Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2023
Человеческое сознание возвышается над животным за счет того, что не просто направляет наши поступки, фильтруя действия ради выбора из них наиболее эффективных, но и подвергает себя, свою адекватность реальности, сомнениям, не доверяя данным, поставляемым органами чувств. В силу этого скепсиса оно становится историческим, отменяющим себя в качестве отражения фактической среды, предающимся аутопоейзису, конструирующим собственный мир — социокультуру. Историзация сознания была бы невозможной, если бы оно не было в состоянии отрицать себя как целое.[1] Именно в самоотвержении оно перестает довольствоваться коллекционированием нейрологических реакций на отдельные физические объекты, абстрагируется от чувственного восприятия, вырабатывая понятия, охватывающие семейства реалий, отдавая предпочтение ноуменальному перед феноменальным, инвариантному перед вариативным. Иначе говоря, отвлечение сознания от непосредственных впечатлений означает, коль скоро оно отрицает себя, а не внеположное ему, нахождение в своем окружении того, что и соответствует и не соответствует поднимающейся внутри нас негативности. Такому двойному требованию отвечает сравнимость единичных вещей по общему для них качеству, которая нейтрализует их особость, но не ставит под вопрос объективность их существования. Надо полагать, что так разрешается мучительная для теории сознания проблема нашего воспроизводимого и интерсубъективного узнавания того, что дается нам конкретно в телесных ощущениях (qualia). Понятия, порождаемые благодаря тому, что одно особое может быть замещено другим, сходным с ним, не только наполняют собой сознание, но и делаются закономерным образом орудиями истории[2], в процессе которой происходит субституирование ментальных состояний, владевших человеком как таковым. В истории совершается уже не подстановка абстрактных признаков на место обособленных явлений, а замещение самих получаемых отсюда понятий, которое нуждается в мотивировке и, следовательно, в логической оснастке. История (если не сводить ее к res gestae) — варьирование инвариантов, переиначивание идей, бывших у Платона вечными. Самоотрицание сознания не опустошительно — оно конструктивно. Ведь сознание отрицается не со стороны, а изнутри себя, что побуждает его найти выход из апории, которая развязывается в том, что оно восходит до самосознания, обращает себя в свой объект. В нем сознание отрицает себя как себя навсегда сохраняющее, знакомясь со своей смертью и потому заботясь о своем спасении. Авторефлексивность открывает путь в историю — в изменения сознания, не дающие ему пропасть. Мы креативны, творим себя, ибо, с одной стороны, способны отнестись к себе как к объекту, а с другой — если и объектны, то в нашей субъектности, в нашей невключенности в пресуществующий бытийный порядок. Из потерянности себя в объектности самость выбирается в первокреативном акте, властвуя над нею. Сущность животных инстинктов в том, что сознание, которым они фиксированно руководят, не умеет отказываться от себя. Человеческая же психика проходит открытую Лаканом (1936, 1949) «стадию зеркала», на которой ребенок в возрасте от 6 до 18 месяцев научается распознавать и с ликованием встречает свой антисимметричный, зеркальный образ — сбережение себя в Другом, в объекте созерцания, свое овнешненное самосознание.
Теоретизирование и философствование о человеке приостанавливают историю в каком-либо ее моменте, будучи продуктами той или иной стадии в ее движении, а не только нашего универсального мыслительного дара. Задержка сознания на одной из собственных версий выражается в том, что оно проецирует самоотрицание на свою предшествующую данной фазу развития. Homo historicus недоволен собой как тем, что отбрасывается в прошлое, минует. Он прельщен современностью, производство которой ослепляет его, идет в ущерб пониманию себя. Добываемое авторефлексией объектное «я» становится для него непроницаемым, некоей инстанцией, имеющей место по контрасту с ближайшим умственным прошлым, со своей стороны, транспарентным (пусть даже во многом лишь кажущимся таковым) постольку, поскольку оно подлежит разрушению в само`м основании, в своих началах. В отличие от ребенка, радующегося тому, что обнаружил себя в Другом, homo historicus оспаривает Другого ради самосохранения (возведенного в нравственный принцип уже стоиками и канонизированного в Новое время в «Этике» (1677) Бенедикта Спинозы). В непроективном самоотрицании историзованное сознание натыкается на такую свою же область, в какой его нет. Она объявляется сферой бессознательного. Фактически, однако, мы сталкиваемся здесь с удалением субъекта от себя как объекта, с авторефлексией, негативность которой была опрокинута на чужую рефлексию, вследствие чего самосознание, конституирующее человека, сокращает свой объем. Оно упускает из виду многие из тех возможностей, которые находятся в распоряжении сознания.
Обвинив в статье «По ту сторону социального» (1925) фрейдизм в том, что он извлекает свои выводы о бессознательном из «частно-личного взаимоотношения двух (врача — больного)»[3], откуда проистекает мнение о полярном расколе психики на легализованную и нелегализованную в сознании, Михаил Бахтин выдвинул в следующей своей работе «Слово в жизни и слово в поэзии» (1926)[4] взамен ложной, с его точки зрения, категории представление о «подразумеваемом» любых индивидуальных высказываний, привносящем в них «контрабандой» прямо не заявленную коллективную оценку референтов, к которым они отсылают. У самого Фрейда в конкуренцию с бессознательным вступило, как мы уже знаем, «предсознание». Американская когнитивистика охотно пускает в оборот понятие «подсознательного», ориентируясь на теоретические выкладки Жане. Все эти термины обозначают, по существу, одно и то же: неиспользованные возможности сознания, которые, однако, имеют шанс превратиться из латентных в напрашивающиеся в работу. Не употребленное в дело всегда прикосновенно к истории в узком или широком ее объеме. Она не могла бы состояться, не обладай ее субъект потенцией, гарантирующей ей будущность, бесперебойность. История наделяет футурологическим содержанием даже прошлое, когда ставит своей задачей его реставрацию.
В эго-историях к полю предсознания (из трех названных терминов этот выглядит наиболее удачным) принадлежат акты восприятия, аффекты и элементы семантической информации, откладывающиеся в памяти в качестве маргинальных, иррелевантных здесь и сейчас, но могущих быть вызванными оттуда и задействованными сознанием, если в том возникнет нужда. Память, разумеется, удерживает не все, что в нее попадает. Но если некоторые из оставленных в ней внешними обстоятельствами следы полностью исчезают, то в таком случае приходится говорить не о дополнении сознания бессознательным, а о никак невосполнимом для сознания отсутствии каких-либо данных. Обычно мы помним себя начиная с возраста в два с половиной — три года. Инфантильная амнезия опричинивается тем, что опыт, необходимый для отправления жизни, сосредоточен для младенца в будущем, куда и нацеливает его внутреннее психическое становление. Память входит в свои права, когда порыв в будущее тормозится некоей опасностью, которая обязывает сознание заложить резерв, бытовать там, где оно не только есть, но и было со всей несомненной надежностью тогдашнего своего бытования. Угроза намечается в манящем грядущем в той мере, в какой растет самосознание ребенка, открывающее ему его объектность, то есть смертность. Память скапливает в себе больше того, что идет на потребу сознания, чтобы явиться противовесом имманентной ему обреченности на гибель. О премемориальном периоде в психогенезе будет сказано позднее.
Большая история представляет собой среди прочего нарастание сознания, увеличивающего осведомленность, какой оно располагает, смещающего, как сказал бы Карл Ясперс, всё более вдаль горизонт умственной картины мира. Каждый шаг в этом процессе служит отправным пунктом для следующего, потенцирует новое мыслительное достижение. Сознание включает в себя на отдельных своих этапах как уже известное, так и возможность открыть то, что было ему пока неизвестно. Иными словами, в нем таится предсознание. Осмелюсь даже утверждать, что вся логоистория, взятая из ее сегодняшней точки, есть не что иное, как предсознание, раз сознание пока еще не исчерпало себя. Поскольку сознание развертывается сразу и in actu и in potentia, оно никогда не бывает в состоянии до конца рассекретить свое сегодняшнее основание — то условие, в силу которого оно не только есть как таковое, но и будет иным. Вот почему инсайты посещают нас, берясь невесть откуда. Сознание может выявить свою предпосылку, одновременно и фундирующую его, и предполагающую его трансформацию, только задним числом, когда его преобразование уже совершится. Человек рационален в полную силу лишь ретроспективно. Всякая отсрочка последних решений компенсируется, в противоречие философии Деррида, пытливой оглядкой сознания на свое прошлое, где оно становится конечным. Вместо того чтобы втягивать по примеру Деррида сознание в «дурную бесконечность», стоит обратить внимание на то, что оно, не добиваясь полноценности в настоящем, делает социопространство культуры доступным для прорыва туда эмоционально и ментально иррациональной энергии и для укоренения там искаженной, не прошедшей проверки критическим разумом перцепции.[5] Массы легко поддаются неадекватному восприятию вещей, внушенному им техномедиальными средствами и манипулятивной демагогией политиков. Коллективный субъект сплошь и рядом выходит на историческую сцену одержимый шовинистической аффектацией и склонный доверять заведомо неправдоподобным теориям, выставляющим его жертвой злокозненного заговора. Каким бы ни был эмоциональный тонус впавшего в иррациональность людского множества — агрессивным в выискивании врагов или ликующим при виде идолов толпы, менее всего такого рода поведение свидетельствует о том, что перед нами, как думал Фрейд, бессознательно-стихийный ответ соматики на ее подавление, осуществляемое социокультурой. На деле силы разума недостает самой культуре в ее социальном воплощении. Индивиды сплачиваются в массу, потому что присущее сознанию самоотрицание не только порождает авторефлексию, но и чревато уступкой суверенного интеллекта авторитетному Другому — посю- или потустороннему. К толпе примыкает тот, кто, отчуждаясь от себя, погасил самосознание, кто предпочел ему погружение самости в предсознание в самом что ни на есть буквальном значении этого слова. Предсознание бывает, таким образом, в макроистории и прогрессивным и регрессивным.
Как видно, предсознание включает в себя многие из тех фактов, которые традиционно зачисляются по ведомству бессознательного. Стоит ли вообще говорить о бессознательном, и если да, то в чем его смысл? То, что я сейчас скажу, может показаться странным, но только на первый взгляд: бессознателен наш мозг. Нейропсихология множество раз предпринимала попытки локализовать бессознательное в каком-либо из участков головного мозга, противопоставляя, как правило, его архаический ареал (лимбическую систему) неокортексу. В модели Джонатана Уинсона мыслительной деятельностью управляет префронтальная кора, тогда как бессознательно в первую очередь функционирование гиппокампа, передающего информацию в остальные части лимбической системы, являющего собой ее «ворота».[6] Локализация бессознательного в нейрологических исследованиях может опираться, однако, и на разницу в работе двух полушарий переднего мозга, и тогда вместилищем «непомысленного знания» объявляется (наряду с амигдалой) правое из них («не доминантное» у правшей), сосредоточивающее в себе имплицитную память.[7] Подобного рода соображения были бы приемлемы, если бы мозг и впрямь думал. Но думает ли рука или какой-то иной орган нашего тела? Мозг — один из его органов, его часть, отличающаяся от прочих частей тем, что перерабатывает поступающую на сенсорные входы информацию, реагирует на внутренние соматические состояния и распоряжается действиями тела во внешней среде. Церебральный аппарат, если рассматривать его изнутри, ограничиваясь его физиологией, не может занять по отношению к себе метапозицию, на которой находится самосознание, специфицирующее наше сознание. Он заполнен репрезентациями всяческих вещей (представлениями о них), но не располагает механизмом, с помощью которого мог бы репрезентировать сам себя. Впрочем, мозг устроен так, что при повреждении левого полушария его задачи принимается решать правое (обратное замещение невозможно).[8] Если он и не обращает себя в предмет отражения, то все же приуготовлен к проведению автосубституирования, результатом которого становится тавтология. Другое как то же самое — принцип бесконечности, в которой теряется различие между подмножеством и множеством. Мозг не в силах подняться до метапозиции, отследить себя, потому что он in potentia инфинитен. Его устремленность в бесконечность нарушается стрессовым впечатлением, представлением об опасности, грозящей прервать его бытие. Травматический опыт не наносит, с одной стороны, физического ущерба мозгу (речь не идет о болезнях и ранениях), а с другой — предусматривает, что присущая ему самозамещаемость может быть подвергнута отрицанию. Церебральный аппарат обретает психическое измерение, учитывая, что автосубституирование допускает слияние с негацией. Мозг овнутривает ее, сохраняя себя в ней, и тем самым нейтрализует травму. Эта негация не принадлежит ни мозгу как физиологической конструкции, ни миру, откуда она изъята. Она имматериальна. Она позволяет — опять же идеально — низводить в замещениях субституируемое до меньшей значимости, чем та, какую получает субституирующее. Так формируются представления второй степени, те репрезентации самих ментальных репрезентаций, которые составляют содержание сознания, автономизирующегося от своего физиологического субстрата (от мозга) и удостоверяющего свою самостоятельность в качестве самосознания.[9] Психическое производно не от бессознательного, как думал Фрейд, уравнивая то и другое, а от сознания, созревающего в травме, в «страдании», по слову Достоевского.
Интеллект, в котором то же самое (представление) делается Другим (метапредставлением), зеркален в сравнении с мозгом, обращающимся с Другим как с тем же самым. Интернализация приходящей извне опасности вместо уничтожения или избегания угрозы присуща только человеку, чей мозг наделен умением оставаться тем, что он есть, несмотря на дисфункцию одного из его компонентов. Работа с травмой — антропологическая константа. Защита себя от отрицания путем его апроприации — наше общее свойство, коль скоро все мы пережили то чувство беспомощности перед лицом необъятного и неподвластного нам мира, которое Отто Ранк (1924) назвал «травмой рождения». У животных мозг регулирует метаболизм, у человека сюда прибавляется автопойезис, по ходу которого сознание взаимодействует с церебральным телом, нагружая его составляющие разными потребными интеллекту функциями, допустим локализуя семантическую память в левом полушарии, а эпизодическую — в правом. Наш мозг был «воспитан» сознанием (чему, вероятно, способствовало наличие в коре больших полушарий большого количества интернейронов, тормозящих нейрональные возбуждения и таким образом привносящих в самодеятельность мозга ограничения, как бы предрасполагающие его к тому, чтобы повиноваться интеллекту).
Несмотря на идеальность, сознание не безместно. Оно сопричастно мозгу как придающее на свой лад структуру его до того лишь физиологическому устройству, как вводящее части этого органа в ранее неизвестные корреляции. Модель всего лишь сетевого, никак не иерархизированного церебрального порядка была данью постструктурализму 1970—1980-х годов, бессильному объяснить производительную работу сознания. Управляющее отношениями внутри мозга, сознание метафизично. Будучи эманацией мозга, оно вместе с тем от него в некоторой степени независимо и выставляет свой произвол напоказ, подчеркивая собственную ненатуральность. Если у правшей «сильной» оказывается левое полушарие, то у левшей оно будет «слабым», вспомогательным. В качестве самобытного сознание и вовсе покидает границы тела, ведет свое существование в коммуникатах (текстах), отправителей которых нет здесь и сейчас. Первым таким коммуникатом в антропоистории стали захоронения — сообщения о тех, кто уже не мог передать никаких сообщений. Сознание заставляет нас надеяться на то, что возможно бытие-вне-тел.
Итак, бессознательна материально-органическая база сознания, предпосылка его возникновения. На место фрейдовской триады «оно» — «я» — «сверх-я» приходит другая модель: мозг — предсознание — сознание. Мозг не просто усваивает себе поступающие извне сигналы, но и некоторым образом упорядочивает их. Проводимые им операции впервые были определены Уорреном Мак-Каллоком и Уолтером Питтсом, исходившими из того, что нейроны действуют по принципу «всё или ничего» (1, 0) и, таким образом, отвечают в своей активности двузначной логике. Мозг в описании Мак-Каллока и Питтса функционирует наподобие машины Алана Тьюринга, как компьютер.[10] Эта модель опрокидывала на церебральные операции пропозициональную логику, рожденную интеллектом. Но бессознательное нельзя принимать за сознание. Раз нервные клетки мозга образуют сеть, ее элементарная ячейка будет иметь три вершины, с тем чтобы не быть лишь двухконечным звеном в линейной цепи. Следует далее иметь в виду, что пущенный по нейрону импульс, стараясь попасть через синапс в другой нейрон, вызывает обратную связь между ними (о чем Мак-Каллок писал в статье, в которой пытался совместить логику мозга с теорией ценностей[11]). Проходя по аксонам в трехсоставной ячейке нейрональной сети через синапсы, возбуждение подвергается торможению. Мы вправе сказать, что передача импульса в ячейке имеет характер конъюнкции и ее отрицания. Прямые и обратные связи в ячейке делают электрохимический процесс, протекающий в сети, логически шестиместным. На пороге своего пути сигнал превращается из конъюнктивного в нонконъюнктивный и в обратном к этому порядке оказывается и тем и другим, преодолевая в новом качестве препятствие, а на следующих двух этапах наращивает так обретаемую валоризацию в повторении петлеобразной процедуры на повышающемся уровне сложности. В результате мы получаем шесть ценностных позиций: положительную (V), отрицательную (–V), амбивалентную (±V), нейтральную (V0), сверхамбивалентную (±V & V0) и сверхнейтральную (– (±V & V0)). Неоднородные представления, наполняющие мозг, могут ассоциироваться, будучи сопоставимыми друг с другом по ценностной маркировке. Мозг, в-себе бессознательный, ориентирует своего обладателя прагматически, служа ему средством для (высокодифференцированного) оценивания ситуаций, но не раскрывает их семантику.
Нацеленный прагматически, мозг способствует нахождению путей, на которых самость утоляет свои желания — телесные по происхождению. Они внепсихичны, если лишь соматичны. Soma преобразуется в psyche, когда желания отделяются от наружного объекта и переживаются как настроение субъекта. Поскольку наша субъектность обусловливается самосознанием, постольку, чего бы мы ни вожделели вне нас, изнутри мы желаем одного и того же — быть собой. В предельной глубине желание автообъектно (оно при этом двусмысленно: я хочу быть собой и диагностирую свою смертность). Жиль Делёз и Феликс Гваттари («Анти-Эдип», 1972) были одновременно правы и неправы, критикуя теорию желания, ликвидирующего дефицит. Чем более мы самодостаточны в эндогенном желании (в приходе к себе), тем более нам недостает экзогенного объекта, который становится целостным, как и мы сами, всем, что ни есть, — миром, нашим универсальным дополнением. Раз желание направляется на того, кто им охвачен, оно получает кроме прагматического параметра также семантический. Ведь оно не ограничивается оценкой референта, а скрепляется с ним как со своим постоянным содержанием. У желания появляется смысл. Соответственно, он подчиняет себе и перевод ментальных репрезентаций в метарепрезентации, осуществляемый самосознанием. Если в первоочередном порядке мы желаем быть собой, то и возведение представлений в метапредставления автотелично, то есть имеет собственный смысл. Он заключается в том, что впечатления от окружающей действительности, абстрагированные от вызвавших их явлений, соотносятся друг с другом по общим этим феноменам признакам, помимо оценок, и тем самым оказываются бытующими в-себе, а не только для-нас, собираются в парадигмы, также выступающие сравнимыми между собой и потому замещающими одна другую. Самосознание, спроецированное в мир объектов, схватывает их ex causa finali — в качестве целесообразных, образующих систему. У бессознательного нет глубины, какой обладает смысл, будучи целеполаганием вещей, которое сплачивает их так, что данное объясняется через иное, в чем состоит сущность символообразования. Самосознание структурирует и семантизирует бытие, отпечатывая в нем собственные конститутивные свойства, ищет в нем логику. (Есть ли она у бытия, помимо нашего вмешательства в него, или ее в нем нет, сказать нельзя, ибо само бытие безгласно.)
Отпадающий от непосредственно ощущавшейся среды интеллект выстраивает собственную среду — социокультуру. Шесть ценностей, которыми оперирует мозг, предстают сознанию в виде интерпретируемых величин, семем. Пусть входом восприятия будут феномены культуры: своей в позитивном варианте (S), чужой — в негативном (–S). Тогда позицию амбивалентной ценности заполнит культура как таковая (±S), оппозитивом которой станет природа (S0). Сверхамбивалентное смешение культуры и природы (±S & S0) отменит упорядоченность и в той и в другой (что случается, скажем, во время карнавала), тогда как за гранью этой деградации мира в хаос откроется по контрасту с ней нездешняя реальность, инобытие (– (±S & S0)).[12] Бог производен не от бессознательного, как утверждал по почину Шеллинга Лакан в семинаре (1964) «Четыре основных понятия психоанализа». Идея Всемогущего открывается человеку, сознающему, что обступающее его мироустройство может выродиться в беспорядок, во всеинаковость, и восстанавливающему в интеллектуальном усилии поколебленный уклад по ту сторону подтверждения умствования перцепцией — в свойственном только нашему бытованию мыслительном пространстве «внутреннего опыта». Сознание в своем психическом максимуме есть Бог-в-индивиде.
По контрасту с всеядным, перегруженным избыточными данными чувственным восприятием сознание принципиально экономно в оперировании метапредставлениями. Эта бережливость выражается прежде всего в том, что сознание далеко не всегда прибегает к эксплицитному отслеживанию своих действий, к вдумчивому разбору альтернатив, перед которыми оно поставлено. С мониторингом конкурирует автоматически совершающийся логический вывод.[13] Он сам собой разумеется, не нуждается в критической проверке, так как существует множество ситуаций, в которых функция одно-однозначно соответствует аргументу (без огня дыма не бывает). Силлогистика Аристотеля придала импликативной работе сознания, компенсирующей чрезмерные затраты перцепции, теоретическую ясность. На практике сознание, скупо расходующее себя, пользуется неполными силлогизмами, энтимемами, опуская средний член умозаключения, за счет чего складывается та область, которой Бахтин дал имя «подразумеваемого». Экономичное сознание спонтанно логично в авторегулируемых ментальных процессах. Работу сознания в автоматическом режиме следует отличать от автоматического поведения, уходящего корнями в бессознательное. Второе имеет сугубо прагматическую природу и сводится к жизнеобеспечению организма и к его самозащите. Мозг реагирует на непредвиденные опасности или отдает команды телу, которому чего-то недостает, еще до того, как будет задействовано сознание. Между тем автоматические выводы, предпринимаемые сознанием, не только прагматичны, но и семантически обоснованы (видя красный свет на светофоре, я торможу автомобиль без раздумий, но все же зная, что` означает этот условный сигнал в отличие от двух других сигналов светофора, умея расшифровать его язык).
Чем автоматичнее активность сознания, тем больше шансов у бессознательного вмешаться в нее. Мозг находится в обратной связи с интеллектом, отзывается на умствование. В этом отклике церебральный субстрат, в котором присутствуют зеркальные нейроны, подражает сознанию. Будучи автоматом par excellence, мозг с особым успехом проникает на территорию сознания, когда оно минимализирует себя, действует по алгоритму, когда два полюса ментальности сходны. Вторжение бессознательного в сознание, рутинно выполняющего свои функции, манифестируется, как хорошо известно из «Психопатологии обыденной жизни» (1901), в речевых ляпсусах и неловких телодвижениях. Мы бываем неудачны также по рассеянности, когда концентрируемся на обдумывании трудной задачи, давая бессознательному волю внедряться в сознание там, где оно в своей односторонней занятости ослабляет неусыпность. Было бы неверно трактовать все эти ошибки вместе с Фрейдом и в стиле его эпохи как непременно символические, как адресующие нас к тайным помыслам совершающих их индивидов. Можно сбиться с шага и споткнуться не по той причине, что мы подавляем запретные влечения, а по той, что без всякой задней мысли попросту не заметили лежащий на дороге камень. И все же Фрейд был прав по большому счету. Интервенирующее в сознание, подражающее ему бессознательное перестает быть нацеленным прагматически и подрывает конкурирующую систему, лишая ее практической приложимости. Faux pas разрушает скоординированную моторику органов нашего тела так же, как lapsus linguae ломает наш коммуникативный контакт с партнерами по общению. За обмолвками и телесными промахами проглядывает Танатос, пресекающий поведенческое отправление жизни. Как было сказано, сознание пробуждается в ответе мозга на риск, которому подвергается самость и который подстерегает любого из нас в качестве травмы рождения. Регресс от сознания к бессознательному ставит нас на порог, на котором первое еще не удалилось от второго.
Ошибки, однако, не только танатологичны, напоминая нам о первотравме, но и исподволь креативны, коль скоро они являют собой замещение нормы. Они могут служить творчеству (о чем без обиняков заявила художественная практика авангарда[14]). Они возвращают нас к той опасности, какой было самое начало нашего бытия-в-мире, продолжившегося вопреки встрече с препятствием. Наряду с Танатосом в них просвечивает также жизнетворный Эрос. Нам незачем объяснять эротичность бессознательного, обращаясь к крайне сомнительной психоаналитической концепции инфантильной сексуальности, и выводить его танатологичность, как это сделал Фрейд в «По ту сторону принципа удовольствия» (1920), из стремления организма, защищающегося от избытка раздражений, перейти в неорганическое состояние (из «принципа нирваны»). Танатос и Эрос непреднамеренно и украдкой аккомпанируют нашему поведению, потому что сознание возникает из них и возвращается к ним, когда бессознательное побуждает его отпрянуть к своему истоку. Желание быть собой амбивалентно: «я» как объект автоэротично в той же степени, в какой и смертно (у Жоржа Батая, напротив, желание убийственно эротично в направленности на Другого). В «Исповеди Ставрогина», кишащей стилистической неряшливостью, с одной стороны, и рассказывающей о самоубийстве изнасилованной девочки-подростка — с другой, Достоевский с удивительным проникновением в сущность проблемы ошибок рассекретил их танатоэротическую подоплеку.[15] Если в своей танатологичности бессознательное заставляет нас ошибаться, то в качестве проникнутого Эросом оно отмечает упущения сознания. Мозг, призванный среди прочего быть хранилищем информации, сигнализирует нам о том, что в наших действиях или умственных операциях наметился пробел, нуждающийся в заполнении, о забытом нами (то есть о гипертрофированной экономичности сознания).
Добираясь из приведенных рассуждений до архетипов, следует указать на то, что они не множественны, как это виделось Юнгу, а имеют инвариант: психика в ее антропологическом измерении варьирует в разных воплощениях одну и ту же абстрактную схему второго рождения, нового начала после конца, экстраполируя генезис сознания на все, что осознается. Идея второго рождения скорее предсознательна, чем бессознательна. Искусство потому и делается, как писал Юнг, преимущественным каналом, по которому передается архетипический смысл, что оно преображает реальность, являя нам ее в обновленном облике, как если бы оно было ее чувственным восприятием, на самом деле нас обманывающим, прячущим в себе перепланировку фактического мира.[16] Чтобы завершить разговор об ошибках, стоит добавить сюда, что среди них есть и такие, которые идут не от бессознательного, а обусловлены нашим порывом наказать себя за какой-либо поступок, не вяжущийся с нашей совестью (я спотыкаюсь о камень, потому что вчера мне пришлось обмануть близкого мне человека). Деавтоматизация действия совершается в этих обстоятельствах трансцендентальным субъектом, карающим себя в предсознании того, что он может быть осужден другими — сообществом, скрепленным моральными взаимообязательствами. Parapraxis здесь — это искупление вины до того, как она сделается очевидной для окружающих, предстанет перед судом коллективного сознания. Перерождение имманентно нам, и мы не хотим никому отдавать его.
В тех случаях, когда сознание полностью выходит из игры, как, например, во сне или при наркотическом опьянении, мозг не просто вмешивается в деятельность интеллекта, а подменяет его. В сновидениях мы присутствуем-в-отсутствии, участвуем в событиях, не видя себя, — выстраиваем некую внутреннюю реальность, выключив в процессе ее возведения самосознание.[17] Разыгрываемые при этом сцены, скомпонованные из воспоминаний о некогда приобретенных нами впечатлениях, калейдоскопичны; неясно, почему одни из них сменяют другие. Их последовательность не мотивирована, потому что они воспроизводят сетевую организацию мозга. Будучи нейрональным телом, мозг имитирует во время быстрых фаз сна сознание на театральный манер — в наглядных образах. Биофизические тела, фигурирующие в сновидениях, контрастируют с понятиями (метапредставлениями), которые находятся в распоряжении сознания. Эти онейрические реалии имеют для нас ценность, но их семантика непрозрачна. По какой именно причине они ценны, тоже неясно. Они загадочны. Они вытягиваются в последовательность, у которой нет придающего ей общий смысл завершения, которая не автотелична. Сновидения фрагментарны. Подражая творческим усилиям ума, мозг этим уподоблением и удовлетворяется, не проявляя стремления приложить креативные старания к достижению какой-либо цели. Сновидение потому и как будто нарративно, что линейность нужна ему, дабы показать ее убегание в пустоту (во сне мы часто путешествуем, попадая в пространство, которое тут же исчезает из кругозора). Присваивающий себе чужую функцию, церебральный аппарат порождает фантазии, лишенные как прагматического задания, которое он сам выполняет, когда мы бодрствуем (ведь перед нами ценности в-себе), так и конкретного смысла, присущего умствованию. Перевод наглядных онейрических образов на язык рационального мышления, на который пустился Фрейд в «Толковании сновидений» (1899), противоречит иррациональности абсурдного спектакля, поставленного бессознательным, воспользовавшимся дремотой сознания. Однако, как и применительно к «Психопатологии обыденной жизни», мы не должны лишь зачеркивать подход Фрейда к сновидениям, справедливо усмотревшего в них восстание бессознательного против угнетающего его сознания. Хотя они и комбинируют обрывки нашего жизненного опыта в произвольной манере, не доводя сценическую постановку до конца (ее финал — пробуждение), у них есть всегда одна и та же тема, раз бессознательное ступает на границу с сознанием в попытке его воссоздать. Тема сновидений — они сами в качестве сообщения о том, что сообщение нельзя понять. Они воздвигают преграду самим себе как информационному потоку. Они компрометируют подменяемое ими бодрствующее сознание, рождающееся из смерти (из травмы), тем, что делают смерть рождающейся. Во сне бессознательное зеркальным образом компенсирует свой проигрыш сознанию. Бодрствуя, интеллект способен обратить ошибку в творческий акт. Спящий же интеллект, безоговорочно уступающий свою позицию бессознательному, не в силах противиться тому, что оно переиначивает Эрос в Танатос, разрушает собственное произведение. Загадочность сна есть нераскрываемость смерти из еще-жизни. Рождающаяся смерть отпечатывается в сновидениях, и погружая спящего в кошмар, в невнятный страх, и демонстрируя ему картины непродуктивного секса. Но и тогда, когда в сновидении нет ни того ни другого, оно деструктивно в своей конструктивности, бессвязно и тем самым не позволяет опознать по контексту значения мотивов, вошедших в его состав, что и склонило Фрейда сверхинтерпретировать онейрические образы как символы. Если ошибка — образчик для инновативных отклонений от художественного канона, то на сновидения социокультура отзывается в карнавале с центральной в нем фигурой рождающей смерти и в театре абсурда, подтачивающим логические устои символического порядка. Сознание, озеркаленное бессознательным, платит своему конкуренту той же монетой.
Гипноз — антитеза сновидения. Он возможен, потому что сознанию, конфронтирующему с бессознательным, свойственно сдаваться во сне на милость противника. Но при гипнотическом внушении податливость сознания влечет за собой торжество не бессознательного, а чужого сознания, манипулирующего поступками пассивного лица. Мозг, имитирующий интеллект, допускает, что и сознание станет подделкой — копией умственных установок, навязанных со стороны. Это допущение становится ментальной реальностью в силу того, что упирающееся в «я»-объект самосознание ищет способ, как развязать узел, в котором автоэротичность сплетается с танатологичностью, с потерей субъектного «я». Выход из апорийной ситуации может быть найден в изготовлении самостью уникального объекта (технического, эстетического и проч.), в котором она соприсутствует не умирающей, а рождающейся ex nihilo. Далеко не всякий отваживается на творческое преображение мира не из-за того, что людям недостает для этого дарований, а из-за того, что нам приходится взаимодействовать с другими людьми в социальной среде. Проще избавиться от апории не в индивидуальном противоборстве с ней, которое creatio ex nihilo с неизбежностью предусматривает, а в адаптации к обществу, в примирении Эроса и Танатоса за счет жертвенного растворения себя в Другом и приязненного заимствования его сознания. Большинство в обществе загипнотизировано им либо как безликим, анонимным авторитетом, либо как подчинившимся чьей-то персональной воле.[18] Желание быть собой сохраняется, социализуясь, в извращенно-снятом виде — в желании быть как все, которые ведь уже как будто стали собой. Выбравшие этот путь совершают попятное движение к тому ранневозрастному премемориальному периоду, на котором властвующая над ребенком травма рождения заставляет его сознавать не себя, беспомощного, а себя в Других, в господах пока еще только опасного для него самого мира, в родителях и воспитателях. Проще говоря, до того как начать помнить себя, мы доверяемся сознанию старших, постепенно усваивая его навыки в игре понятиями, приобщены чужой семантической памяти. Регресс в младенчество не может быть ни полным, ни бесповоротным. Любой человек, живущий заемным умом, в той или иной степени испытывает напряжение между утоленным желанием быть как все и не утоленной, а лишь погашенной жаждой быть собой. Сопротивление социореальности выливается в самые разные формы — от посвящения досуга занятиям для души, сугубо личностным, до криминогенного поведения и вспышек массового революционного недовольства правительственной политикой. От гипноза пробуждаются, как и от сна, освобождаясь, однако, не от господства бессознательного, а от самоотчуждения. Ясно, что отказ от исполнения чужой воли, каким бы он ни был по своему выражению, диктуется нам самосознанием, перестающим мириться с тем, что оно было узурпировано коллективным образом мыслей. Мнение о том, что двигателем бунта против репрессивных обстоятельств служит бессознательное, ложно. Даже и противодействие пациента психотерапевту — это отпор, в котором индивид защищает самоотнесенность от вмешательства в нее стороннего авторитета.[19] Мятежно самосознание. Призывая эмансипировать сексуальную энергию от сдерживающих ее запретов, Вильгельм Райх и Герберт Маркузе не более чем выворачивали наизнанку требование тоталитарной социокультуры, которая предписывала искусству изображать развитие нового человека от стихийности к сознательности. И так и сяк предполагалось, что в создателе и носителе социокультуры прячется l’homme de la nature. На самом деле из-под социальной маски проглядывает не зверь, а индивид.
Фундамент индивидного закладывает вторичная травма, случающаяся в процессе психического созревания самости и дополняющая собой всечеловеческую травму рождения. Секундарный шок — в той мере, в какой все мы индивиды, — наследует примарному, то есть переводит общее в особое, становясь промежуточной ступенью между тем и другим. Травма, из которой вырастает индивидное, вводит его в класс, где оно экземплярно лишь в качестве варьирующего главные признаки данного множества. Психика обычно если и исключительна, то релятивно. Абсолютная исключительность выталкивает ее в зону патологии. Между тем быть индивидом — это норма среди людей. Стресс, испытываемый при рождении, вызывается необъятностью и неизведанностью бытия. Стресс, формирующий индивида, возбуждают помехи в бытовании (Dasein). Препоны такого рода затрудняют ведение жизни, каковая нуждается отнюдь не в безграничном числе условий для своего успешного осуществления. Вторичные травмы имеют типовые черты, а индивиды, соответственно, обладают характером, объединяющим их в группы. Так, травматичным для младенца может быть преждевременное отлучение от материнской груди, на что ребенок будет реагировать агрессивно, карая непослушный ему, но влекущий его к себе объект. Фиксация на наказании любимого объекта сформирует в результате садистский характер. Далеко не все индивиды, принадлежащие к этому психотипу, удовлетворяют свои склонности анально-эротическим путем, как то было изображено в романах маркиза де Сада. Садизм бывает и оральным, и генитальным, и проективным, помимо сексуальных притязаний индивида, не расставаясь во всех этих и иных своих проявлениях с насилием над объектом привязанности. Такое же разнообразие воплощений присуще и прочим характерам, скажем истерическому или нарциссическому.[20] Как и в ответе на первотравму, травмированный во второй раз реагирует на нереализуемость своих интенций, овнутривая отрицание, обрушивающееся на самость, и превращаясь из пассивного восприемника неблагополучных обстоятельств в существо, активно компенсирующее постигшую его неудачу. Мы негативно идентифицируем себя с тем, что препятствует нам быть собой. Все характеры подобны в своем исходно отрицательном отношении к миру и разнятся друг с другом в том, каким именно оказывается для них «не-я»; оно не обязательно агрессивно (теория Анны Фрейд, писавшей о защитном интроецировании самостью того, кто ее атакует[21], нуждается в расширении), но всегда обнаруживает себя как камень преткновения для проведения в жизнь наших намерений. Индивидуальные травмы центрируют сознание на том, что для него не приемлемо и что должно быть каким-либо образом возмещено. Они канализуют сознание, подчиняя его некоей определенной установке. Как правило, мы не догадываемся, откуда та взялась. Как бы ни было сужено индивидуализованное сознание, ему довлеет убеждение в том, что, вопреки своему происхождению всего лишь из пребывания в мире (Dasein), оно вправе претендовать на нечто большее, на адекватность и равносильность бытию, на решение той задачи, которую ставит нам первотравма, вовлекающая явившегося на свет в конфронтацию со всем, что ни есть. Чаяние объективности затемняет сознанию его частноопределенную в индивидуальном исполнении природу. Всяк мнит себя правым. Но эта непрозрачность не означает, что сознанием руководит его альтернатива, бессознательное. Нам противопоказано вникать в то, почему мы принимаем нашу субъективность за объективный взгляд на существующее, иначе реальность ушла бы у нас из-под ног. Характер есть сокращаемое психикой сознание, отказывающееся признавать свой редукционизм, который генерируется не подавлением влечений, а, как раз напротив, их осуществлением во что бы то ни стало, несмотря даже на, казалось бы, непроходимый барьер, мешающий их преуспеванию. Характер не выбивается из фактического положения вещей потому уже, что стремится завоевать реальность и вынужден с ней считаться. Но чем более идиосинкратической является персональная версия психотипа, тем более индивид, заключающий себя в свое в высокой степени особое сознание, заходит за рамки установившейся в обществе нормы. С точки зрения социума, не терпящего возмущений утвердившегося в нем порядка, трансгрессивная личность подлежит лечению (вспомним снова де Сада, брошенного в 1803 году в сумасшедший дом в Шарантоне). Сам же субъект, доведший до крайности свойства характера, к какому он принадлежит, ощущает свою аномальность в качестве болезненной только в том случае, если его соблазняет противоречащая его идентичности тяга быть как все, обратная тому протесту против социальности, которым подчас взрывается полностью было ею загипнотизированный среднестатистический человек. Психоаналитическая терапевтика нашла пациентов среди недосоциализованных лиц, тяготящихся своей неординарностью.
Если разрывающийся между психической идиосинкразией и порывом навстречу норме невротичен, то тот, кто наглухо запирается в своем душевном убежище, психотичен. В статье «Невроз и психоз» (1924) Фрейд поставил обе психические аномалии, о которых вел теоретическое рассуждение, в зависимость от бессознательного, то ли частично, то ли целиком отрешающего самость от реальности. Оно, однако, становится детерминантой поведения только у психотиков. Тогда как в сновидениях мозг воспроизводит по-своему работу сознания, патологии потому и однозначно исключают страдающих ими из социокультурного обихода, что обрекают интеллект, главную собственность, которой владеет homo sapiens, на подражание деятельности своего нейронального субстрата. Психотики нигилистичны. Интернализованное ими вследствие вторичной травмы отрицание распространяется на бытие во всем объеме, не ограничиваясь отдельной его стороной. Их вторичный стрессовый опыт таков, что демонстрирует им непреодолимость травмы рождения, неосваиваемость бытия сознанием, которому не остается ничего иного, кроме как обратиться за помощью к бессознательному (этим опытом может быть, к примеру, повторение шокового состояния на разных этапах психогенеза, подрывающее сам процесс душевно-умственного становления). Умалишенный — прямой антипод философа, надеющегося охватить бытие в головной конструкции. Разыгрывая роль ментальных репрезентаций, начиняющих мозг, метарепрезентации, орудия сознания, нагружают воспринятое сенсорно несвойственным тому смыслом, автотеличностью. Отдельные вещи для психотика — уже понятия. Галлюциногенность его представлений о действительности в том, что он приписывает ей ее собственный смысл, отчуждаясь тем самым от себя, от своего интеллекта и в то же время будучи убежденным, что производит акт перцепции, который центрирован на «я». Патологическая психика не в силах разъять самость и Другого. Онейрический театр сменяется у психотиков слушанием «голосов». Другой невидим, он внутри вещей в качестве якобы имманентного им понятийного содержания, он только слышим. Потерявшееся сознание внимает радиовещанию мозга. Голоса, которыми оно наполняется, императивны, безусловны, так как условное значимо, только если ментальные репрезентации отличны от метарепрезентаций.
Существуют три основных вида психоза, соответствующие разным конфигурациям, в которых «я» соотносится с посторонним в нем. При паранойе «я» совпадает с Другим и переживает страх преследования себя тем, кто правомочен заступить его место. Для шизофреника, в обратной последовательности темы и ремы, Другой — это он сам. Больной шизофренией находится в такой психической ситуации, которой Грегори Бейтсон дал в начале 1950-х годов имя «double bind». Она отличается тем, что попавшая в нее личность не может остановиться на выборе одной из двух диаметрально противоположных возможностей, колеблется между ними, периодически впадая в фрустрационный ступор. Третья из основоположных форм психоза — диссоциативное множественное расстройство личности (multiple personality). Человек, страдающий этой патологией, вовсе не знает, какова его коренная самость; он идентифицирует себя сразу с несколькими «я»-образами, в которых одинаково чувствует себя собой. Для него и в «я» просвечивает Другой, и в Другом — «я». Все три психоза могут претерпевать контрапозиционирование. Паранойя преобразуется, как это проследил Лакан в своей докторской диссертации (1932), из «самонаказания», «центростремительного страха» в центробежную агрессивность, в преследование жертвы[22] (в stalking). На место кататонии у шизофреников приходит маниакальный бред, побуждающий их к нанесению вреда окружающим. Мультиплицирование личности перерождается в непримиримый конфликт между конформным «я» и девиантным alter ego (как в «Странной истории доктора Джекила и мистера Хайда» (1886) Роберта Льюиса Стивенсона). Контрапозиционирование патологий — попытка больных совладать с недугом, но не за счет превозмогания расстройства в собственной психике, а за счет нападок на враждебное психотикам бытие. Превращение в противоположное имманентно психозам, коль скоро инобытийность конститутивна для их субъектов, не справляющихся с бытием. Если психотик контрадикторен философу, то контрарен он монаху, находясь, как и тот, за гранью сего мира, но не с тем, чтобы ограничить себя в аскезе, а с тем, чтобы утвердить свое право на невоздержанность.
Сознание покоряет бытие в силу того, что рассматривает все, непосредственно данное, как замещаемое по примеру возведения представлений в метапредставления. Для психотика запредельное бытию и есть данность. Патологии, о которых идет речь, случаются только в человеческом мире, удваивающем себя в мире трансцендентном, но при этом они безосновательны. Они аннулируют бытийную реальность. Вразрез с ними ratio не опустошает то, что замещается. Неотрицаемость субституируемого в субституирующем требует мотивировать замещение, придать ему интеллигибельность, чем и занято сознание. В самом деле: зачем нужно совершать подстановку новой величины в позицию прежней, если та не подлежит безостаточному упразднению? Сознание признает, таким образом, работу, выполненную скапливающим и ассоциирующим впечатления мозгом, но не удовлетворяется ею, формируя метафизическую зону, планируя пока еще не обретшее плоть будущее, пребывая и здесь, в эмпирическом мире, и там, в параллельном ему, вероятностном. Коротко: сознание в своем максимуме креативно и исторично. Оно претворяет природу в социокультуру и сообщает последней поступательную изменчивость. Оно свободно и от природной необходимости, контрастируя с организмом, и от собственных творений, подвергаемых в истории рекреации. Фрейдовские «сгущения» и «сдвиги» и лакановские «метафоры» и «метонимии» — проекции принципиально тропического сознания, занятого переносом значений, в том числе и с себя, на то, что оно, способное помыслить даже свое собственное замещение, считает бессознательным.
- Ср. связывание рефлексии и жертвоприношения: Савчук В.Топологическая рефлексия. М., 2012. С. 28 сл.
- Как подчеркивал Александр Кожев, понятия, отрешенные от вещей hic et nunc, с необходимостью чреваты темпорализацией мировидения: Kojève A. Le concept, le temps et le discours. Introduction au système du savoir [1956] / Présentation de B. Hesbois. Paris, 1990. P. 68 ff, 124 ff.
- Волошинов В. Н.По ту сторону социального. О фрейдизме // Бахтин под маской. Маска пятая. В. Н. Волошинов, П. Н. Медведев, И. И. Канаев / Вступит. ст. и коммент. В. Л. Махлина. М., 1996. С. 53 (25—59).
- Уместно будет напомнить, что оба эти текста, подписанные именем близкого к Бахтину Валентина Волошинова, были опубликованы в журнале «Звезда».
- К производству социального «механикой страстей и интересов» ср: Vogl J.Das Soziale ist das Irrationale // Das Unbewusste. Krisis und Kapital der Wissenschaft. Studien zum Verhältnis von Wissen und Geschlecht / Hrsg. von Ch. von Braun, D. Dornhof, E. Johach. Bielefeld, 2009. S. 213—225.
- Winson J.Brain and Psyche. The Biology of Unconscious. New York, 1985.
- Semenza C. The Unconscious in Cognitive Science. A Few Suggestions for Psychoanalysis // The Unconscious. A Bridge between Psychoanalysis and Cognitive Neuroscience / Ed. by M. Leuzinger-Bohleber et al. London—New York, 2017. P. 97—112.
- См., например: Allard F. Cerebral Dominance // Reading in Cognitive Psychology. Toronto—
Montreal, 1972. P. 326—335. - К становлению сознания ср.: Смирнов И. П. Ум хорошо, а два лучше. Философия интеллекта. М., 2021. С. 330—344.
- McCulloch W. S., Pitts W.A Logical Calculus of the Ideas Immanent in Nervous Activity // Bulletin of Mathematical Biophysics. 1943. № 5. P. 115—133.
- McCulloch W. S. A Heterarchy of Values Determined by the Topology of Nervous Nets // Bulletin of Mathematical Biophysics. 1945. № 7. Р. 89—93.
- См. также: Смирнов И. П. Указ. соч. С. 136—152.
- К проблеме психического автоматизма ср., например: Bargh J. A.Bypassing the Will: Toward Demystifying the Nonconscious Control of Social Behavior // The New Unconscious / Ed. by R. R. Hassin, J. S. Uleman, J. A. Bargh. New York, 2005. P. 37—58; Glaser J., Kihlstrom J. F. Compensatory Automaticity: Unconscious Volition is Not an Oxymoron // Ibid. P. 171—195.
- См. подробно: Смирнов И. П. Генезис. Философские очерки по социокультурной начинательности. СПб., 2006. С. 187—206.
- Замечу попутно, что Достоевский предвосхитил многие идеи Фрейда, что особенно бросается в глаза в некрологе Некрасову, помещенном в «Дневнике писателя» за декабрь 1877. Приподнимая завесу над «затаенной стороной <…> духа» Некрасова, Достоевский выводит характер поэта из перенесенной им в детстве травмы («никогда не заживавшаярана его и была началом и источником всей страстной, страдальческой поэзии его на всю потом жизнь») и из его эдипальной любви к матери («ни одна потом привязанность в жизни его не могла бы так же, как эта, повлиять и властительно подействовать на его волю и на иные темные неудержимые влечения его духа») (Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Т. 26. Л., 1984. С. 111—112; курсив в оригинале).
- На эту уловку попался Жак Рансьер, справедливо постулировавший, что в искусстве logos уже содержит в себе pathos и vice versa, но неоправданно связавший на этом основании эстетическое с бессознательным (Rancière J.L´inconscient esthétique. Paris, 2001). Чувственно-эмоциональное в художественном произведении (то есть его pathos) имитационно, фикционально, разыграно и поэтому результирует в себе работу предсознания и сознания. Как вторая жизнь реальности искусство возникает, по всей вероятности, в сцеплении с культом предков, ведущих загробное существование. В своем позднейшем бытовании искусство сохраняет эту зависимость в снятой форме, включая в себя манифестно в нем отсутствующее, отыскиваемое в претекстах и префактах.
- Нейрофизиологические механизмы сновидений были детально исследованы Джоном Алланом Хобсом — цит. по: Hobson A. J.Schlaf. Gehirnaktivität im Ruhezustand (Sleep. New York, 1989) / Übers. von I. Horn. Heidelberg, 1990. S. 132—148, 168—172.
- Знаменательно, что гипноз был введен Жаном Мартеном Шарко в лечебную практику тогда же (в конце 1870‑х), когда социология заинтересовалась поведением масс.
- К понятию сопротивления в психоанализе ср., например: Strean H. S.Resolving Resistances in Psychotherapy. New York et al., 1985; Stoffels H. Umgang mit dem Widerstand. Eine anthropologische Studie zur psychotherapeutischen Praxis. Göttingen, 1986; Straßmaier S. Analyse der Psychoanalyse. Der kritische Rationalismus und die Widerstandskonzepte Sigmund Freuds. Berlin, 2003; Zantvoort B.Introduction // Hegel аnd Resistance. History, Politics and Dialectics / Ed. by B. Zantvoort, R. Comay. London—New York, 2018. P. 1—11.
- О типологии характеров см. подробно: Смирнов И. П. Психодиахронологика. Психоистория русской литературы от романтизма до наших дней. М., 1994.
- Freud A. Das Ich und die Abwehrmechanismen [1936] // Freud A.Die Schriften. Bd. I. 1922—1936. München, 1980. S. 293—304.
- Цит. по: Lacan J. Über die paranoische Psychose in ihren Beziehungen zur Persönlichkeit und Frühe Schriften über die Paranoia (= De la paranoїa que dans ses rapports avec la personalité suivi de Premiers écrits sur la paranoїa. Paris, 1975) / Übers. von H.-D. Gondek. Wien, 2002. S. 155 ff.