Перевод с немецкого и французского, вступительная заметка и примечания Герберта Ноткина
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2024
1914—1918
Переписка Цвейга и Роллана, начавшаяся в 1910 году, продолжалась в течение тридцати лет. Им было интересно это общение, но оно интересно и нам — и не только как иллюстрация к истории литературы. Их письма, словно мгновенные фотографии, снятые со вспышками, останавливают время, запечатлев события внешнего мира, отраженные в движениях души.
Это было общение близких по духу людей, которых волновало происходящее в мире; оба были искренни, и в эмоциональном отношении их письма — уже не фотографии, а скорее последовательные кадры одновременной операции на двух открытых сердцах, сообщающихся в едином круге кровообращения.
Духовная близость, разумеется, не означает, что они всегда и во всем были согласны друг с другом. Как вы увидите, в их отношениях возникали и болезненные моменты, но в этих отношениях не было лжи, не было зависти, ревности, корыстных мотивов. А расхождения взглядов бывали. Пожалуй, самым трудным испытанием для каждого из них и для их дружбы стала война. Из их писем военных лет становится понятным, что` происходит с людьми их склада в такое время, что` им помогает, что` дает им силы пережить эти годы.
Начало Первой мировой войны застало Цвейга в Бельгии. Мир распался, границы, разделявшие страны, стали разделять людей. Цвейг ощутил это, возвращаясь в Австрию. И в сентябре 1914 года он публикует открытое письмо «К моим друзьям за границей», в котором, не скрывая горечи и печали, прощается с дорогими ему людьми, отделенными от него линией фронта. Он не ждал ответа: ему казалось, что условия военного времени и моральный климат воюющих стран исключают всякую возможность сохранения отношений. Но ответ пришел.
Ромен Роллан, не будучи военнообязанным, оставался в нейтральной Швейцарии, это позволяло продолжить переписку, и вскоре Цвейг получил открытку из швейцарского городка Веве.
Герберт Ноткин
1914
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Веве [открытка][1], сентября 29 дня 1914 года
Дорогой Стефан Цвейг, редакция «Журналь де Женев» переслала мне Ваше письмо.[2] Я, со своей стороны, на днях вышлю Вам мою статью, опубликованную в приложении к «Ж. де Ж.» (22—23 сентября) и озаглавленную «Над схваткой». Это мое письмо «К моим друзьям». Но, в отличие от Вас, я со своими друзьями не прощаюсь. Для того чтобы я изменил свое отношение и своим привязанностям, понадобились бы несколько иные потрясения.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [6. 10. 1914]
Пишу по-немецки[3], поскольку письма, направляемые за границу, у нас могут и просматривать!
Многая Вам благодарность, дорогой и высокочтимый друг, за Ваш привет в такое время! Никогда не вспоминал я о Вас чаще и сердечнее, чем в эти дни, никогда не чувствовал сильнее, что одна лишь справедливость, лишь полная искренность может иметь для нас значение. И как удивительно: мы оба почти в одно и то же время убедились, что против нашей воли оказались в котле бушующих страстей, но я нигде в Ваших словах (надеюсь, как и Вы в моих) не слышу ненависти[4] — ни даже отзвука ее. Когда я вчера прочел сообщение о гибели Шарля Пеги[5], я почувствовал только потрясение, только скорбь, и в моей душе ни на миг не примешалось к его имени слово «враг»! Как это жаль — гибнут благородные, чистые люди! А сколь многих мир уже потерял за эти дни, в которые ранняя смерть уже стерла с лица земли какого-нибудь великого художника, быть может, нового Бетховена, нового Бальзака. Никогда не узнает Европа, кого она потеряла в этих бойнях: в списках павших — только имена! <…>
И если начистоту, не больно ли Вам, Ромен Роллан, читать во французских газетах пространные дискуссии о том, следует ли оказывать помощь раненым немцам? <…> У меня кровь стынет в жилах, когда я думаю об этих беспомощных, с гноящимися ранами, с оторванными членами, окруженных ненавистью и брошенных без помощи сгнивать заживо! <…> [Г]оворите, Ромен Роллан, говорите! Пройдут годы, и, вспоминая эту войну, Вы спросите себя: а что я тогда сделал? И если Вы добьетесь только того, что одному больному выпадет одна росинка доброты во враждебной стране, Вы сможете сказать себе: я был не совсем бесполезен в то время! <…>
Что до меня, то не хочу ничего о себе писать: я просто оглушен происходящим! Все работы, которыми я занимался, прерваны, мои нервы мне больше не
подчиняются. <…> Ваша открытка была для меня радостью, которую мне
не с чем сравнить; издалека донесся голос, и в нем не было враждебности, а ведь для немцев сегодня все, кто по ту сторону их границы, — враги, весь мир!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, октября 10 дня 1914 года, воскресенье
<…> Я полагаю, лучшее, что могли бы сделать для мира люди нашего склада, которые хотели бы поработать во имя разрешения смертельных недоразумений между нациями, дабы уменьшить ужасы войны, — это собраться в нейтральной стране и добросовестно представить друг другу взаимные счета обид и утрат. <…>
Не могли бы Вы, если это в Ваших возможностях, прислать мне те пассажи из французских статей, которые Вы вменяете в вину? Я, со своей стороны, постараюсь вновь обратиться к выдержанным в том же духе немецким статьям. И опубликую в «Журналь де Женев» то, что я думаю о пагубной роли прессы обеих стран. Сделайте то же. Объединим усилия ради того, чтобы идущая война велась хотя бы без ненависти. <…>
Я работаю в Женеве в Международном агентстве по делам военнопленных (под руководством Международного Красного Креста), которое служит посредником между немецкими, австрийскими, русскими или французскими военнопленными и их семьями, разыскивающими их. Более четырех тысяч писем ежедневно. К нам взывают голоса несчастных всего мира. Богатых и бедных, вельмож и крестьян. Такое вот равенство перед лицом страдания.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Баден под Веной, 19 октября 1914 года
<…> Прошу Вас безусловно верить мне в том, что я все сделаю, чтобы внести мою лепту в дело какого-то — хотя бы духовного — примирения. Сегодня молчание, безразличие — это преступление. <…>
Кто мы, Ромен Роллан, и зачем мы, если не употребим сейчас слово, которое нам дано, и власть, которую дает нам слово? Ваше предложение благородно и прекрасно — постарайтесь же реализовать его. Возможно, это не удастся. Но нужно показать, что, кроме национализма, в этом мире все же еще существует идеализм. Хотя все мы поплатились за нашу веру в зрелость человечества; мы же все — и я, и Вы — верили, что эту войну можно предотвратить, и только поэтому недостаточно боролись против нее, когда еще было время. <…>
Да, Ромен Роллан, пришел час борьбы с ненавистью. <…> Я твердо верю, что <…> в Германии — поверьте мне! — еще и сегодня не испытывают ненависти
к Франции. Франция уже одержала в этой войне невероятную моральную победу: к ней устремлены симпатии всего мира, и, что более всего удивительно, сама Германия питает склонность к своему противнику. <…> Да, конечно, я знаю, что любовь эта безответная, но ведь это не повод ее отрицать. И я верю, что в сфере духовной, о которой мы говорим, взаимопонимание между Францией и Германией возможно, даже более возможно, чем в иных. <…> И потому все, что у нас и у вас отравляет эти отношения, — преступно. Никто не знает, как закончится эта война, но я знаю, что после нее наступит мир, и готовить этот мир уже сейчас — вот задача всякого, кто сегодня не стреляет. <…>
Солдат всегда уважает солдата, и я вполне верю Вашим словам о доброте французских пехотинцев по отношению к пленным немцам: это высокое братское сочувствие возникает только в простом народе и только после многих перенесенных страданий. <…>
Наша же большая, наша истинная задача сейчас состоит, несомненно, лишь в том, чтобы делать эту войну, по крайней мере в духовной сфере, менее свирепой и подготавливать примирение, потребность в котором, безусловно, возникнет. <…> Мне, к сожалению, вычеркнули там[6] важную фразу, я писал: «Победим мы или проиграем, нас ждут равно опасные ненависть или гордыня, и нам придется бороться с обеими с обеих сторон». <…>
И я знаю многих, которых сейчас принуждают сражаться против братьев и родственников.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [21. 10. 1914]
<…> Нынешнее время, как никакое иное, взыскует справедливости, и каждый, кто хочет послужить ей, должен отбросить всякую скромность и постараться обеспечить своему слову возможно более широкое распространение. Все мы, желавшие мира, наказаны сегодня за то, что не призывали к нему так же громко, как другие звали к войне. Надо бы нам это запомнить!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, октября 27 дня 1914 года, среда
<…> По поводу обмена тяжелоранеными военнопленными я уже обращался, надеясь на отклик, но не было никакого. <…> Несомненно, следует воздействовать статьями на общественное мнение, и я постараюсь внести свой вклад. <…>
В отношении другого предприятия — встречи в Швейцарии интеллектуалов всех стран — прозондируйте почву в Германии. Что касается меня, я совершенно готов. Но боюсь, что каждый приедет со своими неподвижными идеями и намерением ничего в них не менять. Спесь — болезнь нынешних поколений. Они разучились сомневаться.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [29. 10. 1914]
<…> Обмен гражданскими пленными, как я слышал, уже организован. Более точно мне обещали сообщить в ближайшие дни. Я тогда снова напишу Вам, ведь для меня возможность написать Вам в эти дни — словно некое высокое благословение. Я тогда всякий раз ощущаю ветер, веющий над миром, и вдыхаю воздух сферы чистой праведности, в то время как здесь, внизу, рискуешь задохнуться в вихрях вражды и в чаду фраз.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, октября 30 дня 1914 года
<…> Взгляните любопытства ради на прилагаемые вырезки из газет, и Вы получите представление о яростном тоне полемики, которую ведут против меня в Париже. Ибо в то время как меня поносят немецкие газеты, газеты французские также меня поносят. Что справедливо, поскольку я позволяю себе оставаться свободным и не испытывать ненависти. Такое не прощается.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [3. 11. 1914]
<…> Мне здесь порой становится трудно разговаривать с людьми: в стремлении к скрупулезной справедливости они видят робость, а в боязни фразерства — малодушие. Они не сознают, что постоянное самовнушение хотя и укрепляет, но и оглушает и что только тот действует правильно, кто, сохраняя ясность ума, остается страстным. Я знаю, что при большом различии наших врожденных — а теперь и с удвоенной силой внедренных в нас — симпатий я могу говорить с Вами обо всем. Я знаю, что никто не в силах вполне избежать воздействия массового психоза и что сердечные ритмы у Вас и у меня не совпадают. Но у меня нет застывших взглядов, противящихся изменениям, и если большинство людей сегодня проявляют опасную склонность высказывать только то, что есть в общем мнении, свое же собственное все заглушать (отчасти и потому, что высказывать это не позволено), то мы, желающие быть свободными в своих суждениях, я полагаю, должны быть открыты для всех мнений <…>.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [4. 11. 1914]
<…> Реймс — клевета[7], это я и находясь вдали могу утверждать, но Бельгия — это и моя боль, та Бельгия, которую в Германии любили несравненно больше, чем во Франции. <…>
Во французских газетах на Вас нападают как на «друга Германии», я читал, меня это не удивляет; что же, могу Вам сказать, что здесь, по эту сторону, на меня нападали за то, что я представлял Вас, вновь и вновь подчеркивая справедливость Вашей позиции. В наши дни это дело чести — не вполне разделять мнение масс и противопоставлять фразерам истинное слово. Никогда я так сильно не чувствовал, чтó ушло из этого мира с такими людьми, как Бьернсон[8], Толстой, Ренан[9], которые ни к каким партиям не принадлежали, и тем не менее на их голоса одинаково откликались во всех странах.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, ноября 7 дня 1914 года
<…> Я не могу пройти молчанием Ваши слова «Реймс — клевета». Как можете Вы, с Вашим критическим умом, принимать свидетельства только одной стороны, естественно стремящейся все отрицать? Я сопоставил свидетельства всех сторон; не далее как вчера я имел продолжительную беседу со швейцарцем, вернувшимся из Реймса; у меня в руках запись рассказа немецкой сестры милосердия, находившейся в соборе во время бомбардировки.
Мой бедный Стефан Цвейг, то, что происходит во Франции, мы знаем лучше, чем Вы. Я долго не мог поверить. Но свидетельства очевидцев заставили меня признать: то, что происходило в начале войны в разных местах Франции, особенно во французской Лотарингии, было чудовищно. Я не могу рассказать это здесь. Если Вы будете в Швейцарии и познакомитесь с действительными фактами, Вы заплачете, сожалея о том, что слишком доверились общественному мнению Германии и поддержали или приняли без протеста омерзительные деяния, которым нет извинений на свете и никогда не будет. Уверяю Вас, дорогой друг, немецкие интеллектуалы преданы своей элитой. Они не знают правды. И позднее они будут осуждены как соучастники, даже если они ими не были. <…>
Вы хорошо знаете, что я не подвержен никаким национальным предрассудкам. Но и руины Реймса, Санлиса и т. д. не рождают во мне такой боли, как ложь оправданий немецких интеллектуалов. Тяжело будет бремя, которое возложит на них история.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 9 ноября 1914 года
Мой дорогой, мой высокочтимый друг!
Я пишу Вам в одну из самых тяжелых минут моей жизни. Только сегодня до моего сознания вполне достигло то страшное опустошение, которое произвела эта война в моем человеческом, в моем духовном мире: подобно беженцу — без одежды, без средств, — я принужден бежать из горящего дома моей внутренней жизни. Куда — этого я не знаю. <…>
Мне страшны эти дни, мне страшны грядущие годы. Как пойдет теперь моя жизнь, которая раньше текла свободно, огибая предрассудки; как смогу я дышать в атмосфере всей этой вражды? За пределами Германии ненависть будет разлита везде еще долгие годы; в Германии — вновь ненависть ко всем иным, и я боюсь, что и сам я, не сознавая того, пропитаюсь этим ядом. Моя жизнь представляется мне теперь разорванной пополам, ее высшие духовные радости украдены; кто, кто вернет мне чувство европейской, общечеловеческой принадлежности? Голоса сотен тысяч убитых будут звучать слишком громко, и они отнимут у нас, живущих, слишком много пространства
и счастья! <…>
Дорогой, высокочтимый друг, не могу и выразить, чтó значит для меня в эти дни Ваше доброе расположение. <…> Осознавая весь ужас происходящего, примите как факт: по крайней мере одному человеку Вы помогли просто тем, что Вы с ним говорили, что Вы его слушали. Что Вы не оборвали все связи с ним, что француз в Вас все-таки сохранил в себе память всечеловеческого и высокое чувство справедливости для последних уз товарищества. <…> [И] то, что Вы не отвернулись от меня и я по-прежнему могу называть Вас моим другом, значит для меня больше, чем я в состоянии выразить <…>.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [11. 11. 1914]
<…> Я назвал «клеветой» обвинение немцев в том, что они «из чистой злобы» обстреляли Реймсский собор. Я и сейчас еще в это не верю. <…> [О]ни утверждают, что обстреляли его по военной необходимости, поскольку его использовали для защиты от пуль, как укрытие для батарей. <…> Я допускаю, что немецкое командование обязано было загодя предупредить об этом обстреле из-за батарей, но, возможно, на это не было времени. То, что я называю клеветой, относится к мотиву, а судить о том, насколько опасен при атаке пункт наблюдения на какой-нибудь башне, ни гражданский очевидец, ни медсестра не могут, это может решить только военный.
Я говорю Вам это, дорогой друг, не для того, чтобы опровергнуть Ваше мнение, а чтобы показать Вам, что мое мнение основывается не на внешних утверждениях, но исходит из глубочайшей внутренней убежденности. В случае с Бельгией я не верю официальным немецким заявлениям, <…> но Вы понимаете меня и хорошо видите, что я отнюдь не принимаю безоговорочно максиму «нужда закона не знает» в качестве морального принципа. Я лишь отрицаю жестокость и презрение к культурным ценностям в качестве черт немецкого национального характера и называю это клеветой самого низкого разбора. <…>
Я думаю, судьбу народа решат на этот раз не дипломаты, а противоборствующие силы народа, страдания которого в конце концов обратят его пассивность в акт воли. <…>
Но моя часть — помочь там, где можно помочь, — должна быть сделана; я смог, по крайней мере, что-то предотвратить, сегодня и такое отрицательное действие — тоже дело.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, ноября 12 дня 1914 года, четверг
Дорогой мой, бедный мой Стефан Цвейг,
меня глубоко тронуло Ваше страдальческое письмо. Я понимаю Вашу боль. Мужайтесь, дорогой мой друг! Я не говорю Вам «не переживайте» (это невозможно, я тоже переживаю, и глубоко). Нет, напротив, будем страдать мужественно и постараемся, чтобы это страдание возвысило и очистило нас. <…>
Я не обвиняю никакой народ. Но за первые две или три недели с начала войны (сейчас это приостановилось) во многих известных мне регионах произошли вещи неслыханные! Это был, должно быть, некий род безумия, помутнения рассудка, быть может, вызванный зрелищем каких-то индивидуальных злодеяний. <…> У нас еще избегают сообщать такие факты, чтобы не терроризировать население. Но мне они известны, по крайней мере часть их.
Повторяю, друг мой, я никого не обвиняю, я обвиняю только войну, и мне жаль всех несчастных, ставших ее обезумевшими жертвами, и тех, кто творил зло, — так же как и тех, кто претерпевал. <…>
Подадим пример, Цвейг, пример людей, которые не отступают, не отрекаются от себя. На мир не действуют рассуждения, на мир действуют примеры. Я не стремлюсь переделывать людей. <…>
Определенно, первая цель — всемирное объединение сильных независимых индивидуальностей, свободных от всех патриотических и партийных предрассудков. Отныне я работаю над этим.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 21 ноября 1914 года
<…> Вам, как и каждому из нас, знаком этот тайный испуг, когда нам вдруг начинают рукоплескать люди, в сущности, не понимающие ни слова из языка нашей души; у меня такие случаи всегда вызывают недоверие, и мне кажется, что я где-то сфальшивил. <…> Ничего бы я так не боялся, <…> как аплодисментов бульвара: они нынче дешевы и достаются каждому лжецу. <…>
И я останусь верен Европе, всем странам и всем людям. И когда что-то разрушают, о, как не терпится мне уже сейчас — и с каждым днем все более — помогать восстановлению разрушенного. И мы, Ромен Роллан, должны начать рано! В первые часы войны ненависть уже действовала и ускоряла действие; в первые часы мира на месте действия должна быть наша любовь. <…>
Сегодня я желаю Вам сил для защиты в Париже, пусть только не вызовет у Вас отвращения необходимость враждебно высказаться о низких побуждениях и отравленных словах.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [30. 11. 1914]
<…> [Я] чувствую, что внутренне, под слоем слов Вы спрашиваете меня, почему я не поднимаюсь и не высказываю открыто все, что у меня на сердце. Поверьте мне, дорогой, высокочтимый друг, прошу Вас, поверьте мне:
это невозможно. Не по внутренним причинам — я ничего не боюсь, — но это
нельзя осуществить чисто практически: уже нет места, где можно было бы взять слово. Даже мое эссе «К друзьям за границей» (вызвавшее немалую вражду ко мне) было слегка модифицировано редакцией. Я нигде не нашел бы кафедры, с которой мог бы выступить с речью. А частным порядком я сделал что мог <…>.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [5. 12. 1914]
<…> Не позволяйте расстраивать Вас отдельными проявлениями ненависти: как раз натуры, склонные к крайностям, в такие времена легче всех теряют внутреннее равновесие. И нужна гигантская моральная стойкость, чтобы держаться прямо посреди таких бурь!
Я вскоре напишу Вам: только что пришел со службы и спешу на Торжественную мессу. Все-таки музыка — единственное утешение этих дней, музыка, льющаяся из инструментов, и музыка внутренней гармонии тех людей, которые сегодня приводят в согласие слова и дела.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, декабря 16 дня 1914 года
<…> [Е]сли по какой бы то ни было причине лучшие будут молчать, ожидая, когда вновь наступит мир, то, когда он наступит, говорить будет уже поздно <…>. Никакое примирение уже не будет возможно, потому что, кто бы ни победил, мир будет несправедлив. Он будет несправедлив, если все справедливые будут хранить молчание до его наступления.
Вы совершенно не представляете себе умонастроений нашего французского населения северных и западных регионов, потому что Вы не представляете, чтó оно выстрадало за первые три недели августа, когда попирались все законы не только мира, но и войны. И Вы себе не представляете, что методическое разрушение знаменитых памятников, таких как в Реймсе и Ипре (и ему не видно конца!), оставляет в сердце народа рану, которая кровоточит веками (как у вас — Гейдельберг[10]).
То, что лучшие люди Германии молча согласились и продолжают соглашаться с этим, объясняется, несомненно, насущной необходимостью житейского порядка. Но тогда приходится сказать: уже нет более надежды на будущее справедливое сосуществование двух народов. Ибо что толку, если я «поверю и доверюсь Вам», как Вы меня призываете <…>?
Для моего народа Вы все равно что не существуете. В словах и делах Германии он видит жестокость, которой хуже нет. И, как говорит Гамлет, «дальше — тишина».
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [23. 12. 1914]
<…> Но я все яснее вижу, что большинство людей в самом деле находят успокоение в умопомрачении и во лжи, потому что общепринятые конвенции жестки, прочны и неизменны, в то время как настоящие, последние истины — это такие растения, которые расцветают и увядают, и их нужно на собственной почве вновь и вновь взращивать трудом и любовью. <…> [К]ак
мало книг, которые я могу сейчас читать. Вот буквально: Гёте, Шекспир, Гельдерлин, Достоевский, Толстой и история.
1915
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 17 января 1915 года
<…> И даже если французские газеты — не только сегодня, но с давних пор — заражены ложью и коррупцией, насколько же они превосходят наши в степени свободы! <…> Скажу Вам вновь: яд вражды, который в начале войны искусственно впрыскивали в массы, организмом уже всосан, он более не действует. <…> И прежде всего: в наших газетах вновь можно печатать слово «мир». Правда, еще под маской нетерпеливого желания мира в России или во Франции, но тем не менее слово вновь разрешено писать — а уже и это для нас бесконечно много. <…> Как бы только не упустить этот момент! <…> В Галиции и Польше лежат более миллиона плохо захороненных трупов людей, лошадей, домашних животных, и весной тамошние армии ожидает эпидемия, в сравнении с которой все ужасы войны покажутся детской игрой. <…> У войны есть границы, у инфекций — нет, и они пойдут кружить по Европе, и даже нейтральные страны почувствуют их приход. <…> И тогда это будет уже не «героическая смерть», а просто бессмысленное скотское издыхание в пене из собственной крови, желчи и слюны! <…> И я ведь очень хорошо знаю, чтó придет потом: героическая ложь. Все, кто сейчас держатся в сторонке и клянут войну, потом — в силу некоего удивительного обмана памяти, всегда удерживающей в воспоминаниях лишь «красивое», в силу хвастливости и внутренней лживости — будут расписывать детям войну как что-то красивое и желанное. Так война, вместо того чтобы стать предостережением от поколения, которое ее пережило, будет восславлена именно свидетелями; те, кто со стороны, как мы, смотрели на нее с содроганием, вымрут, и в молодом поколении будут посеяны семена ложного воодушевления. <…> Я знаю, что те люди, которые сейчас рассказывают мне о трагедиях и стенают: «Когда, когда это кончится?», через десяток лет будут рассказывать о «прекрасном» и «великом» времени и в этих гимнах и легендах забудут самих себя. <…> Чтобы противостоять потоку этой фальши, потребуется правда, и я знаю, что нам надо поработать. Никогда не казался мне более важным, чем сейчас, выпуск журнала — свободного издания на свободной территории, и я по-прежнему надеюсь, что Вы мне в этом поможете.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [29. 1. 1915]
<…> Было бы ошибкой, если бы Вы из внезапной строгости цензуры заключили об анормальности положения у нас: все идет своим обычным путем, более того, война показала себя великим работодателем, и, к несчастью, то, что для тысяч на фронте стало катастрофой, для сотен, сидящих у теплого очага, обернулось преимуществом. Когда одни истекают кровью, другие богатеют; уже одно это заставляет меня ненавидеть ту ужасную несправедливость, которая, может быть, и необходима, но которая содержит в себе что-то нестерпимо возмущающее. Благодаря тому что эта война, против всех наших ожиданий, не вызвала ни беспорядка, ни потрясения государств, но внесла некий новый порядок, многие благополучно с ней сжились, а кое-кто даже предпочитает эту формацию предшествующей. Те, кто предрекали восстания и возмущения в той или иной стране, были лжепророками: люди заняты своими делами, опасны только голодающие и безработные. В нравственной сфере наступило определенное расслабление, военной лирики все меньше, она все более и более скудна, фанатизм, кажется, спадает. Лихорадка проходит. Будем надеяться, что это признак выздоровления. <…>
О Верхарне ничего не знаю — и ни о ком из бельгийских друзей. На их долю выпало, кажется, самое тяжкое, и мне больно, что я не могу сказать им, как я им сочувствую. Я боюсь, что нам никогда не позволят говорить с ними: правительства запретили нашим газетам вести любые дискуссии об условиях мира, компенсациях и т. п. <…> Но должно же, в конце концов, прийти время, когда воля народов к выбору обратится в действие. Освобождение Швеции от Норвегии <…> было примером того, что отделение какой-то народной ветви от единого государства не всегда должно считаться «революцией» или «преступлением» и может стать нравственным актом редкостной красоты. Но если государства веками входили в какое-то более крупное образование и исторически несли какую-то повинность — как очень многие в Австрии — и если они хотя бы по какому-то жизненному праву могут требовать государственности, то, кажется мне, никакие траты не могут служить оправданием попытки против воли народов (даже если они неединоплеменные) приковать их к соседней империи. <…>
Однако наши парламенты, кажется, специально сконструированы так, чтобы, когда поднимается военная буря, они всегда оказывались на каникулах. <…> [В] момент всякой опасности парламент усилиями тщеславных политиков, почувствовавших угрозу своей безответственности, выключается из работы и собирается только для того, чтобы сказать «да» и «аминь». Будет ли когда-нибудь иначе?
Я почти стыжусь сказать это, но мои нервы стали крепче, я спокойнее, вместо того чтобы все более исполняться тревогой. Снова немного работаю, в основном над моим «Достоевским», чтобы доказать самому себе мою неангажированность в отношении наций; ужас этого времени стал уже как бы постоянным спутником нашего сознания: за всем, что делаю, я угадываю какую-то тень, но меня от этого не бросает в дрожь. Сознание вполне сохранно, надо только твердо и решительно держаться того, что должно быть впоследствии сделано. Да и сейчас я делаю здесь много работы. И я делаю ее с удовольствием.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, февраля 5 дня 1915 года
<…> Сейчас мир исполнен интеллектуальной и нравственной жизни. Здесь ее волны омывают меня, прибывая со всех сторон. Никогда еще я не чувствовал, чтобы так сильно билась совесть человечества.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 12 марта 1915 года
<…> Я полагаю, нельзя — и это когда-то должно быть сказано открыто — постоянно оплакивать только Бельгию (где уже несколько месяцев как упорядочена жизнь, где каждый, кто хочет, может спокойно жить в своем доме) и замалчивать Галицию, по которой с первых дней войны перекатывались вперед и назад чудовищные массы войск и в которой <…> произвели такие опустошения, каких не знает история. Либо мы отрицаем, что народы равноценны, что одна человеческая жизнь так же ценна, как и другая, что в ней та же вечная субстанция, воплощенная в земной форме, либо нельзя оставлять свое сочувствие для тех, кто для него больше подходит. <…>
Надеюсь, что при всем обилии работы в Красном Кресте у Вас все же остается время для собственной работы. <…> Для меня Ваш образ действий — руководство и обязательство. <…> Я про себя поклялся быть достойным Вашей дружбы и доверия, которое Вы мне оказали. Ваше доброе отношение ко мне не пропадет втуне — если сделанное добро вообще может когда-то пропасть!
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, марта 15 дня 1915 года, понедельник
<…> Мне приходится выдерживать жестокие атаки; с каждым днем они становятся всё более свирепыми, и с каждым днем я становлюсь все более одинок. Но я продолжаю идти своим путем. Политика — это не мое дело. А что же мое дело? Это мысль и это любовь. Я не борюсь против войны (не моя сфера), я борюсь против ненависти.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, марта 15 дня 1915 года
<…> Вы представить себе не можете, как меня ненавидят. Подстерегают любую возможность меня скомпрометировать. Поэтому ничто из того, что я говорю и пишу, не должно отбрасывать тени.
Какие вещи рассказал бы я, встретившись с Вами! <…>
Я убежден, что позднее, когда мы сможем свободно обменяться различными деталями того, что узнали, мы станем смотреть на вещи почти одинаково.
Но в данный момент это невозможно.
Так что, оставив за бортом политику, я теперь ограничился областью чисто человеческого в самом широком смысле слова. Я не пытаюсь бороться против войны, потому что знаю, что это невозможно — и сейчас более невозможно, чем когда-либо.
Я хочу бороться против ненависти. Я хочу спасти от нее все, что можно от нее спасти: ясность рассудка, человеческое сострадание, христианскую любовь — все те дары просвещения, которые, по крайней мере, еще существуют и которым угрожает эта буря. И за каждое мое ничтожное усилие меня ждет суровая расплата.
Если бы Христос пришел сегодня, его распяли бы не за слова «Я сын Божий». Его распяли бы за слова «Возлюбите друг друга!».
Скажем же эти слова за него!
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 17 марта 1915 года
<…> Вы пишете, что Вы изолированы. Нет, дорогой, высокочтимый друг, никогда в жизни Вы не были так едины с всеобщим человеческим чувством, ни-
когда не привлекали так много сердец, как теперь. Потом, только потом Вы это почувствуете, когда у всех появится возможность откликнуться. Я знаю многих в Германии, которые были бы рады публично выразить Вам свою благодарность, но они понимающие люди и удерживаются, чтобы не осложнить Ваше положение во Франции.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 23 марта 1915 года
<…> Вы много помогли мне в это время. Не то чтобы я падал и меня нужно было поддерживать, но вот именно то, что Вы говорили, я воспринял: одиночество и сопротивление — и болезненное сохранение трезвого взгляда в вихре всеобщего опьянения. Одно слово, одно-единственное, может здесь освободить в том же смысле, как один звук, один-единственный, разрешает диссонанс; только это и ничего более: сознание, пребывающее в некоей высшей гармонии с самыми дорогими людьми, может произвести счастливый переворот всего чувствования. Это время связывает теснее, громкие кричат вместе, тихие молчат вместе, но в связи и братстве нуждаются все, и мудрецы так же, как дураки. Быть одному сейчас тяжелее, чем когда-либо. Поэтому благодарю, благодарю за каждое Ваше слово! <…>
В остальном моя жизнь здесь течет спокойно и серьезно. У меня много работы, и это хорошо. У меня мало встреч с людьми, и это тоже хорошо. <…> Много планов и большое желание работать, <…> и я уже чувствую возбуждение в крови, предвосхищающее все то многое, что должно быть сделано. <…> Мы говорили о собрании человеческих документов времен войны — что Вы думаете о такой книге? Ведь надо бы ее сделать. Но до всего этого, конечно, еще далеко; сейчас, в огне текущих дней, мы должны лишь поддерживать самое чистое горение сердца, излучающего тепло, которое потом превратится в любовь. Я постоянно вспоминаю покойного Ван дер Стаппена[11]: как он, бедняга, год за годом описывал мне большой монумент «Вечная доброта», который мечтал создать как творение всей своей жизни, — и как он жаловался мне, что, увы, уже слишком стар. Такой памятник надо начинать еще в молодости и изо дня в день думать только о нем. Он умер, так и не воплотив мечты; это служит мне постоянным напоминанием: не терять ни дня. И все мы — работники, возводящие этот вечный памятник.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 25 марта 1915 года
<…> Я вспоминаю о Вас каждый день с непреходящей любовью. Если бы Вы только захотели почувствовать, как важны Вы сейчас для Европы, Вы бы ни-
когда уже не ощущали себя одиноким. Вы стали нам необходимы, тогда как раньше мы Вас только любили — замечаете ли Вы это различие?
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, марта 26 дня 1915 года
<…> [П]оверьте, я чувствую, что я рядом с Вами — и ближе к Вам, чем когда-либо! Это один из тех кризисов, которые учат познавать души, подвергая переоценке все моральные ценности. Сколько обнаруживается тех, в ком нет силы и истинной доброты, а ты в них верил! И напротив, являют высоту души другие, те, в ком и не подозревал. Очень немногие остаются теми же.
Дорогой друг, в эти дни я сильнее, чем раньше, ощутил в Вас благородство сердца и мысли. Это ощущение из моей памяти не изгладит ничто. <…>
Но, все изведав, нужно сохранить спокойствие и ясность души, не отравленной горечью.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, марта 28 дня 1915 года, воскресенье
<…> Вы можете быть уверены в том, что, пока я жив, я останусь верен святому делу защиты человечности. Никакие резоны — ни личные, ни национальные — не смогут мне воспрепятствовать. Вы знаете, что я всегда, даже в начале этой войны, удерживался от ненависти и единственно позволял себе в первых статьях не скрывать боли и негодования. Потом отступило даже негодование, и в настоящий момент я не испытываю ничего, кроме сострадания ко всем людям. В нем нуждаются все, и мы — наряду со всеми.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [пометка Роллана: конец марта — начало апреля 1915]
<…> [П]о мне, все эти люди в нейтральных странах слишком сдержанны в своих желаниях помочь. <…> Эти люди не оплачивают полной мерой сочувствия нам блаженство их собственного мира: сколько они могли бы, сколько должны были бы сделать! <…> Одного человека нам не хватает: Толстого! <…>
А власть прессы все-таки по-настоящему ужасна: ведь каждый в отдельности знает, что она лжет, и все равно ее ложь имеет власть над всеми, взятыми вместе. Это самая страшная, ибо самая безответственная власть на земле; беззастенчивая фабрикация лжи и поводов вражды, когда никакая поправка, никакое опровержение невозможно, — вот стигма нашего времени. <…> Сколько труда потребуется, чтобы залечить те трещины между нациями, которые эти преступники вызвали взрывами злобы и лжи! Но я утверждаю, что легковерие — это порок, это недостаток образования; только понимание способно уничтожить ненависть, только образование — уменьшить непонимание между нациями. Духовное плебейство, полуобразованность, нашедшие сегодня приют в газетах, опаснее духа тех, кто ютится в рабочих кварталах и предместьях, ибо люди с окраин, нравственны они или безнравственны, по крайней мере не лишены мужества и силы, а те, с перьями, трусливо прячут лица. <…>
Я радуюсь всему, что рождено моей внутренней неангажированностью: поверьте, и у меня здесь положение нелегкое. Я отважился предпринять больше, чем об этом известно: я ведь очень связан и ограничен — ну, Вы меня понимаете! Но настрой здесь уже смягчается <…>.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, пасхальное воскресенье 1915 года
<…> [П]олучил на службе два выходных дня и сбежал из Вены[12], чтобы спустя недели и месяцы вновь увидеть, как оживает дерево под свободным небом, вдохнуть атмосферу ландшафта, воздух природы. Человеческое побеждает в нас, один день на воле — и, может быть, все увидишь вновь, в более правильном, более соразмерном масштабе.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, апреля 6 дня 1915 года, среда
<…> Причина, по которой мы во Франции и Англии больше занимаемся страдающей Бельгией, чем не менее несчастной Польшей, очень проста: мы в огромном долгу перед Бельгией, потому что она пожертвовала собой ради нас. Тот стоический героизм, с которым этот маленький народ держался в течение почти трех недель — в то время как организация французской обороны, застигнутой врасплох, шла слишком медленно, — вызвал нескрываемое восхищение всех жителей на востоке нашей страны, и мы никогда не будем считать, что достаточно выразили нашу признательность.
Разумеется, это не повод забыть о Польше. Но, друг мой, не бывает неистощимых материальных ресурсов — и ресурсов милосердия тоже. Вы не представляете, как страдает Франция и сколько она вынуждена тратить, спасая от нищеты своих собственных детей, всех своих жителей севера и востока, отхлынувших от наступающего врага на территорию остальной Франции. Знаете ли Вы, что почти нет крестьянской семьи на юге и западе, которая не приютила бы семью беженцев из Бельгии или с французского севера и востока?
И в Швейцарии принимают и устраивают, естественно, не поляков (за исключением небольшого числа интеллектуалов), а сотни бельгийцев и французов, бежавших из областей, оккупированных Германией.
И как Вы хотите, чтобы население, которое само сильно страдает от свирепствующего в Европе экономического кризиса, отдавало последнее не только своим соседям, но и людям, бедствующим на другом конце Европы?
У каждого своя забота. У нас бельгийцы. У вас поляки. <…>
Друг мой, я говорю это отнюдь не для того, чтобы склонить Вас к нашему образу чувств, — но для того, чтобы Вы поняли, почему мы так чувствуем.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 9 апреля [1915]
<…> Редко, когда у нас и в Германии так жадно читали русских авторов (в отличие от немцев, во Франции этого нет), мой книготорговец рассказал мне, что никогда не продавал так много Толстого и Достоевского. <…> Я и сам прочитал 16 томов карамзинской «Истории России» — неслыханный труд и неслыханный мир. Все мы слишком мало знаем о Востоке.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 13 апреля 1915 года
<…> Мы должны отделять страдание от политики, это задача художника в такие времена. Мы — те, кто, сильнее сочувствуя, сильнее переживают, и в такое время это переживание должно определять в нас всё. Я пытался передать это мое внутреннее переживание другим так полно и так сильно, как мог и как позволяли условия, и я намерен продолжать делать это до последнего вздоха. Каждый день делает нас более знающими — каждый должен делать нас и более страстными.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, апреля 16 дня 1915 года, пятница
<…> Меня не слишком беспокоит завтрашний день. Если бы не сострадание миллионам невинных, которых приносят сегодня в жертву, я вообще был бы спокоен. Я знаю, что «судьбы человечества в конечном итоге возобладают над судьбами всех отечеств». Об этом я и пишу.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 21 апреля [1915]
<…> На днях пошлю Вам эссе памяти Густава Малера, там есть и кое-
какие замечания о нашем времени, продиктованные нашим общим чувствованием. Его «Песнь о земле», последняя его работа, была для меня в эти дни глубоким утешением. Мне пришлось оплакивать смерть одного близкого друга, и я по какой-то таинственной связи воспринимал эту музыку как реквием: с этим другом мы часто ходили на Малера, стояли рядом на хорах. Служба отгораживает меня от природы, и, если бы у меня не было музыки, я, наверное, был бы так же черств, как другие. И еще — добрые слова, приветы издалека! <…> [Я] даже не отваживаюсь сказать Вам, что значат для меня Ваши письма. Я только чувствую, что Вы, Ромен Роллан, простым прикосновением Вашего естества обнаруживаете ту доброту, какая во мне есть (пусть и скрытую во многом опасном и чувственном). Я знаю, что, вспоминая Вас, ничего низкого, ничего ненавистно страстного не мог написать в эти дни (и, надеюсь, вообще уже никогда). Вы для меня справедливость в последней инстанции, невидимый масштаб для всего. Вы, не подозревая о том, много мне помогли и, быть может, еще многим через меня. Никто ведь не знает, что` и как на него повлияло, но, поверьте, уже только тем, что Вы владеете собой в Вашей страсти и лишь изливаете ее в Вашем чувстве, Вы сообщили уверенность тысячам тех, которые слабее и скупее в обращении с самими собой.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, апреля 29 дня 1915 года
<…> Хотя нас чем дальше, тем больше затопляют волны человеческого исступления, будем вести себя так, словно этого не происходит, и спокойно обсуждать дела будущего.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, мая 4 дня 1915 года
<…> Вчера и сегодня, почти в один и тот же час, я получил Ваши письма от 21 апреля и 1 мая — и получил Вашу великолепную статью о Малере. Мой дорогой Стефан Цвейг, какое великое Вы сердце, какой у Вас дар понимать и любить — понимать через любовь! В Вас именно тот универсальный и благородный европейский дух, в котором так нуждается наша эпоха и явления которого я ждал двадцать лет. Отчего у нас в наших латинских странах нет критика такого класса? <…>
В настоящее время в моей Франции я одинок более, чем в остальном мире. Чтобы продолжать там жить и мыслить, мне пришлось бы самому создавать воздух, которым я дышу.
Я не жалуюсь. Я понимаю, что так и должно быть. Франция героически сражается и страдает, она не может отвлекаться, думать о чем-то, кроме борьбы, ее помыслы не простираются дальше зализывания ран. <…>
И поскольку моя страна захвачена и страдает, я должен подчиняться общей дисциплине — не в мыслях, но в поступках. Мне уже бросают горькие упреки за то, что я печатаюсь в газетах «нейтралов», но я бы не делал этого, если бы мог печататься во французских газетах.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 17 мая 1915 года
<…> Можете представить, как это подействовало на наше моральное состояние; каково это, когда на вас нападает союзник, которому вы — несмотря на все внутренние расхождения — оставались верны.[13] <…> Можете представить, какой отклик найдет в нашем чувстве эта измена. Я достаточно широко смотрю на вещи, чтобы уважать и позицию итальянских национальных интересов, великую латинскую идею, которая так же истинна и так же прекрасна, как германская и славянская, но я — даже я — не могу преодолеть отвращение от фраз, которые следовало бы по-французски назвать «louche»* и которыми люди тщились облагородить свою акцию. Мне мерзит, когда называют геройством нападение на того, кто и так уже окружен превосходящими силами: пройдохи обделывают свои делишки. <…> Для нас, при нашей всегдашней обращенности к миру, ужасно сознавать, что весь мир против нас <…>.
<…> Я запрещаю себе всякую персональную ненависть, но вновь с ужасом и гневом воспринимаю власть фраз, власть газетной лжи. Здесь ненавидеть необходимо, ибо здесь живое приносится в жертву самому низкому инстинкту эгоистического тщеславия. Наша воля, как железом, перекрывает доступ в наши души всего чуждого, но везде истину растаптывают так, что на ее восстановление потребуются десятилетия. И сколь бдительными придется нам быть тогда, после, ибо тогда придет другая ложь — историческая и научная, и каждый народ обожествит свою войну. <…>
Отчужденно и беспомощно стою я перед горой книг, изливающих потоки то крови, то слез, — я презираю людей с такой объективностью зрителя. Я могу отвернуться или быть внутри, но наблюдать, описывать — мне отвратительно. Как благородно Вы на это намекнули! И мне захотелось еще определеннее сказать об этом самому. <…> О, что значат друзья в такое время! Они — как звезды на потемневшем небе, и в любви к ним есть что-то от благочестия.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[предположительно, конец мая 1915]
Дорогой друг,
благодаря выпавшему сегодня случаю прямого сообщения с Вами я могу писать более открыто, чем это обычно возможно.
<…> Мы здесь — существа, лишенные воли и власти: парламента у нас нет, ни у кого не было возможности через народных представителей проголосовать за войну или против, о переговорах с Италией, которые велись крайне неуклюже, мы не знали ничего, газетам было запрещено употреблять слово «Италия» в течение семи или восьми месяцев. Гнет цензуры у нас ужасен. <…> [В]новь смотрю с завистью на демократические страны. Чем бы ни закончилась эта война, она сделает немецкий народ свободнее, слепое верноподданничество, слепое доверие начальству, я думаю, в прошлом. Вы помните, я говорил Вам тогда в Париже: легкая победа Г. была бы страшнее для нас, чем для наших врагов. <…> [Я] надеюсь, я очень надеюсь, что после этого жесточайшего испытания <…> и немецкий народ отрешится от верности прошедшему и станет демократической нацией. Только тогда он обретет истинную связь с другими и станет европейским народом. <…>
Я все время говорю себе: нужно оставаться внутренне стойким. И в самом себе — да, я держусь. Но меня перегружает фантазия, я чувствую, что на меня давит слишком большой груз чужих страданий, я ощущаю несчастья миллионов и никогда — никогда! — не могу сказать: это не у меня, это у них. <…> Я переполнен чужими жизнями. Я не чувствую триумфов — одни только муки. И я ненавижу рассуждения о военной стратегии, эту арифметику убийства.
Я теперь чувствую отчуждение от моих прежних друзей. Они всё еще могут быть веселы, я уже нет, высший подъем, какой я могу испытывать, — тихое наслаждение ландшафтом или музыкой. Да и как мог бы я сейчас радоваться?! <…> Мне было бы стыдно существовать в такое время без глубокой заботы.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, июня 2 дня 1915 года
<…> Нам с Вами нет нужды проговаривать определенные вещи, чтобы знать, что о многих злобах сегодняшнего дня мы думаем одинаково. <…>
Дух временами воспламеняется и грезит о самом возвышенном, чтобы убежать гнетущей действительности. Пройдет время, и Вы увидите, что испытания не обошли стороной и меня. Старый мир поистине отравлен ненавистью. Речь о том, чтобы сохранить нетленными по крайней мере наши души. Я отвечаю за свою — и за Вашу, не правда ли?
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 7 июня 1915 года
<…> Чем дольше это длится, чем больше отчуждение, тем сильнее взаимное тяготение. Чем дольше народы противостоят друг другу, тем более общей будет их судьба.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[Вена, 23 июня 1915 года]
Я прочел Вашу статью «Убиение лучших» и нахожу, что это рецидив. Мне совершенно понятно Ваше глубокое, благородное намерение. Вы хотели унять ненависть французов к отдельному немцу, но, для того чтобы у них вообще возникло доверие к Вашему слову, Вы пошли на уступки и с достигнутой Вами (и как великолепно!) всеобщей человеческой точки зрения вновь спустились к одной из сторон. <…>
Обращаясь к читателю или, вернее, к французу, Вы, Ромен Роллан, сказали две вещи, которые он рад слышать, но которые Вы никогда не сможете доказать. Первое — что войны хотело немецкое правительство. <…> Я полагаю, что объективность не позволяет возлагать вину на одно государство и Вы противоречите сами себе. Вашим собственным словам в одном из предыдущих эссе, где Вы говорили, что виноваты все вместе и не виноват никто в отдельности. <…> Все-таки я никогда не стал бы обвинять только один народ — весь народ — и только одно правительство, а Вы, Ромен Роллан, в этот раз сделали так.
И второе: Вы противопоставили мужество и воодушевление защиты правого дела во Франции дисциплине в Германии. И это тоже несправедливо. <…> [Я] думаю, что ни один народ не следует хвалить в ущерб какому-то другому. Каждому народу права на славу дают уже одни только его страдания, уже только его павшие. <…>
Еще раз скажу Вам, дорогой, высокочтимый друг, что я понимаю высокий смысл, проникающий Ваше эссе, но, противопоставляя отдельных людей всей Германии, Вы, может быть, действуете против этого смысла. <…>
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, [пометка Роллана: начало июля 1915]
<…> Я, помимо моей военной службы, решился теперь на работу посерьезнее: в ней должно быть сведено все, что я имею сказать. Это будет трагедия из другого времени, но — сильнейший проникающий символ нашего. Получится ли — не отваживаюсь и мечтать, сегодня всякий стои`т на зыбкой почве и не знает, что с ним будет. Вновь и вновь учишься не загадывать дальше конца дня и не заглядывать дальше: задохнешься.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, июля 5 дня 1915 года
Дорогой друг,
я получил три Ваших письма — от июня 7, которое пришло только 29, от 13 и от июня 23, с партитурой Малера. Благодарю тысячекратно. Хотел ответить на все три, но так утомлен, что вынужден ограничиться ответом на третье, в наибольшей мере безотлагательным.
Я признателен Вам за неизменную откровенность, с которой Вы высказываете мне свои мысли. Я прекрасно знаю, что часто ошибаюсь; никто из нас не владеет истиной, истина — это сумма всех наших заблуждений. Поэтому для меня не было сюрпризом то, что моя последняя статья отражает лишь малую часть истины.
Однако я подозреваю, что Вы были чересчур снисходительны к предшествующим моим статьям, потому что моя мысль почти не изменилась! <…> Совсем напротив, мое мнение упрочилось. К тому же Вам с первых дней известно, чтó я думаю о вторжении в Бельгию. Проживи я и тысячу лет, мое суждение об этом деянии останется неизменным.
Так что же у меня изменилось? Я могу не говорить о какой-то вещи постоянно, но это не значит, что я о ней забыл. <…>
[В]о Франции меня яростно упрекают за то, что я изображаю врагов не иначе как с самой лучшей стороны.
В конце концов это утомляет. Уже год, как я пытаюсь вложить в головы этих экзальтированных немного разумения и братского сострадания. Я соблюдал осторожность и врачевал раны так бережно, как только мог, — всё тщетно. Я достиг лишь того, что обе стороны обвинили меня в пособничестве врагу.
Я не слишком огорчен тем, что меня оскорбляют или проклинают все. Но я поистине даром теряю время: к делу, которое я защищаю, я не привлек ни единой души.
Так что я отстраняюсь: с этим затмением ничего не поделать — только ждать, когда оно рассеется само собой. Я больше не пишу статей. Я чувствую в себе пробуждение насущной потребности внутренней жизни — потребности искусства, которую я заглушал весь этот год. Впрочем, меня утомили не только общие заботы, но и те частные, которые неотступно, с горячечной навязчивостью преследовали меня все последние месяцы. (Вы заметили, что в этом году все частные чувствования — расположенности, антипатии, беспокойства — вливались в общее возбуждение? Воистину какая-то всепланетная пандемия!)
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 28 июля 1915 года
<…> Дорогой мой друг, я не могу не отнестись с уважением к Вашему решению молчать, как бы сильно ни ощущал мир нехватку Вашего голоса. И я тоже сознаю свое бессилие: непонимание сейчас сильнее, чем воля к взаимопониманию. Но из командировки на фронт я привез Вам одно мощное утешение: после войны зазвучат другие речи. Сейчас в газетах говорят те, которые остались вдалеке, а тогда заговорят те, кто через это прошел. Они сейчас молчат, но они видят — перенося их сами, они видят — тяготы и страдания противника. Люди, видевшие, как льется кровь, будут милостивы и добры. Чернила, знаете ль, совсем дешевый сок, их проливать легко.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 23 августа 1915 года
<…> Вы боец духовного фронта и, едва преодолев депрессию, поневоле вернетесь к Слову. Ощущение безнадежности не должно Вас удерживать: быть сильным ради достижения какой-то цели, какого-то успеха — ведь это самая маленькая, начальная ступень всякого этического усилия. Величие дела воздействует соразмерно его безнадежности. <…>
Могут притеснять друг друга народы, могут страдать страны — но ничто не пропадает. И то, что однажды стало идеей, тоже бессмертно. Идеи неубиваемы.
Мне скоро, возможно, снова выезжать по службе. Свободными вечерами тружусь над моей собственной работой — только в ней я забываю наше время,
символически его преображая. Часто думаю о Вашей работе. Я знаю — каким-то мистическим знанием, которое часто передается от прорастающей вещи, — что это будет Ваша красивейшая вещь. И я надеюсь, в ней не останется ничего от той душевной усталости, которая минутами Вами овладевает. Время взыскует утешения и уверенности.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Веве, октября 10 дня 1915 года, воскресенье
<…> Получил Ваше письмо от 20 числа. Ваше нынешнее индифферентное состояние меня не удивляет: это необходимое свойство организма, он защищается, чтобы жить. У многих я замечал потребность в веселящем чтении. Герман Гессе писал мне недавно (его накануне мобилизовали, но отпустили), что, прячась от самого себя, читает «Дон Кихота». Другие — Рабле или «Тысячу и одну ночь». Я так не могу.
Мне вспоминается римская колонна, снизу доверху оплетенная спиралью, в которой звери и люди пожирают друг друга; каждый наполовину исчезает в пасти предыдущего и хватает следующего. Такое же впечатление на меня производит эта великая европейская оргия. Земля изголодалась.
Когда все это кончится? Невозможно предугадать. Не чувствуется никакой усталости дерущихся. Я бы даже сказал, что они уже привыкли драться. Больших усилий будет стоить их возвращение к прежней жизни.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
[Вена], 21 октября 1915 года
<…> Как часто вспоминаю я Толстого, этого единственного несгибаемого, — как бы он был нужен сегодня! Не проходит дня, чтобы я не думал о нем, хотя в прежние годы он не был мне так важен. Но величие его осознаешь в великое время. Сейчас снова читаю его дневники.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 13 ноября 1915 года
<…> Наши газеты распространяют слух, что Вам должны присудить Нобелевскую премию мира. Я желал бы Вам этого не ради славы и денег, но единственно ради увеличения этим Вашей моральной власти. Нам не хватает таких, как Толстой, — писателей, слово которых гремело бы над континентами. <…>
Никогда духовная власть не была так нужна, как теперь, ибо большинство тех, кому она дана, ею злоупотребляют.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 28 ноября 1915 года
<…> Я вспоминаю прекрасные слова Геббеля, который в 1848 году, когда с его пьес вдруг сняли цензуру, записал в дневнике: «Мне не придется по вкусу яйцо, сваренное не иначе как на огне мирового пожара».
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, декабря 6 дня 1915 года
<…> Между нами: как я уже говорил Вам, то, что мне сообщили о Граутоффе[14] мои немецкие друзья, вызвало у меня и глубокое огорчение, и негодование. <…> Говорят, что в патриотическом рвении он дошел до того, что сделал донос на одного из своих немецких собратьев — молодого, очень известного литератора. (Что мне подтвердил и сам этот литератор[15].) Вы что-нибудь слышали об этом? В нынешнее время нет ничего невозможного; есть такой яд, который проникает в жилы самых славных людей, если у них недостает силы характера.
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 15 декабря 1915 года
<…> В Вашей книге[16] мне очень нравится ее документальность <…>. Удивительно: многое, что тогда, когда Вы это писали, требовало бесконечного мужества, сегодня стало самоочевидным, и через десять лет, когда, услышав, как Вас облаивают, откроют эту книгу, в ней уже ничего не поймут. Все будет самоочевидно до банальности — так же банально, как многие мысли Толстого, которые умные люди имеют смелость неизменно находить детскими. Догадаются ли они, поздние, как тяжело это было — произносить естественное и высказывать самоочевидное? Свидетельствовать в Вашу пользу будут тогда только Ваши враги. <…> Вообще, сейчас Вас будет осаждать много людей из Германии, и я как Ваш друг (о котором Вы знаете, что ему всякие эгоистические интересы чужды) хотел бы предостеречь Вас от чрезмерной свободы в письмах и в особенности от дачи интервью. <…> Мне неприятны упорно твердолобые, но еще более мне неприятны люди, которые теперь перекрашиваются, потому что они умягчаются не от собственного жара, а от времени.
Ромен Роллан — Стефану Цвейгу
Женева, декабря 25 дня 1915 года
<…> То, что Вы мне пишете, мне все это понятно, и Ваши мысли о хамелеонах, собирающихся в очередной раз поменять цвет, близки мне настолько, что я то же самое написал — использовав более сильные выражения — в одном частном письме, опубликованном без моего разрешения (журналисты везде одинаковы!).
Стефан Цвейг — Ромену Роллану
Вена, 30 декабря 1915 года
<…> И я чувствую, что какой-то этап моей жизни закончился в тот год, в тот июльский день 1914 года, когда я вернулся домой, но я ничего не забыл, я с благодарностью вспоминаю каждый день моей юности. Разве что я теперь чувствую новую юность, как бы в раме железных ворот; теперь придется прожить другие годы, быть может, годы борьбы с чуждым мне миром и чуждыми настроениями. Никогда я с такой силой не воспринимал как долг все то, что мне предстоит сделать. <…> Никогда еще мир не находился в такой мере под властью слов, и самым удивительным было то, что в течение некоторого времени слова были более реальны, чем дела, чем сама реальность. Этот феномен, в основании которого чудовищная власть газет, останется достопамятным как одно из грандиознейших массовых внушений в истории и непостижимым для будущих поколений, как нам непонятен крестовый поход детей. <…> Пусть уже в этом новом году наступит мир, и пусть это будет в самом деле мир, без стиснутых зубов и отравленных мыслей, — настоящий мир: отдых, покой, разгрузка, прояснение, воскресение. Это, очевидно, не только мои пожелания, но и Ваши, и всего страждущего мира.
Окончание следует
Перевод с немецкого и французского Герберта Ноткина
1. В квадратных скобках даются дополнения, отсутствующие в текстах писем. (Здесь и далее примечания переводчика.)
2. Открытое письмо «К моим друзьям за границей», опубликованное 20 сентября 1914 в газете «Berliner Tageblatt».
3. До войны Цвейг писал Роллану по-французски.
4. Курсивом в тексте даны слова и словосочетания, выделенные авторами.
5. Шарль Пьер Пеги (1873—1914) — французский поэт и публицист.
6. В открытом письме «К моим друзьям за границей».
7. Имеются в виду сообщения французских газет о варварских обстрелах немцами Реймсского собора в сентябре 1914.
8. Бьёрнстьерне Мартиниус Бьёрнсон (1832—1910) — норвежский писатель и общественный деятель, лауреат Нобелевской премии.
9. Жозеф Эрнест Ренан (1823—1892) — французский писатель и историк.
10. В конце XVII в. французскими войсками был частично разрушен Гейдельбергский замок.
11. Пьер Шарль ван дер Стаппен (1843—1910) — бельгийский скульптор и педагог.
12. Цвейг проходил службу в Вене, в военном архиве.
13. На 23 мая 1915 было назначено объявление Италией войны Австро-Венгрии.
* Двусмысленными (фр.).
14. Отто Граутофф (1876—1937) — немецкий историк искусства, писатель и переводчик.
15. Рене Шикеле.
16. Речь о сборнике статей «Над схваткой».