Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2023
Капелюшников ехал на велосипеде в сторону кладбища и мурлыкал привязавшуюся песенку, которую когда-то любили петь у студенческих костров: «Жил на свете Хаим, никем не замечаем…» Особенно нравился конец песенки, ради которого ее частенько и пели: «Хаим, лавочку закрой!»
Погода была дивная. Молодая июньская зелень лаково сверкала под солнцем, дорога, сырая от утренней росы, то вспыхивала под лучами, прорвавшимися сквозь густую листву, то укрывалась кружавчиками тени, пахло сырым лесом, и настроение было прекрасное.
Ехал Капелюшников покрасить оградку и памятничек теще. С тещей, в бытность ее на этом свете, Капелюшников жил мирно. Более того, душа в душу. Теща сочувствовала ему, когда жена, Клавдия, Клавдя по-домашнему, закатывала скандалы. Сочувствовать приходилось частенько, Клавдя нрав имела крутой. Но Капелюшников не унывал, перемигивался с Марией Васильевной, она же МарьВася, посматривал футбол, читал интернетовские новости и за ужином любил пересказать их МарьВасе. Клавдя же смотрела только «Первый канал», презирала Капелюшникова за увлечение «девками», она была уверена, что в Интернете ничего, кроме «девок», нет, и любила затеять, опять же за ужином, политический диспут. Разумеется, чтобы в очередной раз посрамить «урода» — Капелюшникова. Капелюшников же уродом себя не считал. По молодости и на него бабы заглядывались. Да еще какие! Да… А сейчас он погожим утром ехал на кладбище покрасить решетку, а понадобится — и памятничек МарьВасе.
Кладбище Капелюшников любил. Во-первых, тихо. Никто никуда не торопится. Можно посидеть, курнуть в свое удовольствие. Во-вторых, признаться в этом было трудно, да Капелюшников и не признался бы никогда, что на кладбище он чувствовал себя человеком, можно сказать. То есть как бы чуть повыше тех, кто уже упокоился навечно. Пусть даже таких, как митрополит Пантелей (Посохин) (1906—2002) или начальник их планового отдела Гликман Моисей Иосифович (1945—2005). А про других что и говорить! Так, мелюзга деревенская, если не считать МарьВаси.
Конечно, модный дачный поселок под Москвой, где обитал Капелюшников, деревней назвать было трудно, но он-то помнил и даже любил вспоминать, как деревушка постепенно превращалась в дачный поселок. Едет на велике мимо какого-нибудь коттеджа, а сам думает:
«Эх, жили ведь здесь Костя со своей второй женой Нинкой, мать его тетка Дуся, корова у них еще была, Костя ее для смеха Нинкой назвал. Хорошая корова. Нинка (жена) очень неплохо на дачниках зарабатывала. Молоко продавала. А вот тут, на Вербной, раньше Кривая называлась, домину какую отгрохали! А что, места хватает. И прежде-то дом куда как хороший был, наполовину каменный. В ту сторону, что на улицу, кирпичный, белого кирпича, а в сторону леса — деревянный. Но тоже здоровый, крепкий. Хозяин, Иван Кирилыч, он не то по военной, не то по милицейской части майором был. Клавдя, конечно, гэпэушником его обзывала, но у нее язык, что у змеи, раздвоенный. Помер Иван-то Кирилыч, сожительница его, из нерусских, Азель какая-то, быстренько улетучилась, говорят, немалое чужое добро прихватив, а объявился невесть откуда взявшийся племянник. Тот, сговорившись с одной адвокатшей из местных, бой-баба была, такую цену на дом да участок заламывал, к тому времени не дома, а участки — земля то есть — цениться стали, что к ним и покупатели больше не заявлялись. Пока не приехали одни, молодые, на „меринах“, на „мерседесах“, понятное дело. Племяш все хвастал, будто денег ему столь отвалили, что, если теми сотенными долларами (не рублями же!) весь участок выстелить, так еще на хороший пир в ресторане останется. Но что-то недолго попировал, помер от запоя. А и новые хозяева маловато пожили. Только что обустраиваться начали, домище заложили, рабочих наняли — не узбеков каких-нибудь, а турок настоящих, тут однажды стрельба поднялась, считай, среди бела дня, так и сгинули со своими „меринами“. И дом недостроенный полыхнул. Вроде и хозяев в том доме нашли. Обгорелых, с руками, проволокой связанными. Но я в это не верю. Со связанными — это уж слишком. После одной милиции нагнали видимо-невидимо, все на допросы дергали: что видел, что слышал, почему не видел, коли рядом живешь, а зачем к ним с бидонами таскался, не для поджога? Будто молоко можно по-иному носить».
За размышлениями, приятными в общем, докатил до кладбища. Покосившись на новые коттеджи, построенные под высоковольткой. Коттеджи были похожи на древние крепости: заборы каменные, ворота с глазком, того и гляди выйдет какой громила в латах и с пикой. Смешно! Прячутся за оградой с проволокой от бандитов, а сами-то кто? Откуда деньжищи такие? За заборами сидят, а не слышат, как высоковольтка жужжит, ихнее здоровье откачивает. Один Капелюшникова нанял котлован рыть, сам-то хилый такой, а домище залудил — ого-го! Да еще с подземным паркингом. Стоянка по-нашему. А Капелюшникову что? Приехал в пятницу вечером на казенном экскаваторе после работы, как раз неподалеку вкалывали, на аэродроме. Договор — два дня рою, а ты машины грунт вывозить обеспечь. Бесперебойно чтобы. Капелюшников под жужжащими проводами сидеть не намерен. Себе дороже. И что? Обеспечил! Двое суток, считай, каждый час по машинище! Кузова шести-восьмикубовые. А кто он сам-то? Один, тоже из турок, стройкой руководил, продал хозяина своего: на таможне «Внуковской» деньгу молотит. И в звании-то капитан всего. А ведь, поди, там на таможне у них и почище капитана люди-то есть!
Капелюшников проехал по тропке через обвалившуюся оградку кладбища, свернул вправо, затем влево, выехал на аллейку, а там и до МарьВаси два шага. Подзаросла могилка, что говорить, давно не были. И ограда слегка ржой пошла, но дело поправимое: и наждачка есть погрубей и помягче, и корщетка, щеточка металлическая, и краска импортная. Нашей не чета. А пики, что по углам оградки, можно и серебрянкой пройти. Для МарьВаси не жалко. Теща неплохая была, хоть и учительница. Учителей Капелюшников недолюбливал. Может, оттого что в дурных снах он чаще всего сдавал экзамены по какому-то предмету, название которого даже выговорить не мог. И ужас этот ночной как-то на всех учителей перекинулся. Думалось, если б знал в свое время, что МарьВася учительствует, может, и не женился бы на Клавде. Тут он привирал сам себе, потому что знал про МарьВасю, но по молодости лет думал: «А, прокатит!» МарьВасю-то прокатило, а Клавдю — дудки. Хоть она простым инспектором в отделе кадров работала.
Капелюшников особо и раскуривать не стал, корщеточкой металлической зачистил, после наждачкой крупной прошелся, помельче взял — заиграло железо! Вот так надо! Конечно, по уму в двух местах приварить бы, но не тащить же сварку по пустякам. Достал ключ на двенадцать, хомутики подкрутил, поправил. Постоит, на скорость не влияет! Зато пики по уголкам вышли что надо — сияют! Ни у кого таких нету. В этом конце кладбища, конечно. Там, поближе к главному входу, такие памятники, такие пирамиды! Как в музей можно ходить. В музее Капелюшников был один раз, правда. В краевом. Водили со школой.
Капелюшников схарчил два куска булки с колбасой, покурил, посыпал оставшиеся крошки на могилку, вроде как с МарьВасей поделился, и стал раздумывать, покрасить серебрянкой памятник теще или сойдет и так. Теща была неплохая, особо Клавде задираться не позволяла. Хотя однажды и заложила Капелюшникова. Извинялась потом, да поздно. Выронил как-то по нетрезвому делу Капелюшников записку из кармана. Так, одна, тоже коттеджик небольшой строила. В соседнем поселке. То да се, закрутилось как-то, она говорит: «Петя (Капелюшникова Петром звали), — Петя, — говорит, — оставайся у меня, как сыр в масле будешь, я такого мужика не встречала!» Во как, не встречала. И сама все к концу работы бутылку ставила. Да, было дело. И записку-то глупую какую-то в карман сунула с телефоном вместе. Вспоминать не хочется. Записку теща и нашла. Да-а…
Капелюшников пригрелся на солнышке, все равно еще разочек краской пройтись надо, и задремал, кепочку на глаза. И сразу, толком и дремануть не успел, вроде шумок какой пошел. По кладбищу. От могилки к могилке. И голоса как бы знакомые. Тут и МарьВася, и Петрищев, кочегар с детского дома — давно уж помер, и Колян, по пьяни под поезд влетевший, и, что странно, со старых могилок — кого и не знал. И даже бой-баба адвокатша, что с племяшом Иван Кирилыча спелась. А и она долго не жила. С больших-то заработков махнула в Израиль, на Красное море. В первый же день, как прилетели, адвокатша шасть в воду, поскорее всех! — и не всплыла. Черти, поди, утащили. А вот с могилки ее, хоть она и далековато, а голоса слышны. Негромкие такие, как у всех. То ли листья шелестят, то ли трава, а то шумок с дальнего шоссе идет… но нет, голоса`. Точно голоса. Не разберешь только, что говорят. Сплю? Вроде нет. Стал вслушиваться, хоть и холодком по спине тянет. Что-то вроде «бу-бу-бу» — толком не понять. Ясно только по звукам, что не ссорятся здесь люди и на жизнь здешнюю не жалуются. Так — «бу-бу-бу» — переговариваются. И тещин голос не последний — видно, и тут учительствует.
Капелюшников кепоруху поправил, поднялся, что-то не по себе стало, инструмент в сумку пристроил, что на багажничке над колесом передним, краску туда же, ве´лик задком, задним ходом на аллейку вывел — нет, зашумели голоса: «бу-бу-бу!» — вроде недовольны чем-то. «А, — подумалось, хоть и со страхом небольшим, — шумите тут!» — и двинул на велике. Но не по старой тропинке, а, наоборот, по аллее вниз к главному входу. Там и часовенка, недавно отстроенная, и охрана. Охрана, конечно, дрянь — Колесников с бывшего автосервиса. Хозяин приболел, автосервис растащили, теперь — охрана на кладбище. А как пил, так и пьет. Только теперь оправдание есть: попробуй, мол, сам на кладбище посидеть, со жмуриками, посмотрю, как не запьешь!
Колесникова в будке не было. С другой стороны мутного стекла была прилажена записка: «Выходной». Кто выходной, кладбище, что ли, Капелюшников не понял. Не было и пары приблудившихся нищих: будний день, до вечера далеко. Капелюшников прислонил велик к будке, хотел в часовенку зайти, но по виду и та закрыта. Он повернул зачем-то кепку козырьком назад, закурил. Солнце к зениту идет, тихо, кладбище крестами вверх по склону поднимается, цветочки кругом, где живые в травяных зарослях, где скукоженные, из бумаги, — на могилках. Тихо. Благодать. Одни только пчелы жужжат. И снова слышит — голоса. «Бу-бу-бу» — но вроде побасовитей, чем были. Оно и понятно, у ворот вон какие люди лежат! Даже один, говорят, вор в законе. У того, тоже по слухам, сам не видел, неприличный стишок сзади на памятнике. Памятник черного мрамора с золотом. Капелюшников глянул на золотую вязь и вспомнил: «Ах ты, бес! МарьВасе ведь собирался буковки подновить!»
«Бу-бу-бу!» Капелюшников — хоть и с малым душевным разладом — развернул велик, двинул обратно в горку. И буковки у МарьВаси вышли складно. Не золото, конечно, как у того, в законе, но серебро-то чем хуже? И даже, не вслушиваясь в «бу-бу-бу», прошелся второй раз серебряночкой по пикам оградки.
На могилке поодаль, с разросшимся сиреневым кустом, загомонила, зачирикала и вдруг запела, защелкала невидимая птаха. «Ах ты как!» — расчувствовался Капелюшников и замер, чтобы не спугнуть птичку-певичку. «Бу-бу-бу!» Благодать-то какая! Чего пугаться-то, здесь все свои. Трава высокая с желтенькими цветочками, медвяная, сирень, подвявшая уже, на кусте с певичкой. Трава нехоженая-нетоптаная, возле тропинки клевер, кашки бледно-розовые, как в детстве бывали. И ти-и-хо! Даже «бу-бу-бу» не мешает. Благодать! А Капелюшников здесь лишний, ненужный пока.
Домой он ехал той же дорогой. Солнышко поднялось, жарило в спину, появились дачники — по-летнему, с собаками и детишками в панамках на красавцах-велосипедиках. Тень от деревьев укоротилась, спряталась за поросшую мощными лопухами канаву. Тоже благодать, только по-другому. И «бу-бу-бу» больше не вспоминалось, а, наоборот, запелась песня, которая вертелась в голове с утра: «Жил Хаим, никем не замечаем… Хаим, лавочку закрой!»