступил место заботам, «все общество петергофское было не в веселом расположении духа; все более или менее были озабочены ожидаемым появлением неприятельского флота перед Кронштадтом. Государь чаще прежнего ездил туда, чтобы следить за продолжающимися работами. Для ускорения известий о приближении неприятельских судов устраивались сигналы вдоль обоих берегов залива. При всем доверии к силе кронштадтских твердынь принимались меры и к охранению самого Петербурга».[16]
Летом 1854 года А. Я. Панаева, также снимавшая дачу в Мартышкине, обратила внимание на передвижения военной техники и личное участие Николая I в руководстве строительством укреплений на побережье Финского залива. Наблюдательная мемуаристка заметила и настроение императора, обеспокоенного надвигающейся опасностью. «По шоссе в Ораниенбаум скакали экипажи, верховые, артиллерия, конница, шла форсированным шагом пехота, тянулись полковые обозы. Я видела, как на тройке в коляске проскакал государь Николай Павлович к Ораниенбауму и за ним несколько генералов.
У государя было мрачное выражение лица, но он с обычным величавым спокойствием смотрел по сторонам на войска, идущие по дороге.
Когда он ехал назад, его нельзя было узнать: он сидел в коляске с поникшей головой, и глаза его были закрыты, точно он спал. Бледность его лица была мертвенная».[17] Эту «озабоченность» «петергофского общества» (военного командования, размещавшегося в Петергофе) еще на стадии ожидания кораблей противника зафиксировал Милютин. Петербург «был объявлен на военном положении <…>. Многие трусливые обитатели столицы спешили выехать, и город постепенно пустел».[18]
Вместе с тем у части обывателей любопытство вытеснило естественное в этой ситуации чувство страха, дачники устремились на Бронную гору, где находился наблюдательный пункт российского командования, чтобы посмотреть на неприятельский флот. Возможно, они чувствовали себя в безопасности под защитой укреплений и самого императора, ведь среди любопытствующей публики были и члены императорской фамилии.
Эмоционально описала такой выезд 14 июня 1854 года в составе свиты великокняжеской четы А. Ф. Тютчева: «Сегодня неприятельский флот появился перед Кронштадтом: сначала 18, потом 20 судов. В шесть часов вечера цесаревна вызвала нас на ферму (Фермерский дворец в Александрии, где располагалась семья наследника престола великого князя Александра Николаевича. — И. Б.) для прогулки в коляске. Хотели поехать посмотреть на врагов. Цесаревич и цесаревна сели в английский шарабан со своими четырьмя сыновьями. Даже маленький Алексей, которому всего четыре года, был тут же, очень возбужденный в ожидании англичан. <…>
Первая остановка была в Ораниенбауме, где на балконе дворца вел<икой> кн<ягини> Елены Павловны (жена младшего брата Николая I великого князя Михаила Павловича, владелица Большого Меншиковского дворца. — И. Б.) была установлена целая батарея телескопов и подзорных труб, чтобы разглядывать неприятеля. Но солнце блистало ослепительно, а горизонт был окутан светящимся туманом, который не позволял ничего различить. Иногда после больших усилий казалось, что глаз видит мачты, паруса, нос корабля, как бы выделяющиеся среди тумана. Тогда мы говорили себе, что нечто смутно обрисовывающееся вдали, в конце подзорной трубы, это и есть враг, что это и есть англичанин, и завтра, может быть, мы проснемся от звуков его пушечной пальбы. В этом ощущении было что-то волнующее, все были охвачены возбуждением и нервной веселостью и поздравляли друг друга с англичанами (sic! — И. Б.). Подали чай. Императрица с молодыми великими князьями и дамами свиты в свою очередь приехали посмотреть на англичан. После чая было решено продолжить разведку до Бронной Горы, откуда открывается вид на открытое море. <…> …на протяжении всего пути нам то и дело встречались кучки любопытных, которые все направлялись к морю посмотреть морское чудовище, поднявшееся из волн. Некоторые шли шумными группами, другие расположились веселыми компаниями на траве вокруг кипящего самовара. Вся эта публика имела вид очень веселый и не боялась, по-видимому, совсем неприятеля. С Бронной Горы мы увидели открытое море, на зеркальной поверхности которого можно было простым глазом очень отчетливо различить в лучах заходящего солнца неприятельские суда, покачивающиеся на якорях. <…>
Мы вернулись в Петергоф только в полночь, очень довольные нашим днем. Я, право, благодарна гг. англичанам за то, что они доставили нам такую прелестную прогулку. Если они не причинят нам другого зла, можно будет с ними вполне примириться».[19]
Среди упомянутой фрейлиной публики были и Панаевы. Выезд на Бронную гору 14 июня 1854 года И. И. Панаев описал в письме к М. Н. Лонгинову. «Мы видели перед носом Велингтона, Аустерлиц и проч<ие> кораблищи, видели, как посылали шесть пароходов к косе Кронштадтской и проч. Во время пребывания флотов у Красной горки у нас по дороге было решительно катанье. Мы ездили — я, Тургенев, Некрасов, моя жена и Васильчиков».[20]
Еще одной причиной, способствующей выезду отдыхающей публики и двора навстречу англо-французской эскадре, была новая волна патриотических настроений. Разрыв дипломатических отношений с Англией и Францией, объявленный 9 февраля 1854 года Высочайшим манифестом, по свидетельству Милютина, произвел «настоящий взрыв патриотизма во всей России. Резкие, злобные речи против России в Английском парламенте, даже в устах самих министров оскорбительные выражения против личности Монарха, превратные, недобросовестные толкования европейской печати — возмущали чувства справедливости и национального достоинства». При этом «все-таки относились с гораздо большим озлоблением к англичанам; на них падали все укоры, все выражения народной ненависти». Предательством в глазах российского общества стали и действия бывших союзников — Австрии и Пруссии. «В особенности возбуждало у нас негодование поведение Австрии, которая не ограничивалась, подобно Пруссии, одной дипломатической поддержкой наших врагов, но осмелилась принять в отношении к России угрожающее положение, выставив войска в Трансильвании, в тылу нашей Дунайской армии». Это так «огорчило» самого Николая I, что «повелено было полкам нашей армии, имевшими шефами особ австрийского императорского дома, не называться именами их, а всем русским, имевшим австрийские ордена, не носить их». Бо`льшая часть российского общества разделяла призыв Манифеста 11 апреля 1854 года (опубликованного в день Пасхи): «С нами Бог, никто же на ны!»[21]
Такое настроение охватило не только столицы, но и провинцию. М. Д. Бутурлин вспоминал, что «когда Европейская коалиция после продолжительных переговоров объявила нам войну, и генерал Кирьяков выступил со своей дивизией в Крым, то ему и офицерам Московского полка дан был по подписке прощальный обед без участия дам, на коем шампанское полилось морем, и я, конечно, не отставал от прочих».[22]
Появление вражеской эскадры в Финском заливе привело к новому всплеску эмоций. Общественные настроения передал Н. А. Некрасов в стихотворении «14 июня 1854 года», написанном после поездки с друзьями.
К нам двинулись громады кораблей,
Хвастливо предрекая нашу гибель,
И наконец приблизились — стоят
Пред укрепленной русскою твердыней…
Стихотворение практически сразу было опубликовано в журнале «Современник», издававшемся Н. А. Некрасовым (1854. № 7). Подобные стихи не были единичным явлением. Е. А. Штакеншнейдер, дочь знаменитого архитектора А. И. Штакеншнейдера, поместила в своих мемуарах стихи малоизвестного молодого поэта В. П. Алферьева, опубликованные в журнале «Северная пчела» под названием «На нынешнюю войну»:
Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом.
В стихотворении досталось и Наполеону III, которому поэт напоминал об Отечественной войне 1812 года и разгроме Наполеона Бонапарта в 1814 году (отсылка к исторической памяти стала традиционным явлением в общественном сознании того времени):
Если дядюшка бесславно
Из Руси вернулся вспять,
Так племяннику подавно
И вдали несдобровать.
Стихи В. П. Алферьева, положенные композитором Вильбоа на музыку и ставшие романсом «Вот в воинственном азарте», по свидетельству Е. А. Штакеншнейдер, «пелись и читались повсюду», в том числе в доме графа Ф. П. Толстого, вице-президента Императорской Академии художеств, где часто бывала семья архитектора.[23] Штакеншнейдер вспоминала, что «не появлялось стихотворения без намека на войну, без приноравливания его к злобе дня, а относящихся собственно к войне было несметное количество.
Стихи тогда наводняли журналы, читались, пелись, ходили — в рукописях по рукам. <…> Много стихов написал тогда и князь Вяземский, но более него и, кажется, более всех, — Глинка (поэт Ф. Н. Глинка. — И. Б.)».[24]
Также упомянул в дневнике о «моде на патриотические стихи» А. В. Никитенко. По его мнению, «все эти признанные и непризнанные поэты — особенно последние — вдохновляются не столько действительным патриотизмом, сколько вожделениями к перстням, табакеркам и т. д. Стихи подносятся министру (министр народного просвещения А. С. Норов. — И. Б.) в надежде, что бьющие в них через край верноподданнические излияния будут повергнуты к стопам монарха и принесут желаемые плоды».[25] Эти стихи, «навеянные войной», ушли из общественного сознания после окончания Крымской войны, когда «забывались» «самые ужасы, ее сопровождавшие».[26]
Экзальтация общества способствовала распространению мистицизма. Еще до начала Крымской войны в Европе и в России распространилось столоверчение — популярный в то время способ гадания и предсказания будущего с помощью духа, будто бы вызванного из потустороннего мира и отвечающего на вопросы собравшихся передвижением по столу какого-то предмета от буквы к букве. М. Д. Бутурлин полагал, что «вертящиеся и пишущие столы» «взошли в моду в России и за границей» с начала 1853 года. Он описал «опыты» рязанского общества, представителей которого волновали сиюминутные заботы[27], а об увлечении столоверчением в Петербурге после начала Крымской войны рассказала А. Ф. Тютчева: «Мой отец находится в состоянии крайнего возбуждения, он весь погружен в предсказания своего стола, который по поводу Восточного вопроса и возникающей войны делает множество откровений, как две капли воды похожих на собственные мысли моего отца. Стол говорит, что Восточный вопрос будет тянуться 43 года, что он разрешится только в 1897 г., когда потомок теперешнего императора вступит на константинопольский престол под именем Михаила I. Он говорит, что русские дойдут до Константинополя и там глупейшим образом остановятся. Австрия развалится и, как повешенный на дереве, будет задушена своей
собственной политикой. Политика Англии изменится в конце восточного кризиса, и она вступит в союз с Россией. Наполеон III погибнет; после его смерти во Франции вспыхнет анархия, и красные на время возьмут верх, но скоро будут раздавлены. Я предоставляю моим племянникам проверить эти предсказания, которые, думаю, гораздо больше выражают политическую программу моего отца, чем предвидение стола…»[28]
Академика А. В. Никитенко тревожила «полуобразованность» общества и ее последствия — «лживость и поверхностность».[29] Но в конце 1854 года он почувствовал, что в общественном мнении происходят перемены: «Под влиянием последних чрезвычайных событий в нем как будто и начала шевелиться мысль…»[30]
Общественные настроения стали меняться после известий об осаде и бомбардировках Севастополя. Эти перемены отчетливо проступают в дневниковых записках А. Ф. Тютчевой. «Моя душа полна отчаяния. Севастополь захвачен врасплох! Севастополь в опасности! Укрепления совершенно негодны, наши солдаты не имеют ни вооружения, ни боевых припасов; продовольствия не хватает. Какие бы чудеса храбрости ни оказывали наши несчастные войска, они будут раздавлены простым превосходством материальных средств наших врагов. Вот 30 лет, как Россия играет в солдатики, проводит время в военных упражнениях и в парадах, забавляется смотрами, восхищается маневрами. А в минуту опасности она оказывается захваченной врасплох и беззащитной. В головах этих генералов, столь элегантных на парадах, не оказалось ни военных познаний, ни способности к соображению. Солдаты, несмотря на свою храбрость и самоотверженность, не могут защищаться за неимением оружия и часто за неимением пищи.
В публике один общий крик негодования против правительства, ибо никто не ожидал того, что случилось. Все так привыкли беспрекословно верить в могущество, в силу, в непобедимость России. Говорили себе, что, если существующий строй несколько тягостен и удушлив дома, он по крайней мере обеспечивает за нами во внешних отношениях и по отношению к Европе престиж могущества и бесспорного политического и военного превосходства. Достаточно было дуновения событий, чтобы рушилась вся эта иллюзорная постройка. В политике наша дипломатия проявила лишь беспечность, слабость, нерешительность и неспособность и показала, что ею утрачена нить всех исторических традиций России; вместо того чтобы быть представительницей и защитницей собственной страны, она малодушно пошла на буксире мнимых интересов Европы. Но дело оказалось еще хуже, когда наступил момент испытания нашей военной мощи. Увидели тогда, что вахт-парады не создают солдат и что мелочи, на которые мы потеряли тридцать лет, привели только к тому, что умы оказались неспособными к разрешению серьезных стратегических вопросов…»[31]
В отличие от эмоционального «крика отчаяния» Тютчевой, автор других женских мемуаров — Штакеншнейдер — более рассудительна: «Без железных дорог, без телеграфов, чем страшна так была Россия? Неужели своей огромностью только и неизвестностью? Или все еще 1812 годом и блеском 1814 года? Мы так привыкли казаться сильными, что сами, наконец, поверили в свою силу, а между тем могли бы знать, насколько силен разлагающийся организм. Николай Павлович вдался в ту несчастную для него войну, запутался, как пойманный в сетях зверь, и погиб. Россия восторженно откликнулась на боевой призыв его, как привыкла откликаться на всякий призыв своих царей, и пошла лечь костьми, не зная, на что и за чем она идет».[32]
Штакеншнейдер вспоминала, что «вдруг посреди» хвалебных «песнопений раздались совершенно неожиданные звуки». По рукам ходили рукописные стихи П. Л. Лаврова (будущего идеолога пропагандистского направления народнического движения) «К русскому народу», написанные в декабре 1854 года. В стихотворении описывались надежды на победу и международный авторитет Российской империи, разочарование в военной мощи страны после начала Крымской войны, неспособность поставленных Николаем I военачальников, горечь поражений 1854 года, коррупция в гражданских учреждениях — все то, о чем писала в своем дневнике Тютчева. Заканчивались стихи П. Л. Лаврова обращением к народу и монарху:
Проснись, мой край родной, изъеденный ворами,
Подавленный ярмом,
Позорно скованный бездушными властями,
Шпионством, ханжеством!
От сна невежества, от бреда униженья,
От лени вековой
Восстань и посмотри: везде кипит движенье.
Черед уж за тобой!
<…>
Предстань, царь, пред судом истории, закона,
Пред Божиим судом!
Ты правду отвергал, ты попирал свободу,
Ты был страстей рабом;
Россию погубил ты гордостью пустою
И мир вооружил…
<…>
Смирись; летят часы; пройдут дни испытанья,
История не ждет…
И грозно под тобой волнуется в молчаньи
Проснувшийся народ.[33]
Мемуаристка обратила внимание на двойственность общественных настроений, желание победы русского оружия и в то же время внутреннюю готовность к переменам. В этом и заключалась возможность обновления внутриполитической жизни страны: «Те люди, которые в одном кармане носили и стихи Глинки и стихи Лаврова, может быть, и были правы, соединяя их: они соединялись между собой, как конец соединяется с началом. Стихи Глинки были лебединой песнью отходящего, стихи Лаврова — начальными звуками новой речи, — речи, в то время, и в его устах, еще полной иллюзий, но которая, начавшись стихами, быстро перешла в прозу и, раздаваясь все громче и громче, как неопределенное ау в лесу дремучем, скликала братьев к одному месту, чтобы они увиделись и поняли друг друга».[34]
Штакеншнейдер среди «нецензурных» произведений того времени, ходивших в рукописи, называет стихотворение А. С. Хомякова «России» («Тебя призвал на брань святую…»). В нем была та же двойственность сознания — призыв «Вставай, страна моя родная, / За братьев!» соседствовал с получившими известность обличительными строками:
В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!
Наблюдения Штакеншнейдер подтверждаются записками А. И. Кошелева: «Казалось, что из томительной, мрачной темницы мы как будто выходим если не на свет Божий, то по крайней мере в преддверие к нему, где уже чувствуется освежающий воздух».[35] Ему вторил сенатор К. Н. Лебедев: «Прошлый год (1854-й. — И. Б.) в полном смысле переходный; он чреват будущим…»[36]
Перемены предчувствовало молодое поколение, люди «николаевского царствования» не желали допускать даже мысли о возможности поражения России и критики существующих порядков. Ф. Л. Халчинский, дед Е. А. Штакеншнейдер, пятьдесят лет своей жизни отдавший чиновничьей службе при Александре I и Николае I, был не согласен с другой строфой из стихотворения Хомякова, обращенной к России:
С душой коленопреклоненной,
С главой, лежащею в пыли,
Молись молитвою смиренной
И раны совести растленной
Елеем плача исцели!
«Эта „глава, лежащая в пыли“, эта „растленная совесть“ не шли к его России; он не хотел, чтобы к ней относились с подобными речами; не такою видели ее его глаза, еще в молодости ослепленные блеском 1814 года…»[37]
В другом ракурсе события 1853—1854 годов воспринимались вдали от Петербурга. М. Д. Бутурлин красочно описал увеселительные балы, дававшиеся в Рязанской губернии[38], и объяснил, почему в провинции не разделяли озабоченность, царившую в столице. «Отечественные бедствия не бывают помехой общественным увеселениям, разве в особенных, исключительных случаях, когда личности или интересы местного общества могут от этого пострадать; но так как ничего подобного не тяготело над Рязанью, то танцевальные вечера шли обыкновенным чередом».[39]
«Интересы местного общества» не были затронуты даже Манифестом 9 февраля 1854 гола о вступлении в Крымскую войну Англии и Франции на стороне Турции, после чего квартировавшие в Рязани полки отправились (после бравурных проводов) к местам боевых действий, а в самой Рязани появились военнопленные — англичане, члены команды военного корабля «Тигр», севшего на мель недалеко от Одессы. Английские моряки были радушно приняты, даже привлечены к гражданской службе в качестве переводчиков. Им была отведена квартира, «поместительная и опрятная», они свободно перемещались по городу, их приглашали в гости.[40] Весной 1855 года в Рязань прибыла новая партия военнопленных, англичане и французы, и все они также были радушно приняты местным обществом.
Некоторую сумятицу в провинциальную жизнь внес манифест 25 января 1855 года о создании ополчения, после обнародования которого среди крестьян разнесся слух, что ополченцы получат личную свободу, «и вот крестьяне гурьбой направлялись через Рязанскую губернию в Москву, где, как они уверяли, должно собираться все ополчение». Из Москвы их высылали обратно к месту жительства.[41] А. И. Кошелев также уделил в своих записках внимание манифесту об ополчении, но ему казалось, что в Москве он «принят был всеми сословиями не только холодно, но и с тяжелым чувством. <…> …ополченцев провожали, как будто они отправлялись на тот свет; не видно было в народе никакого одушевления, хотя дело уже шло о защите своей земли. В дворянских собраниях заметно было то же: шли в ополчение только те дворяне, которые с приличием не могли от того уклониться; а кого освобождали лета, здоровье или особенные семейные обстоятельства, те, с едва скрываемою радостью, отказывались от чести и долга защищать свое отечество».[42]
Относительно спокойное восприятие в провинциальном городе поражений 1854 года может объясняться тем, что не вся информация о результатах сражений доходила до обывателя. Правительственные верхи были настроены сообщать в большей степени о победах, а сведения о поражениях стремились приуменьшать. Даже в столичном Петербурге не все было известно. Штакеншнейдер вспоминала о презентации военных успехов осенью 1854 года: «По улицам возили турецкие пушки, отбитые у неприятеля; с газетами разносили летучие листки реляций, и в них было всегда что-нибудь утешительное. И о чем было особенно горевать? О крови, льющейся в Севастополе? Судя по реляциям, ее лилось немного. За стереотипной фразой: „неприятель понес значительную потерю убитыми и ранеными“ обыкновенно следовало: „у нас убит один казак“. В средствах и силе России никто не сомневался, ни мы сами, ни даже враги наши, а о нашей славе давно ли напоминал Синоп».[43]
Милютин имел более отчетливое представление о том, как была организована передача информации. Так, после поражения российской армии на реке Альме 8 сентября 1854 года Николая I не устроило устное сообщение адъютанта князя А. С. Меншикова, которым тот дополнил свое донесение. «Впечатлительный адъютант», участвовавший в этом сражении, «не мог отделаться от испытанного им впечатления» и доложил о виденном сражении «в таком неприглядном, обидном для наших войск освещении, что Государь рассердился, выбранил его и послал выспаться». Но информацию о сражении невозможно было скрыть, пришлось довести до «публики» «печальное известие», ограничившись «несколькими строками» о том, что после отражения атак противника российские войска были отведены к Севастополю и готовились дать неприятелю отпор.[44] Не случайно П. А. Валуев искал последние новости об обороне Севастополя в иностранных газетах: «Лихорадочно ожидаю утром принесения газет. <…> Развертываю „Neue Preussische Zeitung“, где могу найти новейшие телеграфные известия».[45]
Горечь поражений доходила даже до провинции. «Севастопольские события, отступление от невзятой Силистрии и поспешное очищение нашими войсками Придунайских княжеств уязвляли национальное чувство: подобного позора русское оружие не видало со времен петровского поражения при Пруте». По мере нарастания количества «печальных известий» в обществе возникали вопросы: «…что же это такое <…> что и с турками мы не совладаем и отступаем перед ними?»[46]
Перелом в общественным ожиданиях произошел после известия о кончине Николая I. Все мемуаристы отметили в своих записках это событие. Известие о смерти императора поразило его подданных, хотя воспринято ими было по-разному. Неизменность внутренней политики николаевского царствования создала у современников впечатление, что положение дел будет таким всегда, а Николай I переживет их самих, их детей и внуков.[47] Боязнь отклониться от заведенных порядков без санкции верховной власти так укоренилась в николаевской России, что в церквях Рязанской губернии после известия о смерти самодержца «продолжали молиться о здравии и благоденствии императора Николая Павловича впредь до получения нового о том консисторского указа, замедлившегося от неполучения консисторией синодального указа, и эта аномалия продолжалась целых две недели или даже чуть ли не более».[48]
У представителей разных общественно-политических взглядов ощущение стабильности николаевской эпохи вызывало различные эмоции. В провинции «вопреки Крымским военным неудачам общественное мнение так твердо верило в гениальность государя Николая Павловича, что <…> считали Россию пропавшей без него и со страхом спрашивали друг у друга: что теперь будет с нами?».[49] В Москве и Петербурге царило иное настроение. А. И. Кошелев упомянул, что «это известие немногих огорчило; ибо не легко было для России только что закончившееся продолжительное тридцатилетнее царствование; но особенно тяжело и удушливо оно было с 1848 г.».[50] По мнению Штакеншнейдер, «покуда Николай был еще жив, и ужасная разрушительная война была во всем своем разгаре, тогда Россия со своими восторгами и надеждами, и мечтами была, как горячечный больной у порога смерти. Ей стала лучше, она пришла в себя 18 февраля 1855 года, в то утро, когда из Зимнего дворца раздалось: „государь умер“».[51] А. В. Никитенко записал в дневнике 18 февраля 1855 года: «Для России, очевидно, наступает новая эпоха. Император умер, да здравствует император! Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница в истории русского царства дописана до конца. Новая страница перевертывается в ней рукою времени: какие события занесет в нее новая царственная рука, какие надежды осуществит она?..»[52] Начиная с 18 февраля 1855 года до открытия Редакционных комиссий 1859 года российское общество старалось определить направление нового царствования, «расшифровывая» сигналы, поступавшие от правительственных верхов. 10 марта 1855 года Д. А. Оболенский записал в дневнике: «Невольно ожидаем каждый день каких-нибудь действий, по которым бы можно было судить, чего ожидать от нового царствования. <…> Воображаю, с какой жадностью в провинции теперь ждут почты и газет; все надеются узнать какую-нибудь важную новость и всякому первому действию, по справедливости, придают огромное значение».[53]
К этому времени общество отчетливо осознавало необходимость завершения войны и перемен во внутренней жизни. Бутурлин отметил, что весть о заключении Парижского мира «повсюду встречена с восторгом». В записках он полемизировал с «партией войны»: «…но ведь у нас не было, по общему отзыву, ни денег, ни пороху для дальнейшей борьбы».[54] А. В. Никитенко полагал, что Николая I «убила эта несчастная война. Начиная ее, он не предвидел, что она превратится в такое бремя, которое не вынесут ни нравственные, ни физические силы его».[55] А. И. Кошелев и его окружение с горечью узнали о падении Севастополя и унизительных условиях для России, обсуждавшихся на дипломатических переговорах, но «не унывали, ибо чаяли наступления лучших для России дней».[56]
«Дума русского» П. А. Валуева явилась своеобразным резюме тех мыслей и чувств, которые развивались в общественном сознании в ходе Крымской войны: «Неужели результаты нынешней системы признаются удовлетворительными? Неужели пагубное влияние этой системы доселе не доказано ни нынешними неудачами, ни внутренними недостатками, ни всеобщим недоверием к нашим начальствам, ни проявляющимся в виду нынешних событий недостатком стойкости в общем направлении умов, ни признаками безнадежности, сопровождающими повсеместную, смиренную, покорную, безответную готовность к пожертвованиям?»[57] Слова Валуева не стали откровением для российского общества, неожиданным было официальное распространение записки, инициированное главой Морского министерства, великим князем Константином Николаевичем, младшим братом нового императора Александра II. Этот факт воспринимался как видимый сигнал смены правительственного курса и отвечал общему настрою.
Исследование мемуаров и дневников, отражавших общественные настроения времен Крымской войны, безусловно, может быть продолжено. Этот источник не исчерпан до конца, однако представленный вниманию читателя обзор достаточно репрезентативен. Как справедливо заметил Н. И. Кареев, историк не должен походить на «типического эрудита, который больше думает о том, чтобы исчерпывать море источников до дна, и полагает, что это достигается перечислением до конца».[58] Вместе с тем сбор фактического материала для продолжения исследования по этой теме будет способствовать новому уровню характеристики и осмысления свидетельств современников о Крымской войне и их значения, а следовательно, более глубокому исследованию всех аспектов этого события нашей истории.
1. Валуев П. А. Дума русского во второй половине 1855 года // Русская старина. Т. LXXIX. 1893. Вып. 9. С. 503—514.
2. Барыкина И. Е. Проблема единства государственного управления Российской империи во второй половине XIX в.: Из черновиков В. Г. Чернухи (1930—2014) // Санкт-Петербургский институт истории РАН в документах XIX—XX веков. СПб., 2016. С. 468.
3. Запись от 2 января 1855 г. // Никитенко А. В. Дневник. В 3 т. Т. 1. М., 1955. С. 398.
4. Кони А. Ф. Память и внимание: из воспоминаний судебного деятеля. Пг., 1922.
5. Спецкурс по мемуарам у профессора Б. В. Ананьича в записи О. Б. Вахрамеевой // Ананьич Борис Васильевич. Каким мы его помним. СПб., 2016. С. 94.
6. Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров (воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II) // https://royallib.com/read/tyutcheva_anna/pri_dvore_dvuh_imperatorov_vospominaniya_i_fragmenti_dnevnikov_freylini_dvora_nikolaya_i_i_aleksandra_ii.html#195357 (дата обращения: 26. 03. 2024).
7. Запись от 25 декабря 1853 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 377.
8. Полное собрание законов Российской империи. Собрание 2-е. Т. 28. Отд. 1. СПб., 1854. № 27628. С. 490—491.
9. Милютин Д. А. Воспоминания, 1843—1856. М., 2000. С. 12.
10. Там же. С. 234.
11. Там же. С. 224—226.
12. Там же. С. 234.
13. Там же. С. 241.
14. Панаева А. Я. (Головачева). Воспоминания. М., 1956. С. 222.
15. Милютин Д. А. Воспоминания. С. 195.
16. Там же. С. 253.
17. Панаева А. Я. (Головачева). Воспоминания. С. 222.
18. Милютин Д. А. Воспоминания. С. 253.
19. Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров (воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II).
20. Письма И. И Панаева к М. Н. Лонгинову // Сборник Пушкинского Дома на 1923 год. Пг., 1922. С. 214—215.
21. Милютин Д. А. Воспоминания. С. 249—250.
22. Записки графа М. Д. Бутурлина. В 2 т. Т. 2. М., 2006. С. 233.
23. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886). // https://royallib.com/read/shtakenshneyder_elena/dnevnik_i_zapiski_18541886.html#60296 (дата обращения: 02. 04. 2024).
24. Там же.
25. Запись от 30 октября 1854 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 390.
26. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
27. Записки графа М. Д. Бутурлина. С. 236—238.
28. Запись от 10 апреля 1854 г. // Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров (воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II).
29. Запись от 19 ноября 1854 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 394.
30. Запись 28 октября от 1854 г. // Там же. С. 389.
31. Запись 24 сентября 1854 г. // Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров (воспоминания и фрагменты дневников фрейлины двора Николая I и Александра II).
32. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
33. Лавров П. Л. Стихотворения // http://az.lib.ru/l/lawrow_p_l/text_0020.shtml (дата обращения: 02. 04. 2024).
34. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
35. Записки Александра Ивановича Кошелева. Berlin, 1884. С. 81.
36. Из записок сенатора К. Н. Лебедева. 1855-й год // Русский архив. 1888. Вып. 10. С. 249.
37. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
38. Записки графа М. Д. Бутурлина. С. 233—235.
39. Там же. С. 241.
40. Там же. С. 259—260.
41. Там же. С. 261.
42. Записки Александра Ивановича Кошелева. С. 82.
43. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
44. Милютин Д. А. Воспоминания. С. 283—284.
45. Валуев П. А. Дума русского во второй половине 1855 года. С. 503.
46. Записки графа М. Д. Бутурлина. С. 261.
47. Запись от 18 февраля 1855 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 402.
48. Записки графа М. Д. Бутурлина. С. 275.
49. Там же.
50. Записки Александра Ивановича Кошелева. С. 82.
51. Штакеншнейдер Е. А. Дневник и записки (1854—1886).
52. Запись от 18 февраля 1855 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 403.
53. Записки князя Дмитрия Александровича Оболенского. СПб., 2005. С. 64—65.
54. Записки графа М. Д. Бутурлина. С. 288.
55. Запись от 18 февраля 1855 г. // Никитенко А. В. Дневник. С. 402.
56. Записки Александра Ивановича Кошелева. С. 84.
57. Валуев П. А. Дума русского во второй половине 1855 года. С. 518—519.
58. Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 12