Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2024
ВОРОНА РАЗБИЛАСЬ ОБ ЛЕД
Я стояла одна на Высоком угоре.
Отсюда река нараспашку. По обе руки. На реке стоит наше Беловодье. Дома на угорах соединяет река, ограждают леса и болота. Здесь меня угораздило родиться.
Вся жизнь вокруг одной реки. Даже главные дни в году — ледоходные. Веками заведено было ждать, когда очистится река и откроется летняя дорога. Ледоходные дни — пограничные. Старая дорога разладилась, а новая только наметилась. Помню, смотрю на льдины — белые, быстрые, — ощущается направление, а затем и путь проступает. Самые смелые беловодцы скорее лодки спускать, но зачем спешить, всё своим чередом, успеется. Лед не может идти вечно, он точно закончится, как же иначе.
Разве можно было так доверять реке?
Сбились со счету, сколько живем без ледохода.
Что-то разладилось в Беловодье. То ли мы разладили с рекой, то ли она с нами.
Угоры в Беловодье разные, мои — Кулойские. Отсюда и мама и папа.
Я с детства приучена к реке в любое время. Летом дни сами собой около воды проходят, а зимой дедушка показывал, что вода продолжает жить подо льдом. Холода у нас крепкие, долгие, но река приспособилась к ним. Знаю, она не промерзает насквозь, а просто укрывается на время. Видела своими глазами, что есть вода подо льдом. Значит, даже в самую долгую зиму ждет, когда вспомнят ее, позовут.
Сейчас разве заглянешь в прорубь — невиданно толстый лед. Дедушка пробурил бы, но нет его. Дяде Юре такой лед не осилить, а папу я давно на реке не помню. Никанор, жених мой, совсем не приучен к реке. Он родом с других угоров, Широких, в устье нашей реки. Они от воды подальше, и, видно, правильно — нечего смотреть на лед.
На угор хожу часто — вспоминать реку. Здесь лиственница приметная — потому что одна. Бабушка говорила, берега на лиственницах держатся. На Кулойских угорах осталась последняя. Ветки белые, хрупкие. Что дерево, что река — теперь одинаково ледяные. Прилетят вороны оравой, и хрустнут ветки, одна за другой или вовсе разом.
И тишина до треска. И схватиться не за что.
В такие минуты хочется петь. Как умею, так и пою.
По траве-мураве нынче бродят вороны,
Да и та ли трава, что звалась муравой.
Где же ты, журавель, во какие стороны,
Во какие края мне лететь за тобой?
С журавлем всегда приходило тепло. Надеялись на него из года в год.
Во многое верили. Все Беловодье поверьями связано, не только единой рекой. Она до самого Белого моря течет. Верили, море укроет, если зимой сберегать снег чистым, а по весне сбрасывать его на льдины. Каждый дом сбережет хотя бы один сугроб. Потому и море остается Белым — столько белизны, сколько мы в снеге сберегали, нигде не найти. Бабушка говорит, со двора каждый сам свой сугроб тащил, а по кромке реки вместе белизну собирали — со всех угоров лопаты идут. Вдоль реки и трава первая.
По пути к морю вертятся льдины, трутся, переворачиваются, потому и реке чистый снег достается. Наши летние ночи так и называют белыми — что-то да светится на воде, темноту разгоняет. В это светлое время и работали больше обычного, сил на разное дело хватало.
«И дело было общее, и радость единая» — бабушкины слова. А я помню только белые льдины на темной воде — не дело, а образ его. Сколько раз хотела Файке, младшей сестре, рассказать ледоход во всей его полноте, но только льдины описала.
— Ма-а-ар-фо-о-у! Где-е ты?! Марфа! Иди домой! Разве в такую серь пробьется река?! Другой день выберет! Не найти мне тебя в такую ситуху, ажно в глазах рябит… Ма-ар-фо-о-о-у-у-у!
Бабушкин голос катался по угору. И правда, лучше не скажешь — вокруг ситуха началась. Будто снег через сито на небе просеивают. Мелкий, частый снег. Трудно идти и видеть, но постепенно будто зорче становишься, смотря на мир через белую рябь.
Разглядела — ворона летела стремительно вниз. С верхней ветки прямо на лед. Серые крылья стали серым пятном. Раньше смотрела с угора во все стороны, думала: вот бы несколько жизней, как же в одну уместить всё, что вижу вдалеке? А теперь думаю, как бы одну не обронить.
— Бабушка, я иду!
ЧЕРНЫЕ ВОЛКИ ПО БЕЛОЙ РЕКЕ
На Кулойские угоры повадились волки.
В темное время ходят, в светлое пока что побаиваются. Волки таскают собак. Наутро проснешься, а у будки цепь и косточки. Сама не видела и видеть не хочу. Бабушке рассказывают, а она мне.
Многие стали собак в дома заводить на ночь или хотя бы с цепи отпускать, чтобы сами спрятались. Порой хозяева забудут их с утра привязать, вот и бегают собаки по угорам.
Первое время, когда отпустили собак, я никуда далеко не ходила. До лиственницы — и скорее домой. С детства собак боюсь, это у меня от мамы. Она как от огня побежит, если собаку увидит. Мой страх поменьше — лая собачьего боюсь. Бабушка надоумила кусок хлеба с собой брать. Мало ли встретится. Брошу в сторону и скорее убегаю, пока тихо. С хлебом стало не так страшно.
Я думала, волки из леса пришли. Ле´са тоже всегда опасалась. Он дремучий в наших краях, своей жизнью живет, сам себе на уме. Видно, и лес был не готов к такой длинной зиме. Даже волки нахолодались, наголодались, вот и пошли к людям, к реке.
Оказалось, волки идут с того берега. Сначала не поверила бабушке, а она говорит, и раньше волки из-за реки приходили зимой, обычное дело. Тем более за рекой нежилые места, а у нас, на правобережье, чем-то да поживятся.
— Бабушка, разве не Андельские угоры были за рекой? Выходит, волки с Андельских идут?
— Ой, Марфуша, на воде вилами писано, что Андельские были напротив Кулойских. Так мне бабушка Марфа говорила, но что ты хошь от столетней старушки? Может, она чего и напутала.
А я верю бабушке Марфе. Она мою бабушку вырастила как родную. В соседнем доме жила, он и сейчас держится, навещают его внуки и правнуки. Разминулась я с бабушкой Марфой на земле, но верю в ее твердую память. Чему еще верить, если не памяти? На ней Беловодье всегда стояло. Прожитое редко записывали, человек передавал человеку — доверия больше было, чем бумаге. Пока что-то помнится, значит, живет. Так в ста`ринах сказано, которые я с детства запоминала за всеми подряд.
Бабушка Марфа владела словом, и я будто услышала его голосом моей бабушки. А если подумать… слово могло и раствориться, а с ним и память накопленная. Не знаю, помнят ли слово бабушки Марфы ее внуки. А Манефа, бабушка моя, — не родня ей, просто девчушка, которую жалко, без отца растет, пускай иногда забегает, кто ей печь натопит, пока мать на работе, — запомнила слово и в свой дом принесла. Многое в нашем доме окутано словом бабушки Марфы, ее житейскими мудростями. Только сейчас начинаю понимать это, а бабушке Манефе и не нужно понимать. Пускай живет по своей вере, лишь бы речь ее дольше была ясной. Тогда и на мой дом, и на Файкин ясного слова хватит.
Словами бабушки Марфы и дошли до меня Андельские угоры:
— В один ледоход пролетели над рекой три белых журавля. Тепло принесли и сами остались жить напротив людей. Никогда кулогорцы раньше не видели, чтобы так ладно жили. На реке только и раздавалось: «Андели! Андели! Андели!» Старинное слово, большой свет в нем накоплен. На этой радости и обжили тогда угоры на левом берегу. Река не разлучила, наоборот, прочной ниткой связала два берега. Порой андельство — так теперь называли особую душевную радость — и на небе, и на земле, и на воде стали подмечать. Андельство передать хотелось — кто на дереве, кто на глине, кто на ткани выпишет. Построили первый андельский дом — чтобы в нем друг с другом делиться. Потом и другие андельские дома пошли. За долгие годы много андельства высмотрели. А самое редкое мастерство — поймать белизну мира без камня и дерева. В слове андельство воплотить. Так зародилась наша напевная белая речь.
Я знаю последние слова наизусть, часто проговариваю их вместе с бабушкой, но никогда не думала спросить, как и почему пропали Андельские угоры. Бабушка Марфа должна была знать. Видимо, раньше мне было ни к чему продолжение, а тут будто кто-то дернул за язык. Значит, память стала нужна.
— Ой, Марфушка, думашь, я помню… Беда тоже была, это помню. Кака-то похожа беда с ледоходом. Не суть, главно, решили беду. Придумали взорвать лед. Видно, затор какой-то был. Взорвали немного и всё, река потекла дальше.
— Погоди, Андельские угоры тут при чем?
— А при том. От огня много воды было. Это бабушка Марфа своими глазами видела. Когда потом салюты на праздниках придумали пускать, она их невзлюбила. Не понимала, как остальных память не бередит: разве забудешь огонь над водой — тот, большой, от которого затопило Андельские угоры?
— Их затопило?! Только их?
— Может, еще каки бережки, но из больших угоров их выбрали, да.
— Еще выбирали… А как выбирали?
— Да откуда я помню, Марфушка. Видно, иначе было никак. Куда воду девать, сама посуди…
— Я не хочу судить, я понять хочу…
— Да нечего тут понимать. Без реки-то жить совсем тогда не умели. Надо было ее возвращать. Вот и вернули. Воде надо было куда-то деваться, а левый берег пологий… Жалко Андельские, кто же спорит. Ничего, говорят, вывезти не успели.
— И никого…
— Помню, мы с бабушкой Марфой перед сном говорить любили, самы луччи разговоры были. Приходила к ней ночевать, когда морозы и мама в ночную, печи некому истопить. Хорошо, меня словом угреет бабушка Марфа. Вспомнить бы, о чем говорили. Ста`рины каки-то за ней запомнила, а согревные разговоры-то разве подумала заучить… Ладно, Марфушка, все ладно. Нас тетя Клаша давно дожидается. Пойдем давай, в карты сыгранем, все быстрее время пройдет. Глядишь, пойдем домой — андели! На реке-то ледоход, все наладилось. Давай так думать.
Мимо реки пошли, а по ней волки. Черные волки по белой реке. Далеко видны.
Лишь бы собаки успели спрятаться.
КАРТЕЖНИЦЫ
Как ледохода не стало, все по домам.
Раньше река освободится, и люди за порог. За зиму насидишься, и земля наскучается. Теперь до земли не дотронешься, крепко промерзла. Порой сугробы редеют, но держатся. Солнцу доверия мало. Пригреет, ручьи побегут — будто весной настоящей, а в ночь лужи морозом прихватит. Вот и получается скользеть — точное слово подобрали.
— Кака скользеть! Не знашь, как идти!
Бабушка все не привыкнет к дороге до тети Клаши. Давнишние подруги, вся жизнь друг у дружки на виду. Живут на соседних угорах, только ручей перейти. Беда лишь в том, что ручей у них своенравный. То пересохнет, по доске перейти можно, то нальется, пешком не попасть. День-другой, а то и больше пережидать надо. Наскучаются подружки, азартная вещь — подкидной дурак.
А теперь и пережидать не надо, ручей стоит. Хоть каждый день в карты играй — хотя бы таким делом заняты.
Похожи подружки на свой ручей. То сойдутся характерами, то не сойдутся. Только друг без дружки жить не привыкли. Мужей схоронили одна за другой. Тетя Клаша немного попозже. Бабушка даже успела ей позавидовать, но не всерьез. Они и ссорятся не взаправду.
Тетя Клаша погорячее будет. Бабушка повезучее — порой без единого козыря выйдет. На пятое или шестое везение как найдет на нее глупый смех, не остановишь. Хохочет, а тетя Клаша еще больше горячится. И так в дураках не любит сидеть, а еще бабушка вся заливается смехом. Тете Клаше возьми да приди в голову, что Манефа над ней по-злому смеется. Само, не на-
рочно вылетит обидное слово, а еще хуже — в ответ. Если я играю с ними, как-то улажу, разговором отвлеку. Без меня, бывает, и по домам разойдутся.
Наутро даже не вспомнят, из-за чего поссорились. Извиняться ни одна не пойдет. Да и не за что, честно говоря. Вот и начнут мириться, как умеют. Каждая по своему угору ходит и другую между делом зовет:
— Что делашь-то-о-у?
— Да та-ак, брожу, обряжаюсь… А ты чего делашь?
— Да тоже чего-то делаю… Грибницу из белых грибов сварила, приходи!
— Ладно, приду!
Отобедают как ни в чем не бывало. Разве хочется одной суп хлебать, даже из белых грибов?
Я, когда приезжаю, всегда с ними в карты играю. Придем к тете Клаше, она заладит:
— Ты уж, Марфуша, почаще заглядывай на Кулойские. Втроем-то играть веселее!
Оно и правда веселее. Вдвоем — кому карта идет, тот и не дурак. А втроем — оно хитрее сплетается.
Оказалось, дело не только в азарте.
Раньше они играли втроем. Кто был вместо меня, случайно узнала. Бабушка порой увлечется и под смешок выбросит пару шестерок или семерок в бито. Нечасто, но бывало такое. Теперь за ней глаз да глаз, я то и дело поглядываю. Она и сама себя смехом выдаст. Не выходит у нее обманывать, это азарт вытворяет. Я, видно, редко играю, не так ему поддаюсь. Вот и слежу, чтобы в бито мелочь не скидывали, набирались по-честному, крыли по-правильному. Порой и поймаю бабушку на мухлежке, куда без этого. Как-то раз тетя Клаша в горячке выдала:
— Вот, Марфа, молодец! Ты в другу бабку пошла! А что с этой взять, всю жизнь хи-хи да ха-ха.
Моя бабушка Устинья тоже с Кулойских угоров. И замуж пошла за кулойского, все по-людски. Жить пошла в его дом, на самый дальний угор. Видно, поэтому и перестали вместе в карты играть Манефа, Устинья и Клавдия. Дома далеко, а ноги уже не те. Все трое хромают, но больше всех тетя Клаша. Поэтому мы с бабушкой Манефой сами к ней ходим. Но, если пирогов напекли, зовем к нам, и на чай и на карты. И она придет, уважит нас.
Сидим как-то раз, чаевничаем. В картах на ничье разошлись, никто не в обиде. Сначала бабушка с тетей Клашей старое вспоминали, а потом за новости принялись. Тетя Клаша вон какую принесла:
— Слышали, нет? Лед задумали взорвать.
— Да не плети давай.
— Сама слышала, говорю тебе.
— А что это значит-то?
— То и значит. Мужиков собирать начнут.
— Мужиков-то зачем?
— Да разве одному под силу реку взорвать? Нешутейное дело…
— Да, может, на Широких сами управятся… до наших мужиков и не дойдет…
Я не понимала их спокойствия. Точнее, мне было непонятно их беспокойство, они что, не слышат?! Реку снова хотят взорвать! Если на то пошло… раньше надо было, слишком толстый лед нарос, много воды разольется — удержит ли русло? Мне казалось, в этот момент я одна думала о реке. Что за люди, скорей о своих домах думать. Не понимала, как вклиниться в странный, нелепый разговор.
Лучше бы разошлись на ничье.
ДОМА УХОДЯТ
Лед не всегда белый.
Накануне ледохода вода подходит очень близко и синит реку. Как бабушка кладет синьку, когда белит печь. Такой сегодня лед — цвета нашей печки.
Не к добру, говорят, белить печи во сне. Мне впервые такое привиделось. Вот и не знаю, с каким чувством начинать день. Показалось, вода начала подступать, и сон забыть не могу, точнее то, как положено его толковать.
Вскоре все стало понятно.
— Сказали, хватит ждать, надо принять меры. Так и сказали, Марфушка. Сказали, надо лед подрывать, другого выхода нет. Огнем воду спасать придется. Собирают вовсю мужиков на подрывные работы. Вроде идут, многие сами. А жены-то отпускают, говорят, устали терпеть.
Бабушка пыталась подобрать слова неразберихе, которая началась в Беловодье.
Взрыв льда по-прежнему казался мне безумием, но… я все больше думала не о реке. О Никаноре. У нас, на Кулойских, еще спокойно, а на Широких оно как? Разве добьешься правды от Никанора, просто скажет, что все хорошо. Надо самой к нему ехать, а бабушке кто воду с дровами будет носить?..
И тут приехал дядя Юра.
Муж маминой старшей сестры. Думала, он первым побежит лед взрывать. Дедушка приучил его к нашей реке, полюбил на ней рыбачить. Думала, дядя точно устал терпеть.
А он приехал на Кулойские. Один, без тети Анфисы. Она, как и мама, живет на Широких, но дома у них разные. Думала, дяде Юре нечего делать на Кулойских без реки, а он как-то быстро дела находил.
Раз бабушка теперь не одна, точно поеду к Никанору. Пускай пообещает мне, что взрывать ничего не пойдет. Никанор плохо чувствует белую речь, ста`рины ему никто не рассказывал, но слово держать умеет.
Вижу, тетя Клаша к нам идет. Просто так не стала бы ноги топтать. На Кулойских с порога редко говорят, походят вокруг да около, сядут и за столом скажут, зачем пришли.
— Игнат мой пошел.
Тетя Клаша до того незаметно вклинила новость между другими словами, что мы с бабушкой чуть ее не пропустили. Тяжело ей будет одной. Пускай непутевый, но все-таки сын, подмога.
— И что теперь?
— Да ничего. Говорит, тесно ему, давно пора было. Беловодье посмотрит, а может, и дальше куда занесет. Где новые земли, там и новая жизнь, говорит. Пускай идет, всё хоть без дела не болтается.
А сама платок несколько раз перевязала. Бабушка тоже заметила:
— Сними ты, Клаша, платок, натоплено у нас. Юрка дров мне до самого ледохода наносил.
— Не, я уже домой пошла. Юрка приехал? Надолго?
— А не знаю, пускай хоть сколько живет. Хорошо, когда мужик в доме.
Стало немного стыдно за бабушку, но мысленно я была уже на Широком, думала только о Никаноре.
О папе тоже думала.
Я не помню их вместе с мамой. Сказали, я родилась у самого Белого моря, только не успела запомнить его. С папой мы виделись, но больше у реки. В последнее время реже и реже, так вышло.
В дверях тетя Клаша добавила:
— А, да. Говорят, отца твоего, Марфа, тоже видели, тоже в подрывные отряды пошел. Может, еще успеешь.
Я не успела. Бабушка Устинья сказала, тихо собрался и ушел.
Пока шла обратно, в каждые окна заглянула. Много домов ушло. Одни брошенные дома кулогорцы своими руками разобрали — чего лиственнице пропадать? Другие сами ушли, втихомолку.
Может, некоторым вещам лучше моли достаться.
Зачем запомнили, что реку можно взорвать? Может, не додумались бы, если бы памяти не было. А что, если… я тоже помогла ей сохраниться? Это же я вытащила память бабушки Марфы. Кому успела рассказать об Андельских… Кажется, немногим, но откуда же знать, куда и как слово дошло, разве его вернешь? И папу тоже.
Дальше время пошло еще более странно.
Казалось, одно за другим норовит разладиться. Одно дело — река, другое — дома.
Однажды поймала себя на том, что стала слишком много думать — то наперед жила, то назад мыслями оглядывалась. Решила, надо руки занять, чтобы думать о том, что могу удержать. Иначе сама с собой разлажусь, и тут ни река, ни дом не помогут.
И я начала печь.
За бабушкой рецепты запоминала. Руками наизусть учила. Особенно по душе пришлись калитки — потому что на темной муке. Белую видеть уже не могла, и так ситуха за окном. Пускай хотя бы на столе ничего не рассыпается — на моих глазах из теста выходят круглые калитки с ягодами в середине.
Так пекла моя прабабушка.
ПРИДАНОЕ
Наш дом небогат.
Прапрадед оставил прабабушке только стены. Зато какие — обживать бы да обживать. И муж достался хороший. Прадед на совесть обшил дом изнутри. Снаружи не стал прятать ядреную лиственницу. Очень ее уважал, а тестя подавно. Добро получил от него, тогда и принялся обшивать. Дело сладилось быстро. Первым оглядел обшитые избы тот, кто их построил. Принял прапрадед работу, принял и новые избы — никакого голого бруса, как раньше. Стены гладкие, можно оклеить, а главное, тепло меньше уходит. Печь ядреная, рамы двойные, пол вечно у хозяйки вышаркан. По нему бегает маленькая Манефа. Еще не бабушка моя, просто Манечка. Хорошо обживался дом. Казалось, ни одна метель не нарушит его. Жить бы да жить, но беда нашла за пределами дома. Остались в большом доме мать и дочь.
На Кулойских угорах порой случалось, что мужчина приходил в дом жены. Не на первенство рода опирались. Здраво смотрели: у кого дом крепче, тот и брались вместе обживать. Если у обоих не было за душой крепкого дома, вместе искали землю по душе, там и строились. Главное, дом единый поставить, где муж и жена как два ската крыши — если крепко сошлись под одним коньком, никакая капля воды червоточиной не проникнет.
Прабабушка замуж больше не пошла. Многие сватались, крепкий дом у нее, но в чужой не пошла и в свой не впустила. Мы с прабабушкой разминулись на этом свете, но точно знаю, она не была приучена размениваться. После прабабушки остался всего один сундук. Из него лишь две простыни прохудились, но они свое отслужили. Все остальное у нас в ходу — полотенца, наволочки, занавески. А наряды… На выброс пошло черное шерстяное платье — рабочее было, выносилось. Второе, синее крепдешиновое, мама недавно достала из сундука. Примерила — в самый раз. Прабабушка стройной была до последнего дня. До поры до времени полежало синее платье в сундуке, а недавно уехало с мамой. Сказала, будет носить.
Дедушка мой тоже пришел на Кулойские угоры, как прадед. И тоже был Николай. Он пристроил к дому светлую веранду. Всегда сам красил окна, как только белизна сойдет или потрескается. Дом не похож на исконные кулогорские — в один этаж, зато высоко над землей поднят. До окон можно дотянуться только с последней ступеньки приставной лестницы. Потому дедушка всегда сам с кисточкой ползал. Бабушку не пускал на лестницу, мало ли. А она не могла найти другого дела, когда дедушка красил окна. Чаще всего придерживала ведро с краской. Просто была на подхвате, мало ли.
Бабушка с дедушкой много сундуков накопили. Еще нам с Файкой приданого хватит, чего говорить о маме и тете Анфисе. Самые нарядные сестры были на Кулойских угорах, может, и на всем Беловодье. В то время по реке стали много торговать, чего только не возили. Бабушке довелось этим делом заведовать на Кулойских.
Маме с папой долго не пожилось. Папу манило море, к нему и уехали после свадьбы. Мама быстро вернулась. Папа остался у моря. Потом тоже вернулся, но уже сам по себе.
Кажется, скоро и меня замуж позовут. Долго мы с Никанором вокруг да около, пора, наверное. Вот и начала наводить странную невестину ревизию. Может, просто хотелось ждать что-то другое, помимо ледохода. А может, и правда предчувствие. Стала думать, с каким же приданым возьмет. Парень вроде хороший, из добротного дома, а я… У меня-то что за душой? А за душой ничего, кроме нашего старого дома на Кулойском. Еще мамино жилье на Широких угорах, папина половина дома, тоже на Широких, но это не считается, это их, не мое это. Погостить я всегда рада, и мне рады, но разве с этим пойдешь замуж?.. А что еще за приданое сгодится… не знаю.
Может, река наша. Она такая одна. Я не видела других, но точно знаю. Никанор толком и не помнит нашу реку настоящей, но я помню ее, расскажу. Сколько себя помню, помню и нашу реку.
У САМОГО-САМОГО БЕРЕГА
Кулойские угоры — и не земля вовсе, а белые камни, что травой поросли и даже порой деревьями. Одна птица летела, горстку земли принесла. Другая птица летела, семечко обронила. Год за годом, сами того не ведая, обжива-ли птицы Кулойские угоры. Одной ранней весной появилось первое гнездо. Где одно, там и соседнее.
Говорят, первые гнезда были на той самой лиственнице. Одна осталась от первых семечек. Другие лиственницы ушли на дома. Эта слишком кривая, никто и не взял.
Домов настроили, а река возьми да останься подо льдом. Трудная жизнь без воды, вот и стоят пустые дома. Много ядреной лиственницы пропадет, а она, кривая, стоит.
У самого-самого берега.
Верилось мне, только она сейчас до воды дотягивается, корнями под лед уходит. Но воду корнями на всех не достать. Даже самой сильной лиственнице на свете, а что говорить о нашей.
Много подземных озер под нашими угорами, но у подземной воды свой характер, кто его разберет. Провалится подземное озеро, расшатает каменные своды, и неясно, чем дело закончится. Выберешь место для дома, но разве проверишь, есть ли под ним подземное озеро. Веками строили наугад, что еще остается. Надеяться, не провалится дом. На долгую жизнь строить.
Порой на угорах можно увидеть большие провалы, их называют мургами. Будто стоял дом, а его с корнями выдернули. Вот и говорят разное. Будто здесь Кузеихина мурга — большой дом Прасковьи Кузеихи стоял, но не сберегли его, а эта — мурга Подъязкина, Гриша Подъязок жил и под землю с домом ушел, ничего от него не осталось.
Так подумать… ненадежный край Беловодье, ничему верить нельзя. Ни реке, ни камню под ногами. Лед на реке до того толстый, ничем не пробьешь, а земли… копнешь немного — и камень. Белый камень просвечивает.
Никто и не строится теперь на Кулойских, в старых домах доживают. А мне приснился новый дом и с ума не сходит. Стоит на излучине, будто всегда стоял, только нет на Кулойских такого. Подумала, может, мой это дом показался. Правда, одной мне его не построить, только совсем небольшой…
А может, и маленький дом сгодится. Он сам собой разрастется.
Вспомнила, как на праздниках вырастал проход между столом и сервантом в нашем доме. В детстве в него влезали и мама, и тетя, и дядя, и дедушка с баяном, и я у бабушки на руках, даже тетя Клаша и дядя Игнат, много разных гостей. Мы с бабушкой здорово начинали частушки. Дедушка нам помогал.
ЗЕМЛЯ БЕЗ ДОМА ИЛИ ДОМ БЕЗ ЗЕМЛИ
Помню, просили продать наш дом на Кулойских.
Мы с бабушкой убирали морковку. Я на грядке дергаю, бабушка на крыльце моет. Солнце и небо чистое, повезло нам. Хорошо морковку в сухой день убирать. Мы с бабушкой третий пот со лба вытираем, Файка маленькая рядом бегает.
— Марфушка, дай ты ей хоть одну морковинку! Не жалей сестре, ешьте, пока свежая.
Файке помыла и сама за компанию хрупаю. Сидим у крыльца на большой прогретой клеенке. На одном краю морковка сохнет, на другом Файка выбрала местечко, а я рядом. Бабушка ненадолго оставила грядки, вынесла свой стульчик, который стоит на веранде на случай передыха, спина у бабушки устает. И села рядом со мной.
Хорошо сидели.
Пока не пришел мужчина. Говорит:
— Здравствуйте, бабушка. Что-то дедушки вашего не видно. Как ни пройду, вы все парой, а тут…
Сейчас понимаю, он от чистого сердца, но тогда задел он меня своей недогадливостью. Вот и влезла вперед бабушки, чтобы ей лишний раз не подбирать уже освоенные, но все же малоприятные слова:
— Скоро полгода, как нашего де…
— Как же я не подумал… Простите меня! Я пойду.
Бабушка вдогонку все же нашлась:
— Молодой человек, а вы по делу, может, какому? Простите меня, я маленько растерялась…
— Да я… Ваш дом, хотел спросить, не продаете ли. Много разных домов, но ваш до того крепкой рукой поставлен.
И оставил бумажку.
В эту долгую зиму бабушка стала часто ее вспоминать. Один раз, когда в передней избе разгулялся пол. Скрипел и скрипел, хоть в избу не заходи. Перебирать надо, а где руки найти? Дядя был на рыбалке.
— Юра вернется, что-то придумаем…
Бабушка любит вслух себе говорить одно, а тихонько думать в другом русле.
За столом сидели бабушка, мама и мы с Файкой. Были тогда котлеты, накануне дядя убил лося. Ели с картошкой, еще своей, не завозной, хотя без ледохода жили уже довольно долго. Хорошо сидели, спокойно, не было скрипа. Пока бабушка не завела разговор:
— Я тут подумала, дом-то по швам трещит… Может, надо продать? Не знаю…
— А кому?
Не припомню за мамой такой прямоты. Обычно они с бабушкой ходят вокруг да около. Знаю, боятся прямым словом друг друга случайно обидеть, а выходит наоборот. Разговор начинает раскачиваться, как порванная паутина на потолке, которая всю пыль поблизости собирает. И выходят не те слова, не тот разговор. В этот раз вышло без раскачиваний, предельно честно или слишком поверху.
— Да так, был тут один…
— И землю хочет?
— А на что нам земля без дома?..
— Лучше дом без земли. Давай поле продадим? Пускай строится рядом. Давно пора было прекращать все эти картошки, морковки. А теперь уж точно. Не поле, а сугроб, только снег убирать. Ледохода не дождешься, уезжать надо. Захочется дом повидать — взяли приехали. Да, дом надо оставить, землю отдавай, если возьмет.
— Может, Марфа или Файка построиться захотят…
Тут я не выдержала. Почему это мы должны строиться, когда у нас есть большой, крепкий прадедушкин дом? Выходит, бабушка все же задумала дяде Юре дом оставлять, хотя он ей даже не сын, а зять. Тетя Анфиса редко бывает на Кулойских, давно на Широкие уехала. А дядя все больше приезжает на Кулойские, хотя родом даже не с Беловодья. Многие, наоборот, уезжают, а он повадился. Да, крепко дедушка приучил дядю Юру к нашим лесам, реке и озерам. Почти и не видим его. Когда была река, на ней пропадал. Сейчас тоже где-то ходит. А я разгорячилась:
— Это дядя пускай строится. У нас дом есть.
Тук.
Это не я стукнула по столу, я сдержалась. Это дядя снял со спины тяжелый железный пехтерь. Видно, удачно сходил на озеро, аж с веранды его слышно.
Тук-тук.
Идет с веранды в сам дом. Его длинным ногам достаточно двух шагов.
Тук-тук-тук.
Стучится в дверь и заходит. Стало не до прежнего разговора. Бабушка принялась охать. Мы с Файкой любим слушать, как бабушка охает. Особенно если вместо «ах» и «ох» позабытое слово «андели» — значит, большая радость.
— Андели-андели! Де-евки! Рыбы-то, рыбы-то! Юра, где ты поймал?
— Это дедушка послал. На его озерках. До них еще никто не добрел. Жарь давай, почти не солил. Утром еще плавала.
— Поди, голоднехонек! Садись давай с нами за стол.
Чаю согрели, попили. После почистили рыбу. День доходили, а утром дядя перебрал пол. Прохудилось всего две половицы.
БЕСЕДА ЛУКОВАЯ
На грядках язык сам собой развязывается.
Пока руки при деле, голову разговором занять — самое то. Много их было, разговоров на грядках, пока грядки были. Только вот что интересно. Помню, домой зайдешь, руки моешь, вспоминаешь, о чем говорили… всё на гряде осталось.
Всё, да не всё. Один разговор крепко запомнился, как сейчас его вижу.
Бабушка, мама и я сажали лук.
— Бабушка, а почему посадишь луковицу, а она слегка выходит на поверхность? Мне ж не мерещится? Вернешься рядки зарывать, а луковицы чуть выскакивают из земли. Почему?
— Откуда ж я знаю. Всегда оно так. Водичка, может, испаряется, земелька шевелится, не знай почему. Запорхай, главно, получче, а то вороны вытащат.
— Не, мне интересно. Земля выталкивает луковицы, потому что не принимает или хочет помочь? На добро или на худо, бабушка?
Приходит мама:
— Да вам сама земля говорит: девки, купите лук, да и весь сказ.
Замяли разговор, но потом бабушка добавляет:
— Давай-ко лучче верить, что земля лук поближе к солнцу выталкивает. Не хочется верить, что отторгает. Мы же с душой…
ПЕЧКА НА ЛАДАН ДЫШИТ
Пошла до бабушки Устиньи, редко хожу, может, и обижается. Из ее дома река хорошо видна. Прихожу, а она у окна сидит. Валенки на ногах, и мне выдает, папины. Не стала ей говорить, сама поменьше нашла и переодела.
— Марфушка, надо же! Как раз творожок сделала, проходи! На сыворотке блинов разведем, садись!
По полу и правда холодно. Печка трещинами пошла, видно, совсем тепло не держит. Как наша река — белая, с виду крепкая, но по швам трещит. Думала дров принести, но вижу, много наношено, вижу, нужнее я за столом. Просто посидеть. Блины сами собой напекутся, когда за столом кто-то сидит.
Вижу, на чай воды не хватает.
Пошла снег топить. На реку не хотела смотреть, но посмотрела. Сразу папа в глазах.
Странно выходит. Я дом задумала строить, а папа будет все дальше от него. Позвать бы его, да разве докричишься.
На открытой воде было бы легче. Папа, как рыба, на середине реки слышит шорох на берегу. Мой голос точно узнал бы, даже с дальнего берега.
С нашими новыми льдинами всё иначе, они трещат изнутри. Новый звук поначалу трогает ум, а потом привыкаешь к тихому, но непрерывному треску. С первого года или с девятого.
Вот здесь, под угором бабушки Устиньи, папа учил меня кататься на лодке. Говорил, освоишь лодку, все Беловодье сможешь покорить. И я научилась. Только лодки лежат под снегом. А папа без меня и без лодки пошел поко-
рять берега. Только… когда я беру весла, выхожу на воду, разве хочу покорять? Странное слово. Даже я, с моим-то речным и лодочным опытом, знаю, на деле оно бесполезное. Ладить придется с рекой, поперечных и своевольных она не выносит, это я запомнила с первого раза.
Одним летом задумали мы с Никитой, внуком тети Клаши, реку переплыть. Каждое лето вместе и все что-то придумаем. Никому в голову не приходит на другой берег плыть, а нам пришло. С нами собрался папа Никиты, дядя Игнат. Его незнакомая земля заманила, а нам хорошо, с нами взрослый, значит, можно.
До середины реки шла хорошо, уверенно. А потом поняла, что такое поперек: значит напролом с одного берега на другой. Вся моя сила в руках и ногах, а берег не становится ближе. Гребу, копошусь, а остров дальше и дальше. Никита шустрее меня и крепче, тоже становится дальше и дальше от меня. Вижу оба берега, но они одинаково далеко. И тут я ложусь на воду. Просто ложусь на воду на середине реки. Может, силы закончились. Может, стало понятно, что тратить их поперек воли реки — бесполезное дело.
Меня вытащили Никита и дядя Игнат. Вдвоем подхватили и под углом вынесли. Долго ногами домой шла. Против течения, но уже по берегу.
За кем-то запомнила, что дороги всегда к дому ведут. Пускай окольными путями, но к дому выведут. Только виден ли дом на папином пути, слишком долго возвращаться придется. А может, если зайти далеко, путь к дому сам собой найдется?..
Свой дом папа, наверное, не узнает. В его половине на Широком давно никто не был. Его комнату в доме на Кулойском бабушка Устинья заморозила. Тяжело одной целый дом отапливать. Каждый день печку топить, а дрова на исходе. И силы.
Захожу с ведром снега, а бабушка Устинья дует на руку. Уголек вылетел, когда подбрасывала. Бабушка Устинья говорит, много плакать вредно, слезные мешочки портятся. Немножко полезно, глаза умываются, но даже сейчас не умылась. Только скорее руку в ведро со снегом. Быстро вода жар вытянула. Сели чаевничать наконец-то. Не хотела о папе говорить, но бабушка Устинья сама начала.
— Отец твой все по-правильному жить хочет. Потому и ушел прорывать ледоход. Правильно это, нужно, как же иначе? Все правильно.
— А не выйдет оно, бабушка, по-правильному. Правильность-то у каждого своя. Сколько правд собрала по людям, ты бы знала! Разве за каждой угонишься?
— Сколько уже на свете живет, а все бегает, ищет.
— Да, бабушка, тут нам с папой, видно, не сойтись. Он меня слушать не станет, а я спорить не буду. Не потому, что неправильно отцу перечить. Не поэтому, бабушка. Просто… сберечь хочу между нами что-то помимо правды.
— А я дождусь ли отца твоего, не знаю. Печь-то на ладан дышит. Хоть по домам иди, печника выспрашивай. Где отыщешь толкового? А отец твой хоть и по книжкам, но что-то поправил бы.
ДЕРЕВО, ДОМ, РЕКА И ЛОДКА
Сиротные дни пошли, неприкаянные.
Мокрый снег без конца. Небо — даже через окно давит на плечи. Укрылась во что-то черное подлиннее, чтобы не так продувало, и все же пошла до реки. Дядя в лес не ходил, дрова и воду носил. Я и не ходила никуда без дела, у печи тепло.
А тут подняла глаза. Небо крошится без разбора, сыпется на все, что плохо укрыто, зато… будто острее хочется чувствовать снег. Снежинок до того много, что глазами за каждой не уследишь, но различить бы касания, их запомнить. Вот и стою, домой не иду. Стою под снегопадом, никому не нужным, беспомощным, тающим на лету, — и думаю, пускай тает скорее.
Может, так оно лучше для всех.
Только бы внутри белизна не растаяла. Та самая, что в каждом беловодце живет. Та самая, что в ледоходные дни уплывает в Белое море, но капли ее повсюду остаются, море у нас нежадное, куда ему столько.
Только сугробы давно серые. Может, и море давно.
Много я горячилась в последнее время. Пускай больше в себе держала, но всё же. По нашим беловодским поверьям, в горячке белизна внутри человека может растаять. Потому размеренно жили от ледохода до ледохода — на весь год света и сил хватало.
Надвигались тучи. Одна больше другой. Воедино.
Сквозь снег появилась девушка.
Прижимает что-то к груди, изо всех сил укрывает. Это была картина. Странная девушка, кто же носит картины во время снегопада? А снег все чаще переходил в дождь.
Мы встретились недалеко от сарая тети Клаши. У нас редко замки на сараях, но тетя Клаша дрова закрывала, именно их. Добро заново нажить можно, а дрова, говорит, запасать некому. Не надеялась ни на сына, ни на внука. Но все равно ждала — я знаю — и дядю Игната и Никиту.
Замок надежный висит, но про ключи все свои знают. В щелке, под шифером.
— Вы хотя бы сильный заряд переждите.
Я окликнула девушку и распахнула дровяник тети Клаши. Стали пережидать.
Дрова уложены честь по чести. До того ровно, будто и трогать не стоит. И мы встали смирно прямо на входе.
Первым делом девушка достала картину. Я ходила по ней глазами. Картина была цела, только один уголок поплыл — край неба, нестрашно.
Главным на картине был дом. Рядом большое дерево, река и лодка на берегу.
То ли день, то ли вечер. То ли лето, то ли осень. Желтеющая серость. Место пограничное и безграничное. Его самое живое пятно — цвета чернозема. Не случайно на нем выросли и огромное дерево, и дом. И неведомая девушка в белом платке облюбовала именно эту землю.
Из соседей лишь дерево. Рядом с ним даже добротное жилище кажется маленьким, беззащитным, а девушка и вовсе крошечной. Сильная, выходит, черная земля, раз вырастила такое дерево. Казалось бы, ствол тонкий, а какая добротная крона. Вырви дерево — опустеет округа. Плоской, неприкаянной станет, продувной. Как наш берег, что только лиственницей и держится.
Мы продолжали молча стоять в сарае. Я разглядывала картину. Девушка любопытно следила за тем, как перемещается мой взгляд. По шиферу катился мокрый снег.
Реку на картине сразу и не заметишь — тоньше ствола дерева. Течет по нижнему краю, но из нее вырастают и черная земля, и дом, и дерево. Все на воде стоит. Опять.
Под ногами собиралась лужа. Мы принесли снег на себе. Кажется, заряд прошел. Можно идти. Недолго стояли. Даже название не спросила. Имя тоже.
Дерево, дом, река и лодка. Вот что запомнилось. У меня, выходит, есть только дерево. Лиственницу свою люблю, хотя… кривая она, скоро ветер и лед совсем ее высушат и расколют. Может, сто`ит и дерево новое посадить, по-человечески. Моя лиственница придумала вырасти на самом обрыве угора — порой кажется, она висит между угором и рекой. Кто же такие места выбирает для долгой, безбедной жизни? А может, лиственница не выбирала, а просто выросла?
Дерево, дом, река и лодка.
С домом слишком запутанно, хотя… и с рекой не легче. Зато с лодкой все ясно — папа обещал подарить. Надо лишь подождать. А может, иную реку найти. Там и дом и дерево новые вырастить.
Я не лиственница.
В ЧЕРНЫХ ПОЛЯХ И МЕЖДУ ВЫСОКИХ СУГРОБОВ
Пошла в Черноземье.
От Беловодья всего ничего. Соседние, но другие места — распахнутые, распаханные, широкие. Земли много, она плодородная, темная от влаги, не наш белый камень. Не одна большая река, а много малых. Каждую не упомнить, зато они не становятся преградами, легко мосты перебросить. И лед не бывает прочным, теплее в этих краях, реки не успевают промерзнуть. Ни ледохода, ни ледостава, только прихватит холодом поверху и отпустит. И снег недолгий.
Никита построил дом в этих краях, позвал посмотреть.
После наших лесов непривычно зримо — будто видишь даже то, что не должен. Так я попала, кажется, на чужой праздник — вдалеке двигались друг за другом, стройный ряд разрезал черные поля. Происходящее далеко, но будто рукой могу дотянуться, значит, я тоже каким-то образом причастна. Думаю, надо же, как легко собираться людям в Черноземье — вышел в поле и собирай, издалека видно друг друга. У нас укромно живут, а здесь на виду, выходит.
И тут я прошла глазами с конца ряда к его началу. Венки начинали ряд.
В наших лесах заблудишься, никто и не заметит, а в черных полях даже похороны распахнутые — издалека простятся близкие, далекие, свои, чужие, даже такие, как я, случайные. Не знаю ни судьбы, ни имени, но невольно простилась.
Воспоминаниями отвлекаюсь от мыслей, что ходят по нашему кулогорскому дому.
Дяди Юры нет уже пятый день. Часто ходит на Карась-озеро, но раньше будто всегда быстрее возвращался. И зачем ему эта рыба, когда бабушка места себе не находит? Угрюмое Карась-озеро, высокий лес вокруг. Замерзнешь, и неизвестно, кто и когда увидит.
Дом Никиты стоял посреди поля. Жил он один и, кажется, никого не думал впускать надолго. Если нужно, сам погостит. Я даже усомнилась, приглашал ли он меня.
По дому ходила кошка по имени Тиша. Пушистая, шерсти много, а звуков мало. Тиша и правда тихо ступает, мягко. Мурлычет лишь на руках у Никиты. Хорошо на них смотреть и слушать их.
Никита ушел от нашей реки еще до последнего ледостава. Будто знал, что нужно искать более надежное место для дома. И кажется, нашел. Теперь вокруг него столько земли, что можно сады вырастить. Только много сил ушло на дом. Долго Никита возводил эти стены, сам. Кажется, с папой они давно потеряли связь. Не знала, говорить ли ему, что дядя Игнат ушел взрывать лед. Не помню, сказала ли.
И все же крепкие стены вышли. Спокойнее мне стало за Никиту и неспокойнее.
От кого-то недавно услышала: «Дома строят женщины. Мужчины возводят стены».
Может, оно и так. А может, немного иначе: в одиночку строятся не дома, только стены.
А может, и за стены одному не стоит браться. Мой папа так и не достроил веранду в доме бабушки Устиньи. Стены с горем пополам возвел, крышу набрал, а ступеньки не успел. Хотя последний ледостав пришел позже обычного, будто оттягивал холода и снега, но они все же пришли и довольно резко. Так и остался дом ждать ледохода — с новой просторной верандой, но без крепких ступенек. Папа сложил ящики или что-то похожее друг на друга, чтобы перезимовать, а с первыми журавлями доделать все по-человечески. Так и попадает в дом бабушка Устинья, смотря под ноги. И веранду не берется одна обживать, папу ждет.
Я не осталась у Никиты надолго.
— Береги себя.
И больше ничего не сказала, но… поняла, что прикипела душой к его душе с неведомой силой, неведомой ни ему, ни мне. Простилась, не желая остаться с ним, а желая ему света и сил в дорогу, на которую он ступил в одиночку. Коснулась его щеки невольно, а вернее… по воле душевной. Левой щеки губами, правой щеки рукой, будто в круг обережный взяла.
И отпустила.
Пускай частица белой воды, что успели впитать мои руки и губы, разольется вокруг его глаз. Целебной водой про запас останется, сбережется, чтобы не знали засухи, видели чисто и ясно. То ли его глаза всегда были темными, просто не замечала, то ли напитались новой землей. Наверное, это неважно, вода все равно пригодится.
Касание вышло тихое, бессловесное. Ан нет. Последнее слово было за ним:
— Спасибо.
Сколько ни пыталась отвлечь взгляд воспоминаниями, глаза сами собой в окно посмотрели. Случайно увидела, как между высоких сугробов выносили соседа из дома напротив. Видел ли кто еще, не знаю. Жил один, кое-как. В холодное время покойник не сразу дает о себе знать ближним, но, видно, кто-то все же зашел его проведать. Несли чужие люди, точнее случайные — кто оказался под рукой. Никогда не видела человека такого ледяного цвета. Замерз в своем же доме. Дрова оказались не вечными.
Выходит, что до последнего дня в своем доме прожил. Никуда ни за кем не пошел. А мой папа решил рискнуть, и Никитин папа тоже. Пока еще никого не вернули на Кулойские угоры с тех мест, где лед будут подрывать. У нас, на Кулойских, толком никто и не знает, где именно. Может, и обойдется, мирно решат, что делать с ледоходом.
Выходит, Никита не проводил отца, а я проводила папу до самой возможной границы. Догнала его все же, нашла. Никанор был со мной:
— Марфа, перестань реветь. Чего ты отца живьем хоронишь? Никого не убьют, вернется он.
— Я знаю, что он вернется. Но… другим вернется. Слишком многое переменится. Если не в нас, то вокруг.
И правда. Из ниоткуда пришел снег. На всю ночь зарядит, не иначе. Ни тропинки с утра не найдешь, ни следа. Огребаться придется.
Лишь бы дядя дорогу нашел и вернулся из леса домой.
БЕЛЕСОЕ РУСЛО
Кто, если не беловодец, может рассказать о том, что такое весна. Мы возрождаемся каждый год вместе со своей рекой.
Или возрождались. Не знаю, как теперь говорить, в каком времени — россыпью время теперешнее. Солнце катается, как прежде, а река стоит и держит холода. Дни идут и стоят одновременно. Вот и тянется время от снега до снега — россыпью на мосточки.
Каждый свое крыльцо метет:
— Огребаешься, Марфуша? Успеваешь ли?
— Огребаюсь, куда денешься! Метет и метет.
— Не говори! Только успевай огребаться.
— Снег-то ладно, разметем. Лишь бы не лед.
— Да, поскользнуться — дело нехитрое.
Оказалось, не только лед, но и вода может землю из-под ног забрать. В очередной день рождения мое тело придумало не принимать воду. С раннего утра каждый глоток выходил обратно. Пила через силу. А к вечеру сил не осталось. Они бы и раньше закончились, только днем я крепко заснула.
Обрывками помню стол рядом с кроватью, бабушку, маму, Файку и тетю Клашу. Чай с тортом, но я не ела. Только задула свечи. Никанор приехать не смог. Может, и к лучшему. Он часто видел меня в болезнях, вытаскивал из них, но эта была слишком странная. Я просто высыхала. Не видела свои губы, но, кажется, к вечеру они стали бесцветными.
Проснулась, а рядом гости мои тихонько чай пьют. Думали, сон вылечил, тоже чашку налили. Сделала пару глотков. Затишье. И снова пошла вода изнутри наружу. Позвали доктора. Сказал, дело серьезное, увезли на Широкие в большую больницу. Вели под руки, земля плыла под ногами. День вливали в меня новую воду. На второй попросилась домой. Доктор посмотрел бумаги несколько раз и отпустил. Говорит, меня можно поздравить с новой водой. Говорит, редко случается такое сильное обезвоживание, но порой всякое случается. И отпустил домой.
И жизнь потекла как раньше. Снова с метлой в руках.
— Огребаешься, Марфуша? Что-то не видно было тебя.
— Да так, приболела немного. Метет и метет!
— Давай не болей! Весна не за горами!
А где она, весна-то? В Черноземье разве что…
Под снегом лед оказался. Взяла и рухнула прямо с метлой.
С каждым бывает, чему удивляться. Разве есть человек на свете, который жизнь отходил и ни разу не оступился. Вот и я поскользнулась. Учили же, вредно сидеть на холодном. А я не сидела. Как приземлилась, так и лежала.
Вспоминала девушку из больничной палаты. Чужие друг другу, а заперты были вдвоем в четырех стенах. За день обе успели жизнь рассказать. Невелики и жизни у нас.
— И что, хочешь сказать, кроме своего Никанора, никого не любила? И ни разу не думала уйти от него? Или вообще подальше от своего Беловодья? Ага, как же, поверила.
— Знаешь… даже у нашей реки есть излучина, откуда же мне прямую дорогу найти? Особенно с нашим-то гололедом на полгода. Пока лужи обойдешь, вот и петляешь. Ладно, упал, с кем не бывает… Любопытнее другое: как подняться?
— Не знаю, я бы хотела жить и не падать. Ни в одном шаге не сомневаться.
— А я бы хотела быть честной в своих сомнениях. Без них все равно что без течений, а стоячих вод я опасаюсь. Река течет — и мы. На излучине замедлился — и дальше.
— М‑да… Вы все на Кулойских прямо говорить не умеете? Так и скажи: было из кого выбирать. Ты девка-то ничего, язык подвешен. Смотри, на весь день меня заболтала! Я так-то слушать не люблю. Тебя вроде слушаю.
Не знаю, сколько еще я лежала бы на мосточках. Журавель меня поднял.
Журавель! Прямо к излучине реки полетел. Впервые за долгую зиму летел журавель. Может, и привиделся, но тут же пошла к реке. Вода скоро промерзнет до самого дна, но русло еще виднеется. Белесое между белесых берегов. Кажется, скоро совсем растворится русло, никакая память не соберет.
Но я по-прежнему вижу его.
Говорят, на угорах такая примета:
Коль запел журавель, значит, будет теплее.
Наша беловодская песня, та самая. Но одно дело — песня, а другое — своими глазами.
ЗАЧЕМ СРУБИЛИ ЧЕРЕМУХУ
Вспомнила, как впервые зацвела моя сирень.
Папа подарил незадолго до последнего ледостава. Она из дедушкиного сада — так я называла огромный куст под окном их дома. Папа рос, и сирень будто с ним наперегонки. Только дедушка никому ее не доверял. Так и выросли сами по себе — папа и сирень. Хорошо разрослась, а ухаживать без дедушки некому. Бабушка Устинья не знала, что с ней делать, не до сирени ей было. Папа взял и отрезал, что показалось ему лишним. Отдал мне — что-то да приживется.
Оказалось, бабушка Манефа тоже давно мечтала о сирени. Я мечтала, и она по-своему. Выходит, мечтали поодиночке, а посадили вместе. Толком не знали, как это делается, но подумали, так же как черемуху или малину. Я воды принесла, с лопатой тоже я, бабушка направляла. Значит, это не моя сирень, а наша с бабушкой. Или просто наша. Первые годы мы ждали, когда зацветет наша сирень. Потом и забыли ждать.
И она зацвела.
Как раз в лето перед последним ледоставом. Мы с бабушкой только и радовались между делом. Угоры вокруг оголенные, одна лиственница торчит на обрыве, а у нашего дома розовые цветы. И на солнце, и в дождь — самому надышаться и в дом впустить.
Куст еще неокрепший, ниже меня, но быстро стал обживаться. Дядя поставил рядом скамейку со спинкой. Хорошо сидится на ней. Бывает, каждый своим делом живет, за столом только встречаемся, а теперь еще на скамейке. Можно и одному посидеть, но спинка будто для того, чтобы плечо встретить.
Мама не верила, что сирень приживется, но приехала посмотреть. Скамейка большая, все поместились. Только Файке под кустом больше нравилось. Просидела под ним до последнего лепестка, а мы рядом.
На днях мы нашли его, последний лепесток. Файка у нас чудна`я. Разрезала лепесток, вклеила кусочки в альбом, и вышел целый куст на бумаге. Когда я первый раз увидела, смотреть не могла. Потом просила показать не один раз.
Не в окно же все время смотреть. На месте настоящей сирени сугроб вырос.
До сирени росла черемуха. Большое дерево было. Дядя срубил.
Долго ему простить не могла — как это, взять и срубить, разве она мешала? Говорит, мешала, а почему — не сказал, или я не дослушала. Кажется, ветки подошли к дому слишком близко. Порой белые лепестки на веранду залетали через щели. А там дядины рыболовные сетки сушатся. Вот и срубил черемуху — так я решила. Сама все разъяснила. И само собой стало ясно, что с дядей нам не ужиться в одном доме. Посажу я новое дерево, годами поливать буду, ждать, полюблю его, а он за лепестки в сетках возьмет и срубит, как черемуху.
Тогда, кажется, впервые подумала: свой дом построю, который не нужно делить на южную половину и северную, в котором не нужно бояться, что однажды не окажется черемухи за окном. В себе мысли носила, даже Никанору не говорила. Только случается, что собеседник сам находится. Стерлось его лицо, почему говорили, о чем. Помню, что над рекой и уже крепко замерзшей:
— Пока в старом доме порядок не наведешь, нового не построишь.
Вскоре выдалось редкое долгое солнце. Первый день капало с крыш. На второй дома` будто вздохнули с облегчением. На третий я придумала красить окна. Разве можно в холода, нет бы весны дождаться, может, она вот-вот… но будто нельзя дальше с прежними рамами. После дедушки не крашены. И бабушка была за меня. Стояла рядом, мало ли. Не красят окна в холода, но, говорит, пускай у нас будут самые белые окна. Даже если краску морозом прихватит, мы успеем запомнить.
Мороз и не думал подступать, прочно отеплило. Красила и разглядывала дом. Каждый стык вблизи и своими руками. Дом-то крепкий, из лиственницы, а веранда… по стене, до которой дотянулась черемуха, пошла сырость. Слишком долго дерево жило рядом с домом, слишком сроднилось с ним и чуть не сгубило. Вовремя черемуха остановилась.
А точнее, остановили. Еще можно поправить.
СТАРОЖИЛ
Надо разузнать, как старые дома строили.
Выходило же на века, значит, по уму. Должен остаться опыт.
Бабушка отправила меня к деду Лариону, старожилу Кулойских, еще и плотнику. Много домов кулогорцам поставил. Может, и за мой возьмется. Или посоветует кого…
— В худое время ты пришла ко мне, в худое. Лес редеет, река меняет русло, поля не пашутся, оглянуться не успеем, березами порастут, а они только на туески гожи.
Бабушка говорила, что дед Ларион стал забываться… Видимо, память его остановилась еще до последнего ледостава. Может, и хорошо это. Думала, говорить деду Лариону или нет, а он сам продолжил:
— Нет, не всегда так будет. Жизнь тут большая будет. Только мне до нее не дожить. Все вернется. Нам не дожить, а ты, может, и доживешь. Сколько тебе? Я говорю-то по-старому, ты надо мной не смейся. Полжизни в лесу пробродил, может, и одичать успел. Не знаю, как сейчас говорят. Я про лес хотел сказать. Лес — и стол и дом. Человек в нем хозяин, а не временщик.
Я не успевала за словом деда Лариона. Многое хотелось остановить, но речь текла своим ходом. Порой словно без ведома самого деда Лариона. А главное, слово-то чистое. Мне казалось, лесное слово дремучее, путаное, тенистое. Нет, лес-то разный, почему вспоминаю одни буреломы. Говорю с дедом Ларионом — будто по кочкам беломошника хожу. Только бабушка торопит, чтобы от дедушки не отстали. Много брусники остается, не все успеваю собрать, что глазами хотелось бы. След за собой вижу — белые крапинки, а приглядеться — красные спелые ягоды на них, да только теперь пропадут они. Разве будет кто побираться, когда в Беловодье столько брусничных мест?
Слушала деда Лариона и не торопила. Пускай говорит, а я побольше запомню.
— Как разбудить чувство хозяина на своей земле? Вот что не дает покоя, так бы давно в покойники можно меня списывать. Что-то хозяева из нас никудышные. Недальновидно пускай рассуждаю, но я по малинникам сужу. Они у меня на глазах, потому по ним и сужу. До леса пока шагаю, сплошь малинники. Побросали их, но кто-то все шастает. Сорвали и дальше побежали. А рядом с домом чего бы кустика три не посадить? Руки надо приложить, за землю ответственность взять, а кому она нужна-то, ответственность? А если брать, так за хорошие земли, надежные. Не ради малины же, а за многим другим догляд нужен серьезный.
За окном залаяла собака. Я и не заметила, как вздрогнула, но, видимо, вздрогнула.
— Ты собак-то чего боишься? Каждый по-своему охраняет, что ему дорого. Собака-то, выходит, с хозяйским подходом живет, я собак уважаю. А себя нет. Не подумай, что я белый свет ругаю, а за собой ничего не вижу. Думаешь, чего в лес-то убегаю? Лесной ягоды, грибов, другого всякого разного, что лес вырастил за меня, набрать и в дом притащить. Тоже век отмерил, а даже пустёшным малинником не обзавелся. Даже малину привык собирать лесную. Вот до чего лентяй безответственный.
Тут я представила, сколько идти до дикой малины… Бабушка рассказывала. Пока свою не развели, тоже бродили. Я не застала этого, повезло на садовой вырасти.
Зарекалась не отвлекаться, а глаза все равно бегают. Вижу, календарь висит. Месяц теплый, да ладно бы прошлого года… Вот оно как, жить и дни не считать.
— Соврал я тебе, соврал. Еще река меня беспокоит, чего-то она вертится много последнее время. Я родом-то, кстати, нездешний, с холма на границе Черноземья и Беловодья. Помню, там была река. Позарастала, вышло озеро. Закисло, стало болото. При деде моем река, при отце озеро, мне болото досталось. А вода-то одна. Три поколения об одной и той же воде рассказали бы по-своему. Вот оно как бывает.
— А что вы помните?
— Ловили рыбу, но на меня не хватило.
Вот и вся память о той воде.
Дед Ларион вдруг подскочил как ошпаренный. Думаю, может, зря с вопросом влезла. Сколько молчала, а тут… И он сразу:
— Чего молчишь-то, у меня же цветы не политы! Ты-то глазастая, могла подсказать старику.
Дед Ларион стал поливать цветы. Я и правда почувствовала себя слепой — рядом со мной был целый сад, который уместился на подоконнике. И это в наше-то время.
— Цветы, ягоды — радостно, хорошо это, но ненадежно. Самое-то ценное — опыт. Задумками, пройденными дорогами обменяться, по-человечески поговорить — вот и всё. А ты сегодня пожадничала. Опыт свой при себе оставила. Беги давай домой и не жадничай больше. И… это… преображай опыт, а не вещи. Успеешь дом сколотить. Срубить лес — нехитрое дело. В душе дом поставить бы, он не горит и не тонет.
Я ни слова не сказала деду Лариону о доме, задумках своих, а он будто сам разгадал. А если бы рассказала, правда, если бы не пожадничала… Я столько могла рассказать, за этим и шла! Порой дни напролет не замолкаю, а тут… Что-то неловко мне стало, пошла. И когда пошла, стало еще более неловко.
Шла мимо полей, о которых дед Ларион говорил.
И правда, мелкие березки поросли.
КОВШ С КИПЯТКОМ
Не понимала, почему мама уехала с Кулойских угоров.
Мы редко с ней говорим, еще реже о Кулойских. Наверное, уехала, как и многие. Многие уезжают на Широкие. Даже мы с Никанором пока привязаны к ним.
Мама говорит, что мечтает уехать из Беловодья. Говорит, Файка вырастет, сразу уедет. Наша Файка до того снег любит, что страшно их разлучать. Пускай подрастет, сама выберет, со снегом жить или без. Где еще найдешь столько снега, сколько лежит по всему Беловодью. Особенно теперь. Для многих нынешняя зима невыносима, а Файка, глупая, нарадоваться не может. Даже не знаю, понимает ли она, что так не должно быть. И нужно ли ей понимать.
Никанор меня замуж позвал. Конечно, пойду, но пока хочется побыть на Кулойских. Наверное, приданое по-своему собираю, вот и живу с бабушкой. А нет, еще с дядей. Никанор обещался приехать, мама с Файкой тоже ладятся.
Ждем.
Кажется, в эти дни бабушка вдоль и поперек рассказала мне свою жизнь.
— Вспоминаешь старые времена, так и живешь.
— Надо новыми жить, бабушка.
— Новыми… да как-то неинтересно.
Это все потому, что бабушка свой дом построила. А я в последнее время только и вижу дом, который задумала строить. Так и вижу его в последнее время и не знаю, что с этим делать. Может, бабушке вместе со мной жить моим домом… Ей жить интереснее станет, а мне строить, кажется, легче.
Стала рассказывать бабушке дом. Сначала она никак не могла его увидеть — ясное дело, он же в моей голове. Может, я не те слова подбирала. Как только сказала, что в новом доме тепло будет, печку можно будет не топить, бабушка сразу переменилась.
Устала она от печей. Дров-то я принесу, а вот печи топить никак не научусь. Бабушка топит. Дело нехитрое, но с утра нужно проснуться первой в остывшем доме, чтобы другие проснулись в натопленном. Если большие холода, то по два раза топить надо. Тогда вечером, после ужина, все по своим делам, а ты печь скорее топить, чтобы кровати успели нагреться.
Смотрю, бабушка сундук перебирает. То ходила в одних и тех же кальсонах, то за сундуки взялась. Все халаты перемерила и обратно сложила. И сидит в кресле с кальсонами в руках.
— До чего ж не хочется их натягивать, скорей бы выносились. В новом-то доме не нужны будут, правильно, Марфушка?
На другой день бабушка грядку с цветами придумала — до них руки никогда не доходили, всё картошка, морковка, лук. Кажется, теперь не только Никанор верит в дом, который я вижу. Вот бы и мама поверила.
И тут бабушка рассказала про маму и ковш с кипятком.
— Это я, видно, Зою отвадила от Кулойских. Она тогда мала была, а память, видно, осталась. Умом-то не помнит, забыла давно. А глубже-то сидит память, никуда не девалась. Что Фиску, что Зойку — обеих девок, пока были маленькие, одна не мыла в бане. Коля всегда на подхвате, мало ли. В баню принесет, у меня вода налажена, мою, он в предбаннике сидит, мало ли что, на подхвате. Намою, отдам, домой на руках донесет. А один раз Колю созвали на рыбалку в банный день. Ладно, думаю, разве сама не вынесу, не занесу? Фиска уже большая, дома была, намыта. Зойку понесла мыть. Разве сейчас упомнишь, что и за чем было. Да только забылась я. Зойка туда-сюда егозит, разве наладишь с ней воду? Набрала ковш с кипятком и оставила на лавке — у ведра с теплой водой, а в ведро не вылила. То ли жару решила сдать, то ли Зойка чуть не соскочила с лавки, то ли еще чего. Я забыла, что кипяток в ковшике. Полила по спине Зойке. Не помню, как вынесла ее из бани. Хорошо, мимо нашего дома шла одна соседка, она догадалась доктора звать, я ничего не понимала. Доктор-то один у нас на все Кулойские. Пока позвали, пока пришел… Помню, вынимаю из одеяла Зойку, а на одеяле кусочки кожи остались. Маленькие такие. Каплями воды так и заживали коросты на спине. Крепко вода обожгла ее, но… ни одного шрама не осталось. Плавать училась, а спинка чистенькая, будто и не бывало ковшика с кипятком.
Всю ночь я потом спала на животе.
Наутро мама с Файкой приехали. А мы с бабушкой как старье разбирать взялись, так и забылись, времени не заметили.
Говорят, не сильно голодные с дороги. У Файки глаза разбежались, а мама сразу в один угол — там стояла швейная машинка.
И мама заговорила:
— Вы не нашли мои брюки с лампасами? Вдруг на глаза попались? Помню, как придумала эти брюки. Купила белую атласную ленту и пришила. Понравилось. В мамином магазине чего только не было, но тут я сама придумывала, ни у кого такого не было. Мама, ты помнишь, я потом еще папин кожаный плащ разрезала и сшила из него куртку? Ты помнишь, я любила шить.
Куртку и правда нашли. Мне подошла.
И машинку далеко убирать не стали.
ШЕЛ СНЕГ, И СВЕТИЛО СОЛНЦЕ
На Кулойских ничего нового. Угор, лиственница, река, дом.
Шел снег, и светило солнце.
Пошла проведать бабушку Устинью. В этот раз первым делом за дровами.
Открываю дровяник. По левую руку, по правую сложены высокие костры[1] дров. Их на долгие зимы хватит, но в сарай не попадешь по-человечески. У входа наспех набросаны поленья. Целая гора — чуть ниже костров. Видно, привезли телегу дров накануне ледостава. Расколоть папа успел, узнаю его руку. Будто на выставку, а не в печь поленья пойдут. В сарай таскал уже наспех. А на скорую руку разве добротно выйдет?
Взялась укладывать эти бесхозные поленья, нехорошо как-то. Главное, что дрова под крышей, не мокнут — ясное дело, но как-то нехорошо. Бабушка Устинья, видно, в сарай не заходит, с краю берет потихоньку. К кострам ей точно не пройти. Я‑то перелезала с опаской, а с ее ногами делать нечего.
Залезла. Во все четыре стороны дрова. Странно… никакой тесноты не ощущаю. Мне до того укромно среди дров. Работа на ум не идет, сижу в центре сарая, считаю поленья по верхним рядам. Отсюда гора сваленных наспех дров кажется крепкой, сильной, надежной. Вот какой дом оставил мне папа. Даже ломать не хочется.
И все же взялась разбирать гору. Полено за поленом — одна стена уменьшается, другая вырастает. Однообразная работа, за ней разное в голову лезет. Поняла, что с папой мы ни один костер вместе не сложили. Я, как не стало дедушки, подмога у бабушки Манефы. Папа, как не стало другого дедушки, подмога у бабушки Устиньи. Так и топили печи, каждый в своем доме. Тоже ясное дело, но снова как-то нехорошо.
Видно, задумалась, не заметила сучковатое полено, зацепила им варежку, резко потянула — заметная дырка вышла. Бабушка Устинья затянет петельки, она мастерица. А вдруг не затянутся… жалко, люблю я эти варежки. Бабушка Устинья связала их на прошлый ледостав. Вот же угораздило, а… думала, за одной охапкой иду, вот и не надела варежки похуже. Кто ж знал, что в сарае такое творится… Варежку жалко, да.
Помню, папа всегда говорил:
— Главное, Марфа, люди. Людей надо жалеть. Остальное жалеть не надо.
И как-то легко стало. Будто не я вспомнила, а папа напомнил. И сил как-то прибавилось. Быстро дело пошло, уже солнце заглядывает в мой нелепый дровяной дом. По кострам бегает — андели! Слово само выскочило. До того хороши дрова на свету.
А папа не верил в андельство. Говорил, ерунда это. Передразнивал, шутя называл сберегандельством, если речь зайдет о традиции собирать разные вещи, что к душе, и в этом их главный толк. А мне кажется, бережность, как сорняк, растет — проглянет на грядке, живо начнет расти, помогать не надо. И бережность, если зашла в дом, пускай с маленькой безделушкой, дальше по дому пойдет.
Я так верю, папа иначе, и тут нам с ним не сойтись.
Я по себе помню. Бабушка рано доверила мне грядку с укропом. Дело нехитрое, такая зелень даже на нашей скудной земле без труда вырастает. Посеял, изредка полил, проредил и суши на зиму. Но дело не в зелени. Когда Файка родилась, я будто была готова быть старшей. Грядка хорошо приучала меня к бережности. Жалко мне было каждую веточку — это же я вырастила. Вот и прореживала аккуратно, вот и срезала, ни пучка не обронив. А если вовремя не почищу, помню, с реки прибегу, потому что душа не на месте, моя же грядка. Нет, речка никуда не денется, а меня полчаса не убьют.
В общем, люди, конечно, главное. Но и укропом разбрасываться не хочется. А может, укроп и выучит не разбрасываться. Бережности поможет выучиться, мне же помог. До чего никудышная старшая сестра из меня вышла бы, если бы не укроп. А так… пусть кашу варить не умела, но сестру в обиду не давала. Плавать ее учила, только она сама выучилась, но я была рядом, мало ли.
Ты прав, папа, главное — люди. В остальном не верю я в жизнь по твердой правде. Не все житейские мудрости в несколько слов умещаются так, чтобы наверняка и с места не сдвинуть.
То ли дело поленья. Свободно лежат, а прочный костер получается. Полено к полену никак не сложить, сколько бы я ни пыталась, пустое дело. Сами собой уложатся, только помогай.
Вечером писала папе. Он редко отвечает, но все читает, я знаю. Папа по-прежнему говорит, никто никому не желает зла. Все защищают свои дома. Никто не хочет, чтобы его дом затопило.
Папе сказали, лучше много не рассказывать, где он и что. Тогда быстрее все это закончится. Почему? Разве хочется тратить на это письма? Лучше рассказать, как мы тут, на Кулойских. Не знала, какие новости написать… про дрова, что ли… глупо… а больше ничего пока не случилось. Так и написала: «Ничего нового. Угор, лиственница, река, дом. На Кулойских угорах шел снег и светило солнце».
НАША РЕКА — ПОДКОВА
Когда-то папа помог мне взглянуть на Беловодье сверху.
Не завел на высокий угор, не подбросил высоко-высоко — словом помог увидеть. Сказал, наша река похожа на подкову. Истоки берет у Федоровских угоров, дугой изгибается и несет воды к Широким угорам, а Кулойские как раз на излучине. Надо же, мелочь, а… кажется, легче было взрослеть, зная, что живешь в середине подковы. Неважно, что на подкове. Мой мир мог походить на рогатку, полено, что угодно. Я просто знала, где я живу. С первых лет было смутное, но представление о мире вокруг.
Папа говорил, дальше сама дорисую. И сажал в лодку. Весла доверял, чтобы руки привыкали.
За окном по-прежнему не весна, а ее тягомотное ожидание. Не ледоход, а его затянутый канун. Солнце вышло, но будто оно не может стать крепкой радостью — под ногами сразу же грязь. Густой коричневый снег. Много холода накопила земля. Холод покрепче пыли сидит, сразу не выпахать. Несколькими лучами не прогреть.
Грязь повсюду, а я собралась в дорогу.
Задумала подкову, что папа наметил, своими глазами дорисовать. Дорогу на Широкие знаю, а вверх по течению давно не была, подзабыла. Хочу на Федоровские угоры — к истокам реки, но дорога теперь только по суше. На лед выходить никто не решается, даже близко не подходят, вдруг все-таки…
Еду вдоль правого берега, а смотрю за реку. Левобережье дикое, необжитое, но, говорят, самые крупные ягоды, самые мягкие земли на нем — внутри подковы, если по-папиному. Оно и понятно. Середина подковы порой в половодье заливается с трех сторон.
Выходит, где-то в середине подковы были Андельские угоры. Сама река ни разу их не топила. Река не трогала их, люди руку приложили.
Никита никогда не был на Федоровских, хотя его дедушка оттуда. Не знаю, зачем вспомнила и запомнила. Дядя Игнат и сам говорил, что не ездит на Федоровские. Однажды взяли меня удочку покидать, сказал:
— Дед у тебя любил места запоминать, дядю твоего приучил, а я дважды тропу не топчу, дважды в одной воде не рыбачу.
А разве бывает вода одна и та же? Только очертания берегов — и они на глазах меняются. Мой дедушка запоминал что-то другое. И всегда находил рыбу. Точнее, рыба к нему шла.
Я на Федоровских угорах еще в ледоходные годы была. Отсюда родом главный сказитель Беловодья. Для своих, говорил, просто Федор, а для него все были своими. Так и назвали угоры Федоровскими. Здесь его дом, а главное, земляки. Без них дом бы давно пропал. А так многие приезжают, отовсюду едут. Каждый свое ищет. Кто-то реку увидеть, которую Федор не только рассказывал, но и писал. Реки нет, а слово о ней есть, вот что бумага творит… Кому-то любопытнее дом посмотреть, какой Федор сам выстроил. Кто-то просто чаю напиться едет. Федоровцы хорошо собирают свои травы, а главное, запасливо. На Кулойских последние допили прошлой зимой. Во всяком случае, так друг дружке говорят и в гости пореже ходят. Чего лишний раз бродить, ветер с реки холодный.
Федоровцы только больше чаевничать стали. Говорят, сколько надо ждать ледоход, столько и прождут, не околеют. Запасли целебных трав, будто знали.
ТРИ СТОЛА У ИСТОКОВ РЕКИ
В доме сказителя Федора живет хорошая традиция: дому можно писать письма, а федоровцы на них ответят. Вот я и когда-то давно написала. И даже ответ получила. Мое письмо попало в руки бабушки Аксиньи. В ответ она позвала в гости. Так мы и дружим, крепко-крепко. Всегда ночую на Федоровских угорах у бабушки Аксиньи.
Дом ее далеко от реки, у самого леса. Дочка давно уехала, внуков еще не привозила. Бабушка Аксинья давно одна и будто… совестно ей одной занимать место у реки.
— Пускай поближе к реке большие семьи живут, а я, — говорит, — до реки добреду, на это силы найдутся.
А лучше до леса — любит она соснами подышать, брусники набрать, грибов. Тихий, немногословный дом у бабушки Аксиньи, на самом отшибе угора. Одинокий, но неодиночный.
Приехала я к ночи, но бабушка Аксинья не спала, ждала меня с долгой дороги. Вдвоем чаевничали, а по столу и не скажешь. Четыре больших пирога: два с творогом и два с ягодами. Пятый пирог поменьше, с черникой — он и ушел за первыми разговорами. Много везла их, но стало не до моих разговоров. Узнала, зачем бабушка Аксинья напекла столько пирогов, — не для меня.
Завтра хоронят старожила Федоровских угоров.
Я помню бабушку Лидию. В прошлом году она вышла на крыльцо. По угору гуляли гости, повсюду спрашивали «старинные ценности». Вот и привели их к дому бабушки Лидии. Говорят: «Ждите. Она редко выходит, но, может, повезет, услышите старинное слово. Ничего ценнее на наших угорах не найдете».
Гости начали допытываться, как жизнь прожила, но тут бабушка Лидия оперлась на калитку и сложила руки, одну на другую. Высокая гостья не выдержала:
— Какие же у вас руки! Да вам… Ваши руки… о таких мечтают на всех берегах. Мажут свои, берегут вроде… Скажите, прошу вас! Как вы ухаживаете за руками?
Бабушка Лидия плохо слышала. К последнему слову сумела подставить ухо так, чтобы хоть отголоски расслышать.
— Руки-то? Да-да, крюки. Реку-то нашу взорвать хотели. Бочки для пороха нужны. Брат к бондарю работать, я за ним. С малечка робила. Бочки делали. Ись-то надо. Папа ушел. Пятеро нас. Не руки, а крюки. Така жись.
Уже тогда рассыпался голос бабушки Лидии. Раньше, говорят, хоть песни пиши за ней, до того плавно речь текла. Последнее время и ноги не слушались, и руки. Остались в памяти опоры, за них и держалась.
Ночью ударил мороз. Буграми взялся угор, застыла вчерашняя грязь. На рассвете со всех сторон по ней шли к дому бабушки Лидии.
Гроб в передней избе. Родня у изголовья. Сначала к родне, потом гроб обойти, потом снова к родне. И так человек пятьдесят. Я села в углу на кухне. Было видно только родню и входивших. Ни венков, ни гроба, ничего не видно. Только люди, которые даже в такой день стремятся обнять друг друга. Кто покрепче, кто помягче, кто плакал, кто просто вместе молчал.
Вышли. Как же светло. Шли все вместе до самого кладбища. Шел снег. У могилы молчания не было, многие сказали слово. Когда пришло время, одна женщина обошла могилу по кругу и что-то несколько раз повторила. По губам увидела, многие помогали ей. Крышку гроба закрыли. Каждый подошел и бросил горсть земли. Шел снег. Выходило вперемешку — земля со снегом.
Не знаю, как и зачем в этот день я оказалась на Федоровском кладбище. Даже на дедушкиных похоронах не была. Мама с бабушкой оставили сидеть с Файкой. Говорят, решили поберечь, насмотрюсь еще. От чего беречься, не знаю… Странное, очень странное чувство несла я с Федоровского кладбища. Будто жизнь все равно победила. Нелепо, но так спокойно на душе. Человек прошел по земле светло. До того большое и новое чувство, что боялась его обронить. Шла спокойно и глубоко дышала.
Остались после бабушки Лидии дом, память и крест, и его сколотили не чужие люди, а земляки, которых любила, пока были на то силы.
Стол в доме бабушки Лидии уже был накрыт. Опять земляки подхватили. Разве до этого сегодня дочкам, внучкам и правнучкам?
Сели.
Запели вместе всего два слова — «вечная память». Долго они кружили над столом. По кругу ходили кутья, блины, кисель. Потом пошла одна песня. Похожа на знакомые мне, застольные, только пелась она тихо, вполголоса и протяжно, будто вода через сито. Река за окном стояла еще прочнее. По свежему снегу пошел мороз. Небо висело недвижное, алое.
Не полна озеринушка,
Не шумна ручьевинушка…
Слова кружили над столом. Не песней, не молитвой, не заупокойной речью — где-то между. За столом тебя встретят, за столом и проводят. В Беловодье всегда было так. И, видимо, будет.
Хотя… мама на третий год ледохода сказала мне странные слова, которые ни сестра, ни бабушка не слышали:
— Марфа, ты уже большая, запомни. Если со мной что-то случится, просто сожгите и прах над рекой развейте. Хоронить в землю не надо, тем более в снег. Не надо прощаний, кутьи, поминальных песен.
Постели же ей бел песок,
Поцелуй ее в лоб высок…
Земляки бабушки Лидии, провожая ее, обращались к реке. Пускай она подо льдом, пускай. Разве мы поем только для тех, кого можем увидеть? Для дальнего близкого песня еще дороже.
Огради ее дернышком
От дождя и от солнышка.
Длинный стол собрала бабушка Лидия, в две избы.
Посуду я взяла на себя, не спорили. Видно, все до того устали, что не до вежливостей. Правнучка бабушки Лидии вызвалась помогать. На две воды дружно ополоснули. Светлые глаза у нее, даже в тазике светятся. Только через воду и видела их. Молча смотреть глупо, а разговор не завела. Слова не нашла. Нелепо сегодня говорить о глазах, а может, о них и надо было.
Подходит бабушка Аксинья:
— Марфа, решили вечером все же собраться в доме Федора. Такую дорогу ты ехала и не собраться? Нет, мы всеми обговорили, что надо ненадолго собраться.
Я была рада. Радость слишком быстро победила неловкость. Хорошо это или плохо, не знаю. Я радовалась, что все же смогу угостить федоровцев тестом, которое недавно освоила. Скорее пошли печь в доме бабушки Аксиньи. Дом остыл за день, все равно печку топить. Решили сытные калитки, с картошкой. Сладких пирогов уже поели.
В доме Федора с порога теплом пахнет. Печка истоплена, дышит свежей побелкой. Стол обычно пустой, но сто`ит за него сесть, как тут же некуда блюдце поставить. Так и сиди, с блюдечка пей, на стол и не ставь.
Со второй чашки пошел разговор:
— Ты чего, Марфа, выдумала без соли и сахара печь?
— Да ладно давай, удались калитки у Марфы! Скусны-то каки!
— Беда, каки скусны! Оставайся, Марфа, еще на денек, нас поучишь.
— Не сбивайте, ее жених ждет.
Успела просказаться бабушке Аксинье про Никанора и свадьбу. Да что там просказаться, перво-наперво рассказала.
Говорю, давайте лучше песню споем, люблю голоса федоровские. Одни женские, хоть бы один мужик подхватил, но и так сильно выходит. Первым затянули «Журавля». Слова простые, почти прозрачные:
По траве-мураве бродит сер журавель,
Бродит сер журавель на исходе заката.
Говорят, на угорах такая примета:
Коль запел журавель, значит, будет теплее.
Нараспев эти слова становятся протяжными, тягучими, даже целебными… как… река.
Наутро я поехала. Смотрю, бежит провожать соседка бабушки Аксиньи. Знает, как люблю ее пироги с ягодами. Когда успела испечь, но целый пирог принесла. Говорит, это не мне, а жениху моему. Знать его не знает, а уже по-своему любит. Только взяла пирог, другая соседка бежит. Куколку связала, белую девочку. Говорит, пускай оберегом в нашем доме будет.
Бабушка Аксинья протягивает мне птицу счастья. Раньше в каждом доме такая жила. Птиц новых давно не видела в Беловодье, а эта еще лесом пахнет.
И один лепесток еще не расправился.
ОЖИДАНИЕ
На этот раз дважды пересекаю реку.
С одного конца подковы к другому два больших моста перекинули. Крепко соединили Федоровские угоры и Широкие, исток и устье реки. А Кулойские, выходит, в стороне остаются… А если придумают нас в стороне оставить, если придумают на излучине лед подрывать, что тогда?..
Дальше лезло в голову что-то похожее и похуже, что-то подхваченное из дорожных разговоров, будто и не моих, но звучали они в моей голове, моими словами и голосом. Только недолго. Видно, сильно федоровское тепло, оно и спасает. Страшно подумать, но… везу с похорон чужого мне человека больше тепла, чем с последних застолий большой семьей, которые еле-еле помню.
Это все ожидание. Начинаешь думать о чем попало. А хочется о своем. Стала думать о лиственнице. Сколько я просидела рядом с ней в ожидании ледохода.
Ожидание не приближает, а только растягивает время, точнее его ощущение. Если и можно влиять на течение дней, то вот он, путь, — ожидать. Время замедлится, упростится. Пребываешь в нем, ожидаешь, и кажется, все само разрешится, чужими решениями.
Только зачем затягивать то, что само затянулось?
Хочется не ожидать, а… ждать. Нет, не одно и то же. Повторяю вслух, и разница сама звучит, она в самом звуке завещана. Сейчас, между двумя большими мостами, я впервые ее расслышала.
Нужно попробовать ждать.
Это действие собранное, не тягучее, сила в нем есть, зазор для иного дела. Не на виду, в глубине ждать ледоход, а руки продолжат расчищать тропы, записывать прежнюю реку, пока ее помнят. Попробую ждать. Это чувство можно носить в себе. С ним, кажется, можно жить и строить жизнь. Может, мы на Кулойских угорах провалились в какую-то мургу, там и сидим, ожидаем. Да! В краях, где жизнь вокруг реки, ожидание ледохода и в простые годы кажется вечным. Я помню, помню! Чем больше сидишь у реки в ожидании, тем дольше она молчит.
Буду ждать и гнать ожидание. Ждать, а значит, дом строить. Река будет видеть, как я жду ее. Светло жду, не попусту. В какую бы темную, глубокую мургу мы ни угодили, ее можно обжить, хотя бы попробовать.
Скорей бы добраться до Никанора. Федоровцы напекли в дорогу целую стопку деженников. Одной мне не осилить.
ПАПИН ДОМ
Странно выходит.
Кажется, я по-настоящему помню только свое. Вернее, что стало своим. То, что не надуманно дорого и близко. Плохо ли это, странно ли, ограниченно ли, не знаю. Никанор точно разобрался бы, но деженники так пришлись ему по душе, хочется ли говорить?.. А позже вспомню ли эти мысли, не знаю.
Может, оно вернее — каждому дому за свою память крепче держаться, сначала свою память сберегать, а потом уже, если место останется… Большие события пускай идут по широким дорогам. Все равно не найти четыре стены, что вместили бы целиком большую общую радость или большое общее горе. Может, оно и не нужно. Может, в доме нужнее своя память. Вдруг придет большая непогодь, а дом к ней готов, свое тепло приберег.
Черные тучи уносило быстро. Белые облака оставались неподвижны.
Спокойно мне рядом с Никанором, но недолго пробыла у него, ноги сами понесли к папиному дому.
Небо светлело на глазах. Друг за другом распахивались занавески на окнах. Только одни остались наглухо закрытыми — я подошла к дому папы. Точнее, к папиной половине дома. За стеной жили другие люди. Чужими их трудно назвать, хорошие люди, но и своими не назовешь.
Помню, тетя Вера научила меня варить яйца, кухня-то общая. Я тогда ничего не умела по дому. Бабушка с мамой по-своему берегли меня, говорили, успею у плиты настояться. А мне так хотелось что-то приготовить для папы, когда гостила у него. Чего он сам будет кашеварить, когда в доме есть хозяйка. Пускай маленькая, ненадолго, но все же. В папином доме я узнала, что вареное яйцо надо холодной водой обдать, чтобы скорлупу легче снимать, — тетя Вера меня хорошо научила. Откуда по юности взяться житейскому опыту, даже такому простому.
Можно и свой зарабатывать, он вернее, надежнее. К десятому яйцу и сама догадалась бы, что к чему. Но благодаря тете Вере я с первого яйца по-человечески очищаю скорлупу. Раз в этом деле меньше сил тратится, может, в другом больше опыта наработается. Хотя… нужно ли мне много разного опыта, что потом делать с ним?..
Задуманная работа сама не сделается. Решили мы с Никанором взяться за дом папы. Вернется, а в доме порядок. Кажется, хорошо это.
Вот и пришла потолок побелить. Начинать надо сверху. А потолки высокие-высокие. Когда-то я подолгу жила у папы, до сих пор стоит двухэтажная кровать. С нее и буду белить. Мои вырезки, фотографии по-прежнему расклеены у верхнего изголовья. На нижнем этаже только записка: «С добрым утром, папа». Уже немаленькая была, а приклеила. Папа так и не снял, видно, самой придется.
— О, какие люди! Марфа! Давно тебя не видно! Как живешь? Замуж еще не вышла?
Видно, громко шуршала, прибежал дядя Гена, муж тети Веры. Оба родом издалека, но дядя Гена даже по имени будто беловодец. А по характеру — как родной. Если в соседнем доме строятся, обживаются, свое дело на ум не идет. Вдруг подмога нужна? А она и правда была мне нужна. Не додумалась даже лестницу взять. Дяде Гене и говорить не нужно, сам принес.
— Раз уж взялась потолки белить, давай и стены в порядок приводить. Все равно капли полетят, а обои вон как отстали. То ли дело, папка твой придет, а у него комнатка вся сияет! Погоди-ка.
И убежал в свою половину. Вернулся с коробкой белых обоев. Говорит, у них остались, чего добру пропадать. Я отказываться не стала. Думаю, делов-то. Сегодня побелю, завтра поклею.
— Марфа, ты только шкафы сама не двигай! Освободи и зови дядю Гену, как раз борщ соображу.
Шкафов оказалось больше, чем я помнила. Стены сплошь в деревянных полках, закрытых, открытых. Живых цветов не было, только обои в цветочек, но их будто давно не поливали. Так и есть. Папа чаще жил на Кулойском, когда не стало дедушки. Помогал бабушке Устинье обживаться. Вдвоем оно легче.
И цветы на обоях были живыми, когда мы жили вместе, вдвоем, я точно помню. Начала отрывать обои, а они сами сползали. Длинные, высокие цветы отрывались от стен, падали, я скатывала их в мешок и складывала у дверей. Никанор сказал, тяжелое не таскать, позже придет. Обои вовсе не тяжелые, но дальше набрался и правда тяжелый мешок. На нескольких полках стояли банки с малиной, огурцами и прочим съедобным, но так и не съеденным.
Рядом с банками разные книги на все случаи жизни. Как приготовить настоящую уху, как построить дом, как сложить печь — тоже нашлась. Сначала принялась обтирать книги сухой тряпкой, но потом решила сложить в отдельный мешок. Разберем его вместе, когда папа вернется.
Одежды было немного. Влезла в один мешок вместе с полотенцами и постельным, даже место осталось.
Под кроватью лежали еще книги. Об истории Черноземья, Красногорья и будто всего на свете. А фотография была только одна, на столе. Альбомов не нашла, папа не любил это дело. Но один раз я его поймала, сняла нас вместе. Вот и стоим на берегу нашей реки, за спиной ледоход, а вокруг мешки, сорванные обои и пустой дом, точнее его половина.
Сижу среди этих мешков, сижу. Много разного в них уместилось. Неужели они — тоже память? Нет… все же хочется не мешками помнить.
Пока ели борщ, пока слово за слово…
Белить примемся в другой день. В комнате уже стало немного светлее. Или просто закатное солнце пришло. До позднего вечера продержалось.
КОЛОКОЛЬНЫЕ СЛЕЗЫ
Не зря я сходила тогда в Черноземье, не зря.
Пускай мы с Никитой друг друга не услышали, но я услышала что-то иное. Помню утро, людей над водой. Маленькое озеро на границе Черноземья.
Предчувствие звука и — звук.
Я впервые услышала колокола.
Раскатистый звук по воде особенно плавно ложится. Чувствуешь, что-то повсюду стелется, разливается, но остается незримым. Движение, больше похожее на покой. Даже вода спокойна. Нет бы слушать, как белогорцы — глазами впитывать, умывать их, глядя на озеро. Слезы во мне поднялись, да еще какие. Полноводные, точно река наша прежняя. Мама не выносит моих слез. Была бы рядом, сказала, о покойнике так ревут, а у нас вроде все живы. Чуть-чуть поревела — и хватит, но нет же. Пока слезы просятся, не держу. Беззвучно катятся, никому не мешают.
Бабушка Марфа запомнила, что на Андельских угорах ледоход встречали и провожали колокольным звоном. И простые дни порой обливали. Жалко разве колоколов, лишь бы на дело их сила пошла. С нашим звоном я на земле разминулась. Колокола в Беловодье затихли задолго до моего рождения. Разве можно оплакивать то, чего даже не видела?..
Значит, я не оплакивала. И правда, не было пустоты, горечи не было и тоски. В тот момент я просто полюбила колокола всей душой. Мне хватит их чистого, ясного звука на много дорог, но если… если когда-то звон разольется по нашей реке… Вот же радость случится тогда.
Посреди озера померещились белые дома. Исчезли они так же быстро, как появились. Чего только не увидишь водянистыми глазами. Но мне показалось, привиделись Андельские угоры.
Не могли же затопить их до единого отзвука.
ЗАПЕЛИ
За столом сидели бабушка, мама и я. Разговор не заладился.
Бабушка снова что-то застольное вспоминала, а мама была не настроена вспоминать. Особенно про гуляния по три дня, про горы грязной посуды, которые мерещатся ей до сих пор. В итоге мама сказала что-то про ледоход. Вернее, про то, что его больше нет. Раньше после застолий тазами таскали на реку грязные тарелки, чашки. Теперь просто другая жизнь. Мама говорила предельно спокойно, а бабушка сильно разгорячилась:
— Думаете, ледоходу-то от безделья ждали? Ай не-ет, шиш вам! Главный праздник в году — ледоходна пора. Не нами заведено. Неделю гуляем, но разве ради гулянки? С праздника на работу сил брали. За зиму-то обмякли, откуда силам-то взяться? Только с реки. Да и просто… людей знали в лицо. Как в соседнем деле трудиться, если в глаза друг друга не знать? Так мы жили. И дома строили, и поля косили, и река была.
Надо было что-то делать, поворачивать разговор.
— А где гуляли-то ледоход, бабушка?
— Да прям у реки. У кого дома поближе, столы с лавками вынесут. Каждый чего-то на стол тащит. Главное, чаем горячим перепивать, а то ветер еще ледяной. Начало положим у реки, а потом и в доме у кого-то…
Кажется, бабушка остывает. И мама еще за столом. Значит, еще вывернем в нужное русло, чаю надо еще согреть.
Андельскиие угоры, река прежняя… Может, есть память и ближе — дом, наш ранешний дом? И бабушкино слово, к душе оно мне.
— Бабушка, ну-ка вспомни, какие вы песни пели.
И бабушка запела:
С белыми ставнями, с белыми ставнями дом над рекой,
Где мы оставили, где мы оставили что-то с тобой,
Милая, давние, где-то за далями, в дымке сплошной,
Ставеньки скрипнули, словно окликнули: «Где ж ты, родной?»
Я вспомнила песню и дальше, но не допела ее. Бабушка с мамой, кажется, тоже знали слова, но тоже смолчали их. Так и повисли слова над столом:
С белыми ставнями дом стал чужим.
— Бабушка, давай что-нибудь ледоходное!
Когда весна придет, не знаю,
Пройдут дожди, сойдут снега…
Мы с мамой стали подхватывать. По очереди забывали слова, но следующую песню спели уже вместе. Каждая своим голосом, но едино:
Белым снегом, белым снегом
Ночь метельная ту стежку замела,
По которой, по которой
Я с тобой, родимый, рядышком прошла.
Тишина повисла, хорошая тишина.
— Марфа, тебе так хорошо с косой, ты снова отращиваешь?
Мама с бабушкой многое подметили в тот вечер, не только мою косу, которая и правда будто сама собой отрастать начала, я и не думала. А правда… Многое видят они во мне по-особому. Раньше, думала, почему — теперь не думаю. Наверное, просто с любовью в глазах мир немного яснее видится, а если не видится, слышится, чувствуется — глядишь, потихоньку уладится.
СТОЛ НА ИЗЛУЧИНЕ РЕКИ
Над Кулойскими угорами слышна пила.
Пока грубоватая, но все же музыка. Маленькая стройка, но большая радость от нее. Вот-вот появятся рядом с лиственницей большой стол и две большие лавки. Я придумала их, Файку попросила нарисовать, а мужчины уже пилят, рук на морозе не жалеют. Мы раньше не были знакомы, а быстро нашли общий язык, сами вызвались помочь, я не стала отказываться.
Бестолковый из меня помощник, не буду мешать, пойду по угорам.
Ветер сегодня большой. На краю угоров, у самой реки, еще больше поднимается и расходится ветер. Бедные ребята… каково им работать. Это мне хорошо — кашу заварила, а сама на соседнем угоре сижу на скамейке, ногами лягаю, пилу слушаю. Хотя… у самой пальцы краснющие. До чего продувные угоры, насквозь пробирают.
Холодом с реки несет.
Давно не была на дальних угорах. Собаки тут же бегут. Сначала облаяли на совесть. Все верно, пускай лают. Я лай теперь уважаю. Собаки дома стерегут, землю свою. И просят поесть, куда без этого, экий холод. Всем собакам нашелся кусок хлеба.
Особенно мы сошлись характерами с самой рыжей. Глаза цвета намокшего дерева, но до чего светлые. Все собаки поели и разбежались. Она осталась. То на реку, то на угоры, то на меня с неподдельным участием смотрит. А голову-то как наклонила. Одним ухом будто к реке тянется, а другим над угорами поднимается. Глазами своими намокшими смотрит мне в глаза. Последний кусок отдала, дальше пойду без хлеба. Может, не встретятся злые собаки.
Тропинка пошла знакомая, но подзабытая. Раньше к вечерней дойке только и бегу по ней к тете Паране. Говорили мне: зачем через все угоры бродить, поближе, что ли, не найти молока? Да я на теть-Паранином молоке не то что Кулойские с конца в конец пробегу, еще на дело силы останутся.
Зашла к тете Паране, будто снова будет молоко. И молоко оказалось.
Почему я придумала, что коров непременно запустят? Все запустили. Тетя Параня взяла и не запустила. В хлеву, в тепле, все это время доила корову по имени Верба. Мою любимую корову.
Будто век не говорили с тетей Параней. Говорят, она неразговорчивая, но у нас какой-то разговор всегда найдется. Тете Паране до того много лет, что я давно со счета сбилась. Муж еще того старше. До последнего ледостава они на полях. Сено гребли запасливо. Говорили им, куда столько, а не прогадали. Вот и сохранили корову. А их капусту даже на Широкие просили, на выставку. Не отдали, сами пироги пекли. Всю долгую зиму у них пироги с капустой. Хорошее тесто на теть-Паранином молоке. Бабушка часто на нем пекла.
И я напеку. На застолье у реки. Задумала его, когда услышала колокола. Видно, задремала в дороге, но крепко увидела — большой стол над рекой. Много о нем думала, но понимала, самой мне его не построить. Однажды проговорила задуманное вслух. Слово за слово — и нашлись руки.
Когда-то река вернется.
Странное слово «когда-то». Оно размывает берега похлеще большой воды по весне. Когда-то была река. Когда-то она вернется. И будто русло — лишь направление воды, но никак не границы.
Выходит, если русло на месте, значит, и вода — когда-то — на месте.
А мы будем наготове. Стол недолго собрать, лишь бы стол был. Общий, на все Кулойские угоры. Когда-то река вернется. Будет, где ее встретить. Хотя… соберемся и раньше, чего столу пропадать. Напеку без повода, у меня снова есть молоко, спасибо Вербе.
Не узнала, кто встретился мне на пути. Темнеет рано, разве увидишь, но голоса запомнились. Простой такой разговор:
— Как живешь?
— Потихоньку-помаленьку. Не торопимся пока.
— Да, еще успеем.
Мужчины работали до самого заката. Конец одной работы, начало другой. Теперь надо стол обживать. Холодом с реки несет, но сколько-то песен должны на горячем чае протянуть. Выходит, одна работа заканчивается и дает начало следующей.
Только бы связи не оборвались.
ЗАПАХ ЧИСТОГО ПОЛЯ
Пришла ко мне бессонница.
В ночи всякое в голову лезет, но в этот раз была одна картошка.
Каждый год мы делаем фотографию на картошке — на поле и все вместе. Под лицами я всегда дописываю словами: «Вот это картоха, больше моей руки», «Ведро желтой давайте на видное место». Или: «Файка, садись на ведро, дядя Юра с лопатой по центру. Мам, вы с бабушкой по бокам, а я лягу прямо на поле».
И тут поняла, что в прошлом году мы картошку-то выкопали, а фотографию не сделали.
До того ярко мерещился наш альбом — будто в руках. Листала его глазами, каждую страницу и не находила себя в синей кофте, а Файку в клетчатой дедушкиной рубашке — мы точно были одеты именно так, я помню. Мы долго тогда решали, кто наденет дедушкину рубаху. День был жаркий, но ветреный. Рубашка плотная, но невесомая. Защитит, но не спаришься в ней, как в синей кофте, которую после ведра десятого повязала на пояс.
Казалось бы, зачем снимать одно и то же из года в год? С лопатами, с ведрами, красная картошка, желтая, солнечный день, пасмурный — но мы-то все вместе. Даже тетя Фиса на дальних снимках. А на первых даже дедушка. Помню, когда его не стало, я спала с бабушкой. Одну ночь говорю ей, маленькая совсем:
— Не переживай, я буду с тобой копать картошку.
Не знаешь, где встретит бессонница и что тебе вспомнится в темноте, лучше не оставлять пустоты. Рисовать я не умею, Файку попрошу утром, пускай по памяти нас нарисует в синей кофте и дедушкиной рубахе. Во что были одеты бабушка, мама и дядя Юра, вместе вспомним. А я словами добавлю: «Еще ледоходный год, на картошке. Мы и запах чистого поля».
КОЛЬ ЗАПЕЛ ЖУРАВЕЛЬ
Не стала тянуть, нечего столу пустовать.
Решила, надо собраться за новым столом у реки. Вижу, что бабушка в душе радуется, но вслух другое говорит:
— Ох, Марфа, поморозить людей хочешь, разве кто придет в экий холод, а если снег зарядит?..
Говорит, а сама берет у меня из рук противень с калитками и садит в печь. Обида и страх во мне после слов бабушки, но продолжаю печь. Может, она права, но я уже созвала. Вдруг и правда придет кто-то.
А еще слова Никанора вспомнились. Он вечно скажет что-то и оставит меня, сама понимай и разбирайся:
— Создают равнодушные. Ты же не знаешь исконное значение этого слова? В Беловодье жили хорошо, потому что больше равнодушных людей было. Значит, спокойным духом на всё взирающих. Не ты одна ста`рины знаешь, Марфа, я тоже что-то читал. Ничего с горячей головой не построишь.
Я в другом уверена — без горячего чая точно замерзнем.
Воду на самовар мы с дядей с озера принесли. С того самого, которое дедушка показал, где рыбы даже сейчас много. Чистая вода в озере, только оно в низине. Набрали две большие фляги и вместе санки на угоры подняли. От меня силы немного, но все же.
Калиток вышло три подноса. Еще деженников напекла, федоровцы научили. Вот бы позвать их, но пока слишком большой крюк выходит. Мы начало положим, а там… Да разве выйдет застолье как раньше?..
— Знаешь, как дедушка говорил? Когда без меня останетесь, долго попусту не ревите, а то одни девки в доме, живо потоп начнется. Лучше добром вспомните, добрым словом, а делом — еще лучше.
С этими словами в дом вошла мама.
Она приехала. И будто знала мои последние мысли, а может… просто сама думала о том же, стоя на пороге.
— Калитки-то еще не съели? Маме оставила?
Я была рада, что мама приехала. Как-то особенно рада. Будто… раз мама приехала, значит, она за меня. А если мама за меня, то нечего бояться. Минуту назад казалось, что рюмки в серванте подрагивают. Сейчас они крепко стояли на своих местах.
И Файка рядом. Пошли вместе накрывать на стол. Приходим к реке, а стол и скамейки уже кто-то огреб.
На Высоком угоре всегда ветер. Стали с Файкой стелить скатерть, но ничего не выходит, все из-под рук улетает. И тут Файка сказала неожиданно по-взрослому:
— Помнишь, недавно в сундуке нашли перьевую ручку? Оказалось, что мой папа умеет писать перьевой ручкой! Он писал быстро и чисто, а у меня не получалось. Говорит, слишком давлю на ручку. Сказал: «Пиши легче». И у меня получилось!
И протягивает мне рисунок — Файка дорисовала нашу последнюю картошку, той самой перьевой ручкой. И я добавила надпись. Легко писала, Файка мне помогала. И с ветром будто сладили.
Файка и дальше помогала по-взрослому. На столе мигом расставились чашки.
Бабушка с дядей идут. За ними тетя Клаша потихоньку. Дядя Юра услышал ее шаги, подхватил под руку.
Смотрю, пара идет. Это были тетя Вера и дядя Гена. Я отправила письмо в папин дом, мало ли. Хорошо, что письмо дошло. Рада, что гости на Кулойских.
Идет и бабушка Устинья. Блинов напекла, моих любимых, на сыворотке.
Со всех угоров шли. Многих я даже не знала, но бабушка со всеми обнялась. И я.
— Марфуша, ты представляшь, мы с Людой сто лет не видались! Знакомься, это внучка бабушки Марфы. Люда, а это моя Марфуша.
Обнимаю тетю Люду, а сама за спину ей смотрю, разглядеть пытаюсь, кто идет вдалеке. Мужская походка, твердая.
Идет мой Никанор.
Теперь можно садиться.
Стол и правда хорошо поставили. На открытом угоре, у лиственницы, и река в обе стороны распахнута.
Мы запели.
Говорят, на угорах такая примета:
Коль запел журавель, значит, будет теплее.
Было все мне понятно без лишнего слова:
Этой песней своею он благословлял.
Порой кажется, это мы растянули канун ледохода.
До того полюбили ждать, что и река полюбила время, когда ее ждут. В канун ледохода только и разговоров о реке. Когда? Скоро? Уже? Друг дружке передаем любые подвижки, кто какие заметил. Видно, река неглупая, все понимает. Ждут ее не ради андельства или прочей белизны. Короткий путь по реке ждут. И рыбу. А главное — тепла, сильно за зиму дома остывают.
А реке-то, как бабушке Устинье, может, хочется, чтобы с ней просто побыли. Да и бабушке Манефе этого хочется. Да и тете Клаше. Многим, наверное.
Что я построила? Ровным счетом ничего. Зато у нас появился стол, а за ним каждому рады. Недолго сидели, но вместе вспомнили, кажется, что-то важное — как зовут нашу реку. Мы назвали ее по имени.
И стали жить.
1. Костер — сложенные дрова, поленница (диал.).