Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2023
В этой статье я не буду исследовать всю систему образования в СССР, которую считают порой одной из лучших в мире. Ничего не скажу ни про ликвидацию безграмотности, ни про знаменитый физико-математический блок, ни про подготовку инженеров. Моя задача — написать о том, что знаю не понаслышке, а по собственному опыту: про социальные дисциплины. Введенное Александром Солженицыным слово «образованщина» хорошо здесь подходит. Советским школьникам и студентам не рассказывали об обществе, в котором они живут. Им «втюхивали» идеологические догмы. Поэтому уже в годы перестройки, когда молодая советская элита должна была справляться с тяжелым грузом радикальных преобразований, она оказалась плохо подготовлена к «великим свершениям». Семидесятники (люди 1950—1960-х годов рождения) в ряде вопросов были лучше подкованы, чем шестидесятники (люди 1930—1940-х годов рождения), начинавшие свое образование еще в сталинскую эпоху, но качественного разрыва в уровне знаний двух этих поколений не было, поскольку первые часто учились у вторых.
Я окончил отделение политэкономии Ленинградского государственного университета им. Жданова (ЛГУ) в 1983 году, затем пять лет сам преподавал в небольшом ленинградском институте и под занавес советской эпохи защитил диссертацию на кафедре экономики современного капитализма ЛГУ. Хорошо знаю многих людей моего поколения с историческим и философским образованием. А благодаря тому, что последние 15 лет моей специальностью является не экономика, а историческая социология, я обстоятельно знакомился с трудами советских ученых из разных сфер социальных наук. Поэтому мне есть что рассказать. И начать надо с классификации.
НАУКИ ЕСТЕСТВЕННЫЕ, НЕЕСТЕСТВЕННЫЕ И ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННЫЕ
В советские годы популярна была шутка, родившаяся, наверное, в рядах ученых-естественников: «Науки в нашей стране делятся на естественные, неестественные и противоестественные». В общих чертах так оно и было. Комплекс социальных наук относили к числу противоестественных. Но я бы хотел с помощью той же шутки осуществить более тонкую классификацию внутри этого комплекса. Противоестественными я бы, пожалуй, назвал лишь научный коммунизм и политическую экономию социализма, поскольку они представляли собой чистую идеологию, практически «не запятнанную» никакими признаками науки. Но политэкономию капитализма, диалектический и исторический материализм (разделы марксистской философии), а также историю КПСС можно, думаю, снисходительно назвать науками неестественными. Ученые, специализировавшиеся в этих направлениях, могли серьезно изучать рыночное хозяйство на Западе, немецкую классическую философию, некоторые политологические вопросы и даже историю России в годы существования КПСС. Однако со всех сторон эти ученые были обставлены неестественными идеологическими ограничителями. Писать свои научные труды им приходилось порой эзоповым языком, а реальную науку разбавлять всякими идеологическими штампами так, что только по-настоящему вдумчивый читатель мог извлечь пользу из книг и статей этих ученых.
Но зато историки и востоковеды даже в советское время могли заниматься вполне естественной научной работой. Причем внутри этих наук тоже существовало деление, связанное в основном с тем, насколько сильно удалялись исследователи в своих изысканиях от современности. Античники и медиевисты были более свободны, чем, скажем, историки, писавшие о капитализме, который, согласно марксистской идеологической доктрине, обязательно должен был быть уничтожен посредством экспроприации экспроприаторов, как гласил «Манифест Коммунистической партии». Конечно, не всякий медиевист готов был стать настоящим ученым, но тот, кто готов был им стать, имел такую возможность. Он тоже был скован целым рядом неестественных ограничителей, главным из которых был железный занавес, препятствовавший работе за рубежом и сильно ограничивавший творческие контакты с иностранными коллегами на конференциях. Однако советская власть в постсталинский период не могла помешать адекватно писать о средневековой культуре, чем занимались, скажем, такой выдающийся медиевист, как Арон Яковлевич Гуревич, и такой яркий филолог, как Михаил Михайлович Бахтин. Блестящую работу о народных восстаниях во Франции XVII века написал еще в сталинское время Борис Федорович Поршнев. Не менее важные исследования той эпохи осуществила Александра Дмитриевна Люблинская. Со ссылками на их труды я часто сталкиваюсь при чтении книг зарубежных историков.
В экономической науке, которой я занимался, не было ничего подобного. Есть, пожалуй, лишь два ученых, чьи труды вошли в историю науки, но это как раз те исключения, которые лишь подтверждают правило. Николай Дмитриевич Кондратьев успел создать теорию больших экономических циклов, но был расстрелян в 1938 году. Леонид Витальевич Канторович успешно работал и даже получил Нобелевскую премию, но его экономико-математическое направление исследований (важное для конкретной организации производства) было далеко от той социальной проблематики, которая важна для понимания общественного устройства.
Обучение в университете дало мне чрезвычайно мало. У нас были, конечно, преподаватели, которые искренне хотели принести пользу своим студентам. Им я благодарен и с некоторыми из своих учителей продолжал общаться после того, как окончательно расстался с alma mater. Но в тех условиях, в которые они были поставлены, польза эта не могла быть большой. Политэкономия социализма представляла собой абсолютно схоластическую науку, не имевшую отношения к реальной советской экономике. Фактически нам впихивали ряд идеологических догм, сформулированных в сталинскую эпоху и развернутых в длинный, нудный учебный курс. Целый ряд конкретно-экономических дисциплин (от ряда отраслевых экономик до планирования и управления народным хозяйством) могли быть полезны студентам, если преподавались хорошими профессорами, но с переходом нашей страны к рынку эти знания полностью обесценились, поскольку система хозяйствования стала совершенно иной. Лучше обстояло дело с политэкономией современного капитализма. Конечно, любой курс был обставлен жесткими идеологическими ограничителями, которые преподаватели вынуждены были соблюдать, но все же конкретная информация о том, как функционирует экономика на Западе, в лекции порой проникала. В отличие от «знатоков политэкономии социализма» исследователи капитализма читали книги на иностранных языках и могли нам представить хотя бы дайджест из прочитанного. В пореформенный период они, как правило, откидывали навязанную «старым режимом» идеологию и становились настоящими рыночниками, тогда как их коллеги из «социалистического цеха» зачастую ругали реформаторов, начинали искать всякие национальные модели хозяйственного развития, не основанные на реальном зарубежном опыте и взятые «из головы», так же как былые политэкономические догмы.
ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА КНИГИ
Впрочем, тот студент или аспирант, который хотел действительно получить знания о капитализме, мог в 1970—1980-х годах это сделать скорее не с помощью своих учителей, а с помощью книг. Я часто покупал научную литературу и как-то раз, пролистывая что-то у прилавка ленинградского «Дома книги», оказался вовлечен в любопытный разговор. Стоявший рядом мужичок (если судить по виду, явно не из университетской среды) заинтересовался тем, что было у меня в руках. Но не содержанием этой книги, не заголовком и даже не фамилией или ученой степенью автора, а тиражом, указанным мелким шрифтом на последней странице. Я удивился: какая ему разница? Ответ меня поразил, хотя вообще-то соответствовал взглядам позднесоветской интеллигенции, отыскивавшей крохи правды в море лжи. «Чем меньше тираж издания, тем больше в нем правды», — заметил мой собеседник и оказался в каком-то смысле прав. Научная литература по капитализму делилась, как все общественные дисциплины, на собственно научную и пропагандистскую. Политиздат выпускал почти одну лишь пропаганду, а издательство «Наука» — приличные книги. «Мысль» могла иногда «надумать» полную чушь, а иногда что-то из области реальной зарубежной жизни. Соответственно, Политиздат имел огромные тиражи. Его изданиями были завалены все магазины и библиотеки страны. «Мысль» публиковалась скромнее. А «Наука» выпускала свои книги в количестве тысячи экземпляров или менее, что для советских времен было очень мало. Но главное, конечно, было не в тираже, а в том, кто, как и почему готовил эти книги.
В Москве тогда процветало несколько академических научно-исследовательских институтов, собиравших лучшие кадры специалистов, знающих рыночную экономику и хозяйственные системы развивающихся стран. Это были Институт мировой экономики и международных отношений (ИМЭМО), Институт США и Канады, а также Институт востоковедения. Во главе этих институтов стояли люди, непосредственно работавшие консультантами высшего советского руководства или иным образом входившие в правящие круги (Николай Иноземцев, Георгий Арбатов, Евгений Примаков), что позволяло им обеспечивать лучшие условия для работы своих сотрудников. В отличие от университетских «ученых-капиталистов», сильно загруженных лекциями, семинарами, а также проверкой студенческих курсовых и дипломных работ, многочисленные научные сотрудники московских институтов специализировались на исследованиях и написании разных текстов — от тайных аналитических записок, предназначенных для ЦК КПСС, до общедоступных монографий. Как раз «Наука» эти монографии и издавала.
Многие московские ученые были умными, знающими и весьма прагматичными людьми, отряхнувшими пропагандистскую лапшу со своих ушей. Мне, например, очень много дало в юности общение с Юрием Витальевичем Шишковым — ведущим специалистом по европейской интеграции. Уже в пореформенные годы я познакомился с замечательным ученым Виктором Леонидовичем Шейнисом, исследовавшим развивающиеся страны. Оба в 1970—1980-х годах работали в ИМЭМО. Даже директор этого института, несмотря на принадлежность к высшей партийной номенклатуре, был человеком свободомыслящим. Николай Николаевич Иноземцев имел в научных кругах негласную кличку Кока-Кола, что было созвучно с его именем-отчеством и намекало на проявляемые симпатии к американскому образу жизни. Однажды он вернулся из командировки в США и делал отчет на заседании ученого совета ИМЭМО. Кто-то спросил его о том, завершился ли в Америке очередной экономический кризис. «Какой кризис? — удивился Кока-Кола. — Нет никакого кризиса. В магазинах полно продуктов».[1] Конечно, при выступлении в широкой аудитории или по телевизору Иноземцев ничего подобного не сказал бы, но среди коллег вполне мог пошутить подобным образом, тем более что его высокий статус оберегал от возможных в таких случаях доносов.
Наши ленинградские «ученые-капиталисты» очень ценили московских коллег и добились возможности ежегодно отправлять своих студентов-пятикурсников на преддипломную практику в ИМЭМО. Зимой 1982/1983 года я тоже попал на такую практику и был откровенно впечатлен масштабностью этого института. Начиная со столовой, из которой не хотелось уходить, не отведав всех блюд, до библиотеки, прошерстить которую целиком не удалось бы до конца жизни. В этой библиотеке был даже своеобразный доинтернетный квази-«Гугл» — «отдел досье», где хранились многочисленные папки с подобранными по соответствующей теме вырезками из зарубежных газет и журналов. Высотное здание у метро «Профсоюзная» целиком было «нашпиговано» истинными знатоками капитализма — во всяком случае такими, каких вообще можно было найти в СССР с учетом существования железного занавеса и того печального факта, что даже специалисты по зарубежным странам запросто могли быть лишены возможности хоть раз в этих странах побывать. На каждом этаже высотки были расположены кабинеты, рассчитанные на двух научных сотрудников или даже на одного, если он являлся руководителем. В тиши своих кабинетов и библиотек, содержащих большой объем зарубежной литературы (в двух шагах от ИМЭМО располагалась лучшая библиотека социального профиля ИНИОНа — Института научной информации по общественным наукам), москвичи писали свои книги. Побывав разок в этом «логове», я осознал, откуда следует добывать знания, и затем регулярно покупал их продукцию.
Конечно, не стоит переоценивать эти труды. Книги, выходившие в 1960-х годах, как правило, никакой ценности не представляли. Даже хрущевская оттепель не сказалась на качестве научных работ. Но в 1970-е годы число приличных изданий стало медленно нарастать. Скорее всего, не только благодаря влиятельной «крыше», но и потому, что в самый плодотворный научный возраст вошло поколение шестидесятников, стремившихся быть учеными, а не пропагандистами марксизма. Наконец, в первой половине 1980-х годов книги стали содержать максимум возможной конкретики и минимум идеологии. Конечно, они, по сути дела, представляли собой лишь качественные рефераты, посвященные разным темам капиталистической экономики и политики. Но для получения нормального образования студенту, находящемуся за железным занавесом, именно это и было нужно. Книги различались в зависимости от добросовестности и идеологизированности их авторов, от желания дать хороший продукт читателю или выслужиться перед начальством. Но в целом можно сказать, что от трети до двух третей таких исследований содержали полезную информацию, а не пустую марксистскую болтовню, которой была переполнена пропагандистская литература, выходящая в Политиздате.
Из книг московских академических ученых можно было узнать, например, как происходит ценообразование в условиях современного рынка. И это был весьма подробный рассказ, выходящий за пределы простеньких учебных схем. Поэтому к началу эпохи реформ мы хорошо представляли, что может сделать рынок, а что — не может, каково реальное влияние монополизации рынков, каково значение неценовой конкуренции и почему так важна международная торговля. Мы хорошо представляли себе инфляционный механизм, поскольку данная тема отражалась в целом ряде серьезных исследований. Доступны были неплохие книги об управлении современной крупной промышленной корпорацией, о том, что на Западе давно уже используют меры не только материального, но и морального стимулирования трудящихся (намного более эффективные, кстати, чем советские грамоты, благодарности и Доски почета). Ведущие отрасли зарубежной экономики тоже находили своих бытописателей среди советских ученых (я тоже вошел в их число, соорудив к 1990 году кандидатскую диссертацию об американской фармацевтической промышленности). И наконец, существовали даже вполне приличные исследования о социальной политике в капиталистических странах. С одной стороны, от советских авторов требовали писать о тяготах жизни простых людей при капитализме, но с другой — между строк в научных книгах можно было прочесть о том, как на Западе реально обстоит с этим дело. Я не буду сейчас цитировать самые важные для нас книги 1970—1980-х годов, поскольку сегодняшний читатель заскучает от того, что тогда было очень важно для обретения реальных знаний, но один интересный пример приведу. Это книга С. М. Загладиной «Капиталистическая торговля сегодня».
НАУЧНАЯ МОНОГРФИЯ ИЛИ ПОСОБИЕ ПО ШОПИНГУ?
Прежде чем привести несколько цитат из этой монографии, надо заметить, что Светлана Михайловна была первой женой партийного чиновника высочайшего ранга Вадима Валентиновича Загладина, первого заместителя заведующего Международным отделом ЦК КПСС. Для таких людей железный занавес становился бумажным, и неудивительно, что Светлана Михайловна перемежала в книге научные размышления впечатлениями от нью-йоркской торговли, благо она, скорее всего, получила их непосредственно в ходе шопинга. Некоторые страницы «Капиталистической торговли…» — это почти путеводитель для советских статусных лиц и их жен, которым доведется прорваться в Нью-Йорк с небезграничными запасами валюты в карманах. «В любом капиталистическом городе есть целые улицы магазинов и лавок для низших слоев населения, располагающих минимальным или даже ниже минимального уровня доходом. В Нью-Йорке — это Орчад-стрит, западная часть 14-й улицы и пауперские кварталы Бауэри. Орчад-стрит в просторечье называют Яшкин-стрит по имени выходца из России, который за свою жизнь в Америке порядочно разбогател. <…> На Яшкин-стрит покупателей буквально за полы одежды втаскивают в магазины настойчивые зазывалы. Там есть все те товары, что и в роскошных магазинах на 5-й авеню. Другой вопрос, что качество их иное. Торговля идет наличными, а цену с неопытного покупателя могут заломить повыше, чем в фирменном магазине. <…> Спустившись еще ниже по лестнице социального статуса, можно посетить развалы вещей в Бауэри, где за 2—3 доллара покупателю предложат старый пиджак, который имеет некую потребительскую ценность — способен согревать в непогоду бездомных людей — печальную неотъемлемую принадлежность современного капиталистического города».[2]
Никакая цензура к автору книги придраться не могла, поскольку Загладина рисовала на своих страницах печальную картину современного капитализма. Но вообще-то 2 доллара за пиджак — это по официальному дореформенному курсу 1 рубль 20 копеек. На такие деньги можно было разок-другой пообедать в советской столовой. А плохо пошитый советский пиджак стоил в наших магазинах значительно дороже. Фактически Светлана Михайловна объясняла читателю ее монографии, где надо отовариваться в Нью-Йорке. При этом толковый человек сам мог додумать, что согревающая бедняков в непогоду одежда — это не рвань какая-нибудь, а просто вышедшая из моды (или чуть поношенная), но вполне качественная вещь, от которой избавились хорошо зарабатывающие средние американцы.
А вот зарисовка для тех статусных советских визитеров, которые не стремились экономить и хотели быть не хуже тех самых средних американцев. Загладина описа`ла «потребительский рай», совершенно немыслимый тогда в СССР: «Крупные торговые центры, некоторые со 100—200 магазинами, могут иметь 15 или 20 магазинов одежды, 10—15 обувных магазинов для женщин и т. д. Их главная привлекательность для покупателей — разнообразие модного выбора. Многие торговые центры связывают магазины крытыми галереями, защищающими покупателей от плохой погоды. Для покупателя, попавшего в современный торговый центр, создается специальная атмосфера, настраивающая его на денежные траты: это и нежная музыка, и звуки падающей воды фонтанов, кинотеатры, медицинские учреждения, катки, рестораны и пр. Средняя продолжительность пребывания человека в таком со всеми удобствами торговом центре составляет 4 часа».[3] В СССР таких торгово-развлекательных центров еще не существовало, а в больших универмагах типа ГУМа, ЦУМа, Гостиного двора или ДЛТ покупатель вполне мог провести те же самые 4 часа, но не развлекаясь и не закусывая, а выстаивая длинную очередь за дефицитным товаром, который перед его носом мог кончиться.
Тот, кто читал книгу Загладиной и другие похожие монографии, вполне способен был, даже не побывав в Нью-Йорке, понять реальные преимущества капитализма перед социализмом. И неважно, что прямым текстом советские авторы уверяли его в обратном. Естественно, среди описываемых в пропагандистском духе неприглядных сторон зарубежной жизни не все было ложью. Капиталистический мир не являлся, естественно, земным раем. Бедность, безработица, инфляция, неравенство — это реальные проблемы, которые следует изучать, а не игнорировать. Однако гипертрофированная советская пропаганда создавала порой у интеллектуального читателя представление, будто все описания кризисных явлений капитализма — это вранье. И лишь читатели, склонные к научному мышлению, могли взвешенно подходить к текстам, которые попадали им в руки.
Чтение книги Загладиной к взвешенному анализу капитализма не располагало. Светлана Михайловна продолжала рисовать свою «печальную картину»: «Характерная особенность универсальных магазинов — высокая торговая наценка <…> связана с большим набором услуг, оказываемых покупателям: это удобная, расположенная вблизи магазина автостоянка; широкий набор товаров, способных удовлетворить любую потребность; продажа товаров в кредит с рассрочкой до 30 недель; гарантированное право возврата товара, если он не подходит; бесплатная доставка покупок на дом; прием заказов по телефону и почте; бесплатный совет эксперта».[4] Немало мог получить «страдающий от ужасов капитализма американец» за свои большие деньги. К тому же, как выяснялось под конец, они могли быть и небольшими: «В 70-х годах многие универмаги, стремясь завлекать покупателей, стали продавать товары со скидкой. <…> Низкая торговая наценка была достигнута за счет внедрения самообслуживания и повышения скорости товарооборота».[5]
Это, впрочем, еще не вся картина «ужасов капиталистической торговли». Чтобы поразить зажатого строгими милицейскими правилами советского человека в самое сердце, Светлана Михайловна рисовала картину ярмарок и гаражных распродаж, на которых вольный дух рынка и демократии проявлялся в полной мере: «Еженедельно сотни стоек с национальной едой выносятся на заранее разрекламированные улицы, на воздвигнутых по этому поводу сценах выступают самодеятельные ансамбли, для детей строятся карусели, и множество лоточников, коробейников и тележечников продают свои товары. <…> Это время служит поводом для встреч с соседями, для неторопливой беседы за чашкой кофе или кружкой пива на скамеечке у гаража. Продаваемые же вещи идут часто по символической цене. <…> Уличные коробейники <…> наводняют центральные улицы города индийскими юбками и блузками, итальянскими туфлями, французскими духами, бразильскими кожаными сумками, английскими ножами и пр.».[6] Советскому человеку даже сложно было представить себе, что улицы его города могут превращаться в своеобразный «праздник, который всегда с тобой». Но для того чтобы жизнь в недоступном для нас Нью-Йорке не казалась медом, советский автор давал в какой-то момент ритуальную идеологическую оценку, как будто бы списанную со скучных страниц «Капитала» Карла Маркса: «…данный вид розничного оборота представляет звено реализации произведенной капиталистической прибавочной стоимости».[7]
И в завершение разговора о торговле вспомним популярный советский анекдот. Наш человек, знающий, что в советской торговле свежие овощи и фрукты можно купить только в соответствующий сезон, спрашивает иностранца: «Когда у вас появляется первая клубника?» — «В восемь утра», — следует ответ. И, будто бы специально желая проиллюстрировать этот анекдот, Загладина пишет: «Каждый день в 4 утра владелец корейского магазина на своем подержанном грузовике отправляется на оптовый овощной рынок за свежими овощами и фруктами, с тем чтобы в 8 час. открыть свою торговлю». Но опять в завершение рассказа о прелестях рыночного хозяйства следует ритуальная фраза, выдержанная в духе советской идеологии, повествующей о тяготах капитализма: «Вся семья работает до 9—9:30 вечера. Труд всей семьи в таких заведениях действительно оказывается тяжелейшим».[8]
Конечно, таких «живописных книг», как у Загладиной, было немного даже в 1970—1980-х годах, но она четко демонстрирует общую логику рассказа профессиональных советских экономистов о капитализме: описание реальной жизни в сочетании с ритуальной критикой, выдержанной в духе ортодоксального марксизма. Читая такие книги, мы могли собирать необходимую информацию, пролистывая те страницы, от которых веяло идеологической скукой. И надо сказать, что в целом, несмотря на такое странное по нынешним меркам чтение, мы за железным занавесом имели вполне адекватное представление о том, как реально функционирует рыночное хозяйство. Тот, кто готов был воспринимать информацию в целом, а не только белые или черные стороны капиталистического мира, мог понять, как работает система и что` мы получим, если когда-нибудь осуществим рыночные преобразования.
В ЧЕМ МЫ ПО-НАСТОЯЩЕМУ ТАК И НЕ РАЗОБРАЛИСЬ
Но для понимания тех проблем, с которыми наше общество столкнулось в последние десятилетия, важно знать не столько те научные области, в которых мы прилично разбирались, сколько те сферы, где наши знания оказались недостаточными для адекватного восприятия общества и его возможностей. В первую очередь это, конечно, социология и политология (включая политическую психологию). В СССР таких учебных дисциплин вообще не существовало. Помню, как доцент, читавший нам, студентам, курс по философии, начал его с фразы «Единственной социологией для нас является исторический материализм». Фактически это означало, что вместо исследования реального общества советские философы должны его идеологически обрабатывать. В пореформенный период многие из них стали называть себя социологами, а специалисты по научному коммунизму — политологами, но хоть сколько-нибудь приличными знаниями обладали лишь единицы.
В «лихие девяностые» со стороны людей, недовольных происходящими в России преобразованиями, раздавалось немало упреков реформаторам в том, что они не знают толком, как работает рыночная экономика. Упреки эти по отношению к большинству толковых экономистов были абсурдными и вызывались эмоциями, а не реальной способностью критиков оспорить характер реформ. Но надо признать, что политологические и социологические знания даже у самых ярких интеллектуалов из поколения семидесятников оставляли, мягко говоря, желать лучшего.
Главной нашей проблемой было неадекватное представление о стремлении широких слоев населения к знаниям. Миф об СССР как самой читающей стране в мире даже с нами сыграл злую шутку. Конечно, мы не воспринимали его буквально, понимая, что немцы, французы или американцы точно уж не глупее нас. Однако вольно или невольно многие интеллектуалы-семидесятники исходили из представления, что, если дать народу информацию, а вместе с ней простой публицистический анализ экономико-политической ситуации, люди станут читать, думать и принимать осмысленные решения. Хотя бы в дни выборов. У многих людей (даже из научной среды) и по сей день сохраняются наивные представления, будто «нормальный народ» к знаниям тянется и если Россия осуществляла когда-то ошибочный выбор, то это есть следствие порочности ее населения, следствие стремления русского человека к рабству и тирании. Но на самом деле простой человек, занятый восемь часов в день на нелегкой работе, редко испытывает желание посвящать свободное время «политграмоте» вместо отдыха, развлечений, общения с семьей и друзьями. Информация и анализ не могут пробиться к массам обычно не из-за цензурных барьеров, а из-за тех личных барьеров восприятия, которыми люди отгораживаются от «излишнего хлама», засоряющего голову, требующего интеллектуального, а зачастую и нервного напряжения, но в конечном счете лишь отвлекающего от приятных занятий. Это, увы, нормальная ситуация для любых обществ[9], и тот, кто хочет осуществить преобразования, должен данные обстоятельства учитывать. Но мы, хорошо понимая к концу советской эпохи общую схему работы рынка, которого пока не видели на практике, совершенно не понимали общую схему работы общества, в котором жили и которое могли бы глубже изучить, если бы имели нормальных учителей и нормальные методологические подходы, не связанные с иллюзиями о тянущемся к знаниям человеке.
Мы не понимали, например, какую большую роль в работе с обществом может играть пропаганда, поскольку жили в эпоху дряхлой и неэффективной коммунистической пропаганды, вызывавшей насмешку даже в широких массах. Но профессионально поставленная пропаганда, нацеленная не на формирование светлого будущего, а на достижение конкретного результата, оказывается эффективна, поскольку выдает обывателю простую, понятную и краткую информацию в наиболее доступной форме. Такая подача информации в реальном обществе всегда выигрывает конкуренцию за умы людей у сложных текстов, которые надо разыскивать в прессе или в Сети.
С неверной оценкой возможностей общества была связана и неверная оценка возможностей демократии. У нас зачастую спор идет между сторонниками демократии и сторонниками авторитаризма. Первые говорят о порочности бесконтрольной власти, вторые — об отсутствии порядка в обществе, где нет «хозяина». На самом деле, однако, реальная проблема вообще в другом. Относительно преимуществ демократии серьезных сомнений нет. Мировой опыт давно показал их. Но не следует думать, будто в демократических странах миллионы рационально мыслящих избирателей тщательно изучают прессу, пишущую о политике, и программы кандидатов, стремящихся занять властные посты. Избиратель зачастую иррационален. Он реагирует на привычные мифы, декларируемые политиками, и с озлоблением отвергает любые покушения на сложившуюся в его голове картину мира. Он часто соблюдает семейные традиции, отдавая голоса тем политическим силам, которым принято отдавать голоса в его кругу. Порой он предпочитает харизматичных лидеров, выкрикивающих лозунги, а вовсе не тех, которые способны четко объяснить, какова их программа и как эта программа будет выполняться. Вследствие всего этого широкие массы населения легко поддаются пропаганде. Демократия складывается не там, где живут миллионы Аристотелей, всегда принимающих оптимальные решения на выборах, а там, где удается обеспечить регулярную сменяемость власти даже посредством далеко не оптимальных решений широких масс, отдающих дань популизму.
Нельзя сказать, что демократические политики девяностых, выросшие и получившие образование в СССР, совсем этого не понимали. Опыт быстро обретался, когда приходилось сталкиваться с реалиями. Но все же в политических действиях интеллектуалов зачастую ощущались переоценка возможностей избирателей и надежда на то, что голоса удастся собрать с помощью рациональных рассуждений, а не благодаря упору на иррациональные чувства масс. По сей день можно слышать сетования на то, что реформаторы девяностых мало разъясняли свои действия населению России. Но, скорее всего, проблема состояла не в том, что они мало просвещали умы, а в том, что слабо зажигали сердца широких масс населения. Не случайно одна из немногих выигранных демократами избирательных кампаний (президентская 1996 года) шла под лозунгом «Голосуй сердцем».
Следующая проблема — неправильные представления о том, как можно выяснять мнение общества по тем или иным вопросам. Мы много слышали еще до начала перестройки о массовых «социологических» опросах населения за рубежом, и в результате у нас сформировался культ той социологии, которая на самом деле социологией не является. Проведение опросов — это лишь один, хотя, конечно, очень важный, способ выяснить, какие мысли, оценки, заблуждения находятся в головах миллионов людей. Но если «содержимое голов» часто не основано на долгих рациональных рассуждениях, то оно оказывается весьма подвижным. Оно зависит от множества текущих обстоятельств. Не только от пропаганды, но и от текущего настроения респондента, от одолевающих его многочисленных страхов и фобий, от заранее сложившихся у него стереотипов, от его способности понимать суть стоящих перед страной проблем и т. д. и т. п. А самое главное — неясно, насколько сложившееся у респондентов мнение или настроение способны влиять на их реальные действия. Будут ли они действительно протестовать, если говорят о готовности протестовать? Будут ли они вообще что-то делать, если говорят о своем недовольстве сложившейся ситуацией? Важно не просто получить «цифры», а правильно их интерпретировать. Важно постараться понять, что за ними кроется: устойчивые представления общества или какие-то случайные обстоятельства.[10]
Для того чтобы понять, как мало мы узнаём наше общество из опросов, давайте представим себе такую гипотетическую историю. Предположим, что за стеной в соседней квартире отчетливо раздалось: «Убил бы тебя, с…». Что делать? Если это покушение на убийство, то надо вызывать полицию. Возможен, впрочем, и другой вариант. Мужчина, пригрозивший жене убийством, ненавидит ее, конечно, но к решительным действиям вряд ли перейдет. Мы ведь знаем, в сердцах человек много чего говорит, но это не значит, что он собирается действовать в точном соответствии со сказанным. Скорее всего, действия будут иные: супруги через какое-то время разведутся, разъедутся, и за стенкой воцарится спокойствие. Полиции не требуется. Они сами дойдут до суда. Не исключен, однако, и третий вариант: вообще никаких действий за словами не последует. Соседи — люди легковозбудимые, в выражениях не стесняются, и жуткая фраза, которую мы услышали, означала лишь выплеск эмоций. Скандалы, по-видимому, за стеной будут происходить и дальше в соответствии с принципом «милые ссорятся — только тешатся». Для них — разрядка, а для нас, наоборот, напряжение, поскольку при такой слышимости беспокойство вольно или невольно станет охватывать любого соседа. Но стоит ли вообще сгущать краски? Можно заподозрить, что речь вообще не шла о серьезной ссоре. «Убил бы тебя…» — это лишь фигура речи такая. Русский язык допускает много подобных выражений, и там, где иностранец, для которого язык неродной, может обнаружить признак серьезного конфликта, нам реально слышится лишь ирония. Скорее всего, жена суп пересолила, и муж высказался, проглотив первую ложку.
Эти четыре варианта интерпретации события представляют собой на самом деле сильно упрощенный вариант анализа данной истории. Мы ведь не принимаем еще во внимание, трезвый человек говорил или выпивший, пришел он с работы в нервном состоянии или был абсолютно спокоен. Не учитываем влияние тещи или свекрови, которые могут «накручивать» конфликтующие стороны… Эта придуманная история говорит о том, что`, собственно, мы узнаём о нашем обществе из соцопросов. Или, точнее, из опросов мы узнаём еще меньше, поскольку разговоры за стенкой слышны отчетливо, а респонденты имеют ряд оснований, для того чтобы врать.
Из неправильных представлений об обществе вытекали наши неправильные представления об опасностях общественного недовольства. Долгое время мы слишком серьезно относились к возможности революции, мятежа, смуты. Нам казалось, что общество значительно менее инертно, чем на самом деле. Связано это, как мне думается, с некоторыми сложившимися в советское время перекосами в изучении истории и с отсутствием серьезного историко-социологического анализа прошлого, позволяющего выявлять реальные причины больших трансформаций.
Советские общественные науки очень много внимания уделяли революциям, поскольку на них основан был практически весь марксизм. И это отражалось на сознании советского человека. В частности, Октябрьская революция проходила через всю его жизнь. В школе на уроках истории и в университете (институте) на лекциях по истории КПСС рассказы об этой революции (о ее предпосылках, причинах, непосредственном осуществлении и последствиях) были важнейшей темой. Революционные фильмы смотрел практически каждый, поскольку зрелищами мы были не избалованы. Горожане постоянно ходили по улицам с названиями, напоминающими о революции, мимо памятников различным революционным деятелям. А ежегодно 7 ноября отправлялись на добровольно-принудительную демонстрацию в честь очередной годовщины «Великого Октября».
Конечно, следует признать, что вся эта идеологическая обработка к 1970-м годам шла уже практически впустую. Она не могла сделать верных ленинцев из поколения семидесятников, которое так и не прониклось верой в светлое коммунистическое будущее. Но революционная тематика все же не прошла для этой генерации бесследно. Сформировалось представление об огромном значении революций в жизни общества и о том, что народ, недовольный своей жизнью, может свергнуть опостылевших правителей. Массовые митинги и демонстрации, проходившие в перестройку с разрешения Михаила Горбачева, укрепили иллюзию большого влияния, оказываемого на историю возмущенным народом. Казалось, будто на наших глазах (в августе 1991 года) советская власть рухнула под давлением снизу.
В представлениях постсоветского человека о революции сменился знак, но осталось почтение. Хаос и нестабильность, связанные с ними, стали вызывать страх. Сформировалось то, что в марксизме принято называть мелкобуржуазной идеологией. Революция — это изъятие собственности, пустые прилавки, разрушение рынка, уплотнение в квартирах. Ничто из этого ряда уже не вызывало восхищения. Но сохранилось чувство, что где-то в подвалах и подворотнях прячется грозный гегемон, готовый восстать и уничтожить пореформенную Россию.
На самом деле успешные революции в истории встречались не так уж часто. Но наши представления о них вытекали не из изучения реальной истории, которой уделялось мало внимания в советском образовании, а из того, какое место «Великий Октябрь» занимал в промывке наших мозгов. Если каждый день ты где-то слышишь слово «революция», кажется, что в жизни с ней обязательно столкнешься. В наиболее разработанных современных научных теориях показано, что революция — это не такое простое дело.[11] Должно сойтись много разных условий, для того чтобы недовольство перешло в открытое возмущение и, самое главное, в победу восставших масс. Прежде всего должен случиться раскол элит, который к недовольству масс прямого отношения не имеет. Проще говоря, должна быть нарушена сплоченность тех, кто готов дать революциям отпор. Лишь тогда у восставших появляется шанс сломить государство, которое защищают армия, полиция, прокуратура и органы безопасности. Если же нет раскола элит, любое возмущение может быть подавлено. Непонимание этого приводило даже хорошо образованных людей к постоянному ожиданию социального взрыва в пореформенный период и к гипертрофированному вниманию, уделяемому словам всяких политических комментаторов, суливших революцию со дня на день.
Нестабильность начала 1990-х годов (август 1991 года, октябрь 1993 года) хорошо ложилась на старые марксистские взгляды о революциях и создавала иллюзорное представление, будто выходящие на улицы массы являются главным политическим игроком. При этом забывалось, что вся эта активность (бесспорно, очень важная) стала возможна лишь потому, что советское политическое руководство в конце 1980-х годов раскололось, пошло на демократизацию и потеряло возможность жестко подавлять уличную деятельность масс. Если бы этого раскола не случилось, «революция» не выглядела бы такой простой штукой.
Таким образом, можно сказать, что отсутствие нормального политологического и социологического образования в СССР существенно исказило представление о происходящих в пореформенной России процессах даже у тех интеллектуалов, которые искренне хотели разобраться в ситуации. Частично провалы образования компенсировались наличием приличной литературы на советских прилавках. Однако это касалось скорее истории и экономики капитализма, чем политологии и социологии, где провалы были значительно более глубокими.
1. Меньшиков С. О времени и о себе. Воспоминания. М., 2007. С. 153.
2. Загладина С.Капиталистическая торговля сегодня. М., 1981. С. 35—36.
3. Там же. С. 38.
4. Там же. С. 40.
5. Там же.
6. Там же. С. 46—47.
7. Там же. С. 47.
8. Там же. С. 155.
9. Среди доступных сегодня российскому читателю книг, реально описывающих проблемы гражданской культуры западных обществ, можно отметить классическую работу Г. Алмонда и С. Вербы «Гражданская культура. Политические установки и демократия в пяти странах (М., 2014), хорошее исследование Б. Каплана «Миф о рациональном избирателе. Почему демократии выбирают плохую политику» (М., 2012) и небольшую популярную книжку Г. Голосова «Автократия, или Одиночество власти» (СПб., 2019).
10. Проблеме интерпретации массовых опросов посвящена, например, хорошая популярная книжка современного российского социолога Г. Юдина «Общественное мнение, или Власть цифр» (СПб., 2020). Но такой анализ был, увы, практически недоступен широкому кругу советских интеллектуалов в 1970—1980-х годах.
11. Скочпол Т.Государства и социальные революции. Сравнительный анализ Франции, России и Китая. М., 2017; Голдстоун Д. Революции. Очень краткое введение. М., 2017; Миронов Б. Российская модернизация и революция. СПб., 2019. Общий обзор теорий революции я дал в книге: Травин Д. Как государство богатеет… Путеводитель по исторической социологии. М., 2022. Глава 7.