Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2023
Есть вещи, которые помнишь так, будто они случились сегодня, — и неважно, сколько лет или десятилетий назад они обрушились на тебя, наподобие того гипотетического кирпича, который обычно любят приводить — вернее, ронять — в разговоре как пример внезапной угрозы, подстерегающей беспечного человека. «Если мне на голову не свалится кирпич…» — в устах многих эта кирпичная чушь звучит глупой заменой и без того не слишком умного «Если Господь не решит иначе…» Как будто Господу Богу или кирпичу больше и поделать нечего, кроме как ревниво следить за твоими дурацкими планами — не говоря уже о деятельном вмешательстве в процесс их исполнения.
А уж о моем переулочке и говорить нечего: он застроен не многоэтажными домами, которые чреваты падающими с высоты предметами, а малыми односемейными домиками, стоящими в глубине огороженных участков. Значит, чтобы заполучить кирпич на голову, нужно как минимум сначала перелезть через забор. Но таких дураков здесь не водится — даже среди малолеток. Да и не было тут отродясь коварных кирпичей: дома у нас строят из неуклюжих, но устойчивых бетонных блоков. В общем, остается опасаться лишь Господа — хотя и это напрасно, поскольку глухой переулок в глухом захолустье относится к категории глухих мест, которые обычно именуются «Богом забытыми».
И хотя рассчитывать на забывчивость и невнимание Создателя тоже не стоит, Ему пришлось бы долго прицеливаться, чтобы точнехонько угодить с высоты Своего положения в мою бедовую тридцатилетнюю башку. С другой стороны, как уверяла незабвенная бабушка, Господь-строитель не использует блоки, бетон, кирпичи и прочие изобретенные людьми штуки-дрюки. У Него есть куда более надежный стройматериал — слёзы. «Этот мир создан из слез, девочка», — говорила Савта. А коли так, то и целиться ни к чему: просто роняй слезу, а она уже сама позаботится смыть потоком, утопить потопом, прихлопнуть прихлопом всех, кто подвернется — и правых, и виноватых, и всевозможных рыжих дур вроде меня. Были в истории примеры, сами помните.
Но вернемся к истории, которая помнится мне. В тот день я сидела под навесом в бабушкином кресле-качалке, курила девятьсот девяносто девятую с утра сигарету, прихлебывала кофе из восемьсот восемьдесят восьмой с утра чашки и глазела поверх кустов на свой Богом забытый переулок. По моему переулку не ходят — исключая разве что котов и кошек, стерилизованных-кастрированных по жестокому обычаю местных любителей и защитников животных. Люди — пока еще не кастрированные — по моему переулку только ездят. От калитки — наружу, к воротам поселка… — и дальше, в большую юдоль мира, пока еще не затопленную слезой Создателя. Ну и, соответственно, внутрь — из юдоли к калитке.
Поэтому я от изумления едва не выронила сигарету, когда различила на фоне изгородей и припаркованных машин движение пешехода. Впрочем, куда правильней было бы назвать его экскаватором: такой же огромный, нескладный, белесый и с длинными-предлинными ручищами, будто созданными, чтобы загребать, подхватывать и тащить. Если, конечно, существуют экскаваторы с двумя руками… — или как их там называют: стрелы?.. манипуляторы?.. грабли? Но уж шагающие-то экскаваторы точно есть; вот и этот шагал по переулку, неуверенно вглядываясь в заборы и время от времени сверяясь с экранчиком смартфона, дабы не отступать от плана и разнарядки намеченных экскаваторных работ.
Он остановился возле моего участка и принялся топтаться-колебаться, поглядывая то на меня, то на экранчик, то снова на меня. Уже издали стало ясно, что это турист, причем с цивилизованного Запада. Их сразу можно отличить даже не по характерным туристическим признакам вроде огромного рюкзака, альпийских ботинок и карты в руках, а по особенной манере поведения — заведомо виноватой, нерешительной и чуть ли не подобострастной. Говоря «с Запада», я имею в виду — из Европы или из Штатов. Виноватую интонацию первых еще можно понять, учитывая не столь давнее прошлое. Но за что просят прощения вторые? Они-то вроде бы не душили нас газами в «душевых». Как видно, тамошние профессора вконец запудрили им мозги воображаемой виной за все на свете.
Тем временем турист завершил колебательный процесс в мою пользу, то есть опустил руку с телефоном и почти умоляюще воззрился на меня. Я хладнокровно ждала продолжения. Наконец он решился:
— Сорри…
Ну что я вам говорила? Этот тоже начал с извинений. Осталось лишь определить — Америка или Европа.
— За что?
Из чистого человеколюбия я ответила по-английски, но бедняга растерялся еще больше.
— Сорри?.. — повторил он, на сей раз с вопросительной интонацией.
Я поспешно улыбнулась, чтобы вовсе не вогнать его в гроб. Вызов и ожидание амбуланса в нашей глухомани — утомительное занятие.
— Откуда ты?
— Нидерланды… — с некоторой заминкой проговорил турист и зачем-то быстро осмотрелся по сторонам, как будто опасаясь разоблачения, что наверняка еще больше усилило подозрения уличных кошек, пристально следящих из-под автомобилей за невиданным пришельцем.
«Все-таки Европа», — подумала я. Значит, вопрос «за что?» и в самом деле излишен. Есть за что. Но мы ведь гуманисты, не правда ли? Не говоря уже о том, что традиция предписывает помогать заплутавшему страннику.
— Чем могу помочь?
Он облегченно вздохнул и приподнял руку с телефоном.
— Я ищу дом госпожи Фриды Цвиковер. Судя по моей карте, это здесь…
Ого! Я положила в пепельницу догоревшую сигарету и тут же закурила новую, тоже девятьсот девяносто девятую, как и все они. Фридой Цвиковер звали мою бабушку Савту, тихо почившую тремя месяцами раньше в возрасте девяноста трех лет. Это в ее кресле я восседала в тот момент. И дом был тоже ее, автоматически перешедший ко мне и к моей старшей сестре за неимением иных законных наследников. Тут полагается всхлипнуть, но только фиг вам. Савта никогда не плакала; вот и мы с сестренкой унаследовали от нее не только дом, навес и кресло-качалку, но и устойчивость слезных желез.
— Номер совпадает… — продолжил турист, указывая на табличку сбоку от калитки. — Хотя он какой-то странный, не как у соседей.
— Это номер участка, — объяснила я. — Сначала у домов в поселке были только такие. А потом, когда оформились улицы, стали нумеровать как в городе. Четная сторона, нечетная сторона… На хрена тебе понадобилась госпожа Цвиковер?
— Она ваша прабабушка? — предположил он.
— Бабушка. Так на хрена?
Парень устало вздохнул:
— Можно я войду? Неудобно так, через забор…
— Давай, заходи.
Калитка душераздирающе скрежетнула, пропуская его внутрь. Турист скинул рюкзак и потянулся, хрустнув экскаваторными сочленениями. Я указала ему на скамейку рядом с качалкой:
— Сядь, отдохни. Воды?
— Спасибо, было бы очень кстати…
Когда я вернулась со стаканом, Экскаватор спал, откинувшись на спинку скамьи, по-детски приоткрыв рот и широко раскинув уставшие шагать ноги в крепких туристских башмаках. Будить? Не будить? С минуту поколебавшись, я вернулась в кресло — к остывшему кофе, сигаретам и затрепанной от многократного использования книжке рассказов Сомерсета Моэма. Пускай дрыхнет, от меня не убудет. Всё какая-то живность во дворе помимо птиц, котов и ящериц.
Моэм — единственный автор, которого я могу читать без подступающей тошноты. Когда-то глотала всё подряд — от этого, наверное, и нынешнее несварение. А может, просто период такой. Смерть Савты, расставание с бывшим, уход со службы, ссора с сестрой… — так всё разом и навалилось, обрушилось, аки слеза Господня: тону´, тону´ и никак не вынырну.
Минут через пять я с досадой обнаружила, что читаю один и тот же абзац, и отложила книгу. Значит, мне все же мешало присутствие незваного гостя. Какого черта он сюда приперся, этот голландец? И что ему нужно от моей покойной бабушки? Номер у него, видите ли, совпал. Странный, не как у соседей…
Этот участок приглянулся Савте по одной-единственной причине: его номер совпадал с тремя последними синими циферками на ее предплечье. У нее вообще был пунктик с номерами, у моей дорогой бабули. В здешних учреждениях — будь то почта, поликлиника или банк — принято отрывать номерки для соблюдения порядка в очередях. Савта относилась к этой процедуре с благоговейным трепетом. Осторожно бралась за край ленты, торчащей из присобаченной у входа пластиковой коробки, и тихонько тянула на себя, отчего устройство, приученное к резко-нетерпеливому — в духе здешней ментальности — рывку, сразу выдавало длиннющий хвост с пятнадцатью-двадцатью квитками вместо одного, заставляя мою бедную Савту испуганно отшатываться от выползшей наружу пронумерованной змеи. Потом она садилась, ставила сумку на колени, и никакая сила не могла заставить ее выпустить номерок из крепко сжатых пальцев. Даже распрощавшись с врачом или отойдя от чиновничьего окошка, бабушка крайне неохотно расставалась с этим уже абсолютно бесполезным клочком.
— Да выбрось ты этот мусор, Савта!
— Ты уверена, что уже можно, девочка? — недоверчиво спрашивала она. — Ты совершенно уверена? На сто процентов? А вдруг…
— Нету никакого «вдруг», Савта! — заверяла ее я. — Кончено, проехали. Отдай эту бумажку мне, я выброшу. Ну отдай, ну что ты в нее вцепилась…
Нет-нет, я не сердилась, сохраняла ангельское терпение, уговаривала без упреков. Потому что однажды она разъяснила мне простейшую, в сущности, вещь: наличие номера предохраняет от смерти, поскольку по прибытии эшелона номера давали лишь тем, кто не шел в «душевые». А если нет номера, то нет и воздуха для дыхания. Временное право Савты на жизнь было закреплено рядом цифр, вытатуированных на руке. В ту пору ей едва исполнилось тринадцать, но выглядела она, по ее словам, лет на пять старше — что называется, всё при всём: высокая статная барышня, дочь банкира из столичного саксонского города Лейпцига.
Но дело, увы и ах, вовсе не ограничивалось татуировкой. Бабушка имела странное обыкновение ходить по театрам. Вы спросите, что в этом странного? Ого! Прежде всего она вообще не была театралкой — в том смысле, что никогда не говорила о пьесах, спектаклях, актерах и режиссерах, даже не помнила имен и названий. Любые попытки обменяться с нею впечатлениями о только что просмотренной постановке неизменно натыкались на рассеянное «а?.. что?.. не знаю…». Спрашивается, на фига переться в Тель-Авив из Северного Шомрона, нервничать в пробках, мучиться в поисках стоянки и высиживать два часа в переполненном зале, если ты при этом едва обращаешь внимание на само представление?
Другая странность заключалась в том, что эти поездки совершались только и исключительно в зимний период — время плащей, курток и пальто. Я осознала это лишь в последние годы, когда Савта уже побаивалась водить машину, и нам с сестрой приходилось брать ее из поселка в город и обратно. Плащи и пальто упомянуты здесь неспроста… ох… да-да, неспроста, поскольку бабушку интересовали именно они, а еще точнее — гардероб, вешалка, с которой, по чьему-то выражению, и начинается театр. Для Савты, впрочем, он там же и кончался: все остальное, включая фойе, зрительный зал, буфет, партер и ложи, сцену и декорации, актеров и пьесу, почти не привлекало ее внимания.
Сразу после окончания спектакля она вскакивала и, провожаемая возмущенными взглядами аплодирующих зрителей, спешила в вестибюль — но вовсе не для того, чтобы без помех получить пальто и поскорее покинуть здание. Спустившись в гардероб, Савта занимала выгодную позицию на скамье у стены и пристально наблюдала за выдачей чужих курток и плащей. Мне поневоле приходилось следовать ее примеру.
— Савта, пойдем уже… ну чего ты ждешь?
— Нет-нет, девочка! — она порывисто хватала меня за руку своей пронумерованной старушечьей лапкой. — Сиди, сиди. Еще не время.
«Время» наступало, когда на опустевшей вешалке оставались всего две вещи: ее пальто и мой плащ. Мы покидали театр если не последними, то близко к тому. Расспрашивать о причинах столь непонятного поведения было бесполезно: Савта лишь отмахивалась, жаловалась на усталость или притворялась глухой. В конце концов мы с сестрой смирились и перестали лезть бабушке в душу. Мало ли какие заскоки бывают у стариков на излете жизни — особенно такой, мягко говоря, сложной. Мы просто послушно следовали заведенному бабулей порядку — пока однажды, незадолго до ее смерти, не произошло непредвиденное.
У стойки гардероба вдруг вспыхнул скандал: какая-то расфуфыренная тетка зычно возмущалась пропажей шарфа. Бывают, знаете ли, такие голоса — в принципе не приспособленные для негромкого разговора. Даже когда им хочется поворковать над младенчиком, все равно получается рык иерихонской трубы. А уж в состоянии возмущения и подавно. Тетка вопила, несчастная гардеробщица то ли отнекивалась, то ли пыталась успокоить клиентку: мол, найдется ваш шарфик, непременно найдется — если он, конечно, был.
— «Если был»?! — с удвоенной яростью возопила тетка. — Что значит «если»?! Что значит «нету»?!
В этот момент Савта так крепко вцепилась в мою руку чуть выше локтя, что я тоже едва не закричала вслед за владелицей шарфа.
— Савта, больно! — Я взглянула на нее и онемела.
Лицо бабушки было бело, как снег в зимних полях вокруг Треблинки. Губы дрожали, в глазах металось немыслимое, не передаваемое никакими словами выражение — смесь ужаса, боли, отчаянья, раскаянья, стыда… — да что там… — всех самых сильных человеческих чувств из числа особенно нежелательных, неприятных, гнетущих.
— Савта, что случилось? Тебе плохо? Я вызову амбуланс…
— Да вот же он, ваш шарф, нашелся! — с облегчением провозгласила гардеробщица. — Выпал из рукава! Я ж говорила…
— Не надо амбуланса… — Савта помотала головой и поднялась со скамьи. — Пойдем отсюда, скорее…
На обратном пути я болтала без умолку — о только что увиденном спектакле, о погоде, о новостях, а она молчала, уставившись в боковое окно. Потом сказала:
— В лагере меня посадили в женскую раздевалку. Им говорили, что это пересыльный лагерь. Что тут проходят санитарную обработку перед отправкой дальше на восток. Что надо раздеться догола, состричь волосы и сдать украшения. Сдать в окошко. В окошке сидела я. Брала кольца, бусы, серьги, браслеты, выдавала взамен номерок — картонку с бечевкой — и говорила: «Получите всё назад, по номерку. Не потеряйте, привяжите к запястью». Потом их так и закапывали, с этими номерками. А я тем временем заготавливала новые, для следующей партии. Отрезала картонный квадратик, писала число, прокалывала дырочку, продевала бечевку… Я им лгала, девочка. Лгала за полчаса до смерти. Столько им потом оставалось… десять минут до «душевой» и двадцать минут внутри. Нет мне прощения.
Она посмотрела на меня совершенно пустыми глазами — как, наверное, смотрела на тех женщин, привязывающих к запястью те номерки. Пустыми и сухими — ведь моя Савта никогда не плакала. А я… я смолчала. Но что я могла сказать? Что ее заставляли? Что каждый тогда выживал как мог? Что жен-
щины в раздевалке были так и так обречены? Что она лгала во спасение, даря им еще десять минут надежды? Что она сама ждала своей очереди на ликвидацию, ведь заключенных-работников зондеркоманд меняли каждые две-три недели? Что она уцелела случайно… или не случайно, а тоже как-то стыдно, мерзко, о чем невозможно рассказать никому, особенно внукам? Что могла сказать я, даже краешком воображения не умеющая представить тогдашний смердящий убийственный ад?
— Я должна была умереть вместе с ними, тем и утешалась, — сказала она и снова отвернулась к окну. — Но вот, как видишь, дожила до девяноста двух. Знаешь, что меня держит? Боюсь. Боюсь встретить их там, где оказываются после смерти. Боюсь, что придут со своими номерками и станут кричать на меня, как та госпожа в гардеробе. Где наши вещи?! Что значит «нету»?!
И я опять смолчала, не ответила. Больше мы эту тему не поднимали. К тому же зима подошла к концу, гардеробы позакрывались за ненадобностью — а с ними закончился и бабушкин «театральный сезон». До следующего она не дожила…
Мой незваный гость вздрогнул, продрал глаза и повел вокруг мутным осоловелым взором.
— Простите ради бога… Я долго спал?
— Не слишком, — успокоила его я. — Вот вода.
— Ах да! — припомнил он. — Мы ведь остановились на воде…
Я пожала плечами.
— Не совсем. Мы остановились на вопросе, зачем тебе понадобилась моя покойная бабушка.
— Покойная? — растерянно повторил турист. — Когда же…
— Три месяца назад. Откуда ты ее знаешь?
Он помолчал, собираясь с мыслями, а может, обдумывая новую вступительную речь, адресованную внучке, — взамен прежней, заготовленной для бабки.
— Госпожа Цвиковер — знакомая моего деда, тоже, к сожалению, покойного. Правда, он умер довольно давно, еще в середине шестидесятых, за двадцать пять лет до моего рождения. Я нашел на чердаке его архив — записи, фотографии — и решил узнать поподробнее. Навел справки. Ну и вот…
— Где же они познакомились? Прямо там, в твоей Голландии?
Гость вопросительно поднял брови.
— В Голландии?
— Ну да, ты ведь из Голландии, верно?
— Верно… — кивнул он.
— Значит, и дед твой тоже. Получается, что они познакомились…
— Да-да, в Голландии, — поспешно подтвердил гость. — Вернее, в Нидерландах. Так теперь говорят.
Что ж, это приоткрывало новую страницу в биографии Савты. Она крайне скупо выдавала информацию о своем прошлом. Можно было подумать, что ее жизнь началась сразу в восемнадцатилетнем возрасте, с прибытием в Землю Обетованную. Это произошло в сорок седьмом — выходит, целых два года после окончания войны она обреталась где-то в Европе, в лагерях для «перемещенных лиц», как тогда именовались эти живые мертвецы. Видимо, добралась и до Голландии. Вот ведь какие подробности…
— Ты упомянул фотографии. Покажешь?
— Конечно! — он достал телефон, секунду подумал и, смущенно улыбнувшись, сунул обратно в карман. — Только не сейчас, ладно? С собой у меня нет. Вернее, есть, но плохие копии. Я попрошу отсканировать, мне пришлют.
— Ты что же, намереваешься прийти сюда еще раз? — удивилась я.
Он замялся.
— Нет, не еще раз… Вообще-то хотел бы снять у тебя комнату. Это возможно? Тут у вас ужасно дорогие отели.
— Снять? Комнату? У меня? — оторопев от неожиданности, повторила я.
Турист смотрел на меня умоляюще и явно не шутил. Моим первым побуждением было отказать — решительно и бесповоротно. Савта в жизни не сдавала комнат, так с чего вдруг она станет делать это после смерти? Я уже открыла рот, чтобы отшить дурачка, но вовремя остановилась. Собственно, почему бы и нет? Последняя зарплата зашла на мой счет почти пять месяцев тому назад, и мне определенно не помешало бы добавить туда тысчонку-другую. Да и вообще… как ни храбрись, как ни пыжься, доказывая себе самой, что никто тебе на фиг не нужен и что с легкостью проживешь в одиночку, а кое-какое развлечение все же необходимо. Хотя бы время от времени. Хотя бы в виде беседы с шагающим экскаватором.
— Это ненадолго… — жалобно проблеял он. — Всего несколько дней. Максимум неделя.
Что ж, несколько дней — не страшно, можно и потерпеть. Но зарабатывать так зарабатывать. Я хищно прищурилась.
— Тут сдают минимум на месяц, братец.
Турист покорно кивнул:
— Пусть будет на месяц. Сколько?
— Три тысячи.
— Шекелей?
Это он зря спросил. Называя сумму, я действительно имела в виду шекели, но за дурацкие вопросы надо наказывать.
— Евро!
Бедняга покачнулся.
— Ладно уж, — милостиво проговорила я. — Пусть будет две. А если съедешь через неделю, то и вовсе одна.
— Хорошо, — согласился он. — Тогда нам пора познакомиться. Меня зовут…
Я остановила его предостерегающим жестом.
— Стоп, приятель. К чему нам излишняя интимность? Обойдемся без имен. Зови меня просто Хозяйка. А я буду звать тебя Экс.
Он озадаченно почесал в затылке.
— Почему Экс? Я похож на твоего бывшего?
— Мои бывшие тебя не касаются! — отрезала я. — Сказано ведь: без интимностей. Экс — сокращенное от «шагающий экскаватор». Ты на него похож издали. Но если тебе не нравятся сокращения, могу звать тебя полным именем. Шагающий…
— Нет-нет, — поспешно перебил он. — Полным не надо. Пусть будет просто Экс.
Я показала ему дом и комнату. Честно говоря, драть тысячу евро за неделю проживания в таких условиях было чистейшей воды грабежом. Савта не делала здесь ремонт лет тридцать, с момента вселения. Соответственно водопроводные краны дружно оплакивали этот факт. На мое беззащитное жизненное пространство активно претендовали муравьи, тараканы и мыши, сливные бачки текли, из окон дуло, двери скрипели и не закрывались, на потолках виднелись рыжие следы зимних протечек, напоминающие карту неведомых земель, а к ним по стенам, вообразив себя капитаном-первооткрывателем, ползла снизу черная плесень.
На месте Экса я повернулась бы и ушла, не тратя слов на объяснения. Но он не выказал ни шока, ни возмущения — и вовсе не потому, что не видел примет упадка и разрушения. Напротив, его взгляд совершенно явно отмечал каждую мелочь — и рыжие разводы, и черные углы, и вставшую дыбом плитку. Вместо него ужасалась я. Знаете, как это бывает: живешь себе живешь и привыкаешь не обращать внимания, а стоит взять на себя роль экскурсовода экскаваторов, так сразу и обалдеваешь. Я ужасалась, а мой странный гость словно даже радовался. Приговаривал что-то вроде: «Ага, и здесь тоже… и там… и на стене… и в туалете…» — но не с целью упрекнуть или сбить цену, а, что называется, про себя, как будто внося в невидимый блокнот очередную строчку.
— Спасибо, — сказал он наконец. — Теперь, если не возражаешь, я принял бы душ и лег спать. Устал очень.
И ни слова о, мягко выражаясь, неподобающих условиях! Мне стало неловко.
— Как видишь, у нас тут некоторый непорядок, — смущенно проговорила я. — Бабушка жила одна. У нас семейная традиция — обходиться без мужчины в доме. В этом уйма плюсов, но есть и небольшие минусы.
— Да, небольшие, — кивнул голландец. — Ничего страшного. Извини, мне надо переодеться…
Он закрыл дверь, а я вернулась на крыльцо. Мы и в самом деле обходились без мужчин. Савта родила свою единственную дочь — нашу с сестрой маму — неизвестно от кого. Как смеялась она сама, «от кибуца», куда попала сразу после войны. Нравы там были свободные: половой коммунизм, обобществление женщин и детей. Росли без отца — точнее, без отцов — и мы с сестричкой. Так вышло, ничего не попишешь. Полный матриархат, четыре амазонки в четырех стенах. Потом маму сожрал рак, и мы остались втроем. Потом сестра выскочила-таки замуж и пока еще не развелась — с упором на «пока», — но и у нее получились только дочки, числом две. Такое вот женское царство, кран починить некому.
Наутро меня разбудили непривычные звуки и запахи, доносящиеся с кухни. Экс, свеженький, как голландский тюльпан с грядки, стоял у плиты.
— Садись завтракать, Хозяйка, — сказал он, не оборачиваясь, и резко дернул рукой.
Блин, трепеща, взлетел вверх и, послушно перевернувшись в воздухе, вновь припал к сковородке, но уже другой стороной. Я молча села к столу. По утрам мне требуется минимум час, прежде чем прорезается голос — до этого получается только пищать. Но жилец справлялся за двоих.
— Слушай, а где тут у вас продается сантехника? Ключи, прокладки, краны… Покажешь?
В ответ я могла только кивнуть, ведь если отрицательно помотать головой, тут же последует вопрос «почему?».
— Вот и славно, — заключил он. — После завтрака и поедем…
Соглашаясь сдать комнату, я полагала, что голландец будет вести себя как стандартный турист. Он ведь и был туристом, не так ли? Что, переночевав, немедленно отправится туда, где таких, как он, подбирают экскурсионные автобусы: «посмотрите налево… посмотрите направо… здесь вашему вниманию предлагается Христос, за ним торчит Антиохус, следом выпирает Гордус, а дальше, на голубом фоне Кинерета, снова вырисовывается Христос…» Ну и так далее. Что он будет заявляться в поселок лишь поздними вечерами с языком на плече и ошалелым взглядом, устремленным внутрь, в полной уверенности, что и там, внутри, тоже остались одни руины. Ну сколько можно выдержать в таком режиме — даже когда ты шагающий экскаватор? Неделю? Две? Сломается и съедет, не дотянув и до половины оплаченного месяца…
Но получилось иначе. Кто бы мог подумать, что он займется ремонтом? Вообще-то я почувствовала неладное уже в магазине стройтоваров, когда Экс стал набирать в корзину гаечные ключи, отвертки, водопроводные краны, паклю, изоленту и еще сотню подобных предметов, яснее ясного говоривших о его намерениях.
— Ты что, собираешься отправлять это к себе в Голландию?
— Теперь это называется «Нидерланды», — рассеянно отвечал он, разглядывая стенд с профессиональными электроштуками для сверления, долбления, кручения и еще черт знает чего.
— Мне плевать, как это называется! — проинформировала его я. — Меня интересует, для чего ты набрал полную тележку всякого дерьма?
Экс снял с полки здоровенную калабаху со шнуром.
— Для твоего дома, Хозяйка, — сказал он, обращаясь скорее к калабахе, чем ко мне. — Чем дороже инструмент, тем дешевле выходит в конце.
Услышав слово «дороже», я внутренне похолодела.
— В каком-таком «конце»?! Уж не думаешь ли ты, что я буду за это платить?
— Ты?! — брови голландца взлетели вверх, как две удивленные северные чайки. — При чем тут ты? Это все нужно мне, я и заплачу.
Не знаю, где и когда у него «выходило дешевле», но касса магазина явно находилась на противоположном «конце». К моему удивлению, увидев пятизначное число счета, Экс и глазом не моргнул. На обратном пути я поставила его в известность, что не собираюсь ни в чем участвовать.
— Что бы ты ни задумал, делай это без меня. Я всего-навсего сдала тебе комнату на месяц, точка. Этим и ограничимся. Я больше не намерена возить тебя по магазинам или помогать чем бы то ни было. Заруби это себе на носу.
Он счастливо улыбнулся:
— Конечно, Хозяйка. Как скажешь, Хозяйка.
Мы вернулись около полудня, и голландец сразу приступил к работе. Спустя несколько часов кухня, ванные и туалеты резко повеселели: краны перешли от плача к самодовольному сиянию, сливные бачки перестали журчать и притворяться источниками подземных вод, а головка душа, прежде капризно стрелявшая во все стороны под самыми невероятными углами, вечером приветствовала меня дружным однонаправленным залпом из всех своих сопел и стволов. Пока Экс стучал разводными ключами, я читала на веранде и усиленно делала вид, будто ничего не происходит. Когда-то ведь это должно было кончиться. Жрать захочет — выползет на поиски еды. Одними блинами сыт не будешь, а поскольку в поселке есть только супермаркет и пиццерия, парнишка рано или поздно вынужден будет отправиться в город, к ресторанам и кафешкам.
Уже почти стемнело, когда он вышел наружу и уселся на скамью — в точности, как вчера, в день нашего знакомства. Вид у него был озабоченный.
— Кто тут у вас занимается строительством, Хозяйка?
— В смысле?
— Ну как… Люди ведь всегда что-то переделывают, правда? Добавляют этаж, меняют окна, перестилают полы, ремонтируют…
— Ах, это… Арабы из соседней деревни. Есть там такой подрядчик по имени Маэр, он тут всех и обстраивает. Сейчас на параллельной улице возится…
— Ясно, — кивнул он, отчего-то вдруг просветлев. — Ты как, не проголодалась?
«Ну наконец-то, — подумала я. — Все, как и должно быть. Сейчас объясню дурачку, что я ему не кухарка…»
Я уже открыла рот для уничтожающей тирады, но Экс меня опередил.
— Сейчас привезут пиццу, — сияя улыбкой, проговорил он. — Три коробки, на нас обоих, салат, приправы, колу и сок. Не знаю, что именно ты любишь, на всякий случай заказал по максимуму…
Назавтра он с утра пошел пройтись по поселку; результаты этой прогулки проявились на следующий день, когда возле участка остановился фургон Маэра. Араб приветствовал Экса как доброго знакомого. Вдвоем они выгрузили во двор черные смоляные рулоны, газовый баллон и еще какие-то железяки. Потом Маэр укатил, а голландец взял рулон на плечо и полез на крышу.
— Что происходит? — спросила я.
Он снисходительно улыбнулся мне с высоты стремянки.
— А ты хотела сразу белить? Сначала надо заново настелить крышу. Будет дождь, протечет, вся работа насмарку…
У меня перехватило горло, и ответ вышел с большой задержкой и писклявым, хотя планировался немедленным и громовым.
— Я не хотела белить! Ни сразу, ни вообще! Прекрати это изде… изде… издевательство…
Но голландец уже возился на крыше, раскатывая первый рулон. На крышу у него ушло полдня. Спустившись и отмыв черные от смолы руки, он с сожалением сказал, что бетоновоз придет только утром.
— Бетоново-о-оз… — простонала я. — На фига бетоновоз?
— Наружная штукатурка никуда не годится, — пояснил Экс. — Стены сосут влагу, отсюда и плесень. Не бойся, всего два куба, я быстро закидаю. Сутки работы на нижний слой, не меньше, но и не больше. Ну а пока сохнет, подготовлю комнаты. Ты это… подумай, какой цвет предпочитаешь. Я бы гостиную двуцветной сделал. А твою спальню розовой.
— Розовой? — ужаснулась я. — Только попробуй! Убью! Белым! Всё белым, слышишь?!
Голландец пожал плечами:
— Как скажешь, Хозяйка. Белым так белым. Мне-то все равно, лишь бы тебе нравилось.
Теперь он заказывал все через Маэра — и материалы и инструменты. Что я могла поделать в такой ситуации? Запретить? Но он и не спрашивал моего разрешения — просто принимался штукатурить. Или открывал ведро с краской и начинал, напевая, катать по стене валик. В первую неделю я еще пыталась остановить безумного туриста и заполошной курицей суетилась вокруг, забрасывая его дурацкими вопросами и бесполезными протестами, но потом перестала. Не драться же с ним в самом-то деле. Вызвать полицию? И что сказать? Что жилец — кстати, незаконный — приплатил, чтобы отремонтировать дом? Меня поднимут на смех и правильно сделают.
За неимением иного выхода я смирилась. Месяц можно и потерпеть. А кроме того, зачем возражать, если домик Савты и в самом деле остро нуждался в ремонте? По утрам я уходила из дома — ехала на море или прогуливалась по поселку. А он — он трудился. Трудился, когда я просыпалась, трудился, когда возвращалась, трудился, когда засыпала. Казалось, этот чертов экскаватор не знает усталости. К тому же он делал это весело и красиво — точными движениями, умелыми руками, ловкими приемами. Законченная работа расстилалась за ним безупречно ровной сияющей поверхностью — хоть пускай по ней лебедей.
Вскоре я поймала себя на том, что любуюсь его обнаженным торсом, блестящими от пота плечами, упругими опорами ног. Как-никак он был не только экскаватором… или даже — не совсем экскаватором… а еще точнее — совсем не экскаватором. Да ладно, чего там ходить вокруг да около — он был молодым красивым самцом, и это не могло не вызывать во мне вполне определенные чувства. Я рассталась со своим «эксом» — в смысле «бывшим» — несколько месяцев тому назад и, честно говоря, ощущала некоторую нехватку сами понимаете чего. Нехватка-нехваткой, но не хватало только завести интрижку с голландским шагающим экскаватором… Подобные мысли совсем не способствовали моему душевному равновесию.
Однажды на улице рядом со мной притормозил фургончик Маэра.
— Как поживает твой работник, юная госпожа?
Так он называл меня с пятилетнего возраста: «юная госпожа».
Я пожала плечами.
— Твоими стараниями, Маэр. Ты ведь возишь ему все, что он ни попросит.
Араб рассмеялся.
— Отчего ж не возить, если платит? А тебе что, не нравится? Плохо работает?
— Хорошо… — признала я.
— В том-то и дело, — кивнул Маэр. — Слушай, спроси у него: может, пойдет ко мне на полгодика-год? Мы бы с ним таких дел наворочали! Он один троих моих стоит. А то и пятерых. Спросишь?
— Бери хоть сейчас.
— Не, сейчас точно не пойдет, — серьезно сказал подрядчик. — Он из тех, кто, пока все не закончит, с места не сдвинется.
— Ну спасибо, успокоил… — вздохнула я.
Возле дома стояла «мазда» моей сестры. Я мысленно выругалась: принесла же нелегкая в самый неподходящий момент! Теперь поди объясни… Наверняка устроит скандал: почему не позвонила, да как осмелилась решить без нее и еще черта в ступе. Калитка теперь открывалась бесшумно: Экс сменил петли. Тихонько ступая, я подошла к окну и прислушалась.
— Это на нее похоже! — с материнской интонацией говорила сестра. — Вечный беспорядок во всем. Она что, даже не варит тебе обеды?
— Да я и сам могу, — отвечал голландец. — Ничего страшного. Но она еще и свет нигде не выключает…
— И не выключала! — рассмеялась дорогая сестричка. — Но ты молодец… дом не узнать. Прямо игрушка… Слушай, а как вы договорились?
На этом месте я решила прервать их приятельскую беседу и постучала в окно. Сестра вышла наружу.
— Чего это ты приехала ни с того ни с сего? — приветствовала ее я. — Дома нечего делать? Не видишь — здесь ремонт.
— Я тебя тоже очень люблю, — съязвила она. — Вижу, ремонт. Кстати, сколько он с тебя взял? И откуда деньги? Учти, я много дать не смогу.
— А кто у тебя просит?
— Не просишь и слава богу, — быстро согласилась сестра. — Но работник он классный. И жеребец, видать, тот еще. Ты как — уже на нем поскакала?
— Фу… — сморщилась я. — Ты ж вроде как замужем. Откуда такая озабоченность?
Она ухмыльнулась.
— Потому и озабоченность, что замужем. Это ты вольная наездница… Слушай, вы правда еще не спите?
Я подтолкнула ее к калитке.
— Знаешь, вали-ка отсюда со своими кривыми вопросами. Приезжай через две недели, когда он закончит. Отдам тебе забесплатно. И не забудь седло, если и впрямь скакать надумаешь.
— Обойдусь без седла! — хихикнула сестричка, отступая под моим натиском к калитке. — Слушай, а может, возьмешь его в мужья? Парень-то видный и на все руки мастер…
Помахав ей вослед, я вернулась в дом. Голландец допивал свой кофе.
— У тебя красивая сестра, — сообщил он. — Но мне больше нравишься ты.
Я состроила саркастическую гримасу.
— Очень ценная информация. Жаль, что она мне абсолютно ни к чему.
— Это мы еще посмотрим, — возразил голландец. — Твоя сестра сказала, что ты рассталась со своим «эксом», а значит…
— А значит, мне на хрен не нужны никакие эксы, включая и твою персону! — перебила я. — Кстати, видела сегодня Маэра. Вот уж кто готов взять тебя хоть сейчас. На полгода-год. Ты как, готов?
— А ты что, согласна?
— Буду только рада!
Сукин сын рассмеялся мне в лицо. Наверняка обратил внимание, как я поглядываю на его задницу… Он допил кофе и отнес чашку в раковину.
— Ты сильно ошибаешься, если думаешь, что я пойду в услужение к сраному муслику, — последние два слова Экс выговорил с непередаваемым отвращением. — Я эту породу на дух не выношу. От них воняет оливковым маслом. Знала бы ты, как они нам надоели в Европе. Лезут и лезут из своих поганых нефтяных нор, гори они адским пламенем. Бездельники все как на подбор. Посмотри, как эти твари работают: вкривь и вкось, на соплях, лишь бы отвязаться. Тьфу, пакость!
Я смотрела на него со все возрастающим удивлением: передо мной был какой-то новый, абсолютно незнакомый мне Экскаватор, внезапно приобретший очертания танка. Жесткие складки у рта, прицельный прищур глаз и что-то волчье в повадке… Жителям страны не за что любить арабских соседей. Армейские делянки здешних кладбищ регулярно пополняются новыми могилами. Многие в моем поселке не раз попадали под град камней по дороге домой. Случались и пулевые ранения, и поджоги, а такие мелочи, как кражи со взломом, и вовсе не стоят упоминания.
Нашей вражде больше ста лет, и моя взаимная, из раннего детства тянущаяся симпатия к старому подрядчику Маэру в этом смысле мало что значит. И все же — «воняет оливковым маслом… сраный муслик… эти твари…» — откуда такая ненависть у приезжего парня, который тут без году неделя и видел от местных арабов только хорошее? Неужели они так достали его в безусловно мирных Нидерландах?.. Пока я, потеряв дар речи, пялилась на голландца, он подобрал с пола перчатки и пошел к ведру с краской. По моим расчетам, работы в доме оставалось совсем немного — дня на полтора, не больше.
Он справился раньше — но я напрасно думала, что преобразовательский пыл Экскаватора на этом иссякнет. Закончив с побелкой и замазав силиконом щели в оконных рамах, парень перешел в сад. Под утро мне приснилась Канада, куда мы с моим бывшим ездили отдыхать два года тому назад. По пробуждении уши еще полнились ревом Ниагарского водопада, и я не сразу осознала, что шум продолжается, хотя сон уже кончился. Пришлось поднять жалюзи, выглянуть наружу и убедиться, что Ниагара тут ни при чем. Источником шумов оказался голландец: подрезав где надо, мохнатые стебли дикого плюща, он волна за волной низвергал их на землю с высокого забора, отделявшего мой двор от соседского.
— Эй! — пропищала я. — Что ты делаешь?!
Экс обернулся, кивнул и подошел к окну. Он был в коротких шортах и шлепанцах; голые плечи блестели от пота, бугры мышц подрагивали, как у породистого коня, а на животе явственно вырисовывались шесть красивых квадратиков. Все это, безусловно, хотелось потрогать, а то и погладить… или даже лизнуть. Черт, как же давно я этим не занималась… последний раз был… — тьфу, даже не упомню.
— Да вот, решил привести в порядок твой сад, — сказал он. — Если, конечно, это можно назвать твоим садом. Плющ явно полагает иначе. Деревья полузадушены, повсюду сорняки. А листья… Когда тут в последний раз убирали павшие листья?
— Падшие листья… — эхом повторила я, усиленно отгоняя от себя фантазии, которые подходят лишь окончательно падшим женщинам. — Н-не знаю… Когда же в последний раз-то… Гм… Даже не упомню.
Он сокрушенно вздохнул.
— Ну вот видишь! С домом я более-менее закончил. Думал, правда, сменить окна, но они еще ничего, держат. Можно обновить жалюзи, и этим пока ограничиться. Ты как, согласна?
Я молча пожала плечами и пошла пить кофе. В голове вертелось что-то ускользающее — что-то такое, что непременно нужно было сказать этому чертову атлету, — нужно было, но забылось. Вот только что? Я снова и снова мысленно прокручивала картину с голыми плечами, лоснящейся грудью, квадратиками живота и шортами, обтягивающими крепкие ягодицы — и не могла припомнить ничего, кроме откровенно порнографических видений. Меня осенило лишь на второй чашке: шлепанцы! Ну конечно! Надо сказать дурачку, чтобы обулся посерьезней: в буйной растительности под забором могут прятаться змеи и скорпионы.
Я ставила чашку в раковину, когда он возник в дверях и стал там, держась рукой за косяк.
— Хочешь кофе?
Экс покачнулся; тут только я разглядела, что парень бледен, как смерть.
— Меня ужалила змея… — с трудом выговорил он. — По-моему, гадюка. Большая, метра два…
— Быстро! В машину! — скомандовала я.
Мы мчались, огибая пробки по обочинам шоссе. Справа на сиденье безвольно мотал кудлатой башкой голландец. Он потерял сознание еще до блокпоста.
— Гадюка? — переспросила меня веселая медсестра приемного отделения. — Ну, это не беда. Как говорит наш главврач, беда, когда женщина жалит, — это, как правило, смертельно. А с гадючьим укусом в реанимации делать нечего. Сейчас вкатаем ему антиаллерген, поставим инфузию, проверим на предмет тромбов — и баиньки до завтрашнего утра… Он тебе кто — муж?.. бойфренд?..
— Приятель, — с заминкой ответила я.
А кто он мне, в самом-то деле? Не говорить же «жилец» — может, он теперь и не жилец после гадюки…
— Ах, прия-я-ятель… — насмешливо протянула медсестра. — Ну так не бойся, ничего с твоим приятелем не случится. У нас таких случаев хватает. У змей сейчас период активности, ищут себе… э-э… приятелей. Езжай домой, подруга. Заберешь его денька через два. Еще неделя постельного режима — и будет как новенький, готов к повторному использованию.
На следующий день, когда я приехала, Экс еще дрых — накачали чем-то, чтоб меньше двигался. Так что он открыл глаза прямиком в мою сочувственную физиономию. Открыл — и обрадовался. По дороге в больничку бедняга был уверен, что умирает, а теперь эта ошибочная уверенность переросла в еще более ошибочную благодарность мне, якобы спасшей его драгоценную экскаваторную жизнь.
— Не преувеличивай, Экс, — сказала я. — Это всего лишь гадюка. Местный начальник утверждает, что укус женщины намного опасней.
— Очень хотелось бы это проверить, — слабо улыбнулся он. — Но только с тобою.
Сутки спустя я привезла его домой, уложила в постель и поехала за продуктами. Когда мы болели, Савта готовила куриный бульон на корешках, травах и специях; она называла его «еврейский пенициллин». В нашей поселковой бакалее не было ни свежих кур, ни нужного набора ингредиентов — пришлось переться в городской супермаркет. Там-то, на стоянке, уже загружая
багажник, я и узрела своего бывшего; гордый, как павлин, он дефилировал в обнимку с какой-то длинноногой грудастой телкой — не совсем малолеткой, но близко к тому.
Нет, я не расстроилась. Совсем-совсем. Да и какое может быть расстройство, если мы расстались на год-полтора позже, чем следовало бы. Чувства к тому моменту уже зачерствели, чтобы не сказать зачервивели. Поэтому я спокойно захлопнула крышку багажа, села за руль и уже там поняла, что не хочу больше жить. Так бывает, когда накатывает отчаянье. Или даже кое-что похуже отчаянья — сиротство. Да-да, сиротство. Осознание полнейшего одиночества, как будто мир вдруг превратился в огромную барокамеру, чьи стенки составлены из чужих домов, чужих людей, чужого неба, чужой земли и чужого всего. И ты сидишь внутри этой звенящей пустоты — и не можешь вдохнуть, потому что воздух тоже чужой.
К моим соседям на праздники съезжаются семьи, и каждая семья — племя, пять-шесть десятков душ. У любого моего ровесника, не говоря уже о тех, кто помоложе, — полный набор родаков: мамаша, папаша, два деда, две бабки, братья, кузены, зятья, невестки и полные кузова малых детей, которые ссыпаются на двор из машин наподобие щебенки из самосвала. А иногда и по двое-трое папаш, если мамаша вовремя развелась и заново вышла замуж. По двое-трое папаш и по пять-шесть дедушек! Пять-шесть дедушек, подумать только! А у меня — ни одного.
То есть вообще ни одного, ноль. У меня нет ни отца, ни матери, ни дедов, ни бабок, ни мужей, ни братьев, ни кузенов, ни их длинноногих грудастых телок. Есть лишь сестра, которую я раздражаю, да и та — от другого отца, которого тоже нет. У меня нет семьи. Вся моя семья — все племя в пять-шесть десятков душ и полные самосвалы детей — задушена в польских лагерях смерти. На кой черт она выжила, эта Савта? Неужели для того, чтобы я вот сейчас сидела, вцепившись в руль на стоянке посреди барокамеры?
Говорят: отцы ели кислый виноград, а у детей оскомина. Ха! Оскомина! Велика важность… А не хотите ли так: отцов ели людоеды, а дети — остатки-объедки, застрявшие между людоедскими клыками. Я — из этих детей, гниющих заживо в зловонной пасти давно отгремевшей войны. Мы живем ожиданием. Мы ждем кого-нибудь с зубочисткой — кого-нибудь, кто наконец выковыряет нас туда, где нам только место — к нашим семьям — в глубину рвов, к пеплу, витающему над полем. Нет, я не расстроилась. Совсем-совсем.
Я знала, что дыхание вернется, — слава богу, не впервой. Как бы ни пуста была барокамера, человеку всегда есть, за что зацепиться. Вцепилась в руль — значит надо рулить. Накупила корешков и свежих куриц — значит надо варить. Дома лежит ужаленный дурак, которого ты же сама и забыла вовремя предупредить о весьма вероятной опасности, — значит надо лечить. Значит, значит, значит.
Запах бульона и корешков, как и положено, наполнил дом, так что несчастный Экс сначала залил слюной всю подушку, а затем стал в голос умолять меня прекратить пытку. Но я безжалостно выдержала положенные три часа: «еврейский пенициллин» должен вариться долго. Голландец выпил пол-литровую чашку, попросил еще, осушил вторую и заснул с блаженной улыбкой на устах. Вечером я напоила его чаем с мятой и не стала возражать, когда он взял меня за руку и потянул к себе. Только и спросила, не боится ли, что ужалю.
— Ну ужалишь… — прошептал он. — Будет хорошая смерть.
У Экскаватора оказались нежные губы, не слишком характерные для столь громоздкой строительной техники. Но что касается остального, он вполне соответствовал моим самым смелым фантазиям. Утром мы проснулась в обнимку и немедленно повторили то, чем занимались всю ночь.
— Вообще-то тебе нельзя напрягаться, — вспомнила я. — Предписан постельный режим и минимум движения.
— Во-первых, напрягается не весь организм, — возразил он. — Во-вторых, мы не вылезаем из постели, то есть режим соблюден. И в-третьих, движешься в основном ты…
Что ж, так оно и было — в примерном соответствии с рекомендациями моей старшей, более опытной сестры-наездницы. Я, не торопясь, со вкусом наверстывала упущенное прошлое и в принципе не собиралась думать о будущем. Зачем? Месяц подходил к концу, а с ним и странный туристический вояж моего голландца. Шагающий экскаватор пошагает себе дальше — к своим новым, понятным лишь ему проектам, а мне останутся отремонтированный дом и неплохие воспоминания о круглосуточных скачках без седла. Хороший результат, что и говорить, — спасибо незнакомой гадюке.
И все бы ничего, но к концу «постельного режима» голландец ни с того ни с сего принялся, что называется, строить планы. Вообще говоря, это нормально для счастливых влюбленных — лежа рядышком и глядя затуманенным взором в потолок, считывать оттуда детали и приметы будущего совместного рая. Вот только были ли мы «счастливыми влюбленными»? Определенно нет — по крайней мере с моей стороны. Я всего-навсего удовлетворила голод, физиологическую потребность. «Довольная» — еще куда ни шло, но уж никак не «счастливая». А уж о «влюбленности» и вовсе нечего говорить.
Напротив: объездив этого голландского жеребца, я испытывала гнетущую неловкость, как будто внезапно застала себя за каким-то почти постыдным занятием. Повадки шлюхи мне чужды и неведомы. Я никогда не посещала бары и ночные клубы в поисках партнера по пьяному «стуцу» в туалетной кабинке. Никогда не уединялась с приятным незнакомцем в разгар многолюдной вечеринки. Никогда — смешно сказать! — не изменяла своему «эксу». И вот — на тебе! Наша случка стала случайным результатом случайного стечения обстоятельств — укуса гадюки, жалости к страданиям молодого Экскаватора, чувства вины и накатившей на меня волны отчаянного сиротства. Не так уж и мало, но от всего от этого до любви — как от Шомрона до Амстердама.
Однако Экс полагал иначе.
— У нас будет минимум трое детей, — говорил он, уставившись, как и положено, в потолок. — А если ты согласишься, то и пятеро. Мы поженимся по иудейскому обряду. Если надо пройти… как это у вас называется — гяур?
— Гиюр…
— Ну я и говорю «гяур». Если надо, пройду. Сделаю все, что потребуется, не сомневайся. Буду примерным евреем, заботливым отцом и любящим мужем. Собственно, я уже любящий муж, разве не так?
В ответ я лишь закатывала глаза и стонала еще громче и заливистей, чем в процессе скачек. Ну как же объяснить этому дурачку, что никто тут не собирается выходить за него замуж?
— Не бойся, семью обеспечу… — заверял он, по-своему истолковав мои стоны. — Во-первых, могу водить экскурсии из Европы. Соотечественнику европейцы доверятся охотней, чем местным. Во-вторых, ты же видела: я на все руки мастер — куда лучше вашего халтурщика-арабона. Дом мы, конечно, перестроим; участок большой, площадь зря пропадает. Расширим кухню и гостиную, добавим рабочий кабинет, надстроим второй этаж… да и подвальное помещение не помешало бы…
На этом этапе я отключала слух или принималась использовать кандидата в мужья тем единственным способом, который хоть как-то оправдывал его присутствие здесь. К счастью, исполняя обязанности жеребца, он отключал речевую функцию, переходя на необременительное похрапывание и тихое ржание, как оно и положено четвероногим производителям.
Неделю спустя голландец достал из-под кровати свои тяжелые альпийские ботинки и вернулся во двор, вооруженный заступом, мотыгой, секатором и мачете. Кусты испуганно прижимались к земле, едва завидев его мстительную физиономию; плющ в ужасе карабкался на стену, а несчастные сорняки содрогались, судорожно разбрасывая вокруг семена будущего потомства ввиду неминуемой ликвидации пока еще живущего поколения. Тщетные надежды! Вырубив, сдернув и выкорчевав все, что казалось ему лишним, Экс привез бочонок какого-то адского зелья.
— Почему бы нам не съездить к морю, Хозяйка? — предложил он. — Я тут намерен разбрызгать кое-что, чем не стоит дышать. В общем, возьми купальник, полотенце и жди меня в машине у ворот поселка.
— У ворот поселка? Почему не здесь?
— Я ж объяснил: не стоит дышать этой смесью, — Экс достал из коробки защитный комбинезон и респиратор. — Особенно матери моих будущих детей. Жди у ворот. Это не займет много времени — полчаса максимум…
Женщины на пляже провожали меня ненавидящими взглядами, недоумевая, как этой замухрышке достался такой красавец-атлет. Когда солнце всерьез вознамерилось нырнуть и я засобиралась домой, оказалось, что у Экса другие планы.
— Еще рано возвращаться, Хозяйка, — сказал он. — Нужно, чтобы смесь выветрилась. Я снял коттеджик неподалеку, в кибуце. Поехали, переночуем там.
И снова я подчинилась. Зачем — не знаю… Пассивность — мое второе имя. Так уж я устроена: плыву по течению, едва шевеля плавниками. Меня можно подхватить обычным рыболовным сачком, и я буду лишь вяло хватать ртом воздух, даже не думая сопротивляться. Собственно, эпопея с шагающим Экскаватором свидетельствует об этом самым неопровержимым образом. Но и прежде я совсем не отличалась инициативой: школа и профессия, дружбы и любови скорее находили меня, чем я их.
А уж выскочить из сачка… К примеру, мои отношения с бывшим следовало закончить года на два, а то и на три раньше. То же и с работой, которая обрыдла до невозможности задолго до того, как сестра заставила меня уволиться. И дело тут, конечно, не в слабости — сил-то у меня хватает. Умею и ответить, и припечатать по мордусям. Дело в проклятом вопросе: «Какая, к черту, разница?» Да-да, именно в нем. Какая, к черту, разница, где тебя выхватят из реки? Какая, к черту, разница, как зовут рыбака? Какая, к черту, разница между дурноголовыми подружками, с которыми тебе приходится перезваниваться? Какая, к черту, разница между самовлюбленными жеребцами, которые все на один круп? Какая, к черту, разница, где переночевать — дома или в кибуце?
Мы вернулись в поселок спустя двое суток. Двор был усеян мышиными, змеиными, кошачьими, крысиными трупами. Экс просто сиял от счастья.
— Смотри, есть даже мангуст! А это что за тушки?
— Даманы — скальные зайцы… Они, кстати, охраняются.
— Во всем должен быть порядок, — нравоучительно провозгласил голландец, собирая мертвецов в пластиковый мешок. — Жизненное пространство и неприкосновенность жилища — часть порядка. Мы же не лезем к ним за забор. Пусть плодятся там, нет проблем. А здесь плодимся мы.
Он похоронил нарушителей жизненного пространства в глубокой братской могиле, которую выкопал прямо на участке. По его словам, ничего не должно пропадать зря, включая трупы. Утилизация. Рациональный подход. Удобрение почвы.
Вечером, после ужина, Экс объявил, что должен поведать мне что-то чрезвычайно важное. Я посмотрела на значительное выражение его лица и испугалась ничуть не меньше, чем кусты, плющ и ныне утилизированные существа, некогда населявшие мой двор. Ну вот. Сейчас-то все и откроется. Он беглый каторжник, серийный убийца, скрывающийся от правосудия. Или алиментщик, бросивший в своей Голландии жену и пятерых детей. Или мошенник, намеревающийся обманом завладеть мною и моим домиком. Или еще какая-нибудь гадость… — почему-то мне шли на ум лишь самые неприятные варианты. Маньяк — да; лауреат Нобелевской премии — нет.
— В нашей семье не должно быть секретов, — сказал он. — Настало время узнать правду. Я не тот, за кого ты меня принимаешь.
— Тебя разыскивает Интерпол?
— Что? Интерпол? — удивился голландец. — При чем тут Интерпол? Ты решила, что я преступник? Боже упаси, Хозяйка. Я всегда был и остался законопослушным ответственным гражданином. Только не Нидерландов, а Германии. Я немец.
— Немец… — эхом повторила я.
— Да-да, — торопливо зачастил он. — Я боялся сказать об этом с самого начала. Боялся, что ты меня прогонишь. Ведь твоя бабушка… Но теперь-то ты… Пожалуйста, Хозяйка. Очень тебя прошу…
Бывший голландец, нежданно-негаданно обернувшийся немцем, смотрел на меня с такой отчаянной мольбой, что мне не оставалось иного выбора, кроме как постараться утешить беднягу.
— Ну это еще ничего, — промямлила я. — Немец так немец. Все мы не без недостатков. Главное, что не преступник. А то я уже…
Он просиял — почти как в тот момент, когда увидел двор, усеянный трупами.
— Значит, ты на меня не сердишься?.. О, спасибо, спасибо! Я так боялся, так боялся…
И тут только до меня дошел смысл других слов — сказанных о Савте.
— Погоди-погоди, — прервала его я. — При чем тут моя бабушка? Что ты о ней знаешь? И откуда?
Экс печально развел руками:
— Вот. В ней-то все и дело, в твоей бабушке, фрейлейн Фриде Цвиковер. Я уже упоминал своего деда, который умер до моего рождения. Он работал бухгалтером. Это у нас наследственная профессия. От прадеда к деду, от деда к отцу, от отца ко мне…
— То есть ты тоже бухгалтер? И при этом ремонтник?
— Ах, ерунда… — отмахнулся он. — Когда живешь в маленькой деревушке, поневоле научишься делать в доме и в саду все, что требуется. Дед тоже умел, и отец, и я. После университета меня взяли в хорошую фирму в Штутгарте. И все шло хорошо. Работа, друзья, подруга… А потом умер отец. Тяжелый инфаркт, некому было вызвать амбуланс. После похорон я приехал продавать дом, ну и, как водится, решил хорошенько осмотреть, что там к чему. Понять, где нужен ремонт и так далее. И нашел на чердаке архив покойного деда. Бухгалтерские книги, дневник, фотографии, знаки отличия времен войны. Он был офицером СС, Хозяйка. Младшим офицером, лейтенантом — то есть всего лишь унтерштурмфюрером, но тем не менее. Дед служил бухгалтером в концентрационном лагере. Там ведь требовался учет… всего.
— Ну да, — подтвердила я. — Ничего не должно пропадать зря, включая трупы. Утилизация. Рациональный подход. Удобрение почвы.
Экс рассеянно кивнул.
— Конечно. Но дед никого не убивал. Только вел учет. И даже спасал тех, кого мог. Их имена были в его дневниках и в бухгалтерских книгах…
— Чьи имена?
— Ну как… — он замялся. — Ты ж понимаешь, что сам бухгалтер не прикасался к вещам и к… Ну, ты понимаешь.
— Не понимаю.
— Ну… к украшениям, к монетам, к одежде, к обуви, к содержимому чемоданов… — немец глубоко вздохнул. — К волосам. К зубным коронкам. К трупам. Все это собирали работники зондеркоманд. Кто-то собирал, кто-то описывал, кто-то приносил опись в контору…
— Кто-то выдавал номерки…
Он озадаченно взглянул на меня.
— Какие номерки?.. Не знаю. Знаю только, что мой дед вел учет по описи. И всё. Его мобилизовали, зачислили в штат, одели в эсэсовский мундир. Не потому, что он был убежденным поклонником Гитлера или там членом нацистской партии. Причина была другая: все немцы в лагере проходили
по ведомству Гиммлера, и другой формы для них просто не предусматривалось. Служишь в лагере — значит надевай форму СС. Но дед и близко не был настоящим эсэсовцем. Он вообще никого не убивал, ни разу, за всю войну. Только вел учет. Понимаешь?
— Понимаю. И моя бабушка…
Экс потупился.
— Видишь ли, судя по конторским книгам, работники зондеркоманд часто… э-э… выбывали. Но дед старался не допустить этого. Говорил начальству, что такой-то или такая-то представляют особую ценность. Что будет трудно найти замену. Что интересы рейха требуют продолжения их работы. Но во многих случаях он не мог ничего поделать. Люди сами отказывались жить… или сходили с ума. Но были и такие, кто держался, — и фрейлейн Фрида одна из них. По-моему, она ему нравилась. Или даже очень нравилась. Или…
— Стоп! — скомандовала я. — Ей было тогда всего тринадцать…
— Да-да, конечно… — торопливо проговорил немец. — Я ни на что не намекаю, ни боже мой. Просто ее удалось спасти. А потом она спасла моего деда.
— Это как же?
— Он попал в плен к американцам. Ничего не скрывал о себе, говорил только правду. Да и что скрывать — он ведь действительно никого не убивал. За шесть лет войны — никого! Это ж надо суметь! Но при этом был эсэсовцем — пусть и самого младшего ранга. Эсэсовцем из лагеря смерти. Таких американцы обычно выдавали полякам, ну а те уже вешали без разговоров. Но дед сказал, что его слова могут подтвердить те, кто уцелели. Он назвал с десяток имен, среди них — имя фрейлейн Фриды Цвиковер. И произошло трижды невероятное: во-первых, следователь согласился искать свидетелей; во-вторых, Фриду нашли в ближайшем лагере для перемещенных лиц; в-третьих, она согласилась на очную ставку. Они сидели напротив друг друга за одним столом — прямо как мы с тобой.
— Как мы с тобой… — механически повторила я.
— Ну да! — с чувством воскликнул Экс. — Как мы с тобой! Мой дед спас твою бабушку во время войны. Твоя бабушка спасла моего деда после войны. Если бы не ее свидетельство, я не родился бы. Точно так же, как если бы не он…
— … не родилась бы и я. Понимаю.
Я поднялась со стула — то ли поставить чайник, то ли оттого, что не могла и дальше соответствовать нарисованной Эксом картине. Лагерная гардеробщица за одним столом с лагерным бухгалтером — этого мне только не хватало…
— Меня всю жизнь приучали быть ответственным человеком, — глухо продолжал немец, обращаясь к моей спине. — Исполнять долг, блюсти законы, быть честным гражданином. И главное, поддерживать порядок. Порядок — самое важное. Порядок в комнате, порядок на улице, порядок в поведении, порядок в работе, порядок в душе´. Так вот — после чтения дедовского архива случилось ужасное: я потерял порядок. Не мог работать, не мог есть, не мог общаться с людьми. Вообще-то мы проходили Холокост в школе, но одно дело — урок и учебник и совсем другое — твоя собственная шкура. В конце концов я понял, что не смогу дышать по-прежнему, пока не увижусь с фрейлейн Фридой.
— Зачем?
— Чтобы сказать спасибо — ведь я обязан ей жизнью. Чтобы попросить прощения за то, что с ней сделали немцы, которые носили ту же форму, что и мой дед. Помочь в меру сил. Полгода ушло на поиски. Наконец в архиве Фонда компенсаций нашелся адрес. Я купил билет и приехал.
Вскипевший чайник возмущенно зашумел и щелкнул выключателем.
— Выходит, со мной ты…
— Нет-нет! Конечно, нет! — вскричал внук лагерного бухгалтера. — Как ты могла такое подумать? То есть сначала — да, врать не стану. Я сказал себе, что, если не получилось поблагодарить фрейлейн Фриду, отчего бы не помочь ее внучке? Тем более ваш дом сам напрашивался на ремонт. Но потом постепенно, день за днем… Вообще-то ты мне сразу понравилась, но по-
том я и вовсе влюбился. Что в этом такого странного, Хозяйка? Два молодых человека в одном месте. Взаимное притяжение. И не только с моей стороны. Я ведь видел, как ты на меня посматривала. Скажешь нет?
— Скажу да.
— А кроме того, в нашем браке заключен высший порядок. В какой-то момент я понял, что мало отремонтировать дом и выкорчевать сорняки. Надо еще и вернуть уничтоженные семьи, уничтоженных детей. Немец, создавший еврейскую семью и сам ставший евреем, отцом еврейских детей, — только это и восстановит порядок.
Он замолчал — порядочный немец, выговорившийся до конца, до самого последнего слова. Молчала и я, но по другой причине: у меня вообще не было слов — даже самых начальных. Не знаю, как определить чувство, которое владело мною тогда. Наверное, досада. Ну при чем тут я, люди? При чем тут я, родившаяся полувеком позже того кошмара? Вам что, мало моего сиротства? Не терпится добавить еще одну пытку, еще один крюк к бороне, которая ни за что ни про что раздирает мою душу? Я всего лишь внучка той гардеробщицы! Она привела меня сюда, а сама отошла на время — так ведь бывает, правда? Постой пока тут, внученька, я мигом… Вот я и стою; пожалуйста, не кричите на меня. Не надо этого «Что значит нету?!» Не тычьте мне в лицо ваши номерки на веревочках! Они выданы не мною — не мною, слышите?!
Вот так она, значит, и уцелела, моя любимая Савта — милостью лагерного унтер-как-его-там-фюрера. Тринадцать лет, но всё при всём, прям хоть на выданье. Чем она платила ему за выживание? Скорее всего, этим «всем при всём» и платила — тем же, чем я сейчас плачу за ремонт…
— Ну не молчи, скажи что-нибудь… — жалобно протянул Экс за моей спиной.
— Иди… куда-нибудь… — не оборачиваясь, попросила я. — Мне надо побыть одной.
Он послушно поднялся и ушел в спальню. Почему в спальню? Я-то имела в виду совсем другое: во двор, на улицу, из поселка, к чертовой матери… Хотя в чем виноват этот бедняга? В гипертрофированном чувстве ответственности? В немецкой одержимости порядком? Но это ведь не так уж и плохо. По крайней мере, лично я видела от него только добро, разве не так? И все же, все же надо кончать с этой безумной историей. Есть в ней что-то извращенное, нехорошее… Вот перекурю на веранде и скажу ему выметаться. Нет, не так — это слишком грубо. Скажу ему… скажу ему…
На веранде я забралась с ногами на кресло-качалку, выкурила одну за другой девятьсот девяносто девять сигарет и пошла изгонять немца. Он не спал — лежал на спине, вытянув руки по швам и уставившись в стену, а когда я стала в дверях, перевел на меня умоляющий взгляд. Наверное, так смотрит безнадежно раненный жеребец, перед тем как принять прощальный выстрел в ухо.
— Пожалуйста, Хозяйка… пожалуйста…
Пассивность — мое второе имя. Да и вообще, не в моем характере стрелять в голову ни людям, ни лошадям. Так что я молча разделась и легла рядом с ним. Не потому что приняла какое-то решение из категории «окончательных», а потому что пока еще не смогла прийти ни к чему определенному. Но Экс истолковал это по-своему, что, в общем, неудивительно. Немцы в любом вопросе жаждут именно «окончательного решения», раз и навсегда утверждающего вожделенный порядок. С точки зрения моего конкретного немца, все неясности и недомолвки наших отношений остались позади — в том смысле, что внучка лагерной гардеробщицы, выслушав исповедь внука лагерного бухгалтера, ни словом не возразила против плана восстановления еврейского поголовья посредством своей сиротской утробы и его немецкого семени.
Отныне я принадлежала ему — его порядку, его правилам и расписаниям.
— Вот что, Хозяйка, — сказал он уже на следующее утро, — теперь нет причины стирать нашу одежду порознь. Одна семья — одна стирка.
— Окей, — кивнула я, — нет проблем.
— Как раз есть проблема, — возразил Экс. — Я обратил внимание, что ты постоянно используешь один и тот же режим. Это влечет непозволительный расход воды и энергии. С сегодняшнего дня стираем только по правилам.
— По каким правилам?
— Будешь запускать машину, позови меня, я научу. Во всем должен быть порядок.
Затем последовал еще целый ряд лекций, нотаций и инструкций. Оказалось, что я непозволительно разбрасываю вещи, оставляю где попало свою зубную щетку, не вовремя мою посуду, не выключаю свет и не обращаю должного внимания на вновь проклюнувшиеся сорняки. Меня это не обижало — напротив, поначалу казалось забавным. Но неделю спустя ласковые увещевания сменились резкими выговорами. Экс всерьез вознамерился внести немецкий порядок в мою беспорядочную стихию.
— Что это?! — кричал он, троекратно упирая на второе слово.
— Кофта, — честно отвечала я.
— Вижу, что кофта! Почему она здесь, на спинке дивана?!
Я пожимала плечами.
— Не знаю… Наверное, ей там тепло и уютно. А ты думал почему?
— О-о-о майн гот! — стонал Экс. — Почему ты не повесила ее в шкаф? Это ведь так просто! Смотри: вот я беру кофту… открываю шкаф… вынимаю свободную вешалку… расправляю… вешаю… вуаля! Совсем несложно. Зато порядок! Порядок!
Потом мне позвонила сестра и с ходу затараторила, не тратя времени на приветы:
— Послушай, я говорила с Томасом. Ты не можешь так себя вести. Подумай о…
— Кто такой Томас?
— Как это кто? Твой голландец! Этот парень просто клад — и муж, и жеребец, и мастер на все руки в одном лице…
— Все руки в одном лице… Это что-то новое в анатомии.
— Перестань, я серьезно! — повысила голос сестра. — Не будь дурой, не упусти уникальный шанс, потому что другого не будет. Кто еще польстится на стареющую идиотку? А этот ведь реально намерен жениться! Ну почему, почему ты не можешь класть вещи на место? Хотя бы только до свадьбы! Неужели это так трудно? Неужели ты…
— Он не голландец, — перебила ее я. — Он немец.
— Кто?
— Немец.
— А! — выдохнула сестра и надолго замолчала.
— Ау, ты еще здесь? — поинтересовалась я, когда надоело слушать тишину.
— Ты уверена, что тебе это нужно? — тихо проговорила она.
— Что конкретно ты имеешь в виду, сестричка? Мужа, жеребца или руки в одном лице? А то стареющая идиотка совсем запуталась в твоих многоумных рекомендациях.
— Ты ведь знаешь… — так же тихо продолжила сестра. — В доме у Савты никогда не было ничего немецкого. А тут сразу…
— Сейчас это мой дом! — крикнула я. — Мой, а не Савты! Ее больше нет и ее правил тоже! И ее прошлого тоже нет, поняла?! Есть только мое настоящее! Мое! Настоящее! Заруби себе на носу, чертова сучка!
Я вопила в трубку, бегая по комнате и не желая вслушиваться в испуганный лепет на другом конце разговора. Пассивность пассивностью, но иногда возникает потребность хорошенько выкричаться. Это, знаете ли, как плотина: копится, копится, а потом вдруг — бах! — и прорвало. И тогда уже берегись — тут тебе и потоп, и притоп, и прихлоп. В этом плане мы с Господом Богом очень похожи. Он ведь тоже довольно инертен и активничает намного реже, чем мог бы.
Отсоединившись, я вернулась к остывшему кофе. Экс стоял у плиты, мастерски подкидывая и ловя на сковородку блины.
— Молодец! — одобрительно сказал он. — Не знаю, о чем вы говорили, но понимаю твои чувства. Далеко не всегда получается по-хорошему. К примеру, утром опять видел на нашем участке кошку соседа. А я ведь его уже трижды предупреждал. Теперь пусть пеняет на себя. Во всем должен быть порядок.
— Отравишь?
— Пока только кошку, — рассмеялся немец.
Я вздохнула, взяла сигареты и пошла на веранду. Истошный вопль Экса настиг меня в полуметре от двери.
— Опять! — верещал он. — Ты опять оставила чашку на столе! Ну почему, почему нельзя отнести ее в раковину? Ты вообще знаешь, что такое порядок?! Порядок! Порядок! Ордунг!
Вот тут-то меня и накрыло. Как выяснилось, сестричка проделала лишь небольшую пробоину, а по-настоящему, всей железобетонной массой плит, затворов и опор, рухнуло только сейчас, при этом слове. Ордунг! Ордунг! Это ведь и в самом деле был дом Савты. Савтой были его стены, двери и окна. Савтой был его воздух. Савтой была я, и мне было тринадцать. И я стояла на платформе, едва держась на ногах после трех суток, проведенных в грузовом вагоне, набитом так плотно, что пока еще живым приходилось стоять на тех, кто умер по дороге. А напротив, в фуражке и форме мышиного цвета, упруго покачивался с пятки на носок он, унтер-обер-как-его-там-экс — высокий, красивый, плечистый, мастер на все руки в одном лице — и выкрикивал вот это самое слово. Ордунг!
Я оттолкнулась от притолоки и вернулась к столу. Я не говорила, я шипела — как та двухметровая гадюка, намного раньше меня осознавшая, что надо делать.
— Слушай меня внимательно, — прошипела я. — Сейчас ты собираешь свой сраный рюкзак и выметаешься отсюда к гребаной матери. Даю тебе пять минут на сборы. Пять минут, и чтобы духу твоего здесь не было!
— Ты что… Хозяйка… — испуганно пролепетал он. — Почему? За что?
Я бросила взгляд на часы.
— Время пошло`. Задержишься хоть на секунду — позвоню в отдел безопасности. У нас там сидит Шимми Симхони, влюбленный в меня со старшей группы детсада. Будет счастлив накостылять тебе прикладом по заднице. Вон отсюда! Вон!
У калитки немец приостановился — взять поудобней рюкзак и заодно посмотреть, не передумала ли Хозяйка.
— Вон! И не вздумай возвращаться!
Я смотрела, как он шагает по улице — длинноногий, нескладный на вид — ни дать ни взять шагающий экскаватор, пришедший сюда помогать и просить прощения за вину, перешедшую к нему от деда. Да, от него исходило только добро — в доме, в саду, в постели… Даже раздражавшая меня «диктатура порядка» вряд ли заслуживала осуждения: действительно, куда разумней вешать ключи на один и тот же крючок, чем каждый раз тратить на поиски по четверть часа. Плохо другое: его добро было непрошеным, навязанным помимо моего желания.
Он навязал мне этот ремонт, навязал заботу о себе, навязал свое раскаянье и почти заставил меня быть не мною. Я ведь не просила его ни о чем — просящей стороной был он. Да-да, именно он просил, умолял, требовал, всеми силами старался заработать прощение, отчего-то остро необходимое ему для восстановления «правильного» порядка.
Вот только прощения нет — нет и быть не может. У меня нет права прощать. Да даже если и было бы: могу ли я простить его за бабушку, которая не могла простить даже себя саму? За бабушку, которая цеплялась за жизнь до девяноста трех лет по одной-единственной причине: боялась, что там, где оказываются после смерти, ей предъявят картонные номерки на веревочках…
Историю не изменить — с нею можно лишь сосуществовать. И это единственно возможный порядок в ее невозможном хаосе. Пусть немец остается там, у себя, куда я никогда не приеду. Ну а я останусь здесь — у себя, где никогда его не приму. Вот и всё. Точка.
Ну и вы тоже… — ради бога, не обижайтесь. Отсутствие прощения еще не означает непременного наличия обиды. Видите, как приветливо я машу вам со своей старой веранды? В руке у меня девятьсот девяносто девятая с утра сигарета, рядом — восемьсот восемьдесят восьмая с утра чашечка кофе, а вокруг — сад, поразительно быстро восстанавливающий свое привычное состояние. Отовсюду рьяно прут сорняки; плющ, сверкая глянцевыми листьями, карабкается ввысь, к новым свершениям; терновым венцом оплетают дом колючие плети бугенвиллеи; шепчутся фикусы, сговариваясь о том, где будет удобней вздыбить корнями плитки дорожки. Короче, жизнь продолжается.
Бейт-Арье,
июнь 2023