Перевод с немецкого и французского, вступительная заметка и примечания Герберта Ноткина. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2024
1916
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 8 февраля 1916 года
<…> У меня уже нет слов выразить то, что я чувствую: день за днем происходящее становится все непонятнее для меня, все больше я вижу в нем стихийного, непостижимого, мистического. Говорить об этом, объяснять это, осуждать — бессмысленно; выхода нет, и только учишься претерпевать без надежды тихую скрытую муку бессильного сострадания.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, февраля 18 дня 1916 года
<…> Не опасайтесь, что я когда-нибудь отрекусь от моей независимости. Это единственное, за что я ручаюсь в моем будущем, ибо кто может предсказать, что с ним сделается и что он сделает, — но в этом я уверен. Она для меня — основа жизни. Я пожертвовал ей несравненно большим, чем успех, — любовью. И что уж такого прельстительного мог бы предложить мне этот мир? Богатства мне не нужно, в славу я не верю. Меня ничем нельзя привязать. Я всегда, с самого детства, ощущал в себе душу странника. Мне душно под кровом государств, церквей, академий — и я ухожу. Я всегда в пути. Если мое тело парализует, я не остановлюсь. И когда придет час, пусть меня похоронят с моим посохом!
<…> [М]не особенно нравится в этих американцах, что они свободные люди, абсолютно свободные, неофициальные, для них не существует понятия верховенствующего государства. В Америке каждый гражданин может сказать: «Государство — это я». Такой породы людей мы в Европе уже не встречаем. Да и встречали ли когда-нибудь?
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 29 марта 1916 года
<…> Трудно, очень трудно не ощущать сейчас усталости, но была ли когда-то большей необходимость оставаться бодрым и деятельным? <…>
Надеюсь, Вы более спокойны сейчас в отношении постановки Вашей пьесы и прежде всего более уверены во мне; я хорошо понимаю затруднительность Вашего положения и страшно Вам сочувствую. Я думаю, нигде нет такой абсолютной свободы воззрений в делах искусства, как у нас; на этой неделе здесь играли пьесу Бернарда Шоу, на следующей будут играть Горького, а такие итальянцы, как Верди, никогда и не исчезали из репертуара Императорского театра.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, апреля 20 дня 1916 года, четверг
<…> Жизнь моя полнится и сжигается заботами, страстями и мыслями.
Если говорить только о ее публичной стороне, то Вы даже представить себе не можете, как я богат врагами. Они несутся по моим следам воющей сворой, и их бешенство, кажется, только возрастает оттого, что я не отвечаю им и продолжаю свой путь. <…>
Позднее, когда мы сможем обмениваться полученными впечатлениями, наши рассказы составят впечатляющую главу человеческой трагикомедии. Какой зверинец! Волки, лисы и обезьяны. Но хуже всех люди.
Политических страстей не довольно для объяснения той поразительной ненависти, какой меня наслаждают. У нее давняя история. Я почувствовал ее появление много лет назад. Я шел своим путем в одиночестве, но знал, что меня подстерегают; идти следовало прямо: один неверный шаг — и берегись!
Я благодарен судьбе, даровавшей мне такую прекрасную и опасную жизнь, какой я и не искал, — жизнь, которая стоила того, чтобы ее прожить, и даже того, чтобы ее потерять.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 16 мая 1916 года
<…> Ждать и учиться ждать — вот величайшее душевное искусство этих дней. И тут отдельный человек должен учиться у народов возвышенному и не вполне выразимому героизму терпения. <…>
О, оставаться верным, оставаться верным всему, что когда-то любил, быть за все благодарным тем, кому некогда был благодарен, — и более ничего не нужно, чтобы твои корни прочно держали тебя в урагане мнений. Я теперь все чувствую ясно, неуверенность моя уже в прошлом. Разве что иногда меня еще одолевают страсти, но чаще уже — чужие, вызывающие мои в порядке самообороны. В самой же глубине я не смыкая глаз стою на часах при указателе времени.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 22 июля 1916 года
<…> Слова нынче так тяжелы, что, я думаю, мы теперь издалека слышим наше молчание как речь и в нем понимаем друг друга.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Тун, июля 31 дня 1916 года, понедельник
<…> Я счастлив узнать, что Вы работаете и удовлетворены Вашей работой. Ожидаю прекрасных вещей.
Что касается меня, то хотя есть две-три интересные вещи в работе, но мало у меня времени на них. Почти все мои дни заполнены перепиской. Перепиской с сотнями людей, знакомых и незнакомых, которые обращаются ко мне со всех сторон, а в такое время, как это, мой первейший долг — помочь им найтись, насколько я могу, или, если не могу, дать им по крайней мере почувствовать мою братскую симпатию.
И помимо того, пожирающее, ненасытимое любопытство ума, потребность все читать, все знать, все понимать. За эти два года изгнания я вскормил, я взрастил мое существо так, как не умел это сделать за двадцать предшествующих лет.
Ах, как богата жизнь и как бы она была прекрасна, если бы не… люди!
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 10 ноября 1916 года
<…> Во мнениях всё сегодня яснее и прозрачнее, чем год или два назад: в той мере, в какой внешний мир становится все более мутным, внутри проясняется сознание. <…>
P. S. <…> Только что наши газеты принесли весть, что Вам присуждена Нобелевская премия 1915 года. Мои сердечные поздравления! Я знаю, эта честь навлечет на Вас много ненависти, но мы все, для кого это важно, радуемся, потому что тут 30 лет работы внезапно высвечены и прославлены! День, который принес мне эту весть, стал для меня счастливым днем, и Вы, мой дорогой мэтр, мой высокочтимый друг, примите его так же! Этот день стал днем чести и счастья для нас, для всех, кто в Вашем труде почерпал силу и жизненное достоинство.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Сиерре, ноября 13 дня 1916 года, понедельник
Дорогой и верный друг мой,
Ваше сердечное поздравление вновь достигло до меня ранее всех прочих. Не могу выразить, как я тронут этим неподвластным времени постоянством Вашего сердца. Но чтобы в столь варварское время поддерживать, как мы это делаем, культ человечности, мы оба и должны принадлежать к племени верных, не правда ли?
Сегодня оно невелико числом, но, как говорит Эмерсон, достаточно одному быть с Богом, чтобы составить большинство. <…>
Я работаю, собираю и разбрасываю для будущего — для того будущего, которого мы, видимо, не увидим, но которое частью своей составится из нашей плоти и крови.
Замечаю, что ничего не сказал Вам о премии. Я признателен Шведской академии за оказанную мне честь, хотя, по моему разумению, более достоин был Шпиттелер[1]. Из денег ничего брать не намерен. Только что написал в газеты, что полностью передаю премию на дела помощи и благотворительности. Не хочу для себя ничего, кроме свободы.
До встречи, на которую я надеюсь, дорогой мой друг. И пусть вскоре нам посчастливится встретить рассвет, который ежечасно предвещали наши настойчивые оклики часовых, затерянных в ночи.
1917
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 18 февраля 1917 года
<…> Жизнь мою по-прежнему забирает служба. Но все же сейчас, после 2 лет напряженной работы, я почти закончил мою трагедию «Иеремия». Еще месяц — и я отдам в печать вещь, в которой высказано все, что копилось во мне с первых дней войны. Это символическая исповедь и поэтому — некоторое внутреннее освобождение.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Сиерре, марта 3 дня 1917 года, суббота
<…> [Т]олько что отправил в «Ж. де Женев» статью о недавно награжденной Гонкуровской академией книге Анри Барбюса «Огонь». Вы читали этот «Дневник взвода»?[2] Прочтите, если есть возможность. Это самая сильная, самая смелая, самая свободная из всех выпущенных книг о войне, какие я видел; это заметки солдата, с поразительной объективностью, бесстрастно, без ненависти рисующие всеобщую беду. Не могу постичь, как удалось ее издать.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [4. 9. 1917]
Мой дорогой и высокочтимый друг,
вот наконец моя книга, трагедия «Иеремия», которую я приношу Вам как дар, благодарить за который тем не менее должен я, дарящий. Ибо не знаю, смог ли бы я завершить ее без Вашего нравственного примера, без той уверенности, которую придало мне сознание справедливости, восходящее от высоких образов к закону сердца. В ней я превратил мою усталость в страсть и собственное пережитое — в символ; о, я глубоко прочувствовал слова Гёте «освободить себя в стихе»!
Сцена, возможность влияния на широкие массы для этой вещи сейчас недоступны, пусть же книга идет пока что своим путем к тем немногим, которые способны в своей душе почувствовать переживаемое. И если хотите, во мне уже многое совершилось: во мне проснулось чувство, которого я долгие месяцы, кажется, не испытывал, — радость! За эти три года я почти разучился радоваться; утешением для меня были несколько друзей и эта книга. Быть может, и ее судьба меня еще порадует (я не об успехе — о воздействии). С того момента, как я отделил ее от себя, в душе у меня какая-то пустота, и время вновь увеличило свою власть надо мной.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Букс, 14 ноября 1917 года[3]
Мой дорогой и великий друг,
я только что приехал в Швейцарию — увы, всего на четыре недели, — и моей первой мыслью по пересечении границы было — приветствовать Вас! <…> [О]фициальный повод к моей поездке — публичное выступление и представление одной из моих пьес. <…> Разумеется, мои выступления отнюдь не будут политическими. Я буду читать моего «Иеремию» и, возможно, говорить о Густаве Малере. То, о чем я хотел бы говорить публично, вынудило бы меня оправдываться — резоны Вы понимаете.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Женева, 29 ноября 1917 года
Мой дорогой мэтр и друг,
позвольте в час расставания высказать Вам мою благодарность за драгоценные часы, проведенные в Вильнёве. Ни разу, несмотря на все мои усилия, у меня не получилось то, что мне хотелось более всего, — выразить Вам непосредственно мои чувства и мою любовь. Всякий раз какая-то тайная сила не давала мне говорить. Только поэтому я не смог поблагодарить Вас в Вильнёве так, как того требовало мое сердце. <…> У меня нет больше литературных амбиций, мне не нужен успех у публики, я никогда не гнался за деньгами, мне теперь хочется одного — воплощать мои идеи, которые — и я этим горжусь — совершенно созвучны Вашим, пусть даже и не достигают такой мощи и величия.
<…> Все мои силы теперь в полной готовности, и мне не терпится применить их; два года их поглощала моя трагедия «Иеремия», теперь я свободен и горю желанием действовать.
<…> Я решил не провоцировать столкновение с властями: я считаю самопожертвование бесполезным, тем паче — из гордости или желания пострадать, но если от меня потребуют служить с оружием — откажусь.
Моя совесть чиста.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 6 дня 1917 года, четверг
Дорогой друг мой,
от всего сердца благодарю за Ваше письмо и за Ваш — такой короткий — визит. Эти несколько дней, проведенные вместе, еще более укрепили те узы уважения и привязанности, которые соединяют меня с Вами. Вы один из тех слишком редких умов Европы, с которыми я ощущаю братскую связь. Это испытание, разрушившее столько слабых дружеств, наше — укрепило. И если жизнь попустит, мы позднее еще учиним в мире какое-нибудь красивое и плодотворное совместное начинание.
Мне дорого в Вас то, что Вы «человечны», глубоко «человечны». Как мало осталось таких людей! Вы относитесь к жизни с почтением и любовью. Вы не приносите ее в жертву тем блестящим и ничтожным идеологиям, которые, как вампиры, высасывают кровь человечества. Вы знаете истинный вкус жизни и человеческого страдания. Вы соединены с ней. Европейский разум погружен в кошмарный сон. Будем же держать глаза открытыми. Vigila et ora. Et ara.*
Я не выразил Вам вполне мое восхищение Вашим «Иеремией». Я направил разбор пьесы в журнал «Ценобий», выходящий в Лугано. Это не настоящее исследование, но мне хотелось поспособствовать распространению Вашей вещи в странах французского и итальянского языков.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Цюрих, 9 декабря 1917 года (до 28 декабря)
<…> Я работаю, весь день не выходя из комнаты, и я не перестаю читать и думать, от этого легче. Мучает вопрос: что делать? Потому что абсолютно необходимо действовать. <…> Между нами: в Германии давно готовится открытое письмо интеллектуалов с заявлением о поддержке первого выступления Бетман-Гольвега, в котором он сказал, что Германия совершила «несправедливость» в отношении Бельгии. По сей день не знаю ничего, насколько успешно это продвигается, и очень боюсь опасливости, страха этих людей себя обнаружить. А такой документ был бы очень полезен. <…> Какое достоинство — молчание, и в то же время — какое зачастую преступление! Как не стать виновным — или словом, или молчанием?
<…> Я тут перевел «Убиваемым народам», мы сделаем из нее маленькую брошюру по 10 или 15 сантимов; для всех бесприбыльно, но тем лучше разлетится. О, пробуждать совесть — это необходимо! Мне больно смотреть, как добрые швейцарцы всё плачутся и плачутся. Они же себя чувствуют такими «нейтральными» — словно существует нейтралитет перед лицом несчастья!
Я еще не говорил Вам, как я был рад, что Вы сказали Ваше мощное слово о «Иеремии». Это поистине первая моя вещь, которую я люблю, потому что она уже не литературная, потому что в ней есть своя моральная воля, потому что она помогла мне. Перечитывая сейчас эту пьесу, я нахожу в ней эти два года моей жизни и преображение всех моих тягот. А свои боли любишь больше своих радостей. Теперь мучения переживаются не так остро, они не так рвут душу, они скорее давят, гнетут, душат. Я постоянно спрашиваю себя: что делать? Что делать, потому что апатия — это преступление; сейчас, в эти дни я чувствую это сильнее, чем когда-либо. Когда я был у Вас, я ощущал, определенно и точно, кризис решения: мы переходим какую-то черту. Сегодня все уже решилось, я вижу или нескончаемую войну и истребление европейской расы — или поступок, революцию. <…> [Я] убежден, что правительства слишком слабы, слишком трусливы, чтобы все это закончить. И я вижу, что Европа, которая сегодня в крови, завтра будет в огне!
Не думайте, дорогой друг, что я себя жалею. Напротив, я жалею всякого, кто может сегодня жить, не испытывая глубоких страданий. Тот, кто сегодня не страдает, не мучается, тот не живет; он всего лишь зритель, он — вне человечества.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Цюрих, 16 декабря 1917 года
<…> Каждый день укрепляет мое впечатление, что мы — беспомощные атомы в этой пылающей материи времени, не способные противостоять безумию, задыхающиеся в этом урагане лжи. <…> У меня с этим обезумевшим миром нет уже ничего общего, я чувствую, что уже ничего больше не понимаю. И я больше не делаю попыток понять это человечество. Безумие необъяснимо. <…>
Жизнь без уверенности, жизнь со дня на день, жизнь в ожидании — тяжело угнетает меня. Но я попытаюсь спастись работой.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 17 дня 1917 года, понедельник
<…> Глубокое страдание ощутил я в Вашем письме. Что же, оно вполне естественно. Тем не менее будем бороться с ним. Страдать вместе с человечеством — да, но не идти ко дну вместе с человечеством. (Тем более что оно наверняка выплывет!) Нужно спасать то, что можно спасти, но не разделять судьбу того, что спасти нельзя. Наши возможности в добре — как и во зле — минимальны, нужно довольствоваться малым. И если из всей вселенной спасешь лишь одну душу, то и это уже много, не правда ли? В каждой душе — вселенная.
Наше время ужасно, но, по моему ощущению, не более, чем иные, и так же окружено сиянием красоты или божественности. Эти дни печальны, но для моих глаз горизонт — светлее, чем был во времена Голгофы и агонизирующего Христа. Какой же смысл надеяться, что слово распятого Учителя проникнет апатичную и сплоченную массу монструозной Римской империи и окружающей ее исступленной варварской ночи? Еще должны пройти ве-ка, и упорство водяных капель должно в конце концов проточить камень. Надо иметь терпение. <…>
Благодарю Вас, дорогой друг, за перевод моих «Убиваемых народов». Если предполагается какой-то доход (а почему бы ему и не быть?), то можно указать на обложке брошюры, что деньги будут направлены на дела международной благотворительности, по примеру Красного Креста.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Цюрих, [23 декабря1917]
<…> Я не чувствую себя слабым, но бывают часы, когда я уже не понимаю этот мир, когда я чувствую себя настолько отделенным от всех, словно мой ум — ум безумца. И потом, здесь слишком много людей, слишком много новостей, и каждая новость вызывает беспокойство, и ни одна не дает надежды. <…> Я все время живу без уверенности, и я вижу, что уверенность необходима, как хлеб, как вода, как воздух. Внутренняя уверенность — но и уверенность во внешней жизни. Невозможно четыре года жить в качестве объекта; живущий хочет быть субъектом, со своей волей, своей жизнью, своими личными действиями! <…> В глубине души мне отвратительны бунт, сила, меня восхищает покорность судьбе. Однако же судьбе, а не шайке бандитов и убийц — в этом случае бунт необходим, но, увы, моя сила не уверена в себе, и многое разбивается о рабскую нерешительность. Мы все ожидаем примера, поданного другими, в этом наше безумие, наше преступление! <…> Вчера у Германа Гессе мы много говорили об этом.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 29 дня 1917 года, суббота
<…> Шлю Вам самые горячие поздравления и пожелания. Верить! Я хотел бы сообщить Вам мое внутреннее спокойствие. Происхождение его мне непонятно, ибо полагаю, что и персонально мы небезопасны, и народы наши еще не испили до дна горькую чашу. И тем не менее вот оно, я его ощущаю, я спокоен за себя и за других. Не приходится сомневаться, что истоки его — вне этой жизни.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Цюрих, [31. 12. 1917]
<…> Позавчера был у Зайппеля[4]. Добрая воля в нем есть, но силы, по-моему, нет. Оно и понятно: он лет на десять старше, чем нужно. Спасти мир может только молодость. <…>
8-го у меня чтение в Давосе, потом убегу и спрячусь на 15 дней в каком-нибудь укромном уголке Энгадина. Мне не нравится атмосфера Цюриха, а эти интеллектуалы (без сердец, с головой погруженные в свои идеи) наводят на меня ужас. В конце месяца свои поэмы здесь будет читать Верфель[5]. Вот настоящий поэт, люблю его и дружен с ним. Но из Энгадина не тронусь — если не вызовут возвращаться. Хочу 15 дней побыть один с моими книгами. Здесь было слишком много встреч с людьми — с очень интересными, очень разными, очень симпатичными людьми. Но уже хватит с меня.
Ваши «Убиваемые народы» будут готовы через несколько дней! Я думаю, это слово услышат толпы: издание будет недорогое, хотя выполнено хорошо. И я надеюсь, Красный Крест получит деньги (со второго издания — 10 % с каждого экземпляра).
Мои наилучшие пожелания на Новый год!
1918
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Января 1 дня 1918 года, вторник
<…> Если сообщения о бомбардировке Падуи верны, это возмутительно. Неужели австрийские художники, наиболее чувствительные к красоте, не могут взять на себя инициативу обращения к правительствам с требованием уважать хотя бы некоторые святилища человеческого гения? Меня особенно задевает эта диспропорция мелкого военного выигрыша (в высшей степени спорного) и безмерности человеческой катастрофы. Это дважды преступно, потому что это глупо.
Вы искали себе достойного дела. Это, мне кажется, в Вашей компетенции. И оно полезно даже и для Вашей страны.
Я на Вас несколько сердит (говорю это с улыбкой) по причине Вашей обескураживающей манеры отзываться о старых людях. Заявляю Вам протест от имени стариков, к числу которых не замедлю присоединиться и я. Недостойны лишь те старики, которые и в молодости были мало достойны. Старость — плод. Его ценность равна прежней ценности цветка — это ценность дерева. Я чувствую, как по мере ослабления моего тела возрастает сила моей души. Необязательно быть каким-нибудь Толстым, чтобы старость облагораживала. Я видел, как этот спокойный свет преображения ложился на самые дорогие лица — и на лицо моего лучшего друга Мальвиды фон Мейзенбуг[6].
Нет, это неверно, что «спасти мир может только молодость». Вот молодость души — да. Но для нее нет возраста.
Ни раса, ни религия, ни отечество, ни пол, ни возраст — нет никаких барьеров для братства душ, в которых теплится вечный огонь. <…>
P. S. Я (уже давно) хотел попросить Вас: сделайте одолжение, не называйте меня больше «мэтр». Все мы ученики.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Цюрих, 4 января 1918 года
<…> Я живу мгновением, в совершенной неопределенности. Уже который день без единой строчки <…>. <…> Меня сжигает жажда работы, концентрации — они невозможны при нынешнем положении дел. <…> В отдельные моменты прояснения я вновь обретаю свободу, и тогда я спокоен и уверен. Но мне не хватает накаленной, непрерывной страсти работы. Она была у меня во время «Иеремии», правда меня гнали плохие силы — ярость, ненависть, отчаяние. Сейчас я поостыл, эти демоны исчезли, но умиротворение работы все еще не вернулось. <…>
Вы писали мне о бомбардировке Падуи. Бешенство охватывало, когда я читал об этом скотском, подлом и тупом преступлении. Однако не сомневайтесь, у нас не найдется никого, кто выступил бы с публичным протестом; и хотя все у нас против этого преступления, но нет средств протестовать: в газетах это невозможно. <…>
Простите мне это письмо, мой дорогой и великий друг. Я и сам чувствую, что немножко не в себе. Пропала ясность взгляда, и эта вечная неопределенность действует на нервы. Хочется пожить, погрузившись в природу и в работу, в эти два вечных одиночества человека.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Сент-Мориц, 21 января
<…> Я надеюсь еще на некоторое время задержаться здесь, в Швейцарии. <…> Через несколько дней возвращаюсь в Цюрих. Здесь Верфель, лучший поэт из наших молодых и мой хороший друг. <…> Следуя моим путем, он тоже выступит в Цюрихе; надеюсь, последует и моему совету не возвращаться. Если здесь соберется известное число людей с именем и авторитетом, возможно, удастся прийти к какому-то совместному решительному заявлению или манифесту. Но в любом случае такой человек, как он, сможет здесь мыслить иначе и мыслить свободно. Я по себе чувствую, что эти два месяца в Швейцарии укрепили все мое существо. Я ничего уже не боюсь. Я ничего не боюсь, кроме одного: скомпрометировать других. <…> В настоящий момент заканчиваю мою книгу о Достоевском, прерванную на 4 года. <…>
На днях съезжаю отсюда. Для меня это было местом работы, я просиживал у себя весь день и выходил только вечером, чтобы не видеть этих отвратных бездельников, этих спортсмэнов со всего света, безмятежно роящихся здесь. По их смеющимся лицам видно, что они не вспоминают о страдающем человечестве, что в их мире никто не умирает, никто не страдает. <…> Я живу в моей работе. <…> Ведь наша работа — сущность нашей жизни. Без работы наша жизнь становится жизнью кого-то другого, какого-то незнакомца, которого ненавидишь. Я сам долго был таким незнакомцем. И теперь радуюсь, вновь становясь самим собой; работа освободила меня. И я уже вновь узнаю самого себя и — без любви к себе — трепещу от радости быть самим собой.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Марта 4 дня 1918 года, понедельник
<…> Мне говорят, что Вы очень грустны, удручены, унылы — и по неизвестной мне причине. Из-под Вашего пера вышла прекрасная, благотворная вещь, она только что имела грандиозный успех; разумеется, не скажу, что это достаточный повод для счастья (а есть ли такой в наше время? И должен ли быть?), но это повод работать, действовать в том же направлении. Искусство, работа, свободная мысль — вот наше спасение.
Сейчас, с наступлением весны, Вам надо оставить Цюрих и поселиться в деревенской хижине, вдали от городов с их зачумленной атмосферой. Нужно сделаться отшельником; в наше время единственное деяние, которое остается чистым и, может быть, эффективным, — творение молитвы. (И одинокая работа — это тоже молитва.)
Сам я более чем когда-либо служу мишенью злобы и намереваюсь уйти в размышление. Даже писать в журналы и газеты мне сейчас кажется несвоевременным.
Вот установится весна, и я, наверное, отъеду в горы.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Марта 26 дня 1918 года, вторник
Дорогой друг,
Вы доставите мне истинное удовольствие, посвятив мне книгу. Единственно, что мне немножко стыдно отбирать у Вас таким образом частицу Вашей жизни. Вы будете первым, взглянувшим на мою работу широко в научном и человеческом плане. Те, кто исследовали ее до сих пор, как правило, ограничивались достаточно узкими рамками. <…>
На днях заканчиваю мою аристофановскую вещь.[7] Именно на этих днях, когда сердце кровоточит от окружающих нас страданий! И именно в эти дни мне необходимо было закончить эту вещь, которая смеется надо всем! Абсолютно необходимо! Я вновь почувствовал, сколько мы носим в себе душ, и почувствовал, что та, которая творит, происходит из сфер более далеких и более свободных, чем та, которая любит, страдает и живет собственно нашей жизнью.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, 27 марта 1918 года
Мой дорогой и великий мэтр,
среди ужасных известий этого времени одна-единственная хорошая новость, именно — та, что пришла от Вас: Вы закончили художественную работу. И я не замедлю поздравить Вас. По себе знаю: в такие времена каждая вещь — это могила, в которой погребается много скорбей. После этого становишься сильнее в реальной жизни. <…> Я буду счастлив, если Вы дадите ее мне для перевода. У меня много времени, потому что живу я здесь уединенно, это удесятеряет силы и долготу дня. Мне хорошо работается, закончил маленькую новеллу[8], <…> своего рода исповедь. Не могу сейчас писать ни о чем, кроме пережитого: смешно было бы желание выдумывать в то время, когда происходящее превосходит самое смелое воображение. <…> [Я] хочу уже только одного: чтобы это закончилось, сейчас. Я не позволяю себе мыслить политически: когда начинаешь рассматривать эпохи и страны, где нет ничего, кроме страдания и несчастья, забываешь того вечного человека, который был в тебе.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, 7 апреля 1918 года
<…> [Я] чувствую, как — независимо от желания и даже против воли — приближаюсь к тем, кто <…> проповедует социальный потоп. Ибо захочется ли жить, если это преступление затянется, а его виновники выйдут невредимыми и не будут наказаны?
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Апреля 11 дня 1918 года, четверг
<…> Я, как и Вы, чувствую, что худшее еще не совершилось. В тела сражающихся уже вошло железо. Любое движение, которое они сделают, закончится их смертью, и страдание рождает в них ярость. Камень, скатывающийся в ущелье, уже не остановишь. Он должен достигнуть дна. Даже революции, я думаю, не окажут влияния. На них слишком надеются. Я единственно рассчитываю на вечное воскресение народов, после того как их опустят в могилу и они проспят там три ночи, или три года, или три века, — на ту силу забвения и возрождения, которая вложена в эту человеческую породу.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, 20 апреля 1918 года
<…> Мы не имеем никакого влияния на действительность, и именно поэтому нужно, на мой взгляд, умножить усилия <…>, чтобы не дать умереть идее. Идея умирает, может быть, только в ее реализации. Подлинная жизнь идеи — борьба, а самое прекрасное существование идеи — когда она удалена, насколько это возможно, от своего существования в вещном мире. <…>
[С]татьи Людвига Бауэра[9] (передовицы), на мой взгляд, — единственные умные во всей немецкоязычной швейцарской прессе. Он независим, поэтому его обвинили в том, что он за Америку и против Германии, а он просто против войны, против милитаризма и за Европу. Успех его статей — невероятный, он один изменил мнения огромного числа людей <…>. Я знаю его. Он абсолютно честен.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, 27 апреля 1918 года
<…> Не люблю изображать авгура, но всеми фибрами моей души чувствую: этой осенью все решится. Мир или революция закончат этот последний кризис Европы. <…> Какие известия я получаю! Стоны! Стоны усталости! <…> И эта банда в Германии, которая хочет захватить Литву, Эстонию, Украину, Польшу, Бельгию, — банда, которая, предчувствуя конец своей власти, терроризирует весь народ, весь наш народ, принесший в жертву миллионы жизней! <…>
Я заключил с «Рюттен & Ленинг» договор на книгу о Вас с условием написания после войны. Сейчас сделать не могу, не имея здесь всех книг и документов. А кроме того, я хочу отойти на некоторое расстояние. Как чудный сон, меня преследует виде´ние моего маленького дома в Зальцбурге. Когда смогу я водвориться там и жить своей жизнью? Человек рождается не для того, чтобы всю жизнь жить постояльцем, и зачастую меня охватывает ностальгическая тоска по моим книгам, по моей жизни дома, несмотря на то что мне так хорошо здесь. Все же жизнь в гостинице — это символ странствия, а я предпочел бы ощущать под ногами неподвижную опору. И я понимаю, как Вам должно быть тяжело постоянно жить в среде, которая так мало соответствует Вашей упорядоченной и уединенной жизни. <…> Желаю Вам хорошей работы и — сохранять душевную ясность в безумии этого мира!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Мая 8 дня 1918 года, среда
<…> Сколько морально значимых документов войны надо спасти для будущего! Это те же мощи святых и мучеников. Я думаю, никакое творение художника не идет в сравнение с этими свидетельствами, забрызганными кровью.
Если мы встретимся этим летом, я прочту Вам мою одноактную поэтическую сатиру и главы из романа «Один против всех»[10]. Но завершение этой последней вещи я все время отодвигаю. Есть надобность посмотреть, как будут развертываться последние эпизоды реальной драмы, и нужно немножко отойти. Чтобы набраться терпения, я принялся за другое повествование[11] об этом времени, но сжатое до двух персон и трех месяцев. Надеюсь закончить до осени.
В настоящий момент вся эта литература мало что значит. Единственно, что она помогает нам жить. Она — наше здоровье, наше моральное равновесие, которое позволяет нам держаться до конца и поддерживать других. <…>
Очень рад Вашему сообщению, что Вы договорились с Рюттеном о будущей книге, которую Вы хотите посвятить моей персоне. Мне в самом деле было бы грустно оставить по себе образ столь неточный и бескровный, как те, что по сей день в ходу. Я буду счастлив, если меня увидят Вашими глазами.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 15 мая 1918 года
<…> [У] нас тут в отеле живет датчанин, который провел десять лет в Конго. Иногда он рассказывает мне о своих зверях, у этих животных столько трогательных черт, что я понимаю, почему ему уже не хочется общаться с людьми. Когда звери творят зло, они по крайней мере не произносят фраз, прославляющих их преступления, и у них есть извинение: они не сознают своих злодеяний. А мы? Мы, люди этого пылающего века, — какое извинение нашей слабости в борьбе с кровопролитием есть у нас? Я не нахожу никакого. Пусть сам ты в преступлении отнюдь не участвовал и даже пытался делать хоть что-то хорошее — этого достаточно? Мне стыдно перед теми, кто придет после нас, и мне кажется, что всю сегодняшнюю жизнь следовало бы строить как ответ на их суровые вопросы. Работа — вот единственная дверца, в которую я ускользаю от самого себя. И я благословляю всякий день, приносящий возможность работы — не мыслительной муки, а действия мысли, приносящей плоды. И я от всего сердца желаю Вам таких часов, когда Вы забываете этот мир, создавая лучший!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Мая 28 дня 1918 года, среда
<…> Не беспокойтесь, что работа может мне повредить. Она мне необходима. Она отвлекает меня от других забот. Интеллектуальная усталость не страшна. Это моральная усталость изнуряет и сжигает. И от нее я тоже не избавлен.
Но я не жалуюсь: жизнь — это костер. Надо сгорать.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 31 мая 1918 года
<…> В Вашей работе и в Вашем бытии я вижу проявление некой закономерности. Я понимаю, что все, что случилось в нем — как великие события, так и мелкие, — было необходимо. Это судьба, это воля провидения, сказавшаяся и в мелочах <…>.
Ваша жизнь включает — такое бывает редко — перипетии художественного произведения; многие годы она извилистым путем поднимается к неизвестной цели. Этой целью, как я ее вижу, была нравственная проверка Ваших идей в этой войне. <…> Все Ваши мысли уже существовали как семена, они были посеяны в Вашем предшествующем творчестве. Но только сейчас стало видно их цветение, поддержанное Вашими актами веры. Единство Вашего творчества никогда не было бы понято без этой войны, оно — в моральном пророчестве. И как все хорошо выстроилось в Вашей жизни! Слава пришла к Вам очень поздно. Но именно в нужный момент, чтобы дать Вам авторитет в схватке. <…>
Сомневаюсь, что Вы сами можете понять, как счастливо и внимательно провидение формировало Вашу жизнь: Вы слишком чувствовали его твердую руку. Но мы видим эту ясную форму.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Июня 3 дня 1918 года, понедельник
<…> Да, Ваши слова о роли Провидения в моей жизни справедливы. Но что сказали бы Вы, если бы знали эту жизнь лучше! Я и сам с необычной силой чувствовал это четыре или пять раз в переломные моменты, в часы кризисов, когда решалась моя судьба, и я не мог удержаться, чтобы не рассказать об этом нескольким близким друзьям. Я знаю, что несколько раз какая-то воля, сильнейшая, чем моя, преодолевала мою и заставляла меня идти — или неожиданно направляла меня — туда, куда я не хотел, но куда мне нужно было идти. Если бы я составил здесь список таких «неожиданностей» моей жизни, я бы легко указал в нем основные этапы моей карьеры. И самые мучительные из них (на которые я отнюдь не был согласен) были самыми благотворными.
Но сказанное требует прояснить понимание нами концепции Провидения. Ибо Вы, как мне представляется, не подразумеваете некое внешнее для нас божество. Я же, со своей стороны, отвергаю идею Провидения, которое заботится о судьбах каких-то избранных, обрекая миллионы других на нищету или — как в эти мрачные дни — на убой. Я полагаю, что если не всем, то по крайней мере весьма многим представляются самые разнообразные шансы, и в том числе иногда — шансы добиться счастья или славы. Но многие их не используют. А из тех, кто свой шанс используют, почти все и чаще всего имеют об этом самое смутное представление, а иногда — совсем никакого, ибо в них говорит какой-то темный инстинкт, голос то ли племени, то ли — кто знает? — «сверх-Я»…
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 3 июня 1918 года
<…> Потребовалась война, чтобы стало понятно Ваше творчество. Теперь я понимаю, почему Ваши драмы не имели успеха: в них (пророчески) развивались сюжеты, которые никого не интересовали. Правосудие, все эти конфликты отечества и совести, поражение, победа — все это было слишком далеко от забот людей той эпохи, не видевших дальше кончика своего носа. Но теперь это стало жгуче актуально <…>.
Теперь все это понимается иначе. И я жду великого возрождения Вашего театра.
То же с «Жан-Кристофом», представившим историю двух поколений. <…> Это культурная история Европы между двумя войнами. Вот особенность, делающая эту книгу вечной: она представит документальное свидетельство векам; так Бальзак прокомментировал жизнь Франции между двумя революциями. Я так ясно чувствую ту таинственную руку, которая ведет Вас в течение всей Вашей жизни. Ничто не было случайно, все было необходимо. Свое органическое место — у всякого страдания, всякого разочарования. И я желаю Вам силы создать после войны подобное творение, которое покажет возрождение Европы! <…>
Мне хорошо работается — вот моя жизнь. Если работа, которой занят, не абстрактна, если она остается связанной с человеческими проблемами, от нее никогда не устаешь, и я сейчас чувствую себя так хорошо, как редко когда бывало, — я даже в иные часы забываю о трагедии Франции и Европы. А кроме того, я вновь начинаю надеяться! Не рассудком, потому что рассудок не способен понять безумие, но чувством, которое говорит мне: мы приближаемся к финалу.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 8 июня 1918 года
<…> Вы, возможно, сочтете мои опасения чрезмерными, но во время этой войны людская злоба постоянно превосходила наши ожидания — разве нет? И если еще вчера издатель был независимым — кто может сказать, не станет ли он завтра пропагандистом? <…>
Что касается меня, я начинаю медленно читать «Лилюли», чтобы войти в ритм вещи. Мне потребуется какое-то время, чтобы найти соответствующий ритм в немецком. И тогда я начну!
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 21 июня 1918 года
<…> Работая, я очень счастлив. Не дают покоя только известия от моих. 90 граммов хлеба на день, нет мяса, риса, молока, сыра, жира, сахара, кофе, табака, одежды <…>. Вы только представьте — 90 граммов на день! И за всем этим — давление Германии, которая забрала у нас все продукты, навязав нам свои политические идеи. <…> [И]з своего далека я вижу эти жуткие фигуры голодных и оборванных, защищающихся от невидимого врага. И в такие моменты я чувствую, что моя нравственная сила дичает: окажись передо мной те канальи, которые продолжают эту войну ради своих идей, я мог бы хладнокровно убить их. Я не верю в какую-то справедливость в этом мире, и у меня нет предрассудочной убежденности, что ее можно восстановить вокруг себя словом или деянием, но я был бы более доволен собственной жизнью, если бы убил одного из тех, которые длят страдания миллионов существ. Не знаю, сможете ли Вы понять эту вспышку ненависти во мне, но мысль о детях и женщинах, страдающих от голода ради того, чтобы, как изрек вчера Вильгельм II, «немецкая идея восторжествовала над идеей английской», — эта мысль временами почти сводит меня с ума.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
[Открытка], июня 28 дня 1918 года, пятница
<…> [О]пределенно, Вы что-то имеете против «старости»! Я — нет, и не потому, что это мое близкое будущее; я и в молодости восхищался религиозностью и суверенной свободой старости. Надо будет написать речь в защиту великих стариков. Сколько высочайших художников стали таковыми только в 50 или 60 лет! И знаете ли Вы что-то более омерзительное, чем стаи мелких шакалов 30—40 лет, заполнивших места в бюро пропаганды, в газетах и в тысяче и одном новоучрежденном доходном доме войны?
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, 28 июня 1918 года
<…> В Германии партия мира вновь проиграла. Если почитать дебаты в парламенте, можно подумать, что народ един в ощущении своей силы и своего триумфа. На самом деле моральное состояние страны ужасающее, повсюду триумфальное шествие воровства и фальсификации, каждый день новых сторонников приобретает партия коррупции. После войны мы станем свидетелями такой моральной катастрофы, какой еще не бывало. <…>
Везде воруют, потому что знают: закона больше не существует <…>.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 10 июля 1918 года
<…> В эпоху, когда мир, этот большой, широкий мир, весь затоплен ложью, имеет ли смысл отвечать на две-три маленькие инсинуации? <…>
И потом, если это прозвание инициатора пораженчества за Вами закрепится — тем лучше. Потому что придет день, когда оно станет почетным званием.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Июля 14 дня 1918 года, воскресенье
<…> [Д]олжен сказать, что я не могу последовать за Вами в деле отстаивания «пораженчества». Нет, я никогда не видел в этом оскорблении почетного титула и, со своей стороны, всеми силами отвергаю его. «Пораженчество», хотим мы того или нет, лежит в плоскости той схватки сил ненависти с силами алчности, от которой я претендую быть свободным. Есть в нем и более неприятный аспект, ибо представляется, что пораженец ограничивает себя пассивностью. Но по отношению к злу все же лучше быть активным, чем пассивным!
Я не отношусь к «непротивленцам», буддистам или толстовцам. Я никоим образом не согласен быть побежденным. И никогда не посоветую это другим. Я претендую внести свою лепту в построение для всех свободных людей высокой башни духа — висячих садов Вавилона, — возвышающей над схваткой, позволяющей взглянуть на нее сверху и пережить ее. <…> Я говорю силам, уничтожающим нас: «Вы не победите дух. Но дух победит вас».
И я знаю, что по существу мы единомышленники <…>.
Много ли в Вашем округе разговоров о так называемом «испанском гриппе»? В Женеве он свирепствует в каких-то угрожающих масштабах, да и здесь — едва ли не везде.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 31 июля 1918 года
<…> [Ч]то бы мы ни делали, мы всегда должны принимать в расчет глупость, злонамеренность и непонимание; однако в данный момент единственный приемлемый путь — поступать согласно со своей совестью, невзирая на последствия. Как это тяжело — жить без надежды! Но это новая жизнь, ее нужно узнать, и может быть, в ней все-таки обнаружится новая красота!
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[31 июля 1918]
<…> В Германии сейчас идет невидимая борьба; народ, задыхающийся в атмосфере лжи, начинает проявлять недоверие. <…> Не знаю, почему так упрекают немцев в том, что они слепо верят своим вождям <…>. Мы ощущаем этот перелом, совершающийся в настоящий момент; сомнение сделалось силой, причем силой, которая еще не осознала себя, но которая хочет действовать — или разрушать. <…> Ваши слова об излишней горячности справедливы. <…> Но сейчас нужно любой ценой вызвать в Германии дискуссию, потому что народ созрел и у нас впервые есть шанс быть услышанными. Тогда как до сих пор какое-нибудь коммюнике Гинденбурга[12] заглушало самое грандиозное гуманистическое или поэтическое воззвание. <…>
Ваша точка зрения была мне ближе, когда у меня не было надежды на возможность что-либо изменить, но сейчас я вижу возможность ускорить нравственное и интеллектуальное движение. <…>
Все будет решено в ближайшие недели, и не силой оружия, как Вы говорите, но силой духа. Пусть же закончится век ненависти — даже если он не сменится веком любви. Но — конец, конец, конец рабству человеческому!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Августа 1 дня 1918 года, четверг
<…> Говоря вообще, я считаю недостойным установившийся во всех странах порядок ареста и предварительного заключения, которое может продолжаться месяцами, при этом не удостаивают сообщить заключенному мотивы обвинения и еще менее — проверить их обоснованность. Это самое опасное оружие, приуготовленное для всех тираний. Если не выбить его немедленно — прощай, свобода. <…>
Дорогой друг, Вы говорите о моей внутренней ясности, и Вы правы, она есть во мне, но она лишена иллюзий; и если я, несмотря ни на что, люблю человечество, то причиной тому — мое глубокое ему сострадание, в котором много жалости и много иронии. <…>
«Век ненависти». Друг мой, мы не увидим конца этого века. Мы, как Сенека и Плиний (но наделенные и визионерством Вергилия), — предвестники, которые еще окружены тенями. Так что же? Всякий век хорош, когда знаешь, что он — лишь переход. Уже с давних пор в текущем времени только фрагмент моего существа — грудь и сердце, а голова и ноги — в своих: они стоят на более прочном основании, она может дальше видеть. <…>
До свиданья, дорогой друг. Надеюсь, Вашу область эпидемия не слишком затронула. А она очень сильна в Берне, Женеве, Ла-Шо-де-Фоне и в иных местах Швейцарии. Говорил вчера с доктором Феррьером[13]. Это определенно нечто большее, чем грипп. Или этот грипп — почти Лафонтенова «болезнь, наводящая ужас». И есть опасение, что для Европы это не более чем прелюдия.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Монтре, 30 сентября 1918 года
<…> И по поводу собственных разочарований: привыкаешь включать их в расчеты — не правда ли? Всегда удивляюсь, встретив чью-то благодарность; я более ни от кого не жду ее со времен моей доверчивой юности. Вы останетесь одиночкой, каковым, впрочем, и всегда были во Франции, таков Ваш удел <…>. <…> Тому, кто любит человечество, всегда тяжело дается жизнь среди людей. И от этого нет средств, кроме внешнего смирения и внутреннего осознания. <…> Сам я не особенно рвусь к своей работе; я закончил мою пьесу и испытываю определенное отвращение от забот о собственной персоне в то время, когда рушится мир. Потому что идет лавина. И, возможно, слово вскоре станет свободным, мир возвратит его нам. Я не надеюсь на это, потому что своевольно хочу на это надеяться. А воля — это главное.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон под Цюрихом, [4 октября 1918]
<…> Ах, как все-таки универсален этот корень всех конфликтов, всех несчастий — гордыня!
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[Между 4 и 14 октября 1918]
<…> Кажется, ничто уже не помешает миру, но я сильно сомневаюсь, что этот мир будет достоин такого именования, ибо какие бои начнутся тогда внутри государств! Тому, что происходит сейчас в Германии и Австрии, нет примеров в истории, это какой-то кризис внезапной усталости. <…> Что до меня, то я не задаю вопроса, каковы будут последствия. От мысли о том, что кровь человеческую не будут больше проливать за идеи (ни за пагубные, ни за грандиозные), мне становится много лучше. Я возрождаюсь к жизни.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Октября 14 дня 1918 года, понедельник
<…> Не думаю, чтобы у людей нашего поколения был шанс обрести «прочный мир» где-либо вне монастырских келий своих душ. <…>
Будем защищать от усталости себя и свои народы! Не все в этом мире устали. Американцы еще пребывают в «романтическом» периоде войны. <…> А что до азиатов, так те вообще еще не начинали.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Рюшликон, 21 октября 1918 года
<…> Слухи, приходящие из Берлина, ужасны; смятение в официальных кругах неописуемое, все ненавидят императора, и никто не решается его изгнать. Нужно преодолеть свою гордость, так я думаю. <…> Истинная человечность начинается за гранью гордости, персональной и национальной (как любовь — за гранью стыда). Вот почему я не могу страдать с этими несчастными, которые не имеют смелости взглянуть правде в глаза: они еще не могут со всею искренностью признаться себе в своих ошибках. Они еще надеются найти лаз, чтобы ускользнуть, чтобы когда-нибудь можно было сказать: «Мы не были побеждены. Это была наша добрая воля закончить войну». Несчастные люди, убитые ложью и умирающие с лживыми словами на устах. <…>
Как хорошо понимаю я Ваши нравственные страдания! Каждый из нас и каждая из наций болеет совестью и проходит сейчас еще один кризис, быть может, самый тяжелый, потому что наша душа устала; вглядываясь в будущее, с ужасом видишь новые проблемы, новую войну, социальные битвы. Мы несчастное поколение, мы были бессильны перед катастрофой из-за недостатка власти и, быть может, будем бессильны после — из-за моральной усталости и отвращения.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
18 ноября 1918 года
<…> Думаю вскоре, может быть, дней через пятнадцать, возвратиться на три недели в Австрию. Давно не говорил с родителями, не хочу так надолго оставлять их, да и дел накопилось, надо привести в порядок. А потом, я хочу видеть вблизи, как рушится эта старая империя, и — отдохнуть немного от Швейцарии. <…>
У меня хорошо продвигаются наброски к книге о Вас. И я делаю их с радостью. <…>
Для книги в целом мне надо будет полистать и два Ваших новых романа. Но это не к спеху, да и я думаю, Вы скоро закончите «Одного против всех». Потому что сейчас самое время заканчивать. Новый мир начинается с новых боев. Я чувствую разлитый в воздухе хмельной восторг — святое опьянение радости и в то же время опьянение толпы от запаха крови. Горизонт пламенеет — что это, новая заря? Или отблеск чудовищного костра, который испепелит всю нашу культуру? Я не знаю. Но всеми нервами чувствую, что такой кризис не может разрешиться простым успокоением. И мы, взволнованные зрители, еще увидим новые сцены какой-то новой трагедии. <…> Трагедия сегодняшнего дня — побежденная Германия — меня не волнует. В моих снах я видел это с первых дней войны, свидетель тому — мой «Иеремия».[14] То, что происходит сегодня, — не более чем гигантский торг, битва более материальная, чем моральная. Я не обращаю на нее особого внимания, ибо это хоронят старый мир, а я не люблю присутствовать на похоронах. Я смотрю издалека, и пламенеющий горизонт несет мне весть о том, что начинается что-то новое. <…>
Ах, вернутся ли когда-нибудь славные времена битв за ценности нематериальные? В течение многих лет пища будет людям важнее всех идей, не так ли? О, как насытить словом изголодавшиеся животы всего мира, утишить воспламененные злом мозги? <…> Но никогда не была так необходима нашему несчастному человечеству книга, которая стала бы хлебом.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Ноября 19 дня 1918 года, вторник
Дорогой друг,
я не писал Вам в сии исторические дни, ибо меня эти вопли, эти победные клики склоняют к молчанию и размышлению. И все мысли мои — о страданиях и скорбях, минувших, нынешних и грядущих. У меня нет никакой уверенности в завтрашнем дне. Этот «новый мир» — как вечный Мессия иудеев: он должен прийти. Но мы его не увидим.
Люди слишком устали; им понадобятся годы, чтобы вновь обрести себя. <…> Дух грядущего времени потребует от них осудить их бессильное оцепенение или их отвратительное самодовольство. <…> О нет, друг мой, я, в отличие от Вас, не думаю, что «сейчас самое время заканчивать». Ничего не заканчивается, это только так кажется.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
21 ноября 1918 года
<…> В лучшие времена я не верю. Поменяется место драки, вот и все. Однако же будет какой-то миг передышки, миг — нет, не счастья для мира, но — надежды на счастье. Разочарование не заставит себя ждать. Однако перед разочарованием всегда бывает некий момент веры, как перед смертью — момент блаженства. Мирная конференция не станет торжеством братства и справедливости, но на это еще надеются. И уже это — счастье. <…>
Всегда одно и то же: дело ищет человека, человек ищет дела — и они не встречаются. В Германии нет лидеров (например, нет человека, который мог бы стать президентом новой республики), и лучшие умы отстраняются своими партиями. Вечная игра, которая всегда заканчивается победой честолюбцев, умеющих воспользоваться случаем.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 9 дня 1918 года, понедельник
<…> [В]сякие международные предприятия в области духа — преждевременны, до тех пор пока в воюющих странах молодые умы скованы действующим осадным положением. Не следует попусту компрометировать их. Слишком много тех, кто хотели бы их уничтожить под прикрытием этих последних месяцев войны.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
10 декабря 1918 года
<…> Я каждый день набрасываюсь на газеты в поисках чего-то ободряющего, какой-то надежды. Ничего. Каждый день выпускают новые заряды ненависти. <…>
В Австрии, чтобы стать гражданином, требуется письменно заявить о своей принадлежности к немецкой нации. Вот, может быть, средство для меня избегнуть необходимости становиться гражданином государства. <…> Все, возникающее сейчас в Германии — разделение, республика, большевизм, — не что иное, как попытки ускользнуть от расплаты за авантюру. Каждый класс, каждый регион хочет облегчить свое положение за счет других. Нигде я не вижу борьбы за идею, ее нет, но борьбы за карьеру — в избытке и переизбытке. Скидывают облеченных властью, чтобы унаследовать власть, — вот весь прогресс последних недель. Благословляю мое решение держаться в стороне.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
18 декабря 1918 года
<…> Не нахожу слов выразить Вам, какое отвращение вызывает у меня то, что я читаю в газетах; бывают моменты, когда я спрашиваю себя, стоит ли жить следующие двадцать лет. <…> Ведь жизнь тогда будет невыносима для тех, кто не рвется к власти и не склонен к насилию; люди моей природы будут уничтожены, им не оставят той малой толики воздуха, которая необходима для дыхания. И куда бежать? Мир будет закрыт для нас, а жить в государстве-тюрьме, которое и само ненавидит меня как чужака и врага, я не могу. <…> И я вижу, что время здравомыслия еще не пришло; нужно, чтобы безумие разрушилось в самом себе. Надеюсь, Вы меня понимаете: не поражение меня ужасает (напротив), но тюрьма, быть может, вечная тюрьма, невозможность отделиться, обязанность примкнуть. <…> Нам предстоит жить в правосознании Японии до 1846 года, когда чужеземцев убивали, когда никому не позволялось пересечь границу, когда человек принадлежал государству, был собственностью, рабом государства. Мне надоела эта феодальная кабала. Я хочу принадлежать и самому себе тоже. Я не хочу вечно жить «с соизволения» или по «виду на жительство» и видеть, что моя жизнь привязана к тысяче клочков бумаги. <…> Какое зрелище: семидесятимиллионный народ изолирован, заперт в тюрьме и пожирает сам себя, как пауки в закрытой банке. О, жить с народом, живущим в ненависти, живущим без радости! Жить и не иметь возможности действовать, потому что на тебя смотрят как на чужака, как на врага этого самого народа, преступления которого ты искупаешь! Бывают ли конфликты сложнее? <…>
Что меня пугает, это голый цинизм силы; уже не стараются скрыть самые скотские инстинкты, орудия пытки подготавливают уже не в подземельях, как прежде, — нет, средь бела дня <…>. <…> Перечитал Ваш «Триумф разума» — ах, поистине, мир не меняется; тот, кто знает историю, знает и настоящее и будущее.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 21 дня 1918 года, пятница
<…> Мое сердце часто исполняется горечью презрения ко всему человечеству, которое кажется мне «ошибкой» природы и от которого — я люблю воображать это — вселенная когда-нибудь избавится. О, музыка сфер! О, чудное безмолвие природы без человека!..
Но это не отбирает ни пяди у моего второго «я», которое я ношу в себе, и не мешает ему совершать предназначенное. И я буду до последнего вздоха бороться за тот идеал здравого смысла и братской любви, в который я, по моему ощущению, в некотором роде вложил капитал. Как могли не поддержать меня, несмотря ни на что, люди, приходящие со всех сторон и умоляющие помочь им! Бедные, бедные, потерянные души, жаждущие услышать слово надежды! Я теперь ясно вижу: распятый Христос уже не верил в Себя. Но Он молчал ради спасения тех, кто в Него верил. <…>
Мужества Вам, добрый друг мой! Вы не утратили Ваше отечество. Ваше отечество — везде.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[Конец декабря 1918]
<…> Ваши вещи «рождены из духа музыки», как писал Ницше[15]; чтобы их передать, нужно иметь душу музыканта. <…>
Теперь чувствуется, что большие города — это что-то искусственное и морально нездоровое; великие истины Толстого демонстрируют его чудовищную проницательность. Насколько этот человек опередил эпоху! Его смерть была пророчеством, сбывающимся сейчас: индустриализм, создавая искусственное равенство, убил душу и разрушил правосудие; грядут времена, когда мать-земля будет любима как никогда. Я благословляю день, когда вижу только деревья и чистый сияющий снег; околевать приятнее, чем возвращаться в одну из этих печей, которые обжигают душу и делают ее твердой, как сталь. <…>
Мне отвратительна свобода, когда она — грубая сила. Порыв силы, взрыв свободы, как во Французской революции, это я понимаю, но я отвергаю машинерию свободы, государственное угнетение, регламентированный террор. <…> Если говорить обо мне, то я стою не за интернационализм социальной борьбы, а только за интернационализм братства. Вот единственное дело, занимаясь которым я, возможно, еще могу быть полезен, если после всех моих периодов упадничества сохраню достаточно сил для деятельности и борьбы.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Декабря 28 дня 1918 года, вечер субботы
Дорогой друг,
я прочел написанное Вами. Благодарю за Ваше нежное почтение. Мне пришлось отвлечься от самого себя, чтобы читать Ваши страницы. Но мне это так легко. Тот, кем я был, явился мне как близкий друг, которого сегодня уже нет; и я смотрел на него в какой-то мере теми же глазами, что на Мальвиду ф. Мейзенбуг и других дорогих моему сердцу ушедших, живших вместе с ним. Ваш большой эскиз прекрасен — прост, ясен и гармоничен. <…>
Довольно курьезная особенность моей жизни состоит в том, что я отшельник (добровольный), который в силу обстоятельств постоянно вступал во взаимоотношения с большим количеством людей из всех стран. Впрочем, моя страсть к отшельничеству, побуждавшая меня на долгие месяцы уединяться с моими книгами и мечтами, неизменно, словно для равновесия, дополнялась настоятельной потребностью убежать на несколько недель или месяцев от себя, из своего дома, из своей страны и увидеть — со стороны, глазами чужестранца — мужчин, женщин, живой мир; это такая склонность к добровольному изгнанию, которая останется со мной до самой смерти. <…>
Время испытаний еще не прошло. Тем не менее какие-то проблески света на горизонте появились. И давайте скажем, мой дорогой друг: помимо всего, что волею судьбы нам пришлось и, быть может, еще придется перенести, она подарила нам дружбу и возможность свободно обмениваться мыслями; этого довольно для того, чтобы не быть неблагодарными по отношению к ней. И я предвижу, что придет время, когда перед нами раскроется красота этих лет изгнания.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
30 декабря 1918 года
<…> Только что перечитал «Фауста»; нет ничего прекраснее вещи, отражающей время в себе самой, охватывающей жизнь целиком, потому что на эту вещь затрачена вся жизнь человека. <…>
Мне знакомо — и я понимаю — нежелание возвращаться в свое прошлое, но в этом прошлом заключен сегодняшний день. <…>
Многое приобретается в окрестностях власти, именно поэтому люди борются не за идеи, а друг с другом. <…>
Германия отравлена мыслью о деньгах; во время войны, как и во время революции, эта жажда помрачает рассудок. <…> Революция, которой я ждал со всем жаром моей души, скомпрометирована; она изнасилована тщеславием. И остается единственный идеал: личное одиночество и невидимое братство — поверх государств и вдали от действительности.
Всецело преданный Вам Стефан Цвейг
Счастливого Нового года!
Перевод с немецкого и французского Герберта Ноткина
Окончание. Начало в № 1.
* Бодрствовать и защищать. И возделывать (лат.).
1. Карл Шпиттелер (1845—1924) — швейцарский немецкоязычный писатель; Нобелевская премия была присуждена ему в 1919.
2. Полное название книги Барбюса: «Огонь (Дневник взвода)».
3. Это и последующие письма Цвейг пишет по-французски.
4. Пауль Зайппель (1858—1926) — швейцарский писатель, друг Роллана.
5. Франц Верфель (1890—1945) — австрийский писатель.
6. Мальвида фон Мейзенбуг (1816—1903) — немецкая писательница.
7. «Лилюли».
8. «Принуждение».
9. Людвиг Бауэр (1876—1935) — австро-швейцарский журналист.
10. Первоначальное заглавие романа «Клерамбо».
11. «Пьер и Люс».
12. Пауль фон Гинденбург (1847—1934) — немецкий военный и государственный деятель, в 1918 был начальником Генерального штаба Германии.
13. Врач, руководивший Агентством по делам военнопленных, в котором работал Роллан.
14. Цвейг писал «Иеремию» в то время, когда Германия побеждала, и пьеса заканчивается репликами победителей:
«— Разве мы не разрушили его алтари? Разве мы не победили его?
— Нельзя победить невидимое. Можно убить людей — но не Бога, живущего в них. Можно сломить сопротивление народа, но его дух ты не сломишь никогда».
15. Аллюзия на название работы Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».