Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2024
СЛЕДУЮЩАЯ ОСТАНОВКА «ПИОНЕРСКАЯ-СТРИТ»
1
Выхожу из дома и вижу страсть. Она бьет о гранит набережной.
Нева забирает себе пристани. Исчезают ступеньки, что вели к воде.
Нева вспоминает себя. Много лет назад она имела власть захватить весь город. Остались отметины: «Вышина Воды 7го ноября 1824го года», «Уровень Воды 23го сентября 1924 года»… Смертельная близость.
Слово «Вода» пишется с заглавной буквы. Это уважение? Или священный ужас?.. Это что-то рыбье: поэт говорил, что мы произошли от хордовых. Вода. Праматерь. Первый дом. Из которого нас изгнали.
Я иду в салон Анны Павловны Шерер. Да, это вечная Анна Павловна, которая устраивает кутеж посреди войны и мира.
Подхожу к ее двери. И прохожу мимо. Там слишком много знакомых лиц. У них взгляды, мысли, позиции. И веера из слоновой кости.
Сажусь в автобус. У Андрея Битова был такой рассказ, когда лирический герой весь сюжет просто ехал в автобусе и думал. Хорошо…
Обитаю в квадрате окна. Как рыба в аквариуме.
Отец Питер смотрит на меня.
Спрашиваю: «Ты меня любишь?»
Молчит.
Ты и наяву снишься мне, отец Питер.
Значит, ты меня любишь.
Хотя, конечно, тщательно это скрываешь.
Твой сложный характер, сложный климат, сложная архитектура… все это не о любви. Это о величии, о подвиге, о самопожертвовании. Ты все время ставишь себя в пример. Ты укоряешь своей красотой.
Рядом с тобой чувствую себя маленьким, слабым, немощным. Защити, отец Питер. От себя защити тоже.
Даже ледяная горка из детства, с которой так весело было скатываться на санках, вдруг оборачивается бомбоубежищем.
У тебя сложное прошлое, настоящее и будущее. И ни одно из этих времен не закончилось. Мы переживаем их вместе.
Мы знакомы с самого рождения.
Я родилась, а ты уже был. Ты меня встречал.
Помнишь — апрель 1995-го? А я не помню.
Ты быстро менялся. Словно потерял память, но во что бы то ни стало пытался себя вспомнить: свои имена, людей, традиции, названия улиц и площадей… Или, наоборот, ты от кого-то прятался: шифровался, заметал следы, старался быть неузнанным. Ты до сих пор это делаешь.
2
…В пространстве автобуса я была не одна.
Дама лет восьмидесяти, видимо обладая чутким внутренним слухом, решила присоединиться к нашему диалогу с городом и доверительно сообщила:
— Я всю жизнь приезжаю в Петербург в день рождения Эдуарда Хиля.
Поймав мой взгляд, женщина продолжила:
— Он всегда давал концерт в этот день, но вот уже много лет, как он умер, поэтому теперь я еду на Смоленское кладбище. Я всегда приезжаю. Просто не могу не приехать. И Петербург я очень люблю. Хотя всю жизнь живу в Москве, но всегда, знаете, хотелось жить в Петербурге.
Конечно, из Москвы. Из Владивостока она бы вряд ли приехала.
— Нет, я неправильно вам сказала: мне всегда хотелось жить в Ленинграде, да. Жалко, что Хиль ушел… но он, конечно, попал в рай. Поэтому я тоже туда хочу. Умру, попаду в рай и пойду на его концерт. Я всю жизнь коммунисткой-атеисткой была, но сейчас даже причащаться стала, да. А подруга моя, Тамара, она вообще… Мы с ней из-за Хиля поссорились. Она говорит: «Это дремучее ретро», я отвечаю: «Сама ты дремучее ретро». Джинсовый костюм напялила и ходит — дитя дефицита. И… простите, что вам рассказываю все это, но она мужу своему всю жизнь изменяла. Это же грех? Нет, она не кается. Я ей говорю: «Тома, ты попадешь в ад». А она: «Что, опять в СССР?!» Короче, я трубку бросила, меня до сих пор от нее трясет.
Автобус, желая вступить в беседу, начал объявлять следующую остановку, а в конце перешел на английский и молвил:
— Некст стейшн из «Пионерская-стрит».
— Зачем он со мной по-английски говорит?.. — спросила дама.
— Ну это для туристов.
Я представила, как сотни туристов мечтают сесть в этот автобус, чтобы наконец-то приехать на «Пионерскую-стрит» и застыть перед памятником в честь 50-летия Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина. И чтобы обязательно шел дождь, и они все открывают зонтики и стоят.
На прощание моя новая знакомая сообщает:
— Меня, кстати, Зоя зовут.
Она вышла на «Пионерской-стрит».
И вот теперь я знаю, что есть женщина, Зоя, которая каждый год четвертого сентября будет садиться в поезд «Москва—Петербург» и ехать на день рождения Эдуарда Хиля. И я, если захочу, могу встретить ее на Смоленском кладбище. Следом мелькает тревожная мысль: а ведь наступит день, когда она не придет. Проверять не буду, но я это точно почувствую: нарушится какая-то связь, может быть, даже времен.
3
Значит, Тамара попадет в ад.
Новопреставленную примут в комсомол.
Поступит в институт, на картошку поедет.
А по распределению ее отправят учительницей в сельскую школу. Там будут открывать памятник комсомолу и всем коллективом капсулу времени закапывать.
Коммунизм будет строить. Вечность простоит в очереди за томиком Пастернака. Но так и не сможет его получить.
А жить она будет в коммуналке на улице Пионерской. И каждое утро просыпаться под гимн. И делать зарядку под «Кипучую, могучую». А по радиоприемнику станет ловить «Шепот Америки».
В телевизоре лицезреть спящего Брежнева.
В кино у каждого героя в руке будет бутылка кефира. И повсюду — конструктивизм. И, конечно, в аду все будут читать толстые журналы. Только Тамару там не будут публиковать. И ей придется писать ударные статьи в «Красные зори».
А когда на горизонте замаячит 1991 год — картинка замигает, и все начнется сначала: комсомол, картошка, капсула времени…
А Зоя попадет в рай.
Ее примут в комсомол.
На картошку поедет. С песнями.
Будет выполнять пятилетку в три года.
Собирать двадцать килограммов макулатуры, чтобы получить талон, дающий право купить желанную книгу.
На концерте Эдуарда Хиля встретит Тамару.
В общем, ад и рай находятся по одному адресу, записывайте:
планета Земля, СССР, брежневский застой, «Пионерская-стрит».
Туда идут три автобуса: № 1, 191 и 227.
До встречи!
ХРУПКО!
Но кто в этом городе коренной?!
Разве что лешие и русалки.
Светлана Мосова. В поисках прошлогоднего снега
1
Майре ушла от Йоханнеса
— Бог был керамистом.
Она держит паузу и продолжает:
— В начале было что? Глина. Бог сначала замесил глину. А потом уже началось!.. В общем, вы понимаете: живописцы, графики — все! — появились потом. Первыми были керамисты.
Так говорит Створа.
Конечно, можно назвать и ее имя — Александра. Но фамилия самодостаточна.
Она керамист, мастер. Делится знаниями со своими учениками. В ее руке бокал вина. А за окном ветхозаветность ночи. Как звезды, горят огни мастерских.
Это деревня художников. Называется «Малый городок». То есть деревня, но городок. Городок, но деревня. Скажем так: деревня с гордыней. И как не загордиться, если тут академическая дача имени Репина? Местные называют по-домашнему: «Академичка». В общем, есть такое пространство между Москвой и Петербургом.
Мысленно я часто возвращаюсь туда, в эту хрупкую керамическую легкость бытия, чтобы услышать коронную фразу Створы и смех Бодриковой, тоже нашего мастера. И чтобы еще раз увидеть то чудо, или, как некоторые считают, чудище, которое лежит посреди поля.
У чуда нет определенной формы, оно огромно. И с каждой стороны — это уже что-то другое. Скажем так, это форма жизни.
Ходишь кругами, как баран, смотришь.
— Что это?!
Гончар дает правильный ответ:
— Это кинцуги.
Ясности не прибавляется.
Зато становится легче оттого, что нечто обретает имя.
«Кинцуги». Японцы придумали.
У нас как: битое — дурная примета, выкинули. А то, что нам особо дорого, — склеили. Но так, чтоб «незаметно», чтоб «как было».
Но «как было» не будет, наши труды напрасны. Самые невидимые шрам, шов, трещина будут торчать. И в нашей памяти тоже.
Мы лучше поставим цветы в другую вазу.
А у японцев — кинцуги: они собирают осколки, склеивают их и не маскируют швы, а, наоборот, в раны разбитого горшка заливают золото.
Мол, смотрите: я падал, я страдал, и боль моя красива.
Раскаты золотых молний соединяют разбитое. А порой и вовсе дают осколкам новую форму жизни.
И я смотрю на чудище в поле и снова спрашиваю гончара:
— Что это? Чем оно было раньше?
— Раньше… это была международная выставка. Японцы, китайцы, греки, немцы, французы, русские… Вавилон. А потом одного финна жена бросила. И он всё, сука, побил, всё в осколки превратил. Всё!.. Всю выставку убил. У меня там три работы было, по метру каждая. Горе. И тут возникает японец, он и раньше меж нами ошивался, но тут был его звездный час: он показал нам, что такое кинцуги. Притащил золото — раствор такой, схватил первые попавшиеся под руку осколки и начал склеивать. То есть из разных работ фрагменты клеил, клеил, клеил… Мне даже в какой-то момент показалось, что они с этим финном заранее договорились обо всем. Перформанс устроили. В общем, каждый сотворил себе кинцуги. Но японец, конечно, больше всех скульптур сделал, в Японию увез.
— А с финном что?
— Ну, сюжет такой был: Майре ушла от Йоханнеса. Ну это как Маша ушла от Ивана. Ну то есть она позвонила ему из Финляндии и всё. И он выпил море, просто море анисовой. Просто Господин Анис. В смысле, узо он пил, дело в Греции было. Ну пил и пил, никого не напрягал особо. После открытия выставки все вышли в сад, там был фуршет, а он чуть-чуть задержался. Ну никто на это внимания не обратил. Наоборот, хорошо. Ни шума, ни звона, ничего не было. Двери и стены звуконепроницаемые. Мы только увидели такую картину: открываются двери, выходит Йоханнес весь в крови, делает три очень будничных шага вдоль стены и падает в траву.
— Умер?..
— Не-ет!.. Первую помощь ему оказали, всё сделали. А потом увидели побитую экспозицию. Вся керамика — к чертям! Когда этот варвар пришел в себя — побили и снова первую помощь оказали. Отношения, конечно, уже напряженные были.
— А дальше?
— Все клеили, торопились. Вот я это чудище сделал.
— А Йоханнес?
— У него рука распухла. Грек-галерист его в больницу повез. Осколки вытащили, забинтовали, обратно привез. Конечно, мы все с сочувствием. Он все жене пробовал дозвониться, трубку не брала. Кто-то, кто английский знает, позвонил ей со своего номера, чужой номер она взяла. И ей все хором начали объяснять, что Йоханнес ранен и что уходить от него не надо. Она ответила что-то по-фински. Только Йоханнес понял и перевел нам на английский. А грек мне перевел на русский. Не знаю качества этого перевода, но я понял, что она оставила ключи и кошку какому-то пекарю — в Финляндии, а сама уехала не помню куда, но с кем-то куда-то уехала. Не знаю, от меня тоже жена ушла однажды, я счастлив был. А Йоханнес, короче, весь разбит. А они же там — финны — на первом месте по самоубийствам. Мы от него не отходили. Точнее, он все время при нас был. Лежал в шезлонге, не двигался. А мы все клеили. И мне вдруг показалось: если все склеим, то Маша эта вернется. Придумал это и говорю типа: «Переведите это Йоханнесу». Он это услышал, вник, ожил немного. Стал, короче, одной рукой нам помогать, в раствор макал, осколки подносил… В общем, не осталось осколков.
— И она вернулась?
— Не знаю.
Открытый финал.
Гончар докурил и ушел в мастерскую.
Наверное, Майре, перед тем как уехать, навела порядок в квартире. Да, собрала свои вещи, увлеклась и сделала уборку. Последний подарок мужу.
Муж входит в квартиру. Чистую, пустую, мертвую, икеевскую квартиру. Слышны только его шаги. Не быстрые, он не спешит увидеть последнюю комнату, как бы давая жене шанс нечаянно появиться, занять свое место. Но ее нет.
А до этого еще была сцена с пекарем. Тот отдал ему ключи, налил кофе и написал свой домашний адрес, сказав, что кошку можно забрать в любое время. Пекарь не был близким другом бывшей семьи, но в то же время он был человеком, которого и Майре, и Йоханнес видели каждый день. Скорее всего, он не знает, что является свидетелем трагедии. Хотя в голове керамиста уже промелькнула мысль, что это не трагедия. И он зацепился за эту мысль.
Еще четыре часа назад он был в Греции. Грек проводил его на самолет, подарил на прощание бутылку узо, но велел почему-то не пить. Бутылка была самой тяжелой вещью в рюкзаке. Больше поклажи не было. Летел налегке. Ну как бы налегке. Если бы приходилось сдавать мысли в багаж, то ему бы пришлось сурово доплатить.
Гончар подарил вечный сюжет.
Майре ушла от Йоханнеса.
Мне нравятся женщины, которые уходят.
2
Петербурженка
Керамист Клим лепит земной шар. Вероника мастерит Адама и Еву. И еще целая группа учеников высекает из глины человека. Все близко к сердцу приняли слова Створы о Боге-керамисте.
А я пытаюсь слепить коренного петербуржца. Точнее, русалку-петербурженку. Подругу себе леплю. У нее мой нос, моя шляпка. Но во всем остальном она лучше меня: монументальный хвост, плавники-крылья, необыкновенно длинная шея, тяжелые груди и вообще. Она весит шесть килограммов.
— Она взорвется, — вздыхает Створа.
— В смысле?
— Ты воздух в глине оставляешь. Она у тебя в печке взорвется и все наши работы побьет.
Чувствую себя Йоханнесом.
— А что делать?
— Дыры, чтобы воздух выходил. Но она у тебя все равно взорвется.
Я тоже думаю, что она взорвется. Потому что я не керамист, а книжный график, который верует, что «В начале было Слово», а не глина. Но я перепутала кнопки и вместо резиденции для графиков оказалась среди керамистов. Чужой среди чужих.
— Ее бить надо, выбивать пузыри воздушные, — сказала Створа, ударив русалку в круглый бок. — Вот так, старайся.
Стараюсь. Побила русалку.
Русалка побита, а больно мне: значит, она — точно я.
У нее даже крыло отвалилось. Бегаю по мастерской с крылом: мол, помогите кто может. Клим дает добрый совет:
— Сделай шликер. И камыша туда добавь.
— Что?!
— Шамот в воде разведи. Когда высохнет — можно ангобами красить.
— Чем?..
— Тебе на утиль или политой?
— Куда?..
— Сегодня ночью будет рáку.
— А это прилично?..
Иногда лучше не переспрашивать. Просто медленно входить в ситуацию. Повторять чужие движения, мимикрировать. Кожа и одежда сами сменят окрас под окружающую среду: всё цвета глины.
В полночь керамисты вышли на улицу с лопатами и стали рыть ямы. Я уже ничего не спрашиваю, смотрю. Ямы становятся все больше и глубже, инстинктивно хочется отойти подальше.
— Стой, куда? — останавливает Створа. — Ты на огне будешь.
Чувствую себя Джордано Бруно. Не хочу на огонь: готова признать, что Солнце вертится вокруг Земли.
Мне вручают перчатки и какой-то щит. Усаживают рядом с ямой.
И вдруг открывается жерло уличной печи и Люда вилами вынимает раскаленных Адама, Еву, планету Земля… кладет все в ямы, и внутри начинается пожар. Прячусь за щит, думаю: в какой момент жизни что-то пошло не так, что я теперь на корточках рискую провалиться в геенну огненную.
— Накрывай! Накрывай давай! — кричит Створа.
Выпускаю из рук щит. Всё, огонь в ловушке.
— А что это было?
— Обжиг рáку. Японец один придумал. Хотел пить чай из простых, но красивых чашек. Кстати, русичи тоже были неравнодушны к простоте и красоте, вон, видишь…
Поглядев в ночь, я увидела, что средь елок стоит огромная русская печь. Задумчивый отшельник. А на небе привет от Куинджи: он в этих местах бывал, луну на память оставил.
И однажды русалка выйдет из печи.
— Надо же. Она не взорвалась!.. — удивится Створа.
А в последний день керамической осени раздастся громогласное:
— Давайте, живей, по коробкам! Пихайте туда все, что найдете мягкое, — тряпки, бумагу, поролон! Хрупко! Все очень хрупко! Заматывайте все! Как оно до Третьяковки доедет, по-вашему?!
Клим укутывает земной шар в собственный шарф и качает его. Очень хрупкая ноша.
— Так, ребята, диктую, пишем на коробках свои имена, потом большими буквами: «ХРУПКО» — и восклицательный знак.
Пошли титры:
Клим Сенев ХРУПКО!
Людмила Козлова ХРУПКО!
Вероника Вологжанникова ХРУПКО!
Петербурженка ХРУПКО!
И другие действующие лица…
Петербурженка сначала побудет экспонатом в Третьяковке, а потом поедет на свою историческую родину.
Здравствуй, отец Питер!.. Еще одна хордовая к твоему берегу.
«КРАСНЫЕ ВИНОГРАДНИКИ В АРЛЕ»
Ладно, хватит, на этот раз пройду мимо.
Нам в разные стороны.
У меня тяжелые сумки и мысли. Неотложные дела. И вообще.
Он ведь как-то жил без меня.
Ходил по улице, через дорогу, по лестнице, открывал двери…
Все, прошла мимо.
Сделала вид, что я его не вижу.
Хотя ему все равно. Он тоже меня не видит.
Остановилась. Стою, свернув шею. Веду его по улице взглядом. Контролирую процесс. Вот он успешно прошел мимо лужи, ага. Не споткнулся о бутылку, хорошо. Ну вот сейчас его кто-то подхватит. Народ скопился у светофора. У кого-то из них должна быть совесть. Подожду.
Красный. Желтый… зеленый.
Вот сволочи. Они тоже его не видят.
Более того: они осторожно обходят его. Обтекают, как вода камень.
Он спрашивает пустоту:
— Уже можно идти?
— Да, — беру его под руку.
— Спасибо.
Перешли дорогу. Он снова благодарит, как бы прощаясь, отпуская меня в невидимый мир. Но нет. Я слишком хорошо с собой знакома. Если я его отпущу — буду мучиться. А я не хочу мучиться. Я жалею себя.
Мне легче довести его до метро сейчас, чем всю жизнь мысленно преодолевать этот незамысловатый маршрут. Каждодневно искать его в толпе, не находить и думать: «Что-то случилось, я виновата, надо было довести его тогда. А если он упал?! А если…»
— Не беспокойтесь, я сам, — говорит он.
— Нам по дороге.
— Спасибо.
— Вы Владимир, да?
— Да, откуда вы знаете?
— Мы с вами уже ходили.
Он держит путь с работы домой. Он редактор в издательстве для слепых на Васильевском острове. А я живу близ этого издательства.
Еще там работают Белла Григорьевна, Анна, Елена, Александр… Они не видят этот мир. Они про него читают.
Кто-то из них рассказал, что шрифт Брайля сначала выбивается машиной на железных листах-пластинах, а потом, если редактор находит опечатку, то ее можно исправить железным молоточком. Некоторые, исправляя эти опечатки, разбивают себе пальцы в кровь.
И отдельной строчкой идет по Среднему проспекту Алевтина. Она не из издательства, она работает массажистом. Когда-то у нее было зрение, теперь она живет по памяти. Ей снятся цветные сны.
— То есть спать иногда интереснее чем жить? — однажды спросила я.
— Иногда, — улыбнулась Алевтина. — А сирень уже расцвела?
Смотрю по сторонам. Весна не спешит в наш город. Но я, чтоб веселей идти, говорю:
— Да, сирень только что распустилась.
— Красота! — отвечает Алевтина.
Я закрываю глаза и вдыхаю сиреневый цвет.
Иногда моим спутникам становится интересно, кто я, то есть: что за человек вцепился им в руку. Отвечаю:
— Художник.
В Петербурге к художникам относятся как к кошкам: их встречают на каждом шагу и говорят им добрые слова. Вот и Алевтина на прощанье говорит мне:
— До встречи, ангел мой.
Вот так. Равноценный обмен: я дарю Алевтине сирень, а она мне — крылья. Шагаю по улице, чуть взлетаю.
А сегодня я иду с Владимиром. Я снова ангел. Хотя два пакета из «Дикси» и «Перекрестка» портят этот красивый образ, ну да ладно.
Однажды я написала рассказ про слепых, но файл удалился, пропал, исчез. И теперь я встречаю на улице персонажей из моего потерянного рассказа. И держусь за локоть Владимира, как за свой потерянный сюжет.
Когда мы встретились с ним впервые, я сразу спросила:
— А как правильно говорить: «слепой», «незрячий» или «невидящий»?
— Слепой. Я же слепой, — ответил он.
— А вы всегда были слепым?
— С рождения.
— А когда вы в книге читаете, например, что «платье было синим», как вы представляете синий цвет?
— Как море.
— А как вы представляете море?
— Я никогда не был на настоящем теплом море, но… по чувству это как наш Финский залив, холодный цвет, — ответил Владимир и решил задать мне встречный вопрос: — А вы помните, как написано солнце на картине Ван Гога «Красные виноградники»?
По тишине в ответ он мог решить, что знания мои сильно ограничены, но на самом деле я онемела от удивления.
— Ну вот. А еще художник. Придите домой и посмотрите внимательно. У Ван Гога же там особенные мазки, такие всполохи цвета, фактура…
Владимир начал описывать такие подробности, которые можно только увидеть. Но как?! Откуда он знает?! Ведь он слеп с рождения.
Может быть, он вычитал это в пособии по унижению зрячих?
В другие наши встречи к Ван Гогу мы не возвращались.
Но сегодня, спустя несколько лет, я все-таки решусь и спрошу, откуда у него это знание. Он улыбнется:
— Да? Я вам это рассказывал? Надо же. Вообще это слова моего преподавателя в институте. История искусств. Мне так нравилось, как он рассказывал. Я как будто все это увидел.
Когда брат Тео читал письма Ван Гога, ему тоже казалось, что он «все это увидел»:
«…Ах, Тео, почему тебя не было с нами в воскресенье! Мы видели совершенно красный виноградник. Красный, как красное вино. Издали он казался желтым, над ним — зеленое небо, вокруг — фиолетовая после дождя земля, кое-где на ней — желтые отблески заката».
Прощаемся с Владимиром.
Я больше не ангел. Просто человек с пакетами.