Самая обычная история. Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2023
— Значит, вы снова начали употреблять, когда ваша пассия не приехала к вам в Нью-Йорк? Сразу употребили, той же ночью, или… потом?
— Пассия? Хорошее слово. Да, действительно, Аня была моей пассией, по-другому и не скажешь. Моя роковая страсть, ха-ха!
Сорвался ли я сразу в ту же ночь? Даже не думал. Нет, поначалу, мне кажется, это было просто невозможно. Если мельком проскакивала мысль, сразу только не это, только не это, только не в этот ад опять, как в девяносто девятом, только не это унижение! Унижение! Вот что будет хуже всего, хуже любой боли. Лузер, ноунейм, ноубади! Наркотики? Не-е-е-т уж, накося выкуси! Будет только хуже. Причем не потом, а сразу. Я знал это по прошлым срывам. Лекарства для меня нет. Даже наркотики не помогут. Есть только я и моя боль. А может, еще трезвость была самым главным моим достижением, хотя тогда я не понимал этого, единственная вещь, что хоть как-то держала меня на плаву, не знаю. Я долго думал, был уверен, что всё, наркотики навсегда позади и никогда больше не вернутся, и ни одного друга уже не было употребляющего, кстати. «Сменил круг общения», как у вас говорится, «выработал успешные копинг-стратегии», всё путем. Нет, на семи годах трезвости так просто не сорвешься, надо хорошо над собой поработать, пройти тот путь отчаянья и самоуничтожения, что я прошел. А это долгий путь, поверьте, полтора года я к этому шел. Полтора года! А вы спрашиваете, в ту же ночь я сорвался или на следующий день. Ха-ха!
— Ну вы уж извините меня великодушно, что я заранее не знаю всех ваших перипетий. Тут могли быть разные сценарии.
— Да-да, конечно, я понимаю. Ну вот у меня был такой, длинный «сценарий». На семи годах трезвости весь организм сопротивляется срыву, появляется уже что-то вроде инерции, которая не дает тебе слететь. Даже когда ты бьешься головой об стенку в ду´ше и ревешь от боли или рыдаешь, а именно это занятие и стало моей любимой забавой в Нью-Йорке после той ночи. Практически каждый день. Нью-Йорк, которым я когда-то так восторгался, теперь превратился в камеру пыток. Небоскребы, которыми я когда-то так восхищался, теперь сдавливали мне виски. Да, сначала Нью-Йорк был прекрасным, а теперь он превратился в адскую клетку. Я мечтал вернуться домой, где меня ждали родители, где у меня были друзья, туда, где я не буду один. Иногда мне казалось, что я не вырвусь оттуда, сойду с ума от боли и отчаянья. Я ждал окончания своего контракта как манны небесной. Наконец он закончился, и я поехал домой. Хотя ничего хорошего от возвращения домой, как и вообще от жизни, я не ждал, когда я купил билет в Петербург, я дни стал считать до отъезда. Очень хотелось увидеть своего сына — Лешку. Только когда я думал о нем, мне становилось полегче, даже радостно иногда. А жена меня простила, да… готова была всё начать сначала.
Когда я приехал, мне и в самом деле стало полегче, ребенок соскучился, тянулся ко мне, возился у меня в ногах, и я, помню, подумал: ну как я мог его бросить, все-таки хорошо, что получилось именно так. И помните, я рассказывал вам про эту очевидность, очевидность выбора: когда я выбирал Аню, сразу становилось ясно, что по-другому и быть не может, а когда выбирал и Лешку, тоже сразу становилось столь же очевидно, что надо остаться с ними. Я и сейчас поражаюсь именно этой очевидности перемены решения на сто восемьдесят градусов — вот только что какая-то вещь казалась тебе абсурдной, и раз! — как по мановению волшебной палочки — она же становится единственно возможной. И наоборот. В голове не укладывается. Это и потом у меня всегда так было, еще дойдем… Ну так вот, когда я вернулся домой, воссоединился, так сказать, со своей семьей, у меня было это чувство: Господи, наконец-таки все стало на свои места, какая Аня, что за бред. Ладно, мне кажется, я уже задолбал вас своей очевидностью.
— Нет-нет, отнюдь. А каковы были ваши отношения с женой? После всего того, что случилось… Вы говорили до этого про чувство вины. Оно было у вас, когда вы вернулись в семью?
— Да, конечно. Чувство вины преследовало меня все это время, с самого начала, как мы с Аней начали сближаться, еще даже до того, как я в нее влюбился по уши. Но все-таки тогда опьяненность Аней, любовью, его заглушало. А с Ленкой? Когда я вернулся… ну да, конечно, было сильное чувство вины за… всё, но мы оба старались делать вид, будто ничего не было, жили как прежде. Да, в общем, были и светлые моменты, как-то съездили в Танзанию, по «всё включено» — делать там нечего, ели, купались и трахались все время. Фотографировались, помню, в ночном клубе с какими-то местными развлекателями в дикарских масках…
Прошло какое-то время. Мы жили с женой и Лешкой. Но вот проблема этих очевидных решений, очевидности этой хватает ненадолго, бывает вообще на день-два, а потом наступает тоска. Либо по тому драгоценному сосуду, нашей с Аней любви, либо по Лешке, по его черным кудряшкам, по тому, как он по мне ползал… Это у меня от отца, вы не представляете, сколько он со мной в детстве возился! Постоянно, как это говорят? Тактильный контакт — тискал, боролся и все время читал, рассказывал что-нибудь. Гены, я уверен. Другие же заводят новые семьи, уходят, а я вот…
— Равняться на других в таких, как и во всех других делах, впрочем, довольно бессмысленная затея. У каждого человека и своя конституция, и свои условия, в которых он формировался.
— Ну да, ну да… Ну вот… Жизнь была уныла и тосклива без Ани. Я променял ЛЮБОВЬ ВСЕЙ СВОЕЙ ЖИЗНИ на солдатскую лямку долга. Но такой дикой боли тоже не было. Просто была какая-то безнадежность, ничего не радовало. И я, конечно, все время думал о ней, анализировал, почему так произошло. Ну и я понял, что и сам вел себя не лучшим образом. С чего это я взял, например, что между нами было негласно решено отложить вопрос о женитьбе на неопределенное время? Кем решено? Когда решено? Наверное, мне нужно было действовать активнее. Я ведь мужчина, действительно. Нет, конечно, она по-сволочному поступила тогда, когда вот так… не приехала в Нью-Йорк в самый последний момент, но моя доля ответственности тут тоже была. В общем, я стал находить оправдания для нее, а главное, все равно без нее свет был не мил. Пересматривал фотографии с ней, перечитывал письма.
Ну вот, long story short[1], как-то это у меня само собой получилось, никакого решения я не принимал, попалось мне на глаза какое-то чувствительное четверостишие, забыл напрочь какое, кажется, что-то из Тютчева, о том, что вот жизнь не мила, ты всегда будешь в моем сердце, все такое. И как-то в мгновение ока, я и сообразить ничего не успел, и вот я уже послал его Ане. Без своего текста, просто это четверостишие. Никаких там просьб, чтобы снова быть вместе, ничего. Естественно, сердце молотилось, когда посылал. Потом, помню, томился (ответит — не ответит), костерил себя за то, что послал это чертово письмо. Она быстро ответила. Написала в том же духе, что и я: что и ей жизнь не мила, что она вспоминает наши дни вместе, всё, как я. Тот первый и лучший период, когда мы обожали друг друга, когда мы просто не могли друг от друга оторваться, врезался в наше сознание, как в металлическую матрицу. Мне кажется теперь, что за всю историю наших отношений мы постоянно хотели его воскресить, а нам это все никак не удавалось. Одним словом, мы снова решили быть вместе: вот сейчас мы осознали наши ошибки и теперь уже будем жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит нас. Или как там сказано? Ну вот мы встретились и первые дни просто не могли отлипнуть друг от друга, мир снова стал чудесным, волшебным, полным счастья. Я снова держал в руках этот хрупкий и драгоценный сосуд, сосуд нашей любви. А еще, как и раньше, ощущение гордости, когда идешь по улице с такой красивой девушкой. Помню, мы шли, и Аня одета еще так была — короткие шорты, обтягивающий топ, и проходим мимо… одним словом, ребят из солнечных республик, и они на нее так уставились, и было жарко еще, я думал, у них сейчас слюна изо рта начнет капать.
И я ее за все простил, самое главное — опять-таки умом я, конечно, понимал, что нехорошо она тогда поступила, когда в самый последний момент так поступила со мной с этим злосчастным Нью-Йорком, но злости не было, обиды не было, все это оказалось смыто моей любовью. Более того, было еще кое-что… Уфф…
(Пауза.)
— Да? Если вам трудно про это сейчас говорить, то вы не…
— Да не, все нормально. Ну вот. В общем, оказалось, что все эти попойки с ее подругой не были столь невинными, как она писала в письмах. Проще говоря, оказалось, что у нее был любовник. Не могла, наверное, перенести того, что я не был готов бросить семью ради нее, а может, просто чтобы какой-нибудь мужчина был рядом, а может, из-за уязвленного самолюбия, что тут гадать… не знаю… Но вот, что самое интересное, я смог простить ее! До этого женская измена казалась мне чем-то таким, через что я никогда не смогу переступить, даже не из-за самомнения или там брезгливости, а просто всю жизнь я был уверен, что я физически не смогу этого сделать. Просто физически не смогу, как бы я ни старался. А оказалось — смог. Поразительная штука любовь, конечно, она открывает в тебе качества, о которых ты и подозревать не мог. Думал, что-то просто невозможно, как бы ты ни пытался, а тут раз — оказывается, очень даже возможно.
— Любовь? Ладно, извините, рассказывайте дальше, пожалуйста, мы потом к этому вернемся еще. Так, а как ваша жена отнеслась к тому, что вы решили вернуться к Анне?
— Ох-х… как она могла отнестись? Знаете, слишком это все тяжело, не готов сейчас об этом говорить.
— Да, разумеется.
— Родители тоже не обрадовались. Отец сказал, что он «не верит в развод». Мама…
— А что, вы думаете, он под этим имел в виду?
— Ну что… как сказать? Надо все делать с умом. Женщины женщинами, а семья семьей. Ребенок, семья — это святое.
— Понятно. А мама, вы сказали?
— Ну мама тоже была против. С другой стороны, они оба сочувствовали мне, видели, как мне тяжело. Мама даже выделила нам с Аней квартиру, у нее была одна, купленная в инвестиционных целях. Но сказала, что знакомиться с Аней она не желает, Ленка — моя жена, и всё. Рассчитывала, что «вся это дурь пройдет» и я «опомнюсь», как она выражалась, и вернусь к Ленке.
— Ясно. А как Анна к этому отнеслась? К тому, что ваша мама не хочет с ней знакомиться?
— Я ей об этом не говорил. Думал, как-то все это разрулится со временем.
— Понятно. Кстати, я обратил внимание, что вы ни разу за все это время не упомянули про родителей Анны, как будто их и не было.
— А их и действительно не было в нашей жизни. Они у нее были в разводе, она что-то рассказывала, что ее мама вроде говорила, что надо быть поосторожней со мной, «женатый мужчина», что-то такое. Я даже не помню, чтобы они часто созванивались особо. Нет, ну я передавал привет там…
Теперь возвращаемся к нашим баранам. Как только первая эйфория, после того как Аня вернулась, прошла, опять все стало… как-то не очень. Мы пытались быть счастливыми, но не получалось, я постоянно был в депрессии, на чувстве вины. Из-за предательства собственного ребенка в первую очередь.
— Я бы хотел сейчас более подробно поговорить о вашем чувстве вины. Ведь оно возникло не впервые из-за этой ситуации с женой и ребенком, вы рассказывали, что оно с детства вас преследовало. Помните, вы рассказывали, как вас тяготила обыденность, так что вы сбегали в джунгли, вы такую метафору использовали? Бросили как-то двоюродных сестер, которые к вам приехали на выходные, и пошли играть в футбол с Димоном, вашим тогдашним кумиром…
— Димасом.
— Окей, с Димасом. С гопниками дрались и так далее. А потом возвращались домой, а там родители устраивали скандал, а вы испытывали острое чувство вины из-за того, что в очередной раз не смогли соответствовать их ожиданиям. Вас не принимали таким, какой вы есть, вы были лишены безусловной любви.
— Да нет же! Родители любили меня без всяких условий, мне не нужно было ее заслуживать!
— Вам нужно было быть «хорошим», чтобы заслужить их любовь. Если вы отклонялись от их сценариев, вы ее не получали — вас либо ругали, либо игнорировали. Вспомните ваш рассказ, как отец пил чай и не смотрел в вашу сторону, когда вы вернулись с того матча с Димасом.
— Но я же действительно себя плохо вел. Гопники, милиция. Что, им по головке меня надо было за это гладить?
— Вы поймите, я не пытаюсь как-то очернить ваших родителей! Это было советское воспитание такое. Да и вообще не бывает людей без детских психотравм. Просто для чего я это все говорю? В детстве мы усваиваем определенные модели поведения, вырабатываем стереотипы. А потом мы бессознательно повторяем стереотипы, усвоенные нами в детстве.
— Может быть, может быть…
— А ваш отец изменял матери?
— Как потом выяснилось. Когда я рос, я этого не знал. А потом открылось, что вовсю…
— Но при этом он сохранил семью, более того, делал это так, что вы, когда были ребенком, не знали об этом, — «с умом», как вы выразились. Так, может, вы вините себя, что опять не cмогли быть таким, как ваш папа, — сначала хулиганили, потом стали не звездой на курсе, а наркоманом, и вот в очередной раз не сумели быть таким, как он? Не смогли все сделать с умом — и гулять, и семью сохранить? Опять не смогли соответствовать его ожиданиям?
— Но он меня и не ругал сейчас особо. Ну уж во всяком случае не так, как в детстве.
— Конечно, вы же взрослый человек. И я же говорю, многие вещи мы во взрослом возрасте делаем бессознательно, бессознательно воспроизводим детские стереотипы. Вот вы сейчас, кстати сказать, использовали слово из детского словаря — «ругал».
— Может быть, может быть… Блин, да я не могу умеренно! Я не умею умеренно! Я только одному научился в этой жизни — завязывать! Как с наркотиками и алкоголем — как только я ни пытался это дело контролировать — и так и этак, в разных комбинациях, только по выходным или только траву и так далее, ничего не получилось. Получилось только завязать, и то чудом, сам не знаю, как это у меня вышло. Знаете, когда вся эта катавасия происходила, я иногда гулял и думал: вот бы мне отрезало яйца, извините за грубые слова! Бывают же ведь всякие аварии, когда людям яйца калечат. Травмы там производственные. Как у этого — как его? Джейка Барнса из «Фиесты», читали?
— Что-то было такое в студенческие годы…
— Ну неважно. Роман такой Хемингуэя был. Вот я думал, если б мне отрезало яйца, я ведь не покончил же бы с собой, правильно? Не такая уж большая потеря, в сущности, сколько всего в жизни остается — наука, красота, самореализация! Закаты в Камбодже. Сразу бы это решило мою проблему, вся эта LOVE OF MY LIFE стала бы неактуальной. Занялся бы снова наукой вволю — это такой кайф! Наслаждался бы жизнью, вернулся в семью… Лешке вон яйца мои не нужны особо, Ленка бы приняла и таким, она — хорошая. И жил бы себе припеваючи. Интересно, смог бы я при этом испытывать романтические чувства, любоваться на этот самый «драгоценный сосуд любви»? Или этот сосуд весь заключается в яйцах? Яйца и есть этот «драгоценный сосуд»? Н-да, есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе — это науке неизвестно.
Вот думаю иногда: может, самому отрезать? А как-то вот страшно. Хотя что мне, собственно, терять? Мою боль, мои страдания? Этот жалкий кайф от соитий уж точно их не сто`ит. А все равно что-то страшное и противоестественное есть в этом, хотя и выглядит рационально…
— Господи, неужели вам нужно непременно отрезать себе мошонку, чтобы принять себя, полюбить себя?! Чтобы жить, не нуждаясь ни в чьем одобрении. Вы уже существуете, и само ваше существование — уже ценность, оно не нуждается ни в чьем одобрении, валидации. Вам не нужно до бесконечности оправдывать ожиданий отца. Жить в его тени. Вы ненавидите себя, а у вас есть миллион причин любить себя. Просто за то, что вы есть, других уже и не нужно.
— Может быть, может быть… Так вот, я продолжу? Это к срыву просто относится…
— Да-да, пожалуйста.
— Да, так вот. Вроде мы достигли той цели, к которой шли все это время, — мы снова были вместе. А счастливы не были. Всё как в «Анне Карениной». Тот наш полет было не воскресить… И тут уж как у Данте: «Тот страждет высшей мукой, кто радостные помнит времена в несчастии…» Что было делать — непонятно…
— Простите, перебью вас. А ваши друзья, родственники, как они отнеслись к вашему роману?
— Ну, сначала все как один были: «Господи, опять он с ума сошел!» Ленку все любили очень. Родители просто души в ней не чаяли. Да и другие родственники… Дядя, помню, написал в Нью-Йорк: «Гриша, я сам в молодости был артист, такие фокусы показывал. Но когда-то же надо и угомониться». Коллеги с работы — это уже в Петербурге, когда я вернулся… ничего прямо не говорили, но все видно было по ним. Ну а потом все видят — ну что поделаешь, если уж так вышло? Попривыкли все. Уже мое страдание бесконечное, по-моему, стало многих напрягать. Тетя, дядина жена, помню, говорила: живи же уже теперь, кто тебе не дает? Что ты себя изводишь? Мы ж не в каренинские времена живем.
И действительно, все по-другому было. История, что вот «свет все разрушил, не дал жить двум влюбленным сердцам», это вообще не про нас. Все разрушение изнутри шло с самого начала, а не снаружи.
— А с сыном ваша супруга разрешала видеться?
— Разрешала, да… Извините, тоже не готов сейчас об этом говорить. Может, давайте я лучше сначала про срыв свой расскажу, раз начал?
— Да, разумеется, давайте. А по поводу сына и жены, конечно, только когда сами почувствуете, что готовы.
— Да, так вот, я все про нас с Аней… Кстати, вот что еще хотел сказать: когда мы стали жить вместе, выяснилось, что у нас очень разные интересы. Как-то поначалу этого не было видно — была архитектура, походы на концерты классической музыки, Толстой–Достоевский. А из современного почти ничего, «Кровосток» разве… Думаю, что еще было? Не могу даже вспомнить, может, только один «Кровосток» и был. Слышали?
— Не помню, если честно. Я как-то мало…
— Ну это такой русский рэп, гангста-рэп, хотя это — пародия на самом деле, это — арт-проект. Но мне такое забавно слушать. А остальное? Как-то мало меня интересовали новые веяния. Может, из возрастного консерватизма, может, потому что то, что я слышал или читал, мне не нравилось, потому что, правда, это была какая-то фигня. Трудно сказать. Зато Аня постоянно была в тренде. Постоянно показывала мне какие-то ролики из «Ютуба», ставила песни, читала стихи каких-то модных сетевых поэтов. То была какая-то группа «Гоголь Борделло», то еще что-то. Я не говорю, что все это была дрянь, просто меня это все не цепляло и было мне совершенно неинтересно. А мне приходилось изображать интерес. Еще были какие-то ролики и статьи на тему отношений, тоже приходилось их читать.
— Почему вы об этом не говорили? О своих чувствах. Зачем их подавляли?
— Чтобы ее не обидеть. Да и потом самому хотелось ей иногда что-нибудь из своего поставить — из фанка, джаза, олдскульного хип-хопа, классики. А неудобно же свое предлагать, а если другой человек тебе что-нибудь предложит, то типа нет, меня это не интересует. Поразительно, что мы испытывали это чувство внутреннего единения при такой разности интересов! Причем на протяжении всего времени. Но, блин, эти ролики хоть взять, я внутренне приплясывал, когда их смотрел, чтоб они побыстрее кончились.
А как меня задалбливал весь ее психологический сленг — все эти «интроекты», «границы», «ассертивность», «дефлексия», «конфлюэнтность», бесконечное «осознавание», которое все длится и длится, а людям все никак что-то ничего не осознать!
Нет, конечно, психология — наука, я все понимаю, поэтому я и здесь у вас сейчас. Но я же прихожу сюда на время наших сеансов, а когда это у вас дома творится день и ночь, это же сумасшедший дом какой-то получается.
Но психология — это было еще не самое худшее. На каком-то этапе Аня еще увлеклась всякими программами личностного роста. Это уже полный бред, какие-то квантовые поля, которые подстраиваются под твои желания, мысль материальна, все такое. Доктор Диспенза, помню, книга валялась, который никакой не доктор, кстати, я прочитал, а шарлатан чистой воды! Но собирал толпы в залах, миллионы подписчиков на «Ютубе»! Да и сейчас собирает. Потом тайм-менеджмент, еще какие-то штуки. Ей непременно нужно было все время совершенствоваться, расти, причем всегда в соответствии с какими-нибудь теориями, как правило, идиотскими и шарлатанскими. Повышать свою продуктивность, эффективность. Неустанно бороться с прокрастинацией. Это все американские штучки, конечно. Их протестантизм и бесконечное моральное самосовершенствование. Ладно, это я так. Я с ней не спорил даже по поводу них. Старался не замечать этого всего, игнорировать.
— Как же вы жили вместе при таком различии интересов, зачем вы все это терпели?
— Было что-то такое общее, не знаю, как сказать, какой-то животный уют, когда я был с ней рядом и все было хорошо. И кроме того, за этот ее взгляд на концерте Шопена или Бетховена — когда мы обменивались взглядами, не сговариваясь, на каких-нибудь ударных местах, — за этот ее взгляд я ей все готов был простить! Это был прямо выход в трансцендентное, не побоюсь этого слова! Но, мне кажется, дело тут не в Шопене и другой высокой культуре.
— Секс? Как у вас было с сексуальной жизнью?
— Секс, кстати говоря, всегда был крутой. Но вот опять-таки не знаю, как его выразить, тот душевный уют, который создавала вокруг себя Аня, эту атмосферу… конечно, без этой атмосферы не было бы этого притяжения к ней, несмотря на все — на Лешку, на психологию, на Диспензу, на ролики из «Ютуба»! И какое-то необыкновенное взаимопонимание, когда чувствуешь в унисон. Даже не знаю, как это описать. Всё это слова, мне кажется, они мало что передают… гармония, тепло, понимание, всё, понятное дело, — необыкновенное, и прочее в том же роде — какие-то заезженные общие места, если послушать.
— Вы сказали «животный» про уют первый раз, не «душевный».
— Да? Но я просто не знаю, как его выразить, как выразить ту гармонию, она и правда ощущалась на уровне живота, какое-то тепло. Когда ты млеешь просто потому, что она рядом. И эта ее нежность, океаны нежности! Да, конечно, я помнил, как и сейчас помню, про обманчивость Аниной нежности, про ее письма, ее письма, полные нежности, а потом… потом этот удар под дых,
но… Когда я жил без нее, помните, я говорил, когда я начал скучать по ней, память выхолостила всю мою обиду и злость, осталось это знание о ее обманчивости, но оно было какое-то пустое, в нем не было чувств, не было аффекта. А когда мы снова… когда она снова оказалась рядом со мной, эта нежность, блин, ты просто проваливаешься в нее, как в пуховую перину, и не хочешь ничего знать, думать, анализировать! Эта атмосфера, эта нежность были клеем, на котором держались наши отношения. Нет, это даже не клей, это — сущность нашей любви. Иначе бы просто ничего не было. Образовалось это все в тот розовый период и потом периодически снова проявлялось.
— А Анна больше не требовала… нет, не так… а вопрос женитьбы на ней больше не возникал? Ведь это то, что тогда…
— Нет, не возникал! Не возникал! Знаете почему? Из-за ссор. Мы столько ссорились, что даже Ане, вероятно, уже захотелось «проверить наши чувства», так сказать, прежде чем нырять в этот омут. Помните, как в «Крейцеровой сонате»… что-то у меня сплошной Толстой сегодня… да, так вот там герой ссорился с женой из-за того, что он говорил, что собака получила на выставке медаль, а она — похвальную грамоту… кажется, так, а может, наоборот. Так и мы. Как-то раз разругались в пух и прах из-за одного фильма, хотя нам обоим он очень понравился. Я даже не помню, в чем было дело, почему мы так поссорились. Помню только, как мы возвращаемся из кинотеатра, и Аня, когда она злилась, она слегка поджимала губы, не брезгливо, а как будто чего-то не понимала в том, что я говорил, хотя говорил я совершенно ясно. И причем не то что там кривила рожу, а так незаметно это делала, что и предъявить ей, извините за сленг, нечего было. Ну, это ее манера была. Она всегда так себя вела — типа: а что я сказала?
Или вот: как-то поехали мы в Израиль, остановились у моих друзей, идем с пляжа, и она говорит: пить хочется, давай колы купим или сока там какого-то, не помню. Я говорю: мы через двадцать минут дойдем до кафе, там есть будем, заодно и попьем. А она мне что-то насчет того, что эта банка колы стоит какую-то ерунду и пить ей сейчас хочется, а не через двадцать минут. Типа что за скупердяйство. Я ей говорю, что эта банка доллар там стоит, не помню, сколько в шекелях, и что это типа барство — не потерпеть двадцать минут. Говорю: я, когда в Израиль приехал эмигрантом, я, если видел, что бутылка колы большая стоит на шестьдесят агорот, это копейки у них, меньше где-то, я мог километр идти, чтобы эти шестьдесят агорот сэкономить. Смотрю, щеки у нее слегка порозовели, они всегда чуть-чуть, слегка так розовели, когда она злилась, и я не помню, что она мне сказала, как всегда, в своей манере, — она говорила и будто пожимала плечами голосом, что-то насчет того, что она не виновата в моей эмигрантской нищей юности. Меня перекрыло, в висках бьет, я начал орать, что дело не в этом несчастном долларе и не в юности моей, а то, что и так расходы огромные на этот Израиль, и не надо такое лицо делать типа брезгливое и таким голосом со мной разговаривать. А она: а какое у меня лицо и что я сказала? Я говорю: да, блин, на тебе все написано! Она: а что написано? И голос вообще даже не повышает, само спокойствие. Это меня еще больше из себя вывело, это спокойствие. Я уж не помню, что там дальше было, помню, вечером извинялся за то, что орал, за свое скупердяйство, как-то так. В общем, я же еще и виноват был каждый раз. И главным образом потому, что я орал, — это плохо, я знаю, но мне трудно свои эмоции сдерживать, а она оставалась вежливой и спокойной, а значит, и правой. Да, пожимала плечами своим голосом или говорила, как всегда говорила, но только со льдинкой какой-то, тоже, зараза, почти незаметной, и опять ничего не предъявить! А как-то она собиралась очень долго, когда мы на экскурсию на Мертвое море поехали, и тоже, я нервничаю, а она: а что такое, без нас не уедут, ну опоздаем на десять минут. И ведь знает, как я ненавижу опаздывать, что я весь на нервах! И ничего, только что песенку не напевает. А я опять орать, блин, да ну не умею я по-другому! То есть не всегда, но периодически срываюсь. В общем, она меня, я сейчас думаю, как будто переигрывала в наших баталиях своей невозмутимостью, а я взрывался, и, как я уже говорил, кто взорвался, тот уже не прав, хотя по сути… Но именно, что уже не до сути, криком своим я уже нарушил закон, значит, уже не прав автоматически в каком-то невидимом суде. Молодец она, нечего сказать. Нервы у нее железные были, не то что у меня. Иногда я ору, а она губами опять так — еле заметно, ну чего привязался. Мне кажется, многие вещи она специально делала, чтобы меня позлить, хотя я не знаю, конечно, точно, доказательств нет. Например, сестру мою, Анюту, называла Аней, хотя знает, что у нас в семье все зовут ее Анютой. Или говорила «айпад» вместо «айпэд», тоже знала, что это меня бесит. Или говорила на московский манер — «прачешная», «булошная» и так далее, опять же зная мое отношение. Как-то я ее поправил, когда она сказала «крёстный ход», я говорю — «крестный» надо говорить, через «е», она говорит, а как же «крёстный отец»? А я — это другое, а в «крестном ходе» слово «крестный» происходит от церковнославянского, а он по сути — солунский диалект староболгарского языка, там вообще звука «ё» не было, а она мне говорит — господи, какой же ты сухарь, а я — ага, значит, теперь я сухарь, а когда-то так восхищалась моей энциклопедической образованностью, как ты ее называла.
Или вот еще. Она стала много есть, может, стресс заедала, не знаю, это ее полнило, я как-то сказал ей об этом. И она так возмутилась, говорит, мне же не восемнадцать лет, чтобы быть стройной, как тростник; я ей — ты вообще-то еще очень молода, тебе тридцати нет, сколько женщин прекрасно выглядят и в сорок — вон Джейн Фонда и в свои семьдесят выглядит офигенно, ну она, как обычно, пожала плечами своим голосом, губы тоже — типа «чего пристал».
— А вы хотели, чтобы она всегда оставалась предметом вашей гордости?
— Ну это здорово было бы, конечно, но я не об этом. Мне кажется, это очевидно, что вот так разъедаться, оно… не очень как-то. Знаете, кстати сказать, если уж мы о красоте заговорили, вот эти бесконечные споры, ссоры совершенно нивелировали ее красоту. Когда меня охватывала ненависть к ней, так что било в висках, колотило в груди, и именно, как мне кажется, из-за ее невозмутимости, в первую очередь за то, что она права, а я уже нет — только потому, что ору, неважно, о чем идет речь, — ну и, конечно, за ее это пожимание плечами голосом, по сути, за игнор, я вот иногда останавливался, брал себя в руки и рефлексировал, так сказать, смотрел на нее и думал, что ведь мне совершенно не до ее красоты, не до гордости ее красотой. Это вроде довольно очевидно, но становилось обидно — я так любовался ею, ее античным профилем. А теперь он стал холодным, как на римской монете. Совершенно наплевать на ее красоту стало. А ведь как любовался…
Ладно, что об этом говорить, сейчас уже вся эта ненависть прошла… как обычно, когда мы расстались… и Аня снова стала прекрасной…
Знаете, когда после я об этом думал, я понял, что вначале мы просто притворялись, что мы лучше, чем мы есть, а потом перестали притворяться… нет, это было не притворство — перестали стараться, правильнее будет сказать, и просто стали такими, какие мы есть на самом деле.
— А вы не думали, что вы отыгрывались на Ане в какой-то степени по крайней мере за свою собственную неудачу? В ваших собственных глазах, конечно. Я имею в виду то, о чем мы раньше говорили, — то, что вы не стали таким, как ваш отец, не оправдали его ожиданий. Нет, не поймите меня неправильно, я не говорю про конкретику, что вы были не правы каждый раз, я тут судить не берусь, кто был прав, а кто нет, я имею в виду то, что ваша неудача в ваших собственных глазах играла в этом роль, потенцировала ваши ссоры.
— Ну как сказать, вполне может быть, общий контекст был хреновый, прямо скажем. Я же рассказывал, меня сильно депрессовало. И конечно, это не могло не отразиться на наших отношениях. Да, я часто взрывался не по делу. Ну и она меня провоцировала, оба были хороши. Я вообще все это рассказываю не для того, чтобы кого-то обвинить. Я же рассказываю историю того, как я дошел до жизни такой. Как я все-таки сорвался, хотя думал, что наркотики — это уж точно в прошлом. Как весь организм этому сопротивлялся, помните, я говорил про эту инерцию трезвости? Вот. Но, оказывается, параллельно с этим шел другой процесс — саморазрушения. Сколько можно страдать, непрерывно страдать — то от разлуки, то от мук совести, то от одного, то от другого, то от всего вместе? Душа устала. Что-то внутри ломалось, какой-то незримый стержень подтачивался или там перетиралась какая-то нить. Полтора года ведь прошло со дня знакомства с Аней. И вот стала образовываться теперь уже, как я понимаю, некая галлюцинация, сейчас про нее расскажу. И образовываться она стала, когда я начал резюмировать, подводить итоги. Не когда у меня была самая острая душевная боль, а именно когда я стал сводить дебет с кредитом. Я стал думать про свою жизнь, и вот получилось, что цель достигнута, я живу со своей любимой женщиной, ЛЮБОВЬЮ ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ. И что я имею? Чего я достиг? Вот этих бесконечных мук совести и постоянных ссор? Обратно? Тоже не вариант — пробовали. Жизнь была не просто безрадостной, она казалась безнадежной. Ребенок, которого я бросил, жерновом висел на мне и тащил меня на дно, не давая двигаться ни туда, ни сюда. У меня было на тот момент семь или восемь лет, как я бросил наркотики и алкоголь, я даже уже считать перестал. Наверное, настал какой-то предел, мучился же я сильнее и резче в Нью-Йорке, но мысль о веществах не приходила. А тут стала приходить. У меня не было никаких иллюзий по поводу контролируемого потребления, что, мол, на этот раз я смогу употреблять по-другому. Типа восемь лет прошло, все изменилось, я как изменился: из вечного студента-недоучки, торчка, на которого все махнули рукой, превратился в перспективного научного сотрудника. Ничего не изменилось в этом смысле. Я — наркоман до мозга костей, и это уже не изменить. Я все понимал. Я и к вам обратился именно потому, что стало страшно. Да, так вот, стали приходить мысли. Стала потихоньку приходить эта галлюцинация, что хуже быть уже не может, и даже жизнь с наркотиками — лучше несчастной любви. Хотелось сказать: «Эй, Творец — или как там Тебя? Знаешь что, забери этот билет под названием “жизнь” и засунь себе его в жопу. Мне он не нужен». Таким образом, в один прекрасный момент созрела мысль: а что если? И все равно было жутко страшно, я понимал, что делаю какой-то необратимый, страшный поступок, что все с этого времени будет по-другому. Поэтому я долго колебался. Как я говорил, инерция трезвости держала, ее надо было преодолеть, как земное притяжение, так просто было не слететь — типа купить бутылку и нажраться. Сначала нужно было проделать всю ту работу по самоуничтожению, что я проделал в течение всего этого времени, полутора лет. И даже когда эта мысль, эта галлюцинация, как я теперь понимаю, уже была четко сформулирована и я решился, мне понадобилось недели две, чтобы осмелиться ее осуществить. Я купил бутылку «Хеннесси» и две недели таскал ее в рюкзаке, у меня не было сил ее открыть. Но в какой-то момент я все-таки решился. И то, тоже цирк. Пошел к приятелю, был у меня один приятель со времен студенчества, любитель выпить, даже слишком это дело любил, не алкоголик, но, что называется, у него были alcohol problems. Пришел и всю ночь просидел, плакался, как я любил это делать, на свою бездарно прожитую жизнь. И прямо как заговоренный, просто рука не поднималась, чтобы достать бутылку, и рот тоже не выговаривал нужную фразу — типа «Давай выпьем». Так всю ночь и просидели с чаем-кофе, но под утро все-таки выговорились у меня эти слова. И я думал, он обрадуется — типа вот сейчас выпьем, как когда-то в те счастливые времена, когда ни у кого из нас еще никаких проблем с алкоголем и наркотиками не было, гуляли, пьянствовали беззаботно. В общаге там или на природе. Посидим, да еще и с «Хеннесси», не с портвейном «Три семерки». А он посмотрел на меня, грустное у него такое выражение стало, видно, что он реально расстроился, и сказал: «Эх, Гриша, ты вот все это время был для меня чем-то вроде маяка, моей надеждой. Что вот можно все-таки завязать со всем. Реальным примером из жизни… А ты…» И он махнул рукой. Мне еще хуже от этого стало, и я даже разозлился на него. Говорю: «Тоже нашел себе ролевую модель, б…!» (Извините за мой французский.) Говорю: «Ладно, давай без этих твоих сантиментов обойдемся, наливай уже, что ли, и покончим с этим». И тут же сам взял бутылку, налил стакан этого «Хеннесси» и залпом выпил без всяких там букетов и дегустаций, как когда-то «Три топора». Вот такой у меня был «сценарий», возвращаясь к вашему вопросу. Вот тогда я впервые и «употребил». Через год, наверное, после той кошмарной нью-йоркской ночи. А через день или два улетел курить траву и есть грибы в Амстердам. Сразу так — купил билет и поехал, без всяких предварительных планов.
Амстердам! Он оказался слишком реальным, что ли, слишком материальным; мне кажется, когда он был недосягаемой мечтой, он был как-то выше, красивее, притягательней. А тут да, стою в кофешопе, держу это ламинированное, опять-таки слишком материальное, меню из сортов травы, все дуют рядом, крутят западные бумажные косяки, не наши беломорины. И я бодрился, всем, кого вспомнил, слал эсэмэски, имэйлы типа «Йоу! Сбылась мечта моей жизни! Я, блин, в само`м Амстердаме! Это вам не Купчино. Круть!» Ну и так далее. Пил «Гиннесс», впервые в жизни опять-таки, у меня же, когда я экспериментировал с наркотиками или потом торчал, денег не было на всякие там «Гиннесы», вискари и Амстердамы. Когда завязал со всем, встал на ноги и деньги появились, я же не употреблял, так что весь расцвет потребления в плане напитков и наркотиков мимо меня прошел. А тут, пожалуйста, пей-кури не хочу. Ну я и пил-курил. А на второй день, что ли, помню, сижу в каком-то баре, рядом европейская молодежь развлекается, только я уже никакая не молодежь, раньше бы уже познакомился с кучей народа, а сейчас как будто что-то завинтили, прикрутили, и я уже абсолютно одинокий и чужой на этом празднике жизни, и вот нахлынули такие одиночество и тоска, что я зарыдал; закрыл лицо руками, сидел себе один в уголочке и тихонько рыдал, пока официантка не подошла и не попросила меня уйти. Вот такая у меня сбылась мечта. Вот такой у меня был Амстердам.
Одно могу сказать, снова начать употреблять не было правильным решением. Поэтому я и назвал его «галлюцинацией». Лучше мне не стало. Просто захотелось променять одну боль на другую (а та старая придет непременно, я это знал). Если живешь неправильно — боли не миновать. Даже уменьшить боль мне не удалось, скорее я их просто сложил, хотя первая, любовная, наверное, и притупилась немного.
В общем, стали мы вместе с Аней курить траву сутками, алкогольные всякие дела тоже, то чаще, то реже. Жизнь была такая же беспросветная, только к этому прибавилась активная зависимость. Это у меня, у Ани — хоть она в свое время жестко торчала на героине — не было проблем ни с алкоголем, ни с наркотиками. Она не была наркоманкой. Да, такое я встречал несколько раз в жизни: человек жестко торчит «на системе», на героиновой системе, то есть у него есть физическая зависимость, а потом он как-то выползает из этого всего, и выясняется, что он даже не наркоман, просто была такая полоса в жизни, и всё, просто так карта легла, что его занесло в наркотики. Нету у него в душе этой черной дыры, этой боли, этой пустоты, этой ненасытности, что заставляют тебя снова фигачить и фигачить. И потом он, как Аня, может и выпить, и покурить травы там — и ничего, обратно его не засасывает.
— Ну это до поры до времени просто потому, что этот ваш человек еще недостаточно долго употреблял, чтобы полностью включилась активная зависимость. А так — мне как профессионалу трудно поверить, что героиновый наркоман может снова безопасно употреблять психоактивные вещества.
— Ну, как знаете. Не буду пытаться вас переубедить. Тем более что это совершенно неважно для моего случая, эти отвлеченные рассуждения. Я же обратился за помощью, а не Аня. А по моему случаю у нас с вами полный консенсус.
Так вот. Ко всему прочему теперь добавились пьяные скандалы с моей стороны. Это было отвратительно, конечно, что там говорить, Аня такого не заслужила. Такого никто не заслуживает. Да и трезвый тоже… я как-то слетел с катушек. Я помню, как как-то пришел домой, и я даже уже не помню, что там такое сказала Аня, я только помню, как обрушился на нее с такой яростью, которую может испытывать лишь человек, чувствующий, что совершает чудовищную несправедливость. Иногда, когда мы скандалили, на ее лице проступал отчаянный безобразный оскал загнанного зверя, и мне становилось мучительно стыдно и жалко ее. Но я продолжал бить, не мог остановиться — бить своей требовательностью, своей неумолимой логической нудятиной, своим саркастическим ядом, своими жестокими словами, своим криком. И сам себе противен — и не можешь остановиться, как акула, нюхнувшая крови. Хотелось добить, разорвать все до конца.
— Вы не думаете, что это происходило потому, что вы подавляли свои чувства, не выражали их конструктивно? Сначала вы стеснялись говорить о них — например, о том, что вам неинтересно смотреть тот или иной ролик на «Ютубе», что вам это не близко, а потом, когда пар переполнял котел, вы обрушивались на нее с яростью, которую вы описываете? Ведь чувства-то никуда не деваются, они ищут выход, и, более того, они накапливаются, вот рано или поздно и происходит взрыв котла.
— Может быть, может быть… Стыдно, конечно, сейчас опять становится за эти взрывы…
— Вот вы опять сейчас себя стыдите… Вы этим с детства только и занимаетесь, вас к этому приучили. Любить себя только хорошим, принимать себя только хорошим. Как вы думаете, вам это сильно помогло? Надо принимать себя таким, какой вы есть. Поверьте, вы этого заслуживаете. Самобичевание же ни к чему хорошему не приводит, только к нервным и наркотическим срывам. Вот и ваше чувство вины, в котором вы утонули, привело вас к срыву.
— Так что ж, можно творить любые мерзости и «принимать себя», как вы говорите?
— Нет, я не говорил, что можно творить любые мерзости. Надо извлекать уроки из своего дисфункционального поведения, чтобы не повторять ошибок.
— А как можно изменяться и извлекать уроки, если только «принимать себя» и не винить себя за «дисфункциональное поведение»?
— Конечно, определенный эмоциональный дискомфорт как следствие своего дисфункционального поведения вы почувствуете, это нормально. Но не нужно зацикливаться на нем.
— А как понять, сколько нужно чувствовать этот «эмоциональный дискомфорт» и с какой силой, чтобы это было конструктивно, чтобы «извлечь уроки и не повторять ошибок» и в то же время не утонуть в чувстве вины?
— А вы хотите, чтобы была инструкция по тому, что и как вы должны чувствовать в вашей жизни — вроде мануала по эксплуатации микроволновкой? Увы, вынужден вас разочаровать, таковой не существует.
— А жаль… (Горький смех.)
— Кстати, хотел спросить, а тяжелые наркотики у вас были в этот период? Героин, к примеру? Другие вещества?
— Нет, но мне страшно стало, что до этого может дойти, поэтому к вам и обратился.
— Понимаю. И правильно сделали, что обратились.
— Да, так вот, если мы про наркотики заговорили, — мы с Аней иногда бросали и жили трезво. Потом, правда, снова начинали, всегда по моей инициативе.
Ну и вот, так и жили до поры до времени. А как-то возвращаюсь я из Берлина с одной конференции, а Ани нет. Ее полки — пустые, ее отделы в шкафах — тоже пустые. Какие-то вещи, правда, почему-то остались. Когда я открыл один шкаф, мне сразу бросилось в глаза одно платье, очень яркое, синее, я даже не помню, дарил ли я его ей. Ну уж точно она не все вещи оставила, что я дарил, да и правильно, что за глупости. Чем ей это платье не приглянулось, может, ассоциации какие, не знаю…
И конечно, ничего не сказала, что собирается уходить, в своей манере. И записка, что-то в ней было такое, что ей типа надо подумать над своими чувствами, все взвесить, и какая-то ее обычная психологическая пошлятина. И вот, зараза, магнитики все забрала, которые мы вместе покупали в путешествиях — типа я понимаю, несколько пар трусов взять, еще какие-то важные вещи, чтобы «всё взвесить», «всё обдумать», но магнитики! Типа ей надо всё обдумать, взвесить — и без магнитиков это типа никак? Смех один, короче. Ну вот кто-то сказал про историю, что второй раз она повторяется в виде фарса… я увидел все это, это синее платье, и расхохотался. Ну, думаю, Аня, ты даешь, что-то никогда не меняется, есть в тебе какие-то константы. Ну и зажил один. Она уехала обратно в свой Калининград, я переехал к Ленке, не знаю, зачем я это сделал, может, рассчитывал на что? И не знаю, почему она меня вообще пустила, вообще тот период вспоминаю, как в тумане. Мой дом — это уже было полностью разбитое корыто, совершенно потухший очаг. Все свои шансы я уже упустил. Мне кажется, на тот момент Ленка меня уже не любила, отмучилась.
— А сын? Вы рады были вновь увидеть сына?
Долгая пауза.
— А, Лешку?
Долгая пауза.
— Извините.
— Да ничего, конечно, я все понимаю.
— Лешка… (Долгая пауза.) Знаете, слишком тяжело, не могу об этом говорить.
— Да, конечно, конечно.
— В общем, на той квартире с Ленкой все стало совершенно невыносимо, и я опять переехал в ту квартиру, где мы с жили с Аней. И вы будете смеяться, как в том еврейском анекдоте, прошло опять около двух месяцев, и снова настали тоска и безысходность. И снова пришло очередное осознание (ох, самому смешно, сколько их было, этих осознаний, пониманий, и каждое казалось последним), что вот опять ЛЮБОВЬ ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ, драгоценный сосуд нашей любви, который надо беречь, и созданы друг для друга… всё как всегда… Казалось бы, после всего, что было! Жуткая опять навалилась тоска… Все напоминало о ней. Перекосилась лямка на рюкзаке — вспоминал, как она заботливо поправляла лямку, говорила, что надо следить, чтобы лямки были одинаковой длины, иначе будет… не помню сейчас, какое она слово использовала для… в общем, искривление позвоночника. Сколиоз, что ли? Или что-то другое… Видел девушку с фигурой, похожей на нее, или шапочка была похожа или… да все что угодно, и все замирало в груди… или, наоборот, сердце начинало молотиться как… Хорошо, что я большей частью дарил подарки, а не она, меньше было режущих воспоминаний, когда я на них глядел, а выкинуть их я бы не смог. Она, кстати сказать, абсолютно не была меркантильной; если бы хотела тянуть с меня деньги или просто устроить свою жизнь — это еще до всяких наркотиков было, — я бы это чувствовал, а она никогда ничего у меня не просила, не намекала там, просто у нее денег было мало… сколько там, на ее полуволонтерской работе, заработаешь? И сколько вдруг места освободилось, когда она уехала, вроде у нее и своего добра было не особо много и квартирка была небольшая! И я смотрел на нашу опустевшую квартиру, и это еще более усиливало пустоту в душе. А шкафы смотрелись совершенно разоренными, прямо зияли, другого слова и не подобрать. Они будто осиротели. А потом постепенно стали проступать предметы, на которые я сначала не обратил внимания, — вот тетрадка, где она что-то записывала, вот шторы, которые мы вместе выбирали, какая-то греческая ваза, дурацкая медная рыба с рынка в Яфо в Израиле, тоже все из совместных поездок. Пепельницы. Да, я опять стал курить, что неудивительно, впрочем, если снова начал траву и алкоголь. Так люди обычно снова и начинают курить, да что я вам это говорю, будто вы не знаете. Еще остались нитки и иголки. Да и ее вещи остались помимо этого синего платья, которое сразу бросилось мне в глаза. Они как-то незаметно стали проступать, откуда-то исподволь, из каких-то дальних шкафов, с верхних полок. Я иногда гадал, почему она какие-то забрала, а какие-то нет. Например, было несколько бус. Эти, что я подарил, оставила, чтоб не напоминали? А эти слишком старые, а эти просто надоели? Все время всплывало что-то новое, что заставляло меня вспоминать о ней. Наклейки на двадцатипроцентную скидку на кастрюлю, которых так и не хватило, чтобы ее купить по скидке. Журналы, которые я сначала вообще не заметил, на подоконнике в кухне. Два номера «Русского репортера». Журнал по кулинарии. Я стал припоминать, какие блюда она готовила, какие были вкусные, а какие не очень, и как она обижалась, если я недостаточно их хвалил. Книга «Мегажизнь» с ее пометками. Чудовищное название. Наверное, и для нее книга с таким названием была уже чересчур, вот и оставила. Программка концерта, на котором мы, как обычно, переглядывались, не сговариваясь, на самых ударных местах. Выбросить ее вещи я не мог, даже на книгу «Мегажизнь» рука не поднималась. Поэтому я стал их перепрятывать, запихивать их подальше. А как-то неожиданно обнаружил ее старый пуховик с мехом, очень похожим на кошачий. Я сначала бросил его в коридоре, чтобы сходить выкинуть. Потом отнес его на помойку. Стоял мороз. Запихал в бак. Уходя, я оглянулся, воротник торчал из бака. Будто кошка. Будто я выгнал кошку на мороз. Что она будет делать одна, некормленая, на таком морозе? Слезы выступили…
Ну вот, самому смешно, как-то опять что-то ей послал из поэзии. Но ответное письмо на этот раз пришло холодное. Типа мне это не надо. Но, пишет, мы можем попробовать быть друзьями. Друзьями так друзьями. Типа связывать свою жизнь со мной она не хочет, а на концерт сходить — почему нет? Ну а потом очень бурный, как всегда после разлуки, секс, опять несколько райских дней… Ну а потом опять ссоры, всё как всегда… И вот она снова меня посылает, слава богу, без писем и записок на этот раз, просто обычным своим голосом, пожимающим плечами. И опять откуда ни возьмись пришло это ощущение страшного недоразумения. И вот перечитываешь ее письмо еще такое недавнее, эсэмэску, вспоминаешь еще неостывший телефонный звонок. Мне папа, помню, в детстве рассказывал…
— Опять папины метафоры?
— Ну а как без них? Я же в тени отца живу, вы говорите… (Натянутый смех.)
— Да, так вот, если у космонавта, который вышел в открытый космос, перерезать шланг, который соединяет его с космической станцией, то, даже если он находится в миллионной доле миллиметра от нее, в микроне в общем, сколь угодно близко, ему до нее не добраться, потому что там нет гравитации, ему не от чего оттолкнуться. Ну и естественно, если у него при этом нет каких-нибудь маленьких ракетных двигателей и прочих прибамбасов в том же духе, какие иногда показывают в сай-фай фильмах про космос. Меня всегда это поражало: вот он же в микроне всего от космической станции, это же так близко! Но если он вытянутой рукой не может до нее достать, то ему до этой станции никогда не добраться, для него это все равно что на миллионы световых лет от нее находиться. В сознании не укладывается. Так близко, а все равно что бесконечно далеко. Так и тут. Вроде еще всего несколько минут назад мы говорили по телефону или переписывались, кажется, всего чуть-чуть прошло, и это можно вернуть, этот микрон времени, но нет, мы уже расстались — и опять произошло это не укладывающееся в сознании недоразумение, чудовищный абсурд, ведь очевидно же (знаю, задолбал), что мы созданы друг для друга, очевидно, что нужно беречь этот драгоценный и хрупкий сосуд, очевидно, несмотря на всё — на Лешку, на ссоры, на разность интересов и тэ дэ и тэ пэ. Сосуд этот, кстати говоря, с течением времени не становился менее ценным, мне кажется, даже наоборот. И тело все болит, как на ломках, сердце сжимается все время, эта постоянная боль в груди. Иногда так и хочется вырвать это постоянно ноющее сердце и вставить какое-нибудь пластмассовое, новое.
— Но раз вы столько раз ссорились, значит, снова можно все поправить — откуда возникало это чувство, что всё, в этот раз насовсем, что это не вернуть? Я сейчас даже не касаюсь того, насколько это все нужно было возвращать, насколько это было в ваших интересах.
— Хороший вопрос. Не знаю, почему это чувство необратимой утраты сразу возникало, действительно — сколько раз ссорились, почему еще раз не помириться? Но вот так оно было, как я рассказываю… Не знаю почему…
— А что, кстати говоря, произошло с другой очевидностью, про которую вы рассказывали, когда возвращались в семью, к ребенку, помните? Когда вам сразу становилось очевидно, что нужно остаться с собственным ребенком, а бросить его — это как раз будет абсурд?
— Эх-х… Тоже хороший вопрос. Там, видно, уже совсем сгорели мосты, с Ленкой и Лешкой — наверное, поэтому эта очевидность пропала, хотя боль, чувство вины за то, что я бросил сына, постоянно сидела в груди, она превратилась в такой фон, на котором происходили все мои пертурбации с Аней. А они продолжалась еще какое-то время… Сходились на короткие сроки, я уж и не помню, из-за чего и сходились, и расходились потом… Да, наверное, как я сказал, все в одно упирается: мы были два эгоиста, которые перестали делать вид, что они лучше, чем они есть. И мы оба считали, что жертвуем друг для друга и эта жертва не оценена по достоинству. В общем, оказалось, что, как говорят врачи, наша любовь — несовместима с жизнью. Да, любовь, несовместимая с жизнью, мне часто на ум тогда эта формула приходить начала. Я ее мазохистски смаковал, красиво звучала — на мой взгляд, конечно.
Год, кажется, примерно это все длилось. Помню, бегу по эскалатору, чтобы попасть на последний самолет в Калининград, перед этим звоню:
— Можно я к тебе приеду? Прямо сейчас!
— Приезжай, но я все уже решила и не передумаю, — все такой же пожимающий плечами голос, но мне уже не до этого. Хочется увидеть ее, просто увидеть, и всё, плевать на голос!
— Ну я все равно приеду, выезжаю.
И бегу, бегу со всех ног вниз по эскалатору, чтобы сэкономить время и не стоять в пробке в аэропорт, покупаю билет прямо в аэропорту — мне обязательно надо попасть на этот самолет сегодня! Все так красиво и романтично, как в кино: герой бежит, пытаясь успеть на последний самолет, чтобы увидеть ЕЕ. А внутри — боль, безумие, отчаянье. Я же знаю, что все кончено, но все равно хочу увидеть ее. Я до этого где-то читал, что, если тебе плохо, надо постараться увидеть свою жизнь красивой, чтобы она была как в романах, и от этого будет легче. Эстетическая психотерапия, кажется, называется. Ну вот, жизнь у меня и была как в романе, даже сравнение с «Анной Карениной» на ум приходило, но мне что-то не сильно от этого легче становилось. Я вспоминал об этом методе, помнится, когда бежал по эскалатору, — сердце молотится, пот льет рекой, и такая боль внутри, такое отчаянье, что мне совершенно не до красоты было. Круг замкнулся. Прямо как с наркотиками когда-то. Ни с ними нельзя, ни без них. Я бы сказал даже, намного хуже, потому что с любого наркотика я бы уже переломался — это раз. А два — это то, что вся эта история окружена романтическим ореолом, это же не героин какой-нибудь, а ЛЮБОВЬ МОЕЙ ЖИЗНИ. С наркотиками, по крайней мере на определенном этапе, все понятно, враг — четкий и ясный, пусть и бороться с ним трудно, а тут… надо ли бороться? — ведь это же не наркота подвальная, а Любовь, может, можно все еще исправить, может, я просто идиот, может, есть решение, а я просто не знаю его? Нет, бросать своего ребенка, конечно, плохо. Очень плохо. Но вот другой вариант, вот эта LOVE OF MY LIFE. От нее отказываться во имя долга хорошо? Вот так четко уже не скажешь… Вронский поступил плохо, когда влюбился и стал ухаживать за Анной Карениной? Анна Каренина поступила плохо, когда ушла от Каренина к Вронскому и при этом бросила своего ребенка, кстати сказать? Нигде в романе, насколько я помню, об этом в терминах «хорошо-плохо» прямо не сказано. И Толстой потом уклонялся от прямых оценок Анны. А в других примерах, а их тьма, когда люди теряли голову от любви? Они поступали плохо? Нет, это уже не плохо — это трагично. Одним словом, тут все гораздо запутаннее…
— Да нет, тут как раз все совершенно ясно — вы просто сменили одну зависимость на другую. Никакого эгоизма, о котором вы упомянули, тут нет ни с вашей стороны, ни со стороны Анны. Вашей Анны. Здоровый эгоизм как раз нужен. А вы два невротика, два зависимых человека, которые сменили зависимость от психоактивных веществ на зависимость друг от друга. Самая обычная история. Вы оба выросли в дисфункциональных семьях, травматизировались, потом наркотизировались. Здоровый человек в первую очередь выбирает самого себя, а вы выбрали сначала наркотики, которые вас убивали, а потом отношения, которые вас разрушали.
— То есть вы считаете, что любви, про которую я рассказываю, у нас вообще не было, а была только созависимость двух невротиков-наркоманов?
— Здоровых отношений тут точно не было. Человеку нужен партнер для реализации общих целей, создания детей, семьи. Как партнер для проекта, которого выбирают на основе резюме. А эмоционально человек должен быть самодостаточен, ему не нужен другой человек для валидации его ценности, индивидуальности. Иначе это невроз. Ну романтических переживаний я, конечно, не отрицаю, но это, если угодно, гарнир на блюде. А главным блюдом, конечно, является сам человек, он не должен ни в ком нуждаться.
А в вашем случае ваша зависимость, безусловно, будет прогрессировать; ваши деструктивные отношения с Анной уже привели вас к срыву на каннабиноидах и алкоголе, а дальше, если вы эти отношения продолжите, я уверен, вы снова вернетесь к тяжелым наркотикам, к героину.
— Интересно вас послушать, получается, что ничего у вас из настоящих человеческих чувств нет: ни чувства вины, ни любви. Как говорится, чего ни хватишься, ничего у вас нет, все только какое-то рыхлое «конструктивное» и «дисфункциональное». А я вот слушаю вас и думаю: вот если бы прилетел сейчас «волшебник в голубом вертолете» и предложил улететь на нем обратно в прошлое, где еще не было нашей любви, согласился бы я? Все было бы хорошо и правильно, я не обманул бы жену, не бросил сына. И счастлив ведь был бы, не только в хорошести дело! И не было бы этих боли и страданий, которые еще неизвестно, когда и как закончатся, — может, и вправду будут героин и смерть. Было бы очень соблазнительно, конечно, очень
соблазнительно! Но я бы не согласился… не знаю почему. Просто не смог бы согласиться, хотя вроде и рационально это было бы. И правильно было бы. Наверное, потому что, несмотря на предательства и страдания, я пережил что-то очень ценное. Мы оба пережили. А ваше желание изгнать из жизни настоящие человеческие чувства и заменить их на весь этот ваш «эмоциональный дискомфорт», «заботу партнеров друг о друге», не нужно мне такой жизни!
— Ну как хотите; хотите страдать, страдайте себе на здоровье. Страдание — это выбор.
— Вот! Именно в этом и заключается ваш лохотрон, в том, что вы эксплуатируете страдания настоящих, живых людей!
— Попрошу без оскорблений.
— Хорошо. Извините. Беру свои слова назад. Тем не менее ваш метод, концепция, назовите как угодно, суть от этого не меняется, играет на человеческих слабостях, эксплуатирует их, извините, другого слова я подобрать не могу. Так же как это делает религия. Религия эксплуатирует страх смерти. И вот безнадежно больные, которые до этого ни во что не верили, начинают молиться, проделывать бессмысленные для них ритуалы, вешать на себя освященные иконки, посещать всяческих старцев, на что угодно готовы, лишь бы заглушить страх смерти. А им говорят (не обязательно кто-то лично из священников, сама концепция это внушает): вот — не хочешь верить, пожалуйста, уходи в небытие, дрожи, трепещи от ужаса. Вера — это выбор, перефразируя вас. Я слышал, и партработники так крестились со страху, да их и сложно упрекнуть в этом. А вы, психологи, которые специализируются на теме отношений, как вы называете любовь, делаете похожую вещь. Вы тоже берете сломленных людей, только на этот раз сломленных любовными страданиями, и они тоже на все готовы, чтобы хоть как-то облегчить их, и учите их, что нет никакой любви, а всему виной их «дисфункциональность». По сути, вы хотите, чтобы человек перестал быть человеком, лишить его базовых человеческих свойств. Я уж не говорю, что половина искусства оказывается невротическим бредом с этой точки зрения — черт с ним, с искусством! Будем толстовцами в этом, раз уж он у меня сегодня с языка не сходит. Главное, чтобы человек был счастлив. Но он не будет счастлив от вашего переназывания, а это именно все, что вы и делаете! Вы заменили слово «любовь» на словосочетание «дисфункциональные отношения» и думаете, что от этого что-то изменится. Что от этого переназывания человек перестанет быть человеком и испытывать естественные человеческие эмоции. Но ничего не изменится. Ваша программа так же бессмысленна и невыполнима для влюбленного человека, как и попытка измученного страхом неверующего поверить с помощью нелепых религиозных ритуалов. Хотя, я уверен, найдутся такие, которые от боли поверят в нее на какое-то время и скажут, что ваш обмен шила на мыло им помог. Так же как те, что из страха скажут, что они уверовали. Но мне такая нелепость, такая грубая и бессмысленная подтасовка точно никак не сможет помочь. Спасибо, что уделили мне время. И на этом я, пожалуй,
откланяюсь.
— Да как знаете, это же ваша жизнь, ваш выбор.
1. Короче говоря (англ.).