О стихотворении Мандельштама «Я к губам подношу эту зелень…»
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2023
Это стихотворение Мандельштам написал 30 апреля 1937-го, в последний год своей воронежской ссылки. Привожу его текст:
Я к губам подношу эту зелень —
Эту клейкую клятву листов,
Эту клятвопреступную землю —
Мать подснежников, кленов, дубков.
Погляди, как я крепну и слепну,
Подчиняясь смиренным корням,
И не слишком ли великолепно
От гремучего парка глазам?
А квакуши, как шарики ртути,
Голосами сцепляются в шар,
И становятся ветками прутья
И молочною выдумкой пар.[1]
Стихотворение вроде бы понятное, во всяком случае понятна его основная эмоция — ощущение весеннего обновления земли. Но при внимательном чтении возникают вопросы: почему земля «клятвопреступная» или почему парк «гремучий»? Почему лягушки или их голоса «сцепляются в шар»? И что это за пар, являющийся молочной выдумкой? Тут явно требуется углубленный комментарий, и, чтобы его осуществить, следует обратиться прежде всего к биографическому контексту. С него и начнем.
Последний год пребывания в Воронеже оказался для поэта критическим. Сохранился черновик его письма в неустановленный адрес, написанный в начале года. Это крик отчаянья: «Я тяжело и неизлечимо болен и лишен всякой возможности лечиться. Мне нечего есть. Я живу в нищете» (Т. 3. С. 549). Вместе с тем были попытки легализоваться, как-то вписаться в советскую литературу. Он посылает свои стихи в ленинградскую «Звезду», пишет так называемую «Оду» Сталину. Но все эти жесты лояльности ни к чему не приводили — его продолжали считать «не своим». 23 апреля в воронежской газете «Коммуна» была опубликована статья писательницы и очеркиста Ольги Кретовой «За литературу, созвучную эпохе», где Мандельштам объявлялся «классово-враждебным элементом, пытавшимся проникнуть в воронежскую писательскую организацию». Этот донос, естественно, возмутил поэта, и 30 апреля, в тот же день, когда было написано интересующее нас стихотворение, он посылает заявление на имя председателя Союза советских писателей Ставского, в котором просит расследовать позорящие его высказывания (Т. 3. С. 563—565). Однако, несмотря на отчаянное положение, Мандельштам жил надеждой, и его настроение не всегда было подавленным, он бодрился. Это видно по письмам к Надежде Яковлевне Мандельштам, уехавшей 17 или 18 апреля в Москву по квартирным делам. Так, в письме от 26 апреля он пишет: «Сады у нас зеленеют. Очень хорош — через задворки — соседний. Я там много брожу. Вообще стал сильный ходок. Небольшие маршруты гуляю один» (Т. 3. С. 560). Или в письме от 28 апреля: «На самом же деле я сейчас на редкость здоров и готов к жизни. Мы ее начнем, куда бы и где бы не бросила судьба» (Т. 3. С. 562). То же, в целом бодрое, настроение и в стихотворении «Я к губам подношу эту зелень…». В нем не только чувство обновления земли, но и обновления жизни как таковой. И связано это настроение с Натальей Евгеньевной Штемпель (далее — Н. Е.).
В своих воспоминаниях Н. Е. пишет о реальном событии, вдохновившем поэта на это стихотворение, — об их совместной прогулке в воронежском парке культуры: «В конце апреля мы пошли в парк культуры, который воронежцы по старой привычке называли Ботаническим садом. Было пустынно, ни одного человека, только в озерах радостное кваканье лягушек, и весеннее небо, и деревья почти без листьев, и чуть зеленеющие бугры».[2] Мы можем точно сказать, когда произошла эта прогулка, поскольку у нас есть свидетельство самого поэта — в том же письме от 28 апреля он сообщает: «Вчера я гулял с Наташей в парке. Очень далеко забрались, дальше того павильона. Оттого подметка отвалилась» (Т. 3. С. 562). Итак, прогулка была 27 апреля, но отозвался на нее Мандельштам не сразу, а через два дня. А еще через день, 2 мая, он пишет другое стихотворение «Клейкой клятвой липнут почки…», которое Н. Е. в своих мемуарах назвала «свадебным»: «Я сказала Осипу Эмильевичу, что выхожу замуж. На другой день Осип Эмильевич прочитал мне стихотворение „Наташа“, свадебное стихотворение. Собственно говоря, оно не имело названия. Мы его назвали „Наташа“ условно…»[3] Тогда же, 2 мая, поэт послал это стихотворение Надежде Яковлевне в письме с таким объяснением: «Для общезначимости пришлось приписать Наташе старшего брата и сестру, а также постулировать характер будущего мужа. Но то, что я ее уговариваю выйти замуж, — это вполне реально» (Т. 3. С. 566).
Тут некоторая нестыковка: ведь Н. Е. уже сказала Мандельштаму о своем решении — зачем же тогда уговоры? Значит, уговоры были раньше и, судя по «свадебному» (будем называть его так) стихотворению, не в связи с тем, что Н. Е. не хотела принять предложение своего жениха, а потому что ее мать советовала ей повременить с ответом, отложить свое согласие на какое-то время. Об этом свидетельствуют начальные строфы этого самого «свадебного» стихотворения:
Клейкой клятвой липнут почки,
Вот звезда скатилась —
Это мать сказала дочке,
Чтоб не торопилась.
— Подожди, — шепнула внятно
Неба половина,
И ответил шелест скатный:
— Мне бы только сына…
Я полагаю, что во время прогулки 27 апреля в парке культуры Н. Е. сказала поэту о том, что получила предложение о замужестве и что она колеблется в связи с какими-то опасениями своей матери. Мандельштам же уговаривал ее согласиться и не откладывать свое «да» на неопределенное (а может быть, и определенное) время. Вот этот гипотетический разговор и отразился, я полагаю, в стихотворении, написанном 30 апреля. Обратимся теперь к его последовательному анализу.
В первой строфе задается основная эмоция текста — переживание весеннего обновления земли, явленного в образах первой зелени и «клейкой клятвы листов». И. З. Сурат, писавшая об этом стихотворении, замечает: «Зелень здесь — не метафизика, а сама натура, сама торжествующая жизнь — как у Пушкина».[4] А «клейкую клятву листов» исследовательница возводит тоже к пушкинским строкам:
Скоро ли луга позеленеют,
Скоро ль у кудрявой у березы
Распустя́тся клейкие листочки,
Зацветет черемуха душиста.
(Еще дуют холодные ветры…)
Далее Сурат пишет о том, что у Мандельштама здесь отсылка не только к Пушкину, но и к Достоевскому: «В „Братьях Карамазовых“, в разговоре Ивана с Алешей, дважды возникают пушкинские „клейкие листочки“ — как аргумент к жизни и символ любви к жизни».[5] Но эти интертекстуальные связи никак не объясняют слово «клятва». Смысл его, однако, становится более-менее понятен из «свадебного» стихотворения. Стихотворение это построено на параллелизме, характерном для русского фольклора, особенно для свадебного: параллель проводится между жизнью природы и жизнью женщины. Вспомним процитированное выше: «Клейкой клятвой липнут почки, / Вот звезда скатилась — / Это мать сказала дочке, / Чтоб не торопилась». Клятву здесь можно истолковать и очень конкретно — как согласие Н. Е. выйти замуж, как обручение со своим женихом, так и расширительно — как исполнение биосоциального закона, призывающего женщину к семейной жизни и к продолжению рода:
Стану я совсем другою
Жизнью величаться.
Будет зыбка под ногою
Легкою качаться.
Тот же параллелизм, но в скрытой форме и в разбираемом нами стихотворении. «Клейкая клятва листов» призывает Н. Е. ответить на предложение о замужестве, сказать «да». Но если это так, то почему в следующей строке земля именуется клятвопреступной? Какую клятву она нарушила, через что переступила? Первое, что тут приходит на ум как объяснение, — это миф о Деметре и Персефоне. Деметра, богиня плодородия (ее могли воспринимать и как богиню земли), разгневанная тем, что ее дочь Персефона была похищена Плутоном, владыкой царства мертвых, поклялась, что ноги ее не будет на Олимпе и что она будет губить посевы и вообще растения до тех пор, пока ей не возвратят дочь. Встревоженный Зевс постановил, что Персефона будет проводить одну треть года в подземном царстве у Плутона, а две трети с матерью. То есть, согласно мифу, Деметра добилась своего и собственной клятвы не нарушала. Поэтому, как мне кажется, тут более подходит другой миф — библейский. В третьей главе Книги Бытия рассказывается об изгнании Богом Адама и Евы из Эдема, и действие это сопровождается проклятием (а точнее, заклятием) земли: «Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей. Терния и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травой» (Быт. 3: 17—18). Тут можно заметить, что земля ослушалась Бога и стала рождать не только «терния и волчцы», но и хлебные злаки, а также «подснежники, клены, дубки». Таким образом, мы видим у Мандельштама наложение друг на друга двух мотивов: клятвы и неповиновения Богу, а также слияние двух образов Матери-Земли — античного и библейского. Вообще этот архетип (Мать-Земля) впервые появляется у Мандельштама именно в этом стихотворении, до этого он говорил о земле как черноземе, который нужно вспахать и засеять, то есть как о сфере приложения труда. Снова Мать-Земля у него появляется в подтексте знаменитого диптиха, называемого условно «Стихи к Н. Штемпель», но там архетип как бы вывернут наизнанку — земля там не рождающая, а забирающая в свое пустое чрево мертвецов.
В следующей строфе поэт обращается к своей спутнице:
Погляди, как я крепну и слепну,
Подчиняясь смиренным корням,
И не слишком ли великолепно
От гремучего парка глазам?
Радостное настроение разъедается сомнением: а не мираж ли этот парк, не обманут ли он этим подражанием библейскому Эдему? Неслучайно парк назван здесь не гремящим, а гремучим. Эпитет «гремучий» — архаизм и в современном русском языке используется лишь в выражениях «гремучая смесь», «гремучая ртуть» и «гремучая змея». Ртуть появляется в третьей строфе стихотворения, и возможно, что «гремучий парк» предваряет ее появление, но мне кажется, что важнее здесь «гремучая змея», ассоциирующаяся с библейским змеем, в свою очередь, связанным с мотивом соблазна. Но то, что в Библии трактуется как соблазн, на самом деле есть суровое знание, разрушающее мираж. К миражу, «великолепному» виде´нию относится и слово «слепну», а вот слово «крепну» явно двусмысленно. Его можно истолковать как возрастание жизненной силы в результате приобщения к земле, но поэт сам разрушает такое понимание: к земле, к корням он не приобщается, а подчиняется им, и сами эти корни — смиренные. Тут вспоминается старинное выражение «быть крепким земле», то есть быть крепостным. Центральная черноземная область, к которой Мандельштам был прикреплен, была в прошлом краем крепостных хозяйств, «дворянских угодий». И это не было далеким, давно преодоленным прошлым: крепостничество возродилось при советской власти под именем колхозного строя. Вряд ли поэт отождествлял одно с другим, но то, что он ощущал себя в некотором роде крепостным, — несомненно. Обстоятельства были таковы, что приходилось подчиняться и смиряться.
Если во второй строфе, обращенной к Н. Е., поэт говорит о себе, то третья, последняя строфа не о себе, а о ней, о Н. Е. Ключ к такому пониманию в последней строке, в словах «молочная выдумка» и «пар». Причем «пар» здесь употреблен не в своем первоначальном значении, а в значении земли «под паром», то есть земли распаханной, но незасеянной, оставленной отдыхать. Здесь тот же самый параллелизм, что и в «свадебном» стихотворении: параллель между жизнью природы и судьбой женщины. Я предполагаю, что Н. Е. во время прогулки сообщила Мандельштаму о совете матери «не торопиться» и о своих колебаниях, а поэт счел эти колебания «молочной выдумкой», то есть проявлением инфантилизма. Параллелизм ощущается и в предыдущей строке: «И становятся ветками прутья». Предполагаемое замужество здесь уподобляется ветвлению, цветению и плодоношению. Сложнее с двумя первыми строками строфы: в них тоже уподобление, но какое-то странное: «И квакуши, как шарики ртути, / Голосами сцепляются в шар». Здесь один образ громоздится на другой — в результате получается нечто маловразумительное: то ли лягушки сцепляются в шар, то ли их голоса, то ли «шарики ртути». И этих «квакуш» лишь с большой натяжкой можно уподобить «шарикам ртути». Явно тут на сообщение о кваканье лягушек в пруду наложилось какое-то другое. Какое же?
Чтобы обнаружить это сообщение, обратимся прежде всего к «шару». Я думаю, что это шар судьбы, который крутит римская богиня счастья Фортуна. О Фортуне и ее шаре говорится в 7-й песне Дантова «Ада», а мы знаем, что именно Данте стал для Мандельштама в воронежский период вечным спутником (выражение Д. С. Мережковского). Привожу соответствующий фрагмент в переводе М. Лозинского:
Без устали свой суд она творит:
Нужда ее торопит ежечасно,
И всем она недолгий миг дарит.
Ее-то и поносят громогласно,
Хотя бы подобала ей хвала,
И распинают, и клянут напрасно.
Но ей, блаженной, не слышна хула:
Она, смеясь меж первенцев творенья,
Крутит свой шар, блаженна и светла.
Так что в разбираемых нами двух мандельштамовских строчках заключено пожелание счастья Н. Е., счастья в будущем браке. И тут не исключена еще одна ассоциация, возможно, бывшая у поэта, — со знаменитым триптихом Иеронима Босха «Сад земных наслаждений». Этот триптих был известен Мандельштаму, вероятнее всего, по репродукциям в третьем номере журнала «Аполлон» за 1911 год.[6] В его центральной части есть изображение обнаженных мужчины и женщины в прозрачном шаре, а сам этот шар (или сфера) держится на стебле. Многочисленные исследования трактуют этот босховский образ как аллегорию так называемого алхимического брака. Дело в том, что средневековые алхимики делили субстанции, с которыми они имели дело, на мужские и женские, а их взаимодействие (то есть химическую реакцию) трактовали как брак. (Эти представления обычно называют алхимическим мифом.) Поэтому у Босха мужчина и женщина помещены в шар на стебле: мужское вещество взаимодействует с женским в реторте. Знал ли об этом Мандельштам? Относительно трактовки этого образа, скорее всего, нет, но сама его фантастичность, или, лучше сказать, сюрреалистичность, должна была поразить юного поэта и запомниться.[7]
Думаю, однако, что некоторые общие представления об алхимическом браке и вообще об алхимическом мифе у него были. Неслучайно ведь появились в этих строках «шарики ртути». Можно, конечно, связать их с гремучей ртутью, способствующей взрыву пороха и динамита, но кваканье лягушек в пруду никак не похоже на взрыв. С другой стороны, символизм «шара» заставляет предположить также и символизм ртути. И он связан с алхимией. Алхимики называли ртуть «живым серебром» и считали ее, как и серебро, воплощением женского начала в материальном мире. Откуда это могло быть известно Мандельштаму? Наиболее вероятный источник — «Фауст» Гёте, точнее комментарий к одному его фрагменту. Этот фрагмент — монолог Фауста во второй сцене первой части. Фауст там рассказывает о своем отце-алхимике, пытавшемся получить некий целительный бальзам. Химическая реакция в его рассказе описывается как обряд венчания. Привожу соответствующие строки в переводе Н. Холодковского, поскольку он в данном случае ближе к подлиннику, чем перевод Б. Пастернака:
Являлся красный лев — и был он женихом,
И в теплой жидкости они его венчали
С прекрасной лилией, и грели их огнем,
И из сосуда их в сосуд перемещали.
«Красным львом» у алхимиков именовались золото и сера, а «лилией» — серебро и ртуть. Так что ртуть в разбираемом нами стихотворении может символизировать женское начало, и ее появление может быть связано с разговором о возможном замужестве Н. Е. В подтверждение возможности такого прочтения приведу загадочное четверостишие, написанное Мандельштамом предположительно в январе того же 1937 года:
Как женственное серебро горит,
Что с окисью и примесью боролось,
И тихая работа серебрит
Железный плуг и песнотворца голос.
Как утверждает в своих комментариях Надежда Яковлевна, стихотворение это выделилось из другого, написанного в том же январе, — «Не сравнивай: живущий несравним…», где, по ее словам, «в вариантах было и серебро и плуг».[8] Комментарий этот вызывает сомнение, но сейчас для нас важно другое: серебро для поэта было женственным, в нем воплощалось женское начало, или, если прибегнуть к юнгианской терминологии, Анима, и в этом своем ощущении он перекликался со средневековыми алхимиками. То же и в отношении ртути. Я вовсе не хочу сказать, что Мандельштам сознательно прибегал к «алхимическому коду», чтобы что-то скрыть. В первом и во втором случаях эти образы «всплыли» из бессознательного: поэтическое мировосприятие совпало в каких-то моментах с алхимическим.
Сделаем теперь некоторые выводы. Содержание стихотворения «Я к губам подношу эту зелень…» сложнее, чем может показаться на первый взгляд. Оно не только о прогулке по весеннему парку и о весеннем обновлении природы. В нем радость смешана с горечью, с ощущением зависимости и несвободы. И оно не только о себе, но и о Н. Е., которую поэт уговаривает не колебаться и не откладывать согласие на замужество. Это те самые уговоры, о которых Мандельштам сообщал Надежде Яковлевне в своем письме от 2 мая 1937 года.
1. Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем. В 3 т. М., 2009—2011. Т. 1. С. 241. Далее все цитаты приводятся по этому изданию с указанием тома и страницы в тексте статьи.
2. Штемпель Н. Е. Мандельштам в Воронеже. М., 1992. С. 40.
3. Там же. С. 59.
4. Сурат И. З. Зеленый пух // Сурат И. З. Мандельштам и Пушкин. М., 2009. С. 217.
5. Там же. С. 218.
6. То, что Мандельштам знал Босха, подтверждает его стихотворение «Я по лесенке приставной…» (1922). Как предполагают исследователи, в нем отразились впечатления от другого триптиха Босха — «Воз сена». Воспроизведение его также было в «Аполлоне» (см.: Трубников А. А. Демонизм Иеронимуса Босха // Аполлон. 1911. № 3. С. 7—16).
7. В статье, проиллюстрированной упомянутыми репродукциями, об алхимии ничего не говорится.
8. Мандельштам Н. Я. Комментарий к стихам 1930—1937 гг. // Жизнь и творчество О. Э. Мандельштама. Воронеж, 1990. С. 283. Вообще это стихотворение нуждается в развернутом комментарии. Возможно, что «женственное серебро» происходит от выражения «серебряный голос», характеризующего особый тембр женского голоса. Такое «вокальное» прочтение не отменяет, однако, «алхимического».