Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2024
Под конец жизни вдруг осознаёшь, ясно и обреченно, что все было как бы понапрасну, попусту — устремления, надежды, жизнь. А чтобы особо не заблуждался на этот счет, на исходе лет подсунуто ничтожное существование — старость, когда ни любить, ни стремиться, ни, собственно, жить не можешь: уже невмоготу. И еще запоздало осознаёшь: все, что было хорошего у тебя, — молодость. Первые поцелуи, встречи и расставания, вечерние зори, а если коротко — любовь земная.
Одна только незадача: оглядываясь назад, я с недоумением понимаю — никого по-настоящему не любил. Привязанности, влюбленности и все такое были, но чтобы полюбить, как себя самого…
Была, правда, Верочка — давно, полвека назад…
В старости, когда, тоскуя по молодости, начинаешь насиловать память, вдруг такое вспомнится, о чем прежде и думать забыл. И вот Верочка… Она и впрямь была замечательная: юная, искренняя, трогательная — и, думается, всем сердцем любившая. А я? Я был тогда молодым беззаботным балбесом и, хотя относился к ней с нежностью, втихомолку поглядывал на ее фигурку и думал словами модной песенки: «Из чего же сделаны наши девчонки?..» Но не случилось — ни настоящей любви, ни прикосновения к женской тайне, — и вскоре мы расстались. Вернее, я оставил ее, не объясняя причины, просто оставил, как впоследствии многое без сожаления оставлял за спиной. Такова жизнь: все мы кого-нибудь оставляем, чтобы идти дальше, навстречу новому, иначе бытие остановится на одном шаге. И вот теперь, перебирая в памяти имена и даты, вдруг вспомнил: «Верочка!» А назавтра встретил ее.
Шел ровный летний дождь, потом вдруг громыхнуло — и небеса, как говорится, разверзлись. Я неспешно ехал вдоль бульвара, собираясь свернуть в боковую улочку, и тут под козырьком углового дома увидел ее. Как все-таки хитра, как изворотлива наша память: столько лет не видеться — и сразу узнать, как если бы только вчера расстались! Узенький козырек — укрытие ненадежное, и дождевые струи, разметываемые ветром, то и дело обдавали ее стылой, летучей влагой.
«Вымокнет до нитки!» — подумал я, притормозил и, не разумея, зачем проделываю это, выскочил из машины, раскрыл зонтик, подбежал к Верочке и протянул ей руку.
— Скорее в машину!.. Не узнала?.. Верочка, это я!..
Но она, судя по внезапно окаменевшему лицу и потемневшим, иссиня-черным глазам, узнала, отшатнулась и выставила вперед ладонь, как если бы отстраниться хотела, но тут, с порывом ветра, ее хлестнуло, окатило дождем, и тогда я ухватил ее за руку и едва не насильно повлек к машине. На заднем сиденье, куда Верочка примерилась сесть, места не нашлось — я добирался из супермаркета и набросал там пакеты и коробки с покупками, и ей волей-неволей пришлось довольствоваться пассажирским сиденьем рядом со мной. Перед тем как занести ногу через порожек, она беспомощно оглянулась: не сбежать ли, пока не поздно? Но тут над головой так громыхнуло, как если бы небесную холстину разодрало напополам, ливень обрушился с удвоенной силой — и она проворно юркнула в машину и захлопнула за собой дверцу. Там она села — неподвижно, каменно, зябко обхватив себя за плечи руками и уставившись в одну точку, куда-то перед собой, — и, поглядев на нее искоса, я подумал: «Вот и встретились! Зачем? Пожилая, утомленная, разобиженная женщина. Вокруг глаз и в уголках рта морщинки. Мокрые темные прядки на висках, и вода капает с них ей на грудь, стекает со лба, тускло отсвечивает на бровях и ресницах. Кто она? Совсем не знаю ее! Вот уж напрасно! Зачем?»
Стараясь не смущать Верочку откровенным разглядыванием, я достал из карманчика дверцы полотенце и протянул ей, но она оттолкнула мою руку, извлекла из своей сумочки бумажную салфетку и стала промакивать ею лоб, брови и крылья носа. Тогда я завел двигатель, но с места не тронулся, так как дождь все низвергался и потоками заливал лобовое стекло. Так, в молчании, под шум дворников и барабанную дробь дождя, мы сидели минуту, другую, третью. Но вот она как-то судорожно, зябко вздохнула и, не поворачивая ко мне влажного лица, сказала:
— Почему стои`м? Подвезешь к дому или я пойду? На Красную Гору, — уточнила коротко и сухо, когда тронулись на первой передаче.
«На Красную Гору? С чего вдруг на Красную Гору? Ведь жила когда-то на Загребелье, — подумал я и тотчас сообразил: — Вышла замуж — вот и сменила прописку. А еще проще: вроде как работала бухгалтером в КЭЧ, а в те годы… В те предперестроечные годы в КЭЧ еще можно было получить квартиру».
Что ж, на Красную Гору так на Красную Гору! И я все так же медленно и осторожно повернул и покатил вниз по улице, вернее не покатил — поплыл в потоках свергающейся, несущейся вдоль тротуаров воды. Дождь, совсем как во времена Потопа, лил не переставая. Дворники неистово елозили по запотевавшему стеклу, я принужден был врубить кондиционер и все-таки вел машину едва не вслепую. И одновременно ухитрялся поглядывать на Верочку: как там она? А она, словно каменная баба, и головы в мою сторону не поворачивала, только слегка покачивалась, когда притормаживал, и как-то задавленно вздыхала.
«Да, постарела, — думал я. — А какая была девушка! Какая девушка!»
В ту пору, когда мы встречались, у нее были длинные, густые ресницы, сладкие губы и упругая, налитая грудь. Я долго не решался прикоснуться к этой груди, а когда решился — темным зимним вечером, целуя сладкие губы, чтобы не сказала «нет», и одновременно пробираясь воровски под свитерок, — она притихла, сжалась, и сладкие губы как бы окаменели и стали отдавать горечью. Но когда отпустил ее, только и сказала:
— Никогда так больше не делай!
И я, для видимости покивав, решил для себя: раз не влепила оплеуху, можно попробовать еще раз. И пробовал, и снимал с нее свитерок, а она уже не стыдилась, и синие глаза ее туманились истомой, когда ласкал и целовал эти груди — запретные, тугие, налитые…
Так продолжалось полгода и в одно мгновение закончилось — как и у многих заканчивалось: первая влюбленность исчерпала себя. Исчерпала для меня. А для нее?
И вот неожиданно вспомнилась. Что мне теперь до нее? Что до меня ей? Но едва вспомнилась и тотчас встретилась — по чьей прихоти? Память обернулась реальностью или линия судьбы, оплошав, свернула в темный переулок прошлого? Кто знает? Я не знаю. Не знаю! И как ни тру глаза, как ни щиплю себя украдкой, сон не проходит, явь не проходит и все мешается: прошлое и настоящее, Верочка и дождь, отрешенно-недобрый, поджатый рот и доступная прежним моим ласкам девичья грудь…
Выходит, прошлое неубиваемо, а значит, все, что совершил когда-то — доброе или злое, — сохраняется в подкорке, чтобы когда-нибудь вернуться, материализоваться, появиться, вот как сейчас, вместе с погибельным ливнем, громом и молниями, будто в последний мой земной час.
Ах, Верочка! Уж не с того ли света ты явилась за мной?
Тут правое колесо угодило в какую-то скрытую под водой выбоину — и машину так тряхнуло и подбросило, что моя случайная пассажирка едва не влетела головой в лобовое стекло.
— Не ушиблась? — спросил я участливо и прибавил для ясности: — В этом месте коммунальщики на прошлой неделе что-то рыли и не зарыли. А я в который раз забываю — и хрясь! Когда-нибудь останусь без колеса.
Верочка не ответила, вернее что-то пробормотала сквозь зубы неясное и, как мне показалось, не связанное ни с беспечными коммунальщиками, ни со мной. И я вдруг озлобился и воскликнул про себя: «Черт бы тебя подрал! Зачем я только связался с этой неприятной особой? Никакая она не Верочка, а чужая женщина, вздорная баба, абсолютно чужая!»
И я прибавил газу, несмотря на опасения, что машина каждую секунду может хлебнуть воды и заглохнуть. Но на следующей улице, куда завернул, поперек дороги лежало рухнувшее дерево, и мне пришлось разворачиваться и возвращаться обратно.
— Что за день сегодня, что за невезение! — пробормотал я сквозь зубы. — Придется добираться обходным путем.
— Мне выйти? — с готовностью отозвалась Верочка, и мне показалось, она обрадовалась возможности избавиться от меня. — Останови! Как-нибудь сама доберусь.
— Ради бога! — просипел я злым, отчего-то севшим голосом и выжал педаль тормоза. — Но зонтик возьми, вон как хлещет. Бери-бери, при случае вернешь. А нет — так тому и быть, невелика потеря.
Верочка молча приняла у меня из рук зонтик, сухо, не глядя, кивнула и распахнула дверцу машины. Но едва ступила на тротуар, как порывом ветра ее толкнуло в спину, рвануло из рук и вывернуло наизнанку раскрывшийся купол зонтика. От неожиданности она оступилась, угодила ногой в бурный, несущийся вдоль бордюра поток, невольно разжала пальцы и ухватилась за дверцу. «Ах!» — только и успела вскрикнуть, как отпущенный ею на свободу зонтик взлетел и, кувыркаясь, скрылся за серой дождевой пеленой.
— Зонтик!.. — жалобно протянула она и впервые поглядела мне в глаза виноватым, настоянным на дожде взглядом. — Улетел…
— Садись! Черт с ним, с зонтиком! — почти злобно крикнул я, потому что дождь залетал в салон через распахнутую дверцу машины.
А про себя подумал, что некий сводник на небесах делает все, чтобы эта комедия продолжалась как можно дольше. Поваленное грозой дерево, улегшееся поперек жизни, улетевший в черную дыру непогоды зонтик… Для чего? А кому ведомо, для чего сегодня идет не переставая дождь, а завтра ударит засуха, почему попадаются на пути необязательные, ненужные люди, а необходимые не встречаются, сколько ни умоляй о том провидение, как ни проси?
Но пора было выпутываться из глупейшей, случившейся не без моего деятельного участия передряги. И я покатил в объезд, по каким-то затянутым водной пленкой проулкам, затем на кольцевую дорогу, чтобы уже по ней вернуться в город, на возвышающуюся как бы в стороне, над рекой, Красную Гору. Сначала машина рассекала бампером большие мутные лужи, но вскоре дорога потянула в гору, обнажилась мокрая асфальтовая полоса, поутих, стал сеяться ровнее, а там и вовсе иссяк дождь — виновник нынешнего, моего с Верочкой, печального недоразумения.
— У тебя есть бумажные салфетки? Мои закончились, — подала голос Верочка, и я воскликнул про себя: «Ну вот, молчание прервано, а такой букой сидела!»
— Салфеток нет. Возьми это… Чистое… — предложил я, протягивая ей полотенце, которое десятью минутами ранее она презрительно отвергла.
Она молча приняла полотенце, промокнула лицо, подумав, просушила, как могла, влажные прядки на висках, уложила посветлевшие волосы за уши. И сразу лицо ее в профиль обозначилось четче — скула, разрез глаза, рот, подбородок, — и сердце у меня сжалось от невольного узнавания чего-то в ней, что я давно позабыл. А ведь так, в профиль, я чаще всего и видел ее лицо в те давно миновавшие годы: в полутемном зале кинотеатра, на скамейке в парке, в узеньком проулке, провожая домой, — и целовал, подбираясь сбоку, сначала в уголок рта и только затем в ямочку на шее, в глаза, губы.
— Спасибо! — поблагодарила она, возвращая полотенце. — С ног до головы промокла! Все на мне сырое, липкое… Если бы не ты…
«Не за что!» — хотел сказать я, но отчего-то промолчал — наверное, оттого что хотел говорить об ином, но слов не находилось, а было какое-то нервное возбуждение, замес любопытства и досады. А еще отдаленно, рваной кинопленкой мигало видение: милая родинка у нее на шее.
Дальше ехали молча, глядя перед собой — я на дорогу, Верочка куда-то вперед и в сторону, на промелькивающую, влажную после дождя обочину. И чем ближе подъезжали к Красной Горе, тем сильнее нарастало ощущение бессмысленности происходящего: встретились, а говорить не о чем. Какой-то тупой, подлый замысел судьбы, кривой переулок в никуда!
Но вот и пригород: частные домики, бетонный забор воинской части, гаражи и сразу за ними — девятиэтажные зубцы микрорайона.
— Сюда, пожалуйста! — указала на проезд между домами Верочка, и тут мне впервые почудилось в ее голосе плохо скрытое сожаление. — К тому подъезду…
«К тому подъезду? — подумал я с каким-то неясным удовлетворением. — Если к подъезду, значит, живет одна. Какая женщина позволит чужому мужчине, пусть даже из своего прошлого, подвозить ее к порогу, если дома ждет муж? А если и не дома — бдительные соседи на что? Нет, определенно одна!»
А вслух поинтересовался:
— Значит, здесь живешь? А что же дом на Загребелье?
— Продали, — сказала Верочка, живо повернувшись и посмотрев мне в глаза. — Неужели помнишь — о доме и о Загребелье? Мама умерла, а с ней и дом умер. Да и как одной — на два дома?
— Одной? — невинно пробормотал я.
— Одной! Дочь замужем, живет в столице. А муж… Тебе что за дело?
Я пожал плечами: и правда, нет никакого дела — есть у тебя муж, или разведена, или, может, как это ни прискорбно, уже вдова…
— Пойду! — обронила она осиным, злым голосом: видно, обозлилась на какие-то свои, вызванные моими расспросами мысли.
— Погоди! — остановил я ее. — Странное дело: только вчера думал о тебе, о нас с тобой, и вот сегодня встретились. К чему бы это?
— К дождю! — с теми же злыми нотками в голосе фыркнула Верочка. — Только вчера думал? О нас с тобой? Мы с тобой, как и мамин дом, давно умерли. Незачем было останавливаться, подвозить. Только разбередил…
— О чем ты? — спросил я, чуя в груди сладкое томление прошлого.
— О чем? Изволь. Я тебя ненавижу! Как вспомню, так и…
— За что? — ошеломленно спросил я.
— За все! За то, что было и чего не было.
— А ты — самое светлое мое воспоминание, — неожиданно для себя пробормотал я с внезапной грустью. — Как-то так вышло, что самое…
— Тогда — почему?.. Исчез, слова не сказал. У тебя женщина тогда появилась, да? Надо было сказать, я бы поняла.
— Не было никакой женщины, Верочка. А почему?.. Не знаю, — пожал я плечами. — Сам не пойму. Вдруг такая пустота накатила… Надо было, конечно, объясниться, поговорить, но что скажешь? Такая пустота!..
— Пустота? Ты знаешь, что такое пустота? Пустота длиной в жизнь? «Там сходит дерево с ума…» Не слышал?
И она размеренным, тусклым голосом прочла наизусть, отвернувшись к боковому, запотевшему и оттого как бы подслеповатому окну дверцы:
Там сходит дерево с ума,
Не знаю почему.
Там сходит дерево с ума,
А что с ним — не пойму.
Иль хочет что-то позабыть
И память гонит прочь?
Иль что-то вспомнить, может быть,
Но вспоминать невмочь?
«Что? Какое дерево? Почему — с ума?.. — думал я, глядя на ее влажный затылок и согбенные, как если бы всю жизнь таскала за спиной неподъемную ношу, плечи. — „Иль хочет что-то позабыть…“ — это о ней? О нас с ней? Хочет позабыть, а тут я подвернулся: самое светлое воспоминание… Идиот!»
— Ты вот что… прости меня, если можешь, — пробормотал я негромко и покаянно. — Так уж вышло. Но молодость… Куда от нее? Не вычеркнешь, как будто не было ничего. Ты как знаешь, а я все равно буду помнить…
Тут ее плечи и затылок словно свинцом налились, обернувшись, она ожгла меня таким смятенным, глубинно-темным взглядом, каким провожают в последний путь покойника, пытаясь заглянуть, осознать, что ждет каждого там, по другую сторону бытия. Затем распахнула дверцу, но не удержалась и напоследок спросила:
— У тебя, надеюсь, все хорошо?
— Как сказать, — пробормотал я, морщась, будто от зубной боли, а про себя поинтересовался: «Где видела человека, у которого все в жизни хорошо?»
— А!.. — протянула она и, не прощаясь, захлопнула за собой дверцу.
Из салона машины я проследил, как она промелькнула перед лобовым стеклом и скрылась в подъезде дома. И, провожая ее взглядом, вдруг ощутил ту пустоту, о которой Верочка обмолвилась: длиной в жизнь. Ведь что такое молодость, если не пустота, оставленная за спиной? Только для одних она наполнена памятью о светлых мгновениях, тогда как для других… Для меня это весна, сладкие губы, доверчивые глаза, тогда как для нее — осень, горечь расставания, безответный вопрос «почему?», защитная реакция — «ненавижу!». Но ненависть — это просто, с ненавистью она не села бы ко мне в машину. «Там сходит дерево с ума» — это ли ненависть? Или все сложнее и прав был Катулл со своим «Odi et amo»: «Ненавижу и люблю»? И так год за годом, год за годом — всю жизнь? А мне теперь с этим что делать? «Там сходит дерево с ума» — мне теперь с этим как?