Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2023
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре… <…>
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине.
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
А. С. Пушкин. Бесы
Меня называли «тургеневской девушкой» из-за кружевных платьев и русой косы. Было приятно; я нарочно покупала нежно-розовые помады, вплетала в волосы ленты и красилась палеткой «Bambi». Сравнительно короткий тургеневский период счастливо совпал с учебой на первом курсе, и в литературную среду я вписалась вполне гармонично.
На факультете спокойно: по этажам порхают филологини с шоперами, полными книг и пастельных маркеров; во взгляде каждой читается неуловимая тургеневость. Из столовой доносится по-домашнему аппетитное шипение жареной картошки, стены дышат шелестом тетрадей, на подоконниках обитают пеларгонии и фикусы. По вечерам сквозь их листья просвечивает шпиль МГУ, дружелюбно подглядывающий за студентами своим глазом-звездой. Золотой силуэт университета мерцает над городом небольшой Эйфелевой башней. Первый ГУМ, населяемый филологами, — вроде парижского Марсова поля: открывается лучший вид на башню, а из закоулков звучит беглая французская речь. Кругом кофейни, совсем как на парижских улочках. Круассаны, капучино, кошерные крок-месье с хумусом и халяльная шаурма. Из аудиторий, где читают лекции о шекспировских трагедиях или мучениях Жермини Ласерте, заманчиво пахнет сдобой и какао: чужие страдания разжигают в филологах аппетит. Перед каждой студенткой и преподавательницей стоит бумажный стаканчик с крышкой или корзинка из песочного теста. Между кофейнями уютно устроилась «Книжная лавка Максима». Сюда ученики наведываются, чтобы раздобыть редкие издания за полцены или погадать на желтых страницах, повезет ли на следующей паре. Максим — милейший глуховатый мужчина в очках — обычно сидит у входа и читает, отгородившись от шума крепостью из переплетов.
Я улыбаюсь, если вижу знакомые лица, и пишу на досках латинские фразы, когда остаюсь одна. Fiat Lux! In Paradisum deducant te angeli.[1] Преподаватели и уборщицы их заботливо не стирают, и строки становятся вечными. По пятницам после захода солнца группа собирается на творческом семинаре. Это последнее занятие перед выходными, поэтому его ждут с нетерпением, как ритуала освобождения. Поглядывая в весеннюю темноту за окнами, ученицы обсуждают биографии Трумена Капоте и Джейн Остин. Девятый этаж Первого ГУМа — почти небо, в кабинет заглядывают звезды и облака. Единственное, что удерживает души и тела студенток от романтического воспарения, — летнее зачетное задание.
— Выбигайте: пгидумать юмогистический или лигический гассказ, детектив или хоггог с неожиданным финалом и саспенсом[2].
Слово «хоррор» дается картавой преподавательнице с трудом. Иногда вместе со звуком «г» выскакивают еще два-три лишних. Мы любим ее забавную речь, лишенную острых углов, и восхищаемся гипнотической мягкостью голоса. Помимо картавости меня приводят в восторг круглые зеркальные очки, которые она не снимает даже в помещении. Давно о таких мечтала… Сама все видишь, а твои глаза и мысли — никто. Выбираю «хоггог» и «саспенс» — слова понравились.
— Решила попробовать себя в разных жанрах. Хочу испытать в жизни всё! — с улыбкой отвечаю на недоуменные взгляды.
— Будь осторожна! Погружаясь в грязь, сама не заметишь, как окажешься во власти бесов. Зло ко злу притяжение имеет, — прошептали за моей спиной.
Одногруппница в длинной юбке, похожей на монашеское одеяние, всегда казалась странной и говорила по-книжному, но чтобы настолько… Она почти дышит мне в ухо, перегнувшись через парту.
— Бесы к такому месту привести могут, где…
— Да ну тебя.
Отодвигаю стул подальше от монашки и пишу фамилию напротив графы «хорроры». В голове — май и поцелуи; я совершенно не представляю, как в таком состоянии сочинять ужасы. Наверное, подойдет детектив с убийством, а лучше — с двумя. Или что-нибудь про секту. На худой конец — про зловещий сон.
* * *
В метро напряженно листаю паблики об историях болезней, мучительных смертях и различных способах рисования пентаграмм в надежде наткнуться на подходящий материал и избавиться от «саспенса» дня за два. Когда дело доходит до жертвенных ритуалов, меня начинает мутить. Мимо, завывая, проносится в депо серый пустой поезд. Смотрю на рельсы и впервые думаю, как это больно — быть разрезанной железом. Колеса давят многотонной тяжестью и визжат. Их бы не остановила такая мелочь, как чья-то шея. Я пытаюсь отвлечься от лезвий-рельсов, внезапно надрезавших ту часть сознания, в которой хранится страх.
Поднимаю взгляд. Окна вагонов мелькают, как кадры диафильма. В их мутной глубине складывается картинка: винтовая лестница из влажных булыжников, сперва еле заметная, но через несколько секунд — уже окрепшая и выпуклая. Из щелей в серых камнях пробиваются островки мха, вблизи похожие на миниатюрные еловые ветки. Капли росы медленно стекают по ступеням, оставляя за собой черные дорожки. Между ними оживленно ползает пара мокриц, крайне довольная и погодой, и мхом, и исходящей от булыжников прохладой. Я отступаю от края платформы и вглядываюсь в состав, не моргая, — показалось? Подземный ветер усиливается, подталкивая меня в спину все ближе к путям; поезд ускоряется. Стоявший сзади пожилой мужчина возмущенно вскрикивает: «Сука!» — я не заметила, как толкнула его рюкзаком.
От лестницы, отразившейся в глянцевом боку поезда, веет стариной и южной духотой. Воздух густеет и вязнет, как перед грозой на морском побережье. На каменных плитах мне мерещатся полупрозрачные детские ноги. Откуда-то сзади слышится фортепианный аккорд, начинающийся с ля-бемоль. Станция на секунду затихает, а затем наполняется смехом, и я пропускаю «суку» мимо ушей. Из темноты мелькающих вагонов появляются радостные мальчишки в одинаковой одежде и кое-как завязанных красных галстуках. Худенькие и трогательные, как ощипанные цыплята с рынка. Они, играя, перепрыгивают с камня на камень, отсчитывают ступени. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь… восемь! Самый младший поскальзывается и плашмя падает на невидимый пол, правая нога сгибается по-кузнечьи, коленом назад. Остальные визжат и сбегают по винтовой лестнице обратно во тьму. Ступени неустойчиво и опасно поблескивают под их сандалиями. Прежде чем скрыться из виду, последний малыш оборачивается и смотрит на меня с неподдельным ужасом: «Тетенька, отойдите от зеркала!»
Вагоны внезапно заканчиваются, и поезд с упавшим мальчишкой у подножья лестницы уносится в глубь тоннеля. Я пробираюсь к скамейке и без сил опускаюсь на деревянные бруски, сопровождаемая многозначительным взглядом обозвавшего меня старика. Приморская духота и ветер исчезают. Слышны только гул толпы у эскалатора и гнусавое «Поезд следует в депо, отойдите от края платформы», но в ушах — все еще топот босых ног. Распахнутые детские глаза с кровавой сеточкой на белках. Не стоило читать столько оккультных пособий — придется на ночь пить афобазол.
Придя домой, первым делом проверяю, не закончилось ли снотворное, и готовлю облепиховый чай с имбирем. В кухне темнее обычного: перегорела одна лампочка. Чайник на плите воркует, чувствуя, что мне не по себе, пытается подбодрить на своем птичьем. Его свист напоминает гудки поезда, и я, морщась, выключаю газ, чтобы в кипящей воде не показалась винтовая лестница. Терпкий облепиховый запах успокаивает, напоминая, что дома безопасно. Все привычно, кроме дурацкой лампочки, которую пора заменить. Из-за нее дальний угол неприятно потускнел и скукожился. Соорудив в кухне уютный уголок и поставив на стол самодельную свечку, я продолжаю чтение, прерванное в метро. Изнасилования в парках Москвы, газетные вырезки о маньяках, последние слова пациентов перед смертью… Страшно. Но почему-то не хочется отрываться от того, что пугает, — как на американских горках. Я закрываю глаза и грею руки над свечой, чтобы расслабиться.
Потолок в кухне покрыт зеркальной мозаикой, которая преломляет свет под неожиданными углами и визуально расширяет комнату — своего рода магия. Даже в пасмурные дни на стенах из-за этого полно солнечных зайчиков. Если посмотреть вверх, будет видно прямоугольный стол с кружочками-блюдцами и слегка искаженную девичью рожицу. Из-под нее виднеются только руки и коленки, остальное скрыто под кляксой волос. Оказывается, сверху я похожа на домовиху… Бедные птицы каждый день вынуждены видеть с неба такую ерунду. Я задираю голову и показываю потолочной домовихе язык. Из зеркала отвечают тем же — предсказуемо, но не менее забавно.
Любуясь своим языком, замечаю в темном углу потолка легкое движение и замираю. Аккорд. Ля-бемоль, затем — легато, и дерганая трель рассыпается по кухне, стукаясь о посуду и резонируя. На месте перегоревшей лампочки вспыхивает язык пламени, но не горячий — призрачный. Вслед за ним в зеркале всплывают очертания восьмигранного камина, стреляющего бордовыми искрами. Запах облепихи сменяется едким дымом от сырой древесины — кажется, сосны`. Ее иглы тлеют и почти вываливаются с потолка на обеденный стол. Но чугунная решетка не позволяет им вырваться, и огонь бессильно бушует в своей каменной тюрьме. Решетка украшена узором из виноградной лозы, так причудливо переплетенной, что стебли складываются в символ бесконечности. По краям свисают крупные ягоды, кажущиеся спелыми, несмотря на чугунную оболочку. Внезапный порыв ветра, окутавший тело, заставляет вздрогнуть. На полу, рядом с моими коленями, возникают очертания человеческой фигуры. Огромной, жирной и перепачканной чем-то склизким. Фигура корчится, хватаясь то за горло, то за живот. Лысеющий толстяк захлебывается собственной рвотой, катается по серым камням и дергает ногами — все медленнее и медленнее. А потом и вовсе ослабевает, замерев в центре зловонной лужи. Над камином парит поблескивающее слепыми стеклами пенсне. В нем мечутся огоньки — то ли блики от камина, то ли искры из чьих-то глаз. Спустя мгновение пенсне обрастает человечиной — пустота сгущается, превращаясь в мужчину. Я узнаю Берию — круглолицего, с птичьим носом и тонкими губами. Он презрительно поглядывает на содержимое лужи и вертит в руке деревянный стаканчик с вином. Какая глупость — наливать вино в неуклюжие деревяшки, когда существуют бокалы из хрусталя. Толстяк, скорчившийся возле его ботинок, с невероятным усилием поворачивает голову и, глядя мне в лицо с потолка, шепчет: «Берегись зеркала». Его губы хлюпают и синеют, Берия брезгливо отворачивается.
В кухню врывается ветерок и с дребезжанием захлопывает приоткрытое окно. От резкого звука камин и серый пол, покрытый рвотой, исчезают, а я замечаю, что до сих пор сижу, уставившись в потолок и высунув язык. Он совсем пересох — хочется кашлять… и почему-то плакать. Пью двойную дозу афобазола и выливаю остывший чай в раковину — он пропах омерзительной жженой сосной. Хотя пол в кухне чист, чувствую запах мертвечины. Откуда я знаю, как она пахнет? — вопрос хороший. Интуитивно? Глаза странно пульсируют изнутри, во рту — вкус лекарства и крови.
Убегаю в гостиную, из гостиной — в спальню, из спальни — в ванную, и там запираюсь, пытаясь выбросить из головы чудовищные видения. Включаю ледяную воду и подставляю под струю лицо, чтобы глаза перестали дергаться. Расплываюсь хлебным мякишем в обнимку с краном, захлебываюсь страхом… Из солидарности раковина тоже решает захлебнуться: покашливает, шипит и замолкает, отказываясь пить воду вперемешку со слезами. Это слегка отвлекает от переживаний: кровавых мальчиков из мыслей вытесняет «Крот турбо» и гипотетический потоп.
Если вычерпывать воду мыльницей, выходит липко и малоэффективно. Но другого выхода нет — не признаваться же родителям, что увидела на потолке Берию и от испуга сломала слив. В очередной раз зачерпнув жидкость, замечаю на дне мыльницы что-то блестящее — монету? Старую и большую, тускло отливающую желтизной. Вот их уже две. Нет, три! Мыльница беззвучно падает на пол, разбрызгивая «Крота…». Никаких монет на кафеле не оказывается — просто полупрозрачная клякса. Заглядываю в раковину — из мыльной пены виднеется гора драгоценностей: камней, золотых слитков, жемчужных нитей. Дна не видно, будто смотришь в глубокий колодец. Богатств все прибавляется, их подкладывают чьи-то торопливые руки. Снова поднимается ветер, он толкает меня внутрь виде´ния; с трудом удерживаюсь на грани реальности и наваждения.
Человек с черной повязкой на глазу швыряет в кучу золота последнюю горсть монет и отряхивает руки. Он выглядит встревоженным, даже нервным, а взгляд потерянно мечется по разобранной серой стене. Каменная кладка выглядит неровной и хаотичной, булыжники покрыты выемками-оспинами. Кое-где между ними проступает щетина травы, волшебным образом сумевшей зацепиться корнями за трещинки. Все это вместе напоминает бугристую и неопрятную кожу великана. Фигура мужчины сильна и подтянута, он одет в усеянный орденами офицерский мундир, но держится затравленно, жмется в тень. Из отверстия, в которое скользнула очередная жемчужная нить, на изувеченное лицо падает блик: солнечный луч отражается в изумруде, став случайным свидетелем происходящего. Свет попадает прямо в здоровый глаз, пронзив зрачок. Мне кажется, что луч острый и осязаемый — глазница должна нанизаться на него, как бусина на леску. Но этого не происходит — просто льются слезы. Из-за спины слышится мелодия призрачного рояля, ставшая еще более отчетливой. Уже знакомая последовательность — ля-бемоль, легато, россыпь отрывистых высоких нот. Человек вздрагивает, зеленый луч соскальзывает со щеки — пора. Он забрасывает сокровища землей, грязью, камнями, пока последняя золотая пылинка не исчезает во тьме. Из наступившего мрака доносится вдогонку: «Не смотритесь в зеркало, мадмуазель!» Раковина снова пуста. Средство от засоров подействовало.
Я закрываю лицо ладонями, пячусь к двери и со всхлипом в нее врезаюсь. «Скажи „да“ семейным застольям, романтике, лучшему пищеварению!» — откликается из гостиной. Волна паники от неожиданности замирает над головой, не решаясь обрушиться после столь жизнеутверждающей фразы. «Мезим — здо`рово желудку с ним!» — одобрительно отвечает телевизор. В ушах забарабанило часто-часто, как после долгого бега. Страшно искать пульт — из него тоже наверняка посыпятся изумруды или польется рвота… Реклама продолжает напевать о счастливой жизни без изжоги, намекая, что виде´ния — не более чем влияние больного желудка. Я сворачиваюсь шариком в кресле перед экраном, убаюканная внезапным абсурдом происходящего. Пульс почти успокаивается. Афобазол начинает действовать. Ловлю себя на мысли, что, несмотря на тревогу, непреодолимо хочется снова окунуться в мир жутких увлекательных историй. На стене — полка с рекомендованной для задания литературой: «Падение дома Ашеров» Эдгара По, «Слюни дьявола» Хулио Кортасара, «Писец Бартлби» Мелвилла. Поглядывают на происходящее темными обложками и ненавязчиво манят.
Реклама и передача про сурикатов закончились, экран успел покрыться серыми точками помех. Но вместо характерного шипения и пощелкивания телевизор еле слышно напевает мелодию с ля-бемолями. Спустя мгновение вьюга на экране затихает, но сменяется не переевшими мужчинами, жаждущими мезима, а изображением серых каменных стен. Они складываются в балкон странной формы — раз, два, три, четыре… восемь граней. И каждая заканчивается острым выступом, опасно щетинится. Наверное, о каменные иглы насмерть разбивалось множество птиц и белок. Оттенок выступов отличается от камней, из которых состоит стена, — он на несколько тонов темнее. Хочется верить, что иглы стали черными по прихоти архитектора, а не из-за чьей-нибудь спекшейся крови. Грубый смех диссонирует с фортепианными аккордами. Сиплый и пошловатый, самый мерзкий из возможных. Четверо вдрызг пьяных силачей в кожаных куртках переговариваются об игре в карты преувеличенно бравым тоном.
И снова ветер. Сильный порыв врезается в спину, толкает в пустоту, я теряю равновесие… И оказываюсь совсем рядом с мужчинами: вижу плохо выбритую щетину и капельки пота на лбах. У ног самого разговорчивого лежит какой-то белый зверек. Сперва он выглядит мутным светящимся пятном, но изображение увеличивается, и вот уже можно различить очертания человеческой фигуры. Правда, неестественно маленькой по сравнению с людьми в кожаном. Это девочка с тонкими длинными лодыжками. Их еле-еле прикрывает сорочка. Тело в синих пятнах и красных полосах, из-под сорочки стекает бурая струйка. Кровь просачивается между камнями балкона и капает вниз. Жидкая, как вода, — даже не успевает свернуться и загустеть. У девочки заплетены две косы, а на лбу — выбившаяся кудряшка. По-телячьи беспомощно свернулась над бровями и подрагивает при каждом новом
взрыве мужского смеха. Шея, как и лодыжки, тонкая — на ней голубым шнурком выступает артерия. Кожа не толще папиросной бумаги: даже издали видно, как ве´нки перекачивают кровь в запрокинутую голову. После каждых двух ударов — пауза. Я сосредоточиваю все внимание на голубой артерии, чтобы не видеть орошающих клумбу капель. Тук-тук. Пауза. Тук-тук. Пауза. Тук-тук. Жду следующего толчка — а он не наступает.
Мужчины тоже замечают, что дело дрянь. Смех обрывается на полутоне, и они, не сговариваясь, оборачиваются на дальнюю стену, скрытую углом балкона. Пахнет стройкой и чем-то приторным. Лодыжки погружаются в серую массу беззвучно, будто просачиваются сквозь камни, как недавно сочилась водянистая кровь. Мужские пальцы запихивают косы в цемент, вплетают их в стены. Затвердевая, жижа пульсирует: тук-тук. Тук-тук. Кажется, замурованное в стену тельце пошевелило мизинцем, прежде чем окончательно скрыться. Из-под камней — детский шепот: «Берегись зеркала!» Я вздрагиваю и тянусь к шнуру, питающему телевизор. Если его выдернуть, кошмар должен закончиться. Экран гаснет так же внезапно, как включился, и я остаюсь наедине с тишиной.
* * *
Во время экзаменов кошмары сами собой прекратились. Ни Берия, ни мертвые дети не пугают так сильно, как латинские склонения или творчество «Бури и натиска». Поэтому недолгое помешательство быстро стерлось из моей памяти — с кем из филологов не случалось подобной ерунды? Правда, в поисках сюжета я продолжала читать (уже с бо`льшим удовольствием) ведьмовские пособия и статьи о Теде Банди. В книжных магазинах по привычке тянулась к Лавкрафту и Стокеру с кровавыми пятнами на обложках. По вечерам включала «Следствие вели…» и мирно засыпала, убаюканная рассказами о серийных убийцах, насильниках и всевозможных пытках.
В августе я уехала отдыхать на море. Совесть была чиста, как сочинские пляжи (то есть не очень), рассказ — так и не написан. Под «яхту, парус, в этом мире только мы одни», гремящую на пляже, думать об учебе сложно. Но в памяти нет-нет да и возникают саспенс с хоррором. Поэтому я вяло пролистываю «Темный карнавал», надеясь наткнуться на сто`ящую идею. И влюбленные трупы, мокнущие в канализации, и дом-убийца, и ожившая мать с гниющим зародышем в животе — все кажется привычным и недостаточно
жутким.
— Кукуруза горячая, молочная!
— Арбуз сладкий, слаще первой брачной ночи, берем, не стесняемся!
— Здрасьте.
Перед лежаком останавливаются босые и не очень чистые ноги. Отрываюсь от книги и снизу вверх смотрю на нагловатого рекламного агента с кипой листовок. За его зеркальными темными очками не видно глаз, в них отражаются солнце и моя недовольная мина. В голове проносится: надо бы подыскать такие же, но с дужками потоньше, давно хочу. Завяленный на солнце подросток бесцеремонно сует рекламку вместо закладки в мою открытую книгу и продолжает паломничество между рядами зонтиков, временами кидая на полотенца глянцевые бумажки. Этот жест похож на подкармливание зерном домашних птиц, которые осточертели и не сегодня-завтра пойдут в суп или на паштет.
Вставать с лежака и искать мусорку, чтобы избавиться от очередной брошюры, не хотелось. Было утро, и солнце не обжигало, а мягко обволакивало. В полдень люди — как куски масла на раскаленной сковородке. Быстро нагреваются, вскипают, а потом темнеют и покрываются волдырями. Если капнуть воды — наверняка зашипят и станут дурно пахнуть. Утром на пляже отдыхается совершенно иначе. Кожа не обгорает, ничем не покрывается и не шипит. Сливочное масло уже не на сковородке, а на водяной бане. Оно постепенно согревается, становится мягким и соблазнительно плавится по краям. Вместо горьковатой гари — молочный и аппетитный запах топленого масла. Словом, вставать было лень, поэтому рекламка осталась загорать рядом со мной.
«Таинственный Сочи: окунитесь в мир прошлого, полный магии и загадок». На бумажке нарисованы темно-синие за`мки и парящее над крышами привидение в форме горохового стручка. У него изо рта выскакивает номер телефона, по которому можно заказать экскурсию. Вспомнив дату дедлайна для рассказа, вдруг чувствую безудержное желание окунуться в мир прошлого, причем именно полный магии и кривобоких привидений.
* * *
Окунувшись, я почти сразу же разочаровываюсь. В автобусе сломался кондиционер, и экскурсанты стали мучительно потеть. На деле таинствами оказались заброшенный санаторий Орджоникидзе, памятник Никулину из «Бриллиантовой руки», дача Сталина и башня на горе Ахун. Никаких привидений, только очумевшие от долгой дороги и курортных цен туристы. Вечереет, а сюжета как не было, так и нет. Аппаратура барахлит, и наушник издает шипение чаще, чем членораздельные слова. «А начшей последней чшчшчш станет дом Квитко — грандиознейчший чшчшчш на побережье». Автобус останавливается на самом узком завитке серпантина и выплевывает людей в предгрозовую жару.
Из-за поворота вырастает неизвестно как оказавшийся в Сочи средневековый за`мок. Искалеченный, без крыши и с рваными ранами в большинстве стен, будто его перевозили откуда-то с юга Италии самой дешевой посылкой. В одной из многочисленных дыр виднеется новенькое фортепиано. Оно стоит в центре пыльного каменного зала, неприлично блестящее на фоне царящей кругом разрухи. Удручающе одинокое. Из кустарников, которыми поросли близлежащие скалы, доносится дикий стрекот цикад. Они плотно покрывают ветки, и кажется, что насекомых в зарослях больше, чем листьев. От монотонного звука спустя минуту начинает слегка кружиться голова. Стены особняка частично покрыты неприличными граффити, но даже под пестрой татуировкой камни выглядят прочно и угрожающе. Десятки колонн вонзаются в небо, они торчат из широких лестниц и с балконов. Их верхушки обрываются в пустоте, не находя опоры. Наверное, колонны с самого начала были построены для того, чтобы подпирать низкие облака. Земля перед замком кишит железными сеточками водостоков. Владельцы музея заботливо засунули туда прожекторы, чтобы из-под земли, прямо из канализации, на посетителей светило бордовым или темно-синим. Освещенные снизу вверх лица сразу стареют и дурнеют, под глазами появляются черные треугольники, носы и подбородки вытягиваются, заостряются. Туристам не хватает только клыков, чтобы взмыть в воздух и с хлопком обратиться в летучих мышей. Каменная площадка, по которой они разбредаются в ожидании экскурсовода, напоминает пустырь. Она обрывается метрах в пятидесяти от автостоянки, и с этого обрыва видно фиолетовое закатное море.
Вываренная в потном человеческом бульоне, оглушенная насекомыми и перепадами давления из-за кавказских наклонностей водителя, натершая ноги до алых полос новыми босоножками, я чувствую себя здесь… странно. Это ощущение прерывает круглая плешивая фигурка в майке-алкоголичке, выкатившаяся навстречу автобусу из-за колонны. В наушнике раздается воодушевленный голос с сильным грузинским акцентом — он извиняется за длительное ожидание и приветствует дам и господ в самом таинственном месте сочинского побережья — замке полковника Квитко. Произнося фамилию полковника, экскурсовод забавно топорщит усы, стараясь придать каждому звуку особую значимость. Из-под мышки торчат ксерокопии каких-то фотографий и текстов, в которых он мгновенно теряется. Этот образ диссонирует с мистическим светом и мрачной каменной кладкой; под натиском черных усов и южных прибауток моя тревога отступает.
— Стены замка, теперь потрескавшиеся и жалкие, повидали на своем веку много странных событий и обросли легендами. Отделить ложь от правды с трудом смогли лишь историки, но местные жители по-прежнему относятся к дому у обрыва с величайшей осторожностью. Жизнь каменного особняка, как и человеческая, началась с любви. В начале двадцатого столетия отставной полковник императорской армии Андрей Квитко получил богатое наследство и решил потратить его на подарок для возлюбленной. Он выстроил на черноморском побережье копию итальянского замка, создав эскиз по магическим канонам нумерологии.
Наконец услышав намек на легенду, пригодную для хоррора, я хватаюсь за блокнот и красную ручку.
— Будьте добры помедленнее — я записыую…
Усатый экскурсовод явно польщен, что молодые люди вроде меня все еще смотрят «Кавказскую пленницу» и к тому же конспектируют. Кацо улыбается и кивает головой, давая понять, что все исполнит в лучшем виде.
— Каждая деталь дворца и его расположение были продуманы в подробностях: площадь занимала восемьсот восемьдесят восемь квадратных метров, жилых комнат — ровно восемь, в них вело по восемь ступеней, обогревался замок восемью печами и был украшен восьмигранными балконами. Восьмерка — символ рубежа и перехода, баланса между двумя мирами, а если ее перевернуть, то получится бесконечность. Великое множество бесконечностей, собранных в одном здании, должно было как минимум остановить там время или приоткрыть часть мира невидимого. Для постройки был избран высокий холм, на вершине которого никогда не бывает ветра: он скользит по краям и замирает в древесных зарослях, так и не добравшись до замка.
Лбы, поблескивающие от испарины, неодобрительно хмурятся: именно сейчас вершине таинственного холма не помешало бы дуновение ветра.
— Когда началась революция, полковник был вынужден спешно покинуть Россию, а вместе с ней и пронизанный любовью дворец. Но он не мог увезти с собой и десятой части богатств, которыми обладал, а потому замуровал остатки золота и драгоценностей в одну из стен замка. Вскоре в опустевший дом пробрались кладоискатели и принялись выламывать каменную кладку, чтобы разграбить сокровища. Они распотрошили стены не хуже мышей или короедов, но поиски оказались тщетны: замок не отдал золота Квитко. Только обрушилась крыша и в стенах появилось несколько новых проходов.
Голос экскурсовода вздрагивает и на мгновение замолкает, усы жалостливо опускаются до подбородка — вот-вот спрыгнут с лица и начнут скулить. Стена, возле которой останавливается группа, действительно выглядит удручающе. Какая-то побитая и лишайная. Я подхожу ближе и касаюсь шершавой каменной кладки, изуродованной грабителями. Булыжники сложены хаотично, покрыты гнойными выемками-оспинами. Кое-где между ними проступает щетина травы, волшебным образом сумевшей зацепиться корнями за трещинки. Все это вместе напоминает бугристую и неопрятную кожу великана. От нежного прикосновения травинки шелестят и волнуются. Вдруг мой взгляд натыкается на ярко-зеленый лучик, леской пронзивший глазное яблоко. Появившийся неизвестно откуда, он тут же исчезает, но тело от неожиданности успевает покрыться мурашками.
— После революции осиротевший особняк перешел государству. В разные годы там размещались то трудовая колония для детей, то госпиталь, то дом отдыха. Комнаты, привыкшие к роскоши, столкнулись с болезнями и нищетой. Здесь дрались обозленные голодом дети и умирали старики, все было заражено неизлечимыми болезнями и тоской. В трудовых колониях маленьким пионерам приходилось…
Конец фразы затихает далеко впереди, майка-алкоголичка исчезает из виду. Натертые ноги с трудом поспевают за шустрым экскурсоводом, правая босоножка соскальзывает с влажной ступени и подворачивается. Я останавливаюсь на середине винтовой лестницы, чтобы перевести дух, — потянула сустав. Из щелей в серых камнях пробиваются островки мха, вблизи похожие на миниатюрные еловые ветки. Капли росы медленно стекают по ступеням, оставляя за собой черные дорожки. Я почему-то думаю о мокрицах… И спустя мгновение они действительно чудесным образом выползают из расщелины, крайне довольные и погодой, и мхом, и исходящей от булыжников прохладой. Хладнокровно обогнув мои неудобные босоножки, мокрицы продолжают оживленно ползти друг за дружкой.
— А теперь пройдите на балкон. В тысяча девятьсот тридцать первом в замке открылся оздоровительный санаторий, прославившийся отнюдь не своей целебностью. Однажды сотрудники Чека`, отдыхавшие на этом самом балконе, напились и ради забавы изнасиловали маленькую девочку. Ею оказалась несовершеннолетняя дочь сотрудницы санатория Натальи Львовой. Чтобы скрыть следы преступления, мужчины замуровали погибшего ребенка во внешней стене.
Я конспектирую, положив блокнот на каменный поручень восьмигранного балкона. Он выстроен необычно: углы не закруглены, а, наоборот, преувеличенно вытянуты. Каждая грань заканчивается острым выступом, опасно щетинится. Оттенок выступов отличается от камней, из которых состоит стена, — он на несколько тонов темнее. На краю сознания всплывает будто бы знакомая мысль: «…хочется верить, что иглы стали черными по прихоти архитектора, а не из-за чьей-нибудь спекшейся крови».
— Мать девочки была единственной свидетельницей произошедшего. Сойдя с ума от горя, она схватила забытый кем-то на столе наган и перестреляла убийц, а после поднялась на чердак и повесилась сама. Ее гибель — начало нового этапа жизни особняка, знаменуемого не абсолютной любовью, а столь же абсолютной ненавистью. Наталья Львова была могущественной ведьмой, личной колдуньей Сталина и имела особые дарования, хранившиеся в тайне. После ее самоубийства замок стал особенно мрачен и странен, ведь любое место, оскверненное смертью ведьмы, становится нечистым.
Я покрываюсь гусиной кожей от накатившего дежавю. Красная ручка выскальзывает из пальцев и капелькой крови падает на клумбу, раскинувшуюся под иглами балкона.
— Существуют достоверные подтверждения, что одно время в замке жил Лаврентий Берия. Он периодически приглашал к себе «на разговор» неугодных или провинившихся работников, которые бесследно исчезали в каменных коридорах усадьбы. Очевидно, с ними тихо расправлялись при помощи ядов или пуль, не тратя времени на суды и прочую бюрократию. Так случилось и с председателем горкома Сочи, имевшим неосторожность провороваться. Лаврентий Павлович пригласил его на дачу Квитко «дружески поужинать». Председатель, боясь быть отравленным, сослался на болезнь желудка и отказался в гостях есть или пить что-либо, кроме принесенного с собой легкого вина, которое ему разрешили врачи. Но Берия налил подаренное вино в тисовый бокал, вырезанный тем же утром из свежей древесины. Заросли ядовитого тиса до сих пор окружают замок, они видны из северного окна. Выпив, гость через час скончался от острого отравления. Одна из самых унизительных и болезненных смертей…
Женщина из нашей группы, с испугом глядя на невозмутимого экскурсовода, крадется к мусорному ведру и выкидывает деревянную ложку, которую только что купила в сувенирном ларьке с вывеской «Изделия из тиса ручной работы». А я отчетливо вспоминаю лысеющего толстяка, захлебывающегося собственной рвотой, и чувствую, как подступает тошнота. На языке появляется терпкий вкус желудочного сока.
— В наши дни обозленный замок превратился в страшное место. Очевидцы утверждают, что с наступлением ночи по нему бродят неупокоившиеся души полковника Квитко, девочки, Натальи Львовой, чекистов и других несчастных.
Толстяк вынул рекламную брошюру и крайне выразительно указал слушателям на стручок-привидение, будто эта картинка была документальным свидетельством наличия здесь ду´хов.
— Сотрудники организации, которой сегодня принадлежит особняк, были вынуждены пригласить штатную ведьму, которая проводит очищающие обряды, сторожит вход по ночам и пишет музыку. Наш необычный сторож-композитор — тоже часть экспозиции, в конце экскурсии она сыграет гостям какую-нибудь из новых пьес, посвященных тайнам особняка. После полуночи ведьма проводит ритуал по изгнанию духов. Для этого она развесила по замку зеркала-ловушки, расположенные на каждой стене друг напротив друга и создающие визуальный эффект бесконечных тоннелей. Обратите внимание — в светлое время суток зеркала завешаны простынями, потому что смертным запрещено в них смотреть. Ведьма утверждает, что это опасно. Вероятнее всего, головокружением из-за огромного количества изображений, отображающихся в тоннелях… Или чем-то еще. По ночам наш сторож с переменным успехом загоняет в эти ловушки разгуливающую по даче нечистую силу, и духи улетучиваются на ту сторону.
На этой ноте речь экскурсовода завершается, и он, выпятив от важности нижнюю губу, наблюдает за подавленной публикой. Кажется, он упивается произведенным эффектом и старается стать как можно ближе к светящейся канализационной решетке, чтобы выглядеть пострашнее. Но круглый животик не подпускает таинственный свет к его лицу, перехватывая удар прожектора, и усатая физиономия остается такой же добродушной.
Солнце окончательно исчезает за горизонтом, в замке вспыхивают факелы и свечи в канделябрах. Не сами собой, естественно: их зажигает уставшая сгорбленная женщина, которую экскурсовод бесцеремонно нарек ведьмой и экспонатом. Ветра нет, но с неба на особняк постепенно опускается прохлада. Туристы, ждущие обещанного выступления, мотыльками жмутся к огненным язычкам и часто тушат свечи неосторожным дыханием или резким взмахом руки. Тогда женщина с коробком каминных спичек вздыхает и обреченно возвращается к потухшему канделябру.
Из-под капюшона, скрывавшего лицо ведьмы, выбивается комок серых афрокосичек. Порыв ветра, пахнущего жженой сосной, приморской сыростью, разложением и всем тем, что виделось в кошмарах, за секунду поднимает над бесформенным балдахином облако спутанных волос. Оно шевелится и живет, как змеи горгоны Медузы. Холм, на котором ни разу за много веков не дул ветер, превращается в центр урагана. Женщина садится за фортепиано и касается клавиш. Ля-бемоль. Тихое легато. И оглушающе тонкая россыпь. Мелодия поднимается выше, становится злее — я не узнаю` нот, они сливаются с озверевшими цикадами и ускользают от слуха. Фортепиано не может играть в такой высокой тональности, его звучание — уже за порогом слышимости: не задевает барабанных перепонок, но вонзается в голову. Пальцы перебирают аккорды и царапают блестящие клавиши в абсолютной тишине. Звуки исчезают. И насекомые, и ветер, и люди тоже. Все исчезает, остаются двое — я и ведьма. В модных зеркальных очках, совершенно несообразных с ее возрастом, играют огоньки факелов. Ведьма снимает очки и смотрит в душу чем-то ярко-красным и жгучим, гонит к зеркалу. Последний порыв ветра сбрасывает с дубовой рамы простыню, скрывавшую тоннель в бесконечность. Пустое зеркало отливает чернотой. Совершенно обычное, без серебряных готических узоров, резных трещин или древних пятен. Без привидений. Гладкое и честное. А я стою напротив. Я в него смотрюсь.
* * *
Сентябрь. На творческий семинар я пришла в новых зеркальных очках. Рассказ сдала вовремя, получив заслуженный зачет. Спросили, зачем отстригла косы. Глупый вопрос — захотелось. Меня стали раздражать пачкучие тургеневские платья и кружевные воротнички. Надоели и нюдовые макияжи, на которые убиваешь по сорок минут по утрам с той лишь целью, чтобы придать лицу неестественную естественность. Бодлер уверяет, что косметика должна быть подчеркнутой и откровенной, а темная рамка делает глаз более глубоким и загадочным, превращая его в подобие окна, распахнутого в бесконечность. Мне нравятся красная помада и прочная кожаная одежда, облегающая бедра. Бодлер умнее Тургенева.
На факультете спокойно: по этажам порхают филологини с шоперами, полными сигарет и антидепрессантов. Стены кашляют штукатуркой; из столовой доносится ругань: кто-то пролез в очередь. Шпиль МГУ со звездой на вершине следит за студентами всевидящим оком. Из окон под его пристальным взглядом время от времени выбрасываются тургеневские девушки, которым не помог золофт[1]. В деканате долго-долго спорят и решают не вешать в холле очередной некролог, чтобы не портить имидж университета. Первый ГУМ, населяемый филологами, по-прежнему напоминает Марсово поле: всюду пыльно, шумно и тянет на забастовки. Лавку Максима закрыли из-за несоблюдения каких-то там норм, на месте пестрых книжных полок остался грязный кафель. Где сейчас добрый глуховатый книгопродавец — известно одному Богу. Заходя в кабинеты, преподаватели и уборщицы с преувеличенным рвением стирают с досок латинские фразы, которые я по привычке пишу, когда остаюсь одна. Vos ex patre diabolo estis: et desideria patris vestri vultis facere.[4]
Сочи—Москва,
июль—август 2023
1. Да будет свет, и приведут тебя ангелы в рай! (лат.)
2. Прием, создающий у читателя ощущение тревожности и напряженного ожидания.
3. Антидепрессант.
4. Ваш отец есть дьявол, и вы рады исполнять все похоти его (лат.).