Старая тема в новых ракурсах
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2024
Тема «маленького человека» всегда была на особом положении в российской словесности XIX века. Вряд ли в какой другой европейской литературе выделяется подобный тематический сектор — со специфическими мотивами, фигурами и авторским отношением к ним. Причины такой особенности лежат в сфере истории и социальной психологии. Нигде кроме России литераторы, как представители «образованного класса», не ощущали такого имущественного, правового и культурного разрыва с народными массами и, соответственно, комплексов, угрызений совести по этому поводу. У Виктора Гюго и Диккенса, которые чаще других европейских авторов обращались к судьбам бесправных и неимущих, les Miserables, трактовка темы была более ситуативной, оптимистичной и, во всяком случае, не столь мазохистской, саднящей.
Соответствующие персонажи Пушкина (Самсон Вырин из «Станционного смотрителя») и Гоголя (Поприщин, Акакий Акакиевич), как и герой раннего романа Достоевского «Бедные люди» Макар Девушкин или крепостные и дворовые у раннего Тургенева — все обрисованы в сострадательно-филантропическом свете. Все — жертвы обстоятельств: низкого происхождения и общественного положения, грубости и жестокости более сильных (а сильнее их практически каждый). Авторы при этом даже не всегда вдавались в детали их внутреннего мира (исключение — Достоевский), ограничиваясь укором миру, который допустил столь вопиющую несправедливость по отношению к сим несчастным.
Такой подход к «маленькому человеку» преобладал в российской словесности на протяжении большей части позапрошлого века, хотя, надо признать, после «гоголевского периода» интерес к теме стал чуть более разнообразным. Появились даже такие озадачивающие варианты, как образ Смердякова в «Братьях Карамазовых» — оказывается, в душе человека из народа могли обнаружиться лабиринты, которые и барам не снились.
Только на грани веков писатели в большой степени изжили комплекс слезливой жалостливости по отношению к «меньшому брату» и сочли его достойным пристального анализа, одновременно более уважительного и критического. Тут можно говорить о персонажах Чехова и Горького, Ф. Сологуба и Л. Андреева — в их книгах «маленький человек», мещанин или пролетарий, представал уже зачастую как субъект с собственным, часто противоречивым внутренним миром, а не только как жертва среды.
Но это лишь преамбула. В фокусе данной статьи — российская литература советского периода и те, порой замысловатые, изводы, которые получала в ней тема «маленького человека», унаследованная от классиков. Начнем с того, что в первые послереволюционные десятилетия само понятие «маленького человека» как индивида практически вышло из употребления. Тот положительный смысл, который раньше в него вкладывался, стал неактуален: ведь революция совершалась как раз во имя его, но не взятого отдельно, в своей особости, отдельности, а как элемента, атома трудящейся массы, или, применительно к реалиям межклассовой гражданской войны, как капли «железного потока». Маленькие люди всего СССР призваны были слиться воедино и совместно сражаться и трудиться ради осуществления социалистического идеала. Конкретные же члены этого единства в литературе изображались, как правило, довольно схематично, как безличные воплощения востребованных временем качеств: энтузиазма, боевого и трудового героизма, нерассуждающей преданности делу и готовности к самопожертвованию.
В то же время от этого обобщенного образа отделился слой свойств и оценок, характеризующий именно «обывателя»: с его приземленностью, погруженностью в сферу сугубо частных интересов, с отсутствием широкой и «прогрессивной» жизненной перспективы. В эпоху великих классовых битв и трудовых мобилизаций всякое желание жить для себя, в стороне от «общего дела» стало рассматриваться как нечто недостойное и даже отдающее вредительством. Со времен НЭПа авангардные советские авторы принялись клеймить обывателей как бесполезный балласт, как шкурников и приспособленцев, а то и как пособников классового врага.
Речь у нас, однако, совсем о другом периоде советской истории и литературы — о 1960-х—1970-х годах. Отгорел энтузиазм первых пятилеток, смешивавшийся с абсурдизмом и ужасом репрессий. Отгремела война. Закончился сталинский период. Жизнь людей входила в русло нормальности, хоть и не очень быстро.
Литература же с трудом освобождалась от догматических пелен, надолго завязнув в прославлении боевого героизма и сплошной лихорадки трудовых советских буден, в конфликтах хорошего с лучшим и, в лучшем случае, в критике пережитков, бюрократов и перестраховщиков. Но и в ней постепенно наметилась тенденция к изображению обычной жизни обычных людей, с их заботами и надеждами, горестями и радостями, целями и проблемами.
Можно ли, однако, в этой связи говорить о «маленьком человеке»? Разве не все персонажи тогдашней советской прозы, за исключением героев-первопроходцев, академиков и, пожалуй, мастеров искусств, подходили под эту категорию? Тут важен особый поворот темы, ракурс изображения, момент соотнесенности: в какой перспективе, в сравнении с чем/кем мал именно этот литературный герой? Такой специальный, нацеленный угол зрения был присущ разным, но далеко не всем авторам.
Героями большинства рассказов Василия Шукшина, например, являются сельские жители, люди по обычным меркам заурядные. Автор смотрит на них внимательно и с любовью, но иногда и с острым прищуром. Они зачастую заряжены комплексами по отношению к городской цивилизации и ее носителям, образованным, стоящим выше на социальной лестнице. Они стремятся самоутвердиться за их счет, взять реванш, пусть и мимолетный («Срезал», «Миль пардон, мадам!»). Но у Шукшина это, в основном, фигуры эксцентричные, принадлежащие к типу «деревенских чудиков».
Среди авторов, изображавших в 1960-е годы образ жизни «усредненного» советского человека, выделялся, конечно, Юрий Трифонов — глубиной подхода и мастерством. Быт, повседневность обитателей современного города (Москвы по преимуществу), их характеры, привычки, повадки — вот объект его пристально-аналитического живописания. За эту-то приверженность к обыденному, всеобщему его и покусывала критика того времени, впрочем, довольно безобидно — серьезных идеологических прегрешений и даже нарушений найти у автора было нельзя.
Трифонов писал не о рабочих или колхозниках, не о рыбаках или тружениках сферы обслуживания, а о представителях, выражаясь официальным языком, технической и творческой интеллигенции: инженерах, младших научных сотрудниках, литераторах, художниках. И по профессиональному статусу, и по заработкам они принадлежали к советскому «среднему классу», значительная часть населения жила хуже, чем они. Так можно ли назвать его персонажей «маленькими людьми», пусть и советской эпохи?
Первая повесть «московского цикла» — «Обмен». Ее исходная сюжетообразующая ситуация проста: герой, Виктор Дмитриев, обитает с семьей в коммунальной квартире. Его мать, живущая отдельно, и жена, Лена, друг друга недолюбливают. Мать больна раком, дни ее сочтены. Лена предлагает съехаться с матерью, получив отдельную квартиру в обмен на их «жилплощади» — благо жить со свекровью ей предстоит, очевидно, недолго.
Дело, вроде бы, житейское. Но Дмитриев — человек не бездушный, не толстокожий, он понимает, что в проект жены заложен трезвый, даже циничный расчет на скорый уход его матери. Подобная деловитость ему претит, включаются если не угрызения совести, то некие нравственные рефлексы, представления о том, что порядочно, что нет.
В конце концов, пройдя несколько стадий колебаний, досады на жену, воспоминаний о том, как возникал и расширялся разлом между его близкими и Леной, выросшей в совсем другой среде, Виктор преодолевает себя и осуществляет обмен, на который соглашается — незадолго до смерти — и понимающая все мать. «Обмен» становится в повествовании знаковым словом, подводящим итог нравственной эволюции героя, отказу от неких не вполне отчетливых норм поведения и чувствования, которые были приняты в его семье.
Автор очень внимательно и чутко отслеживает душевные движения Дмитриева, оттенки его эмоций, состояний, он относится к герою с пониманием. Тот — именно что самый обыкновенный человек, с обычными потребностями, желаниями и слабостями, с не очень сильным характером. Он любит свою жену (и немножко еще одну женщину), хотя прекрасно понимает, что ее отличают два качества: «некоторая душевная — нет, не глухота… — неточность», и — «умение добиваться своего». Эти качества Лены его частенько раздражают, но он чувствует, что без них им пришлось бы труднее. Жизнь ведь беспощадна, а жена берет на себя задачу справляться с этой беспощадностью, за что он ей в глубине души и благодарен.
В каком смысле можно определить Дмитриева как «маленького человека»? Он неамбициозен, пассивен, склонен плыть по течению. Когда-то намеревался защитить диссертацию, прорваться, — но не удалось, не хватило упорства, хватки, способностей. Правда, благодаря предприимчивости Лены и ее отца он сумел занять в своем институте неплохое место, предназначавшееся для другого, для приятеля. Но и теперь они с Леной — он крепкий инженер, она успешный переводчик с английского — живут, как большинство, то есть стесненно в коммунальной квартире, от зарплаты до зарплаты, так что всякая экстренная ситуация — например, болезнь матери — заставляет влезать в долги. Отсюда унизительное сознание своей человеческой и мужской недостаточности, ущербности…
Дмитриев — выходец из семьи потомственных интеллигентов. К этой прослойке принадлежат почти все любимые герои Трифонова, и сам автор душевно связан с ней. Это не мешает ему быть трезво-критичным по отношению и к этой человеческой породе. В матери и сестре Дмитриева подмечаются — зорким глазом Лены, но и самого героя — черточки характера, вовсе их не красящие: некоторое любование собственным идеализмом и бескорыстием, зачатки снобизма, высокомерия по отношению к «чужим», в данном случае к Лукьяновым, родителям Лены, и людям их сорта, то есть «умеющим жить». Автор при этом ясно показывает, что интеллигентские качества Дмитриевых — отнюдь не напускные, органичны для них, и это с лихвой окупает их маленькие, «слишком человеческие» слабости.
Однако носителем подлинных ценностей или, по меньшей мере, глубоких убеждений, принципов выступает в «Обмене» человек другого поколения, дед Дмитриева, отец Ксении Федоровны — он оканчивал Петербургский университет, сидел в крепости, жил в эмиграции в Швейцарии и был знаком с Верой Засулич. В этом образе сконцентрированы тогдашние представления Трифонова об «идеальном» российском интеллигенте (до)революционной формации. Дед в реальности конца 1960-х — динозавр, артефакт из «лавки древностей». Он не терпит, когда малознакомому человеку «тыкают», и не понимает, как можно в магазине покупать товар «из-под прилавка». Отчасти это связано с тем, что большую часть своей «советской» биографии дед провел в лагерях. Писать об этом открыто в 1969 году было невозможно, но Трифонов заполняет лакуну едва заметными, но значащими штрихами. У деда, юриста по профессии, «корявые, изуродованные тяжелой работой» руки, и он «недавно вернулся в Москву».
Вот на фоне таких людей, как дед и те, кто собрались на кладбище хоронить его, Дмитриев нравственно мал. Ведь многие из них прошли через испытания не чета дмитриевским, но сохранили нравственный стержень. Герой же повести — сознательно или бессознательно — полностью сдается на волю обстоятельств, снимает с себя ответственность за собственное поведение.
То же самое можно сказать и о Вадиме Глебове, герое более поздней повести Трифонова «Дом на набережной». Глебов ко времени действия повести — середина 1970-х годов — достиг степеней известных: он доктор наук и занимает довольно высокую административную должность. Но человеческая его сущность безошибочно выдает в нем «маленького человека» советской эпохи. И автор чрезвычайно убедительно показывает, как эта сущность формировалась в детстве Глебова, пришедшемся на предвоенные годы, и в его юности — в конце 1940-х.
Главный психологический фактор тут — чувство зависимости. Это, кстати, характерно и для соответствующих персонажей русской классики. И Самсон Вырин, и Акакий Акакиевич, и Поприщин, и Макар Девушкин остро ощущают не просто свою незначительность и слабость, но вопиющую подчиненность, страдательность своего положения — очень немногое в их судьбах определяется их собственной волей.
Герои повестей Трифонова живут в несравненно лучших материальных условиях, они не страдают от холода и недоедания, но, как и персонажи Пушкина и Гоголя, Достоевского и Тургенева, они тягостно зависимы — от лиц и обстоятельств, от быта и истории. «Казус Глебова» демонстрирует это очень наглядно. В детстве, в довоенных дворовых играх и приключениях, Вадим все время ощущал свое неравенство с отпрысками «номенклатурных» семей, живущих по соседству, в правительственном доме, — не столько в благосостоянии, сколько в социальном статусе, в приближенности к «центрам силы». Мимолетная встреча с человеком из этой сферы заставляет его совершить первое, еще почти невинное предательство.
А десятью годами позже он сталкивается с ситуацией, когда движение вперед и вверх, к жизненному успеху зависит от нового предательства — по отношению к своему научному руководителю, на дочери которого Глебов к тому же собирается жениться. Он и не хочет, уклоняется всячески — не подлец, не негодяй по природе, — но могущественные фигуры на кафедре и в парткоме университета настоятельно требуют, и он, чувствующий свою уязвимость, с детства привыкший пасовать перед силой, поддается.
Тут, конечно, сыграло свою роль историческое время. Конец тридцатых — атмосфера террора, которую маленький Вадик ощущает кожей. Конец сороковых — идеологические чистки и баталии, кампании травли неугодных, инициируемые на недосягаемо высоких уровнях. Работают жернова, которые любого могут стереть в порошок. Этот-то опыт существования в грозную эпоху (анти)герой повести отливает в классическую формулу самооправдания маленького человека: «Не Глебов виноват и не люди, а времена. Вот пусть с временами и не здоровается». Автор не оправдывает глебовского конформизма, но словно бы предлагает читателям принять к сведению безжалостность «времен».
Итак, у Трифонова обыкновенный человек мал перед лицом быта — и истории. Несколько иначе дело обстоит с персонажами Владимира Маканина, тоже пристально рассматривавшего «феномен малости». Маканин, в отличие от своего старшего коллеги, тщательно изымал из своих сочинений любые следы «больших нарративов», любые привязки к историческим вехам (правда, не всегда, но мы говорим сейчас о «советском» периоде его творчества). Писателю важно было подчеркнуть неизменность способа существования и поведения среднего человека относительно меняющихся «времен».
Согласно его концепции, этому самому среднему человеку (а к этому виду относится подавляющее большинство представителей рода людского) — не до ценностей, не до духовных исканий и морального выбора. Его жизнь определяется константами, ему самому не ведомыми, залегающими глубоко в почве реальности. На все есть свои правила и прецеденты, и установлены они не чьей-то волей, а обычаем, привычкой, извечными свойствами человеческой натуры — общим порядком вещей. На уровне же повседневности человек руководствуется нехитрыми мотивами и рефлексами самосохранения, накопления жизненного блага. Сквозь обличье быта проступают закономерности бытия.
Вот небольшая повесть «Отдушина». В центре — любовный треугольник: поэтесса Алевтина, мастер-мебельщик Михайлов, занимающий сейчас позицию ее фаворита, и математик Стрепетов — претендент. Для всех троих «отношения» — не предмет страсти, а средство более удобного, комфортного жизнеустроения или хотя бы иллюзия «смены декораций». Это не исключает, конечно, живых человеческих эмоций, амбиций, борьбы самолюбий.
Михайлов и Стрепетов — соперники, и каждый предъявляет свои козыри. Но Михайлов в этом раскладе — тот самый «маленький человек», он более скован обстоятельствами, у него, отца семейства, больше «долгов» и меньше степеней свободы. Вот сыновья скоро заканчивают школу. Нужно определять стратегический путь в жизни, получать высшее образование, а экзамены — дело рискованное. «Мебельщику» приходит в голову практическая мысль: обменять свое место рядом с Алевтиной на обещание Стрепетова помочь сыновьям при поступлении в университет. Математик не против, сделка заключена. Отдушина для Михайлова закрывается. Это неприятно, немножко больно — ведь он и привязался к Алевтине. Но за все надо платить. Акакий Акакиевич тоже во многом себе отказывал, чтобы обрести новую шинель.
(Интересно отметить, что чуть ли не неизменным атрибутом жизнеописания «маленького человека» и у «классиков», и у авторов советского периода становится образ лестницы. Чаще всего он призван демонстрировать непрезентабельность материальных условий, в которых существуют герои. «Шинель»: «Взбираясь по лестнице <…> которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза…»
«Бедные люди»: «…зато уж про черную и не спрашивайте: винтовая, сырая, грязная, ступеньки поломаны, и стены такие жирные, что рука прилипает, когда на них опираешься… запах дурной…»
«Дом на набережной»: «…когда поднимался по темной лестнице, по которой следовало идти осторожно, потому что ступени были местами выбиты; когда подходил к двери, обсаженной, как старое одеяло заплатами, множеством табличек, надписей и звонков…».
И даже в «Отдушине»: «Он сидит на ступеньках лестницы в подъезде своего дома, сползший вдруг вдоль стены и обмякший. Перила близко, а не дотянешься… Он начинает медленно ползти по ступенькам… Ладно. Всего-то на третий этаж… Коленями и руками, работая поочередно, Михайлов перебирается еще на четыре ступеньки вверх… Лестница. Еще малость, еще немного…» У Маканина лестница — символ нескончаемой, изматывающей борьбы, которую его персонажам приходится вести с жизненными обстоятельствами.)
Более обобщенную и изощренную модель «малости» Маканин выстроил в рассказе «Человек свиты». Человек этот — Митя Родионцев, номинально инженер некоего НИИ, а на деле шестерка, сорокалетний мальчик на побегушках, помощник даже не самого институтского громовержца-директора, а его старой и преданной секретарши Аглаи. Наладить контакты, раздобыть информацию, обеспечить билеты, гостиницу, развлечения для директорских поездок, а затем во всем отчитаться Аглае — вот спектр его обязанностей.
Автор наглядно демонстрирует, насколько этот человек сжился со своими непрестижными функциями, насколько пребывание в «свите», в секретарском предбаннике директорского кабинета стало смыслом его существования. Объясняется это не только психологическими (сладкое ощущение приближенности к власть имущим) или житейскими причинами. Дело еще и в том, что Митя включен в систему власти, с ее ступенями и градациями, с сетью неочевидных, но непреложных отношений. Обычная учрежденческая иерархия предстает здесь символом жизненного порядка, неизменного, архетипического (тень мифа возникает над плоскостью повествования). И Родионцев радуется своему месту в этой пирамиде — пусть и на невысоком ее уровне.
Митя — в некотором роде модификация Башмачкина: та же готовность с упоением отдаваться делу абсолютно рутинному, мелочному, то же смирение перед лицом собственной подчиненности, зависимости. Гоголь в конце повести удостаивает своего героя некоего катарсиса — через возмущение, бунт и попытку метафизического, посмертного реванша. Нечто сходное, хотя и в более стертой форме, происходит и с Митей Родионцевым. В силу непонятных причин его отставляют, лишают «свитского» положения. Он поначалу воспринимает это как катастрофу, как полное личностное крушение (как утрату шинели). Но, после периода тоски, бесплодных сожалений и попыток заслужить прощение, Родионцев принимает свершившееся, крепко напивается по этому поводу в ресторане — и обретает что-то вроде освобождения, осознания того, что жизнь продолжается, что помимо света люстры в директорской приемной есть еще и звездное небо над головой…
Ну, Трифонову и Маканину «по статусу» полагалось продолжать эту линию классической русской литературы. Но вот братья Стругацкие… Фантасты, футурологи, а в ранний свой период — певцы деятельного познания или познающего деяния, героического поступка, самоотверженного выбора. Но и у них в конце 1960-х годов вдруг возникает тема маленького человека. Правда, еще раньше, в своей космической одиссее «Стажеры» братья, пусть мимоходом, поучаствовали в модных тогда спорах о «человеческом, слишком человеческом» в коммунистическом будущем. Возникает там эпизодический образ бывшей жены Дауге и сестры Юрковского (если кто помнит), женщины очаровательной, но решительно предпочитающей развлечения, удовольствия и красивую жизнь — радостям познания, покорения и бескорыстного труда. В том романе авторы не стали подробно останавливаться на коллизии «личное — общее» и ограничились риторическим развенчанием гедонистско-обывательского мировоззрения.
А сейчас мы говорим о повести «Второе нашествие марсиан» — очередной вариации уэллсовской «Войны миров». Действие повести происходит в условной стране, «везде и нигде», ее персонажи, люди в массе своей ничтожные и малопривлекательные, названы — комического эффекта ради — именами олимпийских богов и героев эллинской мифологии. Рассказ представляет собой дневниковые записи Аполлона, только что выслужившего пенсию преподавателя местной гимназии.
Аполлон, ведущий «хронику событий», — человек не злой, до некоторой степени образованный, робкий, немеющий перед властью и законом, своя рубашка ему ближе всего остального на свете. Он напуган, удивлен, пытается разобраться в происходящем, хоть и безуспешно. И впрямь — нашествие совершается в очень странных формах, без особых жестокостей и разрушений, почти не меняя устоявшегося жизненного порядка.
Стругацкие создают сугубо умозрительную модельную ситуацию: марсиане предлагают покоренному населению порядок и материальные блага, а дань взимают исключительно желудочным соком, который можно сдавать без всякого ущерба для здоровья. Как относиться к такого рода завоеванию?
Аполлон реагирует на происходящее ситуативно. Пока намерения марсиан не прояснены, он колеблется между врожденной трусоватостью и готовностью отстаивать все же свои кровные материальные интересы. Когда же выясняется, что интересы эти вне опасности, а его благосостояние может даже повыситься, Аполлон решительно склоняется к лояльности и сотрудничеству с новой властью.
В стране, однако, возникает движение сопротивления, в котором активно участвует зять Аполлона Харон, интеллектуал. Он утверждает, что главная опасность нашествия — в прекращении развития цивилизации, в превращении человечества из субъекта истории в пассивный объект, в пасомое стадо. Значит — конец поискам, противоречиям, драмам познания, этическим коллизиям. Покой, довольство, вырождение. Нужно этому противостоять!
И тут Стругацкие предоставляют право голоса своему обычно не слишком красноречивому антигерою. А тот в своей ответной речи возвышается до подлинного «пафоса середины», до не вовсе тривиальных аргументов и умозаключений. Аполлон упрекает Харона и иже с ним в элитарности, эгоцентризме, отрыве от «народной почвы». Вам, восклицает он, в вашем интеллектуальном ослеплении и высокомерии, и дела нет до реальных жизненных потребностей простых людей. А людям этим нужен хлеб насущный, «нужна одежда, машины, нужна уверенность в завтрашнем дне. Вы смогли ему это дать? Вы, со всей вашей цивилизацией?.. Вы воображаете себя цветом цивилизации, а на самом-то деле вы плесень, взросшая на соках ее».
Продвинутые критики того времени расценили «Второе нашествие…» как звонкую пощечину конформизму, а образ центрального персонажа — как карикатуру на «мирового обывателя». Скорее всего, таков и был замысел авторов. Но образ получился сложнее задуманного, как и мировоззрение, которое он исповедует. От доводов Аполлона так просто не отмахнешься. Его устами говорит обыденное сознание, ничуть не менее «действительное», чем сознание интеллигентское или философское.
Стругацкие вовсе не согласны с тем, что народам следует предоставить возможность мирно пастись на лугах материального благосостояния, не смущая их духовными проблемами и контроверзами. Однако учитывать «низовые» наклонности и потребности маленького человека в любых общественно-политических раскладах — необходимо. В этой повести возникают трудные для самих авторов вопросы: лежат ли ценности свободы, творческой активности, альтруизма в фундаменте человеческой природы — или это лишь надстройки, красивые, но не обязательные для существования человека как вида? Много ли точек пересечения между нуждами и интересами «едоков хлеба» и устремлениями художников, мудрецов, пророков, вечно неудовлетворенных тем, что есть, вечно нарушающих покой большинства?
Авторы, может быть, скорее интуитивно, чем аналитически, уловили здесь суть многих будущих коллизий и разочарований на историческом пути своей страны. Спор Аполлона с Хароном завершается так:
«— У меня нет слов, — сказал я, разведя руки.
— У меня тоже, — отозвался Харон, снова помрачнев. — У меня, к сожалению, тоже пока нет слов, а их надо найти. Грош нам всем цена, если мы их не найдем».
Еще один писатель, для которого тема «маленького человека» не кажется на первый взгляд органичной — Виктор Конецкий, маринист и капитан. В ранних своих произведениях он — по-хемингуэевски лаконично — запечатлевал прозу и подспудный драматизм судовой жизни, характеры моряков, да и людей суши, закаленные жизненными испытаниями самого разного рода: от ленинградской блокады до аварийных ситуаций посреди океана. Позже он перешел к раскованной манере, эссеистической и импрессионистичной, в которой записи из вахтенного журнала тесно переплетаются с авторскими размышлениями на темы житейские или отвлеченно-философские.
Рассказ «К вопросу о квазидураках» довольно длинный, но очень емкий и тонко выстроенный, четко разделяется на три части. Первая — вводная. Рассказчик, Петр Ниточкин, капитан и «второе я» автора, повествует о первых встречах с Елпидифором Пескаревым, много лет служащим на флоте в самой низкой командной должности — третьего помощника. Пескарев в этом изложении — образчик тупоумия, ограниченности, скопидомства, соединенных, правда, с вызывающей чудаковатостью. Последняя проявляется в постоянном ношении — на суше и на море — калош, в почти маниакальной склонности к счетоводству, да еще в любви к скучнейшему писателю XIX века Мельникову-Печерскому.
В собственно же моряцком деле Елпидифор вполне бездарен. Один раз довелось ему оказаться в роли второго помощника и распорядиться погрузкой, да и тут он наломал дров, причинил материальный ущерб и был с позором возвращен в исходное состояние. Ниточкин испытывает к этому своему коллеге чуть презрительную жалость и удивление — как таких людей палуба носит.
Вторая часть рассказа переносит персонажей и читателей в порт Филадельфии, куда зашел сухогруз «Новосибирск» с Ниточкиным и Пескаревым на борту. Оба главных героя вместе с еще двумя членами экипажа сходят на берег. Прогулка заводит их на гигантскую автомобильную свалку, где Елпидифор, обуреваемый любопытством и страстью к дармовщине, пускается на поиски годных к употреблению на родине запчастей.
Этот «внутренний сюжет» изложен Конецким с присущим ему жестким, едким юмором, в лучших традициях соленой морской «травли». Жадность Пескарева загоняет его на верхние этажи металлического кладбища, откуда он уже не может спуститься без посторонней помощи. Его спутники оказываются в казусной ситуации: они изыскивают способы вернуть его на землю без членовредительства и опасаются привлечь внимание американской полиции к своей — не вполне законной? — активности.
История в конце концов заканчивается благополучно, а Елпидифор в этом комическом эпизоде лишний раз подтверждает, казалось бы, собственную серость, трусость и незадачливость. Однако после выхода «Новосибирска» в открытое море Ниточкин и третий помощник вместе несут ночную вахту, и между ними происходит откровенный разговор, раскрывающий Пескарева с неожиданной стороны. Оказывается, человек этот вовсе не недоумок и не «валенок», а носитель ясной философии, при этом последовательно ею руководствующийся во всех жизненных ситуациях.
Суть его философии — в полной и неуклонной сосредоточенности на своих жизненных интересах. При скудном окладе жалования Пескарев имеет в денежном выражении не меньше заслуженного капитана Ниточкина, ибо исправно привозит из каждого рейса товар на продажу, приобретаемый — абсолютно легально — в «гнидничках» зарубежных портов. Ниточкин живет в коммунальной квартире в центре Ленинграда — Елпидифор обитает в отдельной, пусть в новом районе зато со всеми удобствами. Он и «жигули» последней марки приобрел. Он и дачу обширную себе обустроил, правда, далеко от города, на Свири, зато с точным расчетом: если на Ленинград сбросят даже водородную бомбу, до его дачи «брызги» не долетят. Прекрасное знание
советских законов — плюс жена-юрист — помогает ему получать множество выгод и преференций, о существовании которых большинство образованного класса и не догадывается.
А главное, Пескарев решительно избегает всего, связанного с нервотрепкой, ответственностью, с «самоотдачей». В той истории с погрузкой он, оказывается, специально раскрепил упаковки стальных листов коробками с хрупкими детскими игрушками — чтобы его впредь не трогали, не пытались продвигать по должностной лестнице. Елпидифор прекрасно себя чувствует на своем маленьком месте, исправно исполняя функции счетовода и, когда придется, вахтенного.
Елпидифор наслаждается эффектом своей исповеди — еще и потому, что видит в Ниточкине чуждую по типу натуру, своего антагониста. И это взаимно. Повествователь отчасти восхищен открытием столь своеобразного человеческого феномена — «квазидурака», — но и немало им напуган.
Противостояние этих персонажей носит сверхличный характер. Ниточкин — отнюдь не гигант мысли, не святой и не диссидент. Он достаточно рядовой российский интеллигент, даром что выбрал профессию трудную и опасную. Модус его жизни — осмысленное действие, ответственное исполнение профессиональных обязанностей. По роду этих обязанностей он принимает на себя ответственность за судно, за экипаж, и в силу этого вступает в отношения тесного, «солидарного» взаимодействия с окружающими, с миром. Тем самым он расширяет свои горизонты, выходит за личностные рамки.
Для Пескарева жизнь — прежде всего приращение собственного блага, при этом совершаемое не по инерции, рефлекторно, как у персонажей Маканина, а нацеленное и по-своему творческое. Ниточкин «служит» — в самом широком смысле слова. Пескарев работает исключительно на себя, весь мир для него — лишь средство достижения его частных целей. Эти модусы существования — взаимоисключающие.
Если опрокинуть литературную ситуацию в российскую реальность, то следует признать: modus vivendi Елпидифора Пескарева в общественном плане восторжествовал. Его потомки, реальные и символические, добились успеха и преуспеяния в позднесоветское время, а в постсоветскую эпоху стали хозяевами жизни. Они остались маленькими людьми, только невероятно расширили масштабы своей благоприобретательной активности. Человеческая же порода, которую в рассказе олицетворяет Петр Ниточкин, потерпела поражение. По крайней мере, на данном этапе исторического развития.
Руслан Киреев в повести «Приговор» воплотил заглавную тему в своеобразном ракурсе, теснее, чем у других связанном с классической традицией, точнее, с творчеством Достоевского. Герой повести Аристарх Иванович — торговый работник, заведующий пивным павильоном в заштатном городке. Все в его заведении как полагается: легкий недолив, копеечный обсчет посетителей, сбор стеклотары, скромная торговля из под прилавка — нормальный бизнес в советском формате. И получается приличный довесок к скудной зарплате, для него и для подчиненных. Да ведь и хлопот много: вовремя выбить на базе свежее пиво и копченую колбасу, дать на лапу кому нужно, поддерживать чистоту и порядок, утихомирить разгулявшихся завсегдатаев. Дни, труды, заботы и маленькие радости маленького человека.
Оригинальность ситуации в том, что герой жестоко тяготится своим статусом и образом поведения — применительно к обстоятельствам (к подлости), постоянно корит себя за участие в «шахер-махерстве», остро переживает свое человеческое несовершенство. В Аристархе Ивановиче соединяются мечтательность и расчетливость, умение извлекать из должности выгоду — и острый стыд за постоянные сделки с совестью.
Главная причина такой раздвоенности кроется в беззаветной любви к литературе. Чтение — страсть, глубоко укорененная в герое с детства, при этом чтение не развлекательное, а серьезное, побуждающее к размышлениям и самоанализу. Из литературы он черпает свои идеалы, «правила добра».
В итоге Аристарх Иванович, преклоняющийся перед Шекспиром и Шиллером, мучится разрывом между своим «низким» образом жизни и высотой представлений, усвоенных из книг. Он тоскует по героическим поступкам, по нравственной бескомпромиссности — и не способен вырваться из привычной системы отношений «ты мне — я тебе».
Перед нами болезненно противоречивая натура, явно отсылающая к определенному типу персонажей Достоевского: в Аристархе Ивановиче есть что-то и от штабс-капитана Снегирева, и от Мармеладова, и от Гани Иволгина. Он тяготится своей посредственностью, жаждет — безуспешно — предстать в глазах окружающих, да и своих собственных, личностью независимой, заслуживающей уважения.
Неудовлетворенность собой, закомплексованность героя повести влияет на его отношения с сыном. Аристарх Иванович хочет видеть Игоря достойным человеком, честным, мужественным, сильным. Но со временем все больше убеждается в том, что сын несет в себе его черты: так же расчетлив, склонен к приспособленчеству, пожалуй, и к предательству. И дело здесь не только в генетике, думает он — ведь пример его собственной нравственной нечистоплотности все время перед глазами сына. И никакие отцовские проповеди, никакие воспитательные процедуры тут не помогут.
В результате перед нами разворачивается нешуточная душевная драма: герой тянется к свету, к добру и красоте, но ему мешают слабоволие, трусоватость, да и просто житейская паутина обстоятельств, связей, привязанностей. А книги, главная отрада его жизни, являются одновременно источником его нравственных терзаний.
Автор виртуозно разрабатывает сюжет борьбы героя с самим собой, насыщая его бытовыми деталями и тонкими психологическими нюансами. Итог этой борьбы остается неясным — финал открытый. Но интересным оказался сам поворот темы: литература, как квинтэссенция нравственного опыта человечества, становится фактором сложной, даже бурной внутренней жизни заурядного на первый взгляд человека.
Прозаики 1960-х—1970-х годов, как видим, нашли новые ракурсы и новые контексты в исследовании феномена «маленького человека». Трудно, конечно, сравнивать их подходы с подходами писателей XIX века, хотя какие-то линии преемственности сохранились. Главное — исчезает характерное для классической литературы безоговорочное сочувствие «маленькому человеку». Наши авторы берут его в оборот, рассматривают с разных сторон как под микроскопом, орудуют аналитическим скальпелем, помещают в ситуации выбора. Трифонов, Маканин и другие ищут точное соотношение «беды» и «вины», прикидывают, в каких случаях и в какой степени можно «спросить» с их персонажей, возложить на них личную ответственность за бесхребетность, конформизм, сделки с совестью.
Больше того. В литературе XIX века «маленький человек», как правило, был натурой страдательной, пассивным элементом общего строя вещей. Авторы советского периода — лучшие из них — в произведениях, о которых тут шла речь, обнаруживают не только сложность, но и социальную значимость «маленького человека», с упреждением осознают его неоднозначное влияние на грядущие судьбы страны…