Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2023
Второй из пяти больших романов Достоевского, «Идиот», почти никак не связан в своей мотивике с первым, с «Преступлением и наказанием». В противоход к этому движению творческих начинаний третий роман, «Бесы», изобилует автореминисценциями, адресующими читателей к предшествовавшему ему «Идиоту». К этим пересечениям двух текстов в первую очередь принадлежит апология России, развиваемая как Мышкиным (на приеме у Епанчиных), так и Шатовым. Но и помимо этой, бросающейся в глаза и обычно отмечаемой исследователями, параллели «Бесы» во многом наследуют «Идиоту». О птичьих именах в «Идиоте» напоминают фамилии Дроздовых, Лебядкиных и Гагановых (от «гага» — северная нырковая утка), а также топоним «Скворешники». Как я писал в другом месте, орнитонимы в «Идиоте», романе, отозвавшемся на монаршие Великие реформы, иронически намекали на «Птиц» Аристофана, высмеивавших состязание смертных с богами в потугах выстроить совершенное общество.[1] В повествующих о революционном терроре снизу «Бесах» птичья семантика лишается иронического оттенка — она танатологична: Лизу, дочь Прасковьи Ивановны Дроздовой, казнит разъяренная толпа; Лебядкиных убивает Федька Каторжный; в Скворешниках вешается Николай Всеволодович.[2] (Все же «Бесы» не рвут окончательно связь с комедией Аристофана: Шатов насмешливо окрещает всех противников государственной власти скопом «куликами»[3]). «Новые люди», вымогающие деньги у Мышкина, перевоплощаются в «Бесах» в смертоносное, сеющее хаос и разрушение тайное общество (притом что в обоих случаях радикально настроенных персонажей отличает афазия, которой страдают и Бурдовский и Кириллов). Подобно тому как Мышкин разбил на «смотринах» у Епанчиных китайскую вазу, его преемник Шатов, придя к Варваре Петровне поблагодарить ее за денежное вспомоществование, «грохнул об пол ее дорогой наборный рабочий столик» (10, 28). Лиза бежит на свою погибель из-под венца к Ставрогину («Но знайте, — говорит ему Маврикий Николаевич, — что если она будет стоять у самого налоя под венцом, а вы ее кликнете, то она бросит меня и всех и пойдет к вам» (10, 296)) так же, как на этот убийственный шаг решилась Настасья Филипповна, бросившая своего жениха Мышкина ради Рогожина. Шатов предупреждает Кириллова о том, что ему грозит падучая — болезнь Мышкина. Кириллов берет на себя перед самоубийством вину за убийство Шатова, вторя тем самым соображениям пытавшегося свести счеты с жизнью Ипполита о том, что он, умирающий от чахотки, мог бы «сделать что-нибудь самое ужасное» (8, 342) и остаться ненаказанным по суду.
Приведенный список неполон[4], но и в урезанном виде он достаточно внушителен, с неизбежностью наводя на вопрос о том, что именно побудило Достоевского сцепить в диаде как будто разнородные романы, один из которых выдвигает в центр героя, открытого для сочувствия ближним, а другой посвящен не щадящей человеческих жизней революции. При всем несходстве оба сочинения, однако, тематизируют жертвоприношение. В «Идиоте» оно исключительно и в своей обособленности целостно — объединяет в себе пассивную и активную виктимизацию (Настасья Филипповна одновременно и пациенс соблазнившего ее Тоцкого, и агенс заклания: она спасает от себя князя, бросаясь под нож Рогожина). В качестве из ряда вон выходящего явления жертвоприношение выступает здесь обусловленным чрезвычайностью же человеческой натуры, не справляющейся с овладевающими ею страстями, будь то сластолюбие Тоцкого или ревнивость собственника Рогожина. Мышкин терпит поражение, потому что способен лишь сострадать окружающим, но не избавлять их от исступления.
В отличие от «Идиота», в «Бесах» жертвоприношение универсализировано. В недописанном Предисловии к «Бесам» Достоевский заявлял: «Жертвовать собою и всем для правды — вот национальная черта поколения» (11, 303). Варвара Петровна поучает воспитанницу Дашу: «Нет выше счастья, как собою пожертвовать» (10, 57). Готовность к самоотдаче (ложная или истинная) отмечает самых разных персонажей романа. Собирающийся жениться на Даше Степан Трофимович лицемерно сообщает Хроникеру: «Я жертву приношу…» (10, 65). Сама Даша самозабвенно обещает Ставрогину стать «сиделкой» при нем под конец его жизни: «Тогда кликните меня, я приду» (10, 229). Пародийный двойник Степана Трофимовича, Кармазинов, собирается проститься с публикой, даря ей «святыню» (10, 365) — свое последнее творение (но слушатели не принимают sacrificium, поднимая зачитанный им рассказ «Merci» на смех). Идолизируя Ставрогина, Шатов принижает себя: «Я человек без таланта и могу только отдать свою кровь и ничего больше <…> Погибай же и моя кровь!» (10, 201). «Если <…> надо принести меня в жертву, — приносите», — говорит Ставрогину Маврикий Николаевич (10, 296). На деле большинство действующих в «Бесах» лиц и впрямь обрекается по ходу сюжета на виктимизацию. Смерти преданы капитан Лебядкин, его сестра Марья Тимофеевна, Лиза, Шатов. Но возмездие настигает и исполнителей преступлений: Федьку Каторжного, зарезавшего Лебядкиных, убивают шпигулинские рабочие; палачей Шатова хватает полиция. Кириллов и Ставрогин налагают на себя руки. Степан Трофимович становится жертвой административной ошибки и умирает во время бегства из губернского города. Губернатор Лембке, поименованный в романе «мучеником» Петруши Верховенского (10, 241), сходит с ума. Распорядитель гекатомбы, Верховенский-младший, устраивает ее, менее всего подчиняясь аффекту; в своем основании она была рационально спланирована. Она отвечала тому проекту будущего общества, который вынашивает Шигалев и которым восхищается Петр Степанович. По Шигалеву, окончателен такой социальный строй, при котором его верхушка получит «безграничное право над остальными девятью десятыми» членами коллектива, переделанными «в стадо, посредством перевоспитания целых поколений» (10, 312; курсив в цитатах здесь и далее мой. — И. С.). На реплику Лямшина, предложившего при обсуждении утопического проекта вовсе уничтожить «девять десятых человечества», Шигалев реагирует с воодушевлением: «И, может быть, это было бы самым лучшим разрешением задачи!» (10, 312—313).
Будучи следствием страстей, жертвоприношение предстает в «Идиоте» в качестве аксиологической проблемы. Каковы бы ни были преобразования общества, вошедшего в пореформенную фазу развития, они не избавляют человека от аффекта, который придает обхождению с ценностями характер неконтролируемой разумом, неэкономичной, как сказал бы Жорж Батай, траты. Напротив того, в «Бесах» жертвоприношение приобретает эпистемологическое значение. В этом романе Достоевский ставит вопрос о том, что есть жертва. Когда перестройка общества заходит столь далеко, что оно революционно отвергается в своих устоях, расходованию подлежит все, что угодно, вне зависимости от того, какова ценность потери (поэтому равно гибнут и мудрая Хромоножка, и ее брат, предающийся нелепому шутовству, а заодно также их убийца). Название жертвенного животного, входившее в «Идиоте» в именование частного лица (Настасья Филипповна Баранчикова), закрепляется в «Бесах» за репрезентантом государственной власти губернатором Лембке. Раз виктимизация всеобща, она может быть абстрагирована от отдельных случаев и взята целокупно. В этом виде она становится предметом знания, то есть умозаключения о сущности явления, не изменяемой, сколько бы таковое ни варьировалось. Выработка понятия о жертве поднимает памфлет Достоевского, направленный против разрушительного нигилизма русской молодежи конца 1860-х — начала 1870-х годов, до уровня романа-исследования, проливающего свет на одну из главных, если не основоположную, особенностей социокультуры.
В своем фундаментальном подходе к жертве «Бесы» были ориентированы, соответственно, на ее отправную в иудео-христианской традиции концептуализацию, содержащуюся в библейской книге «Левит». В разборе «Преступления и наказания»[5] и в уже упомянутой статье об «Идиоте» я постарался показать, что эти романы отзываются на первую и вторую книги Торы, «Бытие» и «Исход». Мне представляется, что пятикнижие Достоевского изотематично в последовательности своих частей Пятикнижию Моисея. От начала к середине Тора построена в форме воронки. Если «Бытие» космично и антропологично, рассказывая о сотворении мира, преступной греховности человека и восстановлении его союза с Богом, то «Исход» сужает сакральное повествование, которое сосредоточивается на богоизбранном народе, освобождающемся от египетского рабства. Слабая сочлененность «Идиота» (романа о людях, вырывающихся из кабальной зависимости — врачебной, семейной, сексуальной) с «Преступлением и наказанием» (романом о вине и ее преодолении) отражает этот композиционный скачок от космоантропологизма «Бытия» к этноцентричному теизму «Исхода».[6] «Левит», размещенный в сердцевине Торы так же, как «Бесы» срединны в серии больших романов Достоевского, продолжает сужение смысловой воронки, инструктируя читателей — в согласии со своим положением в Пятикнижии Моисея — о священном внутри священного, о жреческой касте угодной Богу нации и жертвах, возлагаемых на алтарь — на особо почитаемое место в храме. За миростроительством в Ветхом Завете следует возведение храма (за прообразом — образ): устройство святилища и жертвенника уже было описано в «Исходе», где Яхве извещает Моисея и о потребных ему жертвах. Народ Израилев предпочел, однако, приносить дары золотому тельцу, отдав на его изготовление серьги, которыми украшали себя женщины и молодежь (Их. 32: 2—4). После того как Моисей в гневе разбивает скрижали Завета и сжигает тельца, заповеданный Господом порядок богослужения восстанавливается и прослеживается затем во всех мельчайших деталях в «Левите». «Исход» оценивает жертву как истинную (если ее восприемник — Яхве) или ложную (если она посвящается тельцу). Аксиологическое осмысление жертвы в «Идиоте» находится, таким образом, в глубинном родстве с проблематикой той книги Торы, в которой предпринимается начальный подступ к рассмотрению жертвоприношения.
Значительная часть состыковок «Бесов» с «Идиотом» подхватывает те мотивы из романа о страстях, в которых тот был сообразован с «Исходом». При переходе от «Идиота» к «Бесам» Достоевский воссоздает связность ветхозаветного повествования, развертывающегося от акта, в котором Бог избирает желанный Ему народ («Исход»), к наставлениям о том, каким должен быть ответ на это благодеяние («Левит»). Дефектная речь Кириллова, обнаруживающая его сходство с Бурдовским, соположена косноязычию Моисея. Отчество Кириллова «Нилович» (от греч. Neilos) прямо указывает на реку, на берегу которой в тростниковой корзине был найден Моисей. Так же как за Моисея вещает слово Божие народу первосвященник Аарон, Верховенский-младший, церемониймейстер гекатомбы, диктует Кириллову его предсмертное письмо. Подобно Моисею, который вызволил по Божьему промыслу свой народ из египетского пленения, Кириллов совершает самоубийство в надежде, что он-то и есть salvator mundi: «Только это одно спасет всех людей и в следующем же поколении переродит физически» (10, 472). Сломанный Шатовым столик Варвары Петровны, соотнесенный с китайской вазой, расколотой Мышкиным, — аллюзия на сокрушенные Моисеем скрижали. Как Моисей разбивает их, негодуя на ложные подношения евреев идолу, так и Шатов портит дорогую вещь, после того как Варвара Петровна переслала ему сто рублей. Шатов благодарит ее за помощь (он вовсе не считает себя фальшивым кумиром), но в то же время подчеркивает своим неуклюжим промахом, что не приемлет никакого идолослужения. После осквернения Федькой Каторжным и Лямшиным иконы Богоматери Лиза Тушина жертвует церкви «бриллиантовые серьги» «на украшение ризы» (10, 253), воспроизводя mutatis mutandis действие Рогожина, купившего бриллиантовые подвески для Настасьи Филипповны, которые в свой черед напоминают о том, как был отлит золотой телец. Стоит заметить, что фамилия Лизаветы Николаевны по первому мужу генеральши Дроздовой связывает героиню с Тушинским вором (Лжедмитрием II) и тем самым с самозванством, к которому склоняет Ставрогина Петруша Верховенский. Достоевский одинаково осуждает и иконоборчество, и иконодулию. Даяние Лизы Тушиной исполняется во благо только формально, содержательно это пожертвование скомпрометировано дарительницей, чтящей идола, каковым является и для нее, и для иных персонажей романа Ставрогин. Не случайно Достоевский сопровождает ее поступок ремаркой («Народ молчал, не выказывая ни порицания, ни одобрения» (10, 254)), почти дословно цитирующей концовку пушкинского «Бориса Годунова», в которой народ безмолвно лицезреет воцарение Отрепьева.[7] Отказ Мышкина выносить окончательный приговор чему и кому бы то ни было («Красоту трудно судить; я еще не приготовился» (8, 66); «нет, этого христопродавца подожду еще осуждать» (8, 183) и т. п.) перенимает Маврикий Николаевич, обращающийся к Лизе со словами: «Никто вам теперь не судья <…> прости вам Бог, а я ваш судья меньше всех!» (10, 411). Оба следуют логике «Исхода» (Их. 18: 13—27), согласно которой Моисей как законодатель, посредник между Богом и нацией, должен был отказаться от взятой им было на себя роли блюстителя закона. Не судить означает для героев Достоевского быть ближе к Господу, к Его правде, возвышающейся над социальной справедливостью. Шатов проповедует народоверие («у кого нет народа, у того нет и Бога!» (10, 34)) в унисон с Мышкиным, оглядываясь вместе с ним на осененных Божьей милостью сынов Израилевых, которым было обещано в «Исходе» переселение в землю обетованную. «Всякий народ, — провозглашает Шатов, — до тех только пор народ, пока имеет своего Бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения <…>. Евреи жили лишь для того, чтобы дождаться Бога истинного, и оставили миру Бога истинного» (10, 199).[8] «Почвенничество» Достоевского — идеализация по ветхозаветному прецеденту места, где сойдутся Господний промысел и народные упования.
Священная в «Левите» жертва превращается в «Бесах» в кощунственную. Перед тем как разобраться в негативной корреляции этих двух текстов, следует обратить внимание на то, что их сцепление было многократно сигнализировано Достоевским. В правке на корректурных гранках «Русского вестника», коснувшейся так и не напечатанной там главы «У Тихона», у обращения к архиерею «О, поп!» есть столь же насмешливый вариант «О, левиты!» (12, 121): Достоевский обдумывал возможность дать понять читателю, как текли ассоциации в мыслях Ставрогина, готового воспринять всякое священство по Ветхому Завету, где оно было отдано в распоряжение колена Левия. Фамилия еврея Лямшина производна от нем. Lammsch — обозначения жарко`го из плеча ягненка (Lammschulter). По предписанию из книги «Левит», мирная (в благодарение Богу) жертва обязывает ее подателя сжечь жир жертвенного животного (в том числе овцы), а его правое плечо преподнести священнику: «…Я беру от сынов Израилевых из мирных жертв их грудь потрясения и плечо возношения, и отдаю их Аарону священнику и сынам его в вечный участок от сынов Израилевых» (Лв. 7: 34). Отождествленный с тем, что принадлежит Аарону и его потомкам, Лямшин (по партиципированию) — один из вершителей чудовищных жертвоприношений, разыгрывающихся в романе. Он же выдает начальству тайну убийства Шатова и оказывается тем самым запрограммированным библейской религией Откровения, связавшего Яхве с Моисеем. Мышь, запущенная Лямшиным (возможно, по наущению Петруши Верховенского (10, 428)) в киот, фигурирует в «Левите» (Лв. 11: 29) в качестве нечистого животного (к скверным птицам, кстати, отнесен здесь (Лв. 11: 18) среди прочих лебедь, от которого капитан Лебядкин производит свое родовое имя (10, 141)). Осквернение иконы вместе с прочими возмутительными проделками «ветреной молодежи» (10, 250) соразмерно хулению Бога, за которое в «Левите» побивают камнями некоего сына египтянина и израильтянки (Лв. 24: 19—16). В «Бесах» святотатство остается безнаказанным. В подготовительных материалах к роману Верховенский-младший цитирует изречение Господне из «Левита» (Лв. 24: 20), думая, что оно взято им из Нового Завета, и не подозревая, что там (Мф. 5: 38) оно заимствовано из Ветхого: «Око за око, зуб за зуб…» (11, 79; см. также комментарий к «Бесам»: 12, 336). То, что Ставрогин прихватывает «зубами <…> верхнюю часть уха» (10, 43) губернатора Ивана Осиповича, а исчадие Николая Всеволодовича, Кириллов, кусает за палец Петрушу, свидетельствует не только о бестиальности беснующейся молодежи, но и сообща пародирует изложенный в «Левите» ритуал возведения Аарона и его сыновей в священнический сан: заклав овна, Моисей «взял крови его, и возложил на край правого уха Ааронова и на большой палец правой руки его» (Лв. 8: 23). При этом Кириллов окровавливает Верховенского в прямом контрасте с ветхозаветным обрядом, кусая своего мучителя за мизинец, за палец, противоположный большому.[9] Знаменательно, что интертекстуальные сигналы, расставленные Достоевским в романе, отделяют Степана Трофимовича, человека 1840-х годов, от жрецов шестидесятнического нигилизма. Варвара Петровна, возмущенная чтением, когда-то рекомендованным ей Степаном Трофимовичем, восклицает: «Всё Капфиг да Капфиг» (10, 263), имея в виду (как зарегистрировано в комментарии к роману: 12, 302) сочинение французского историка (Jean-Baptiste Honoré Raymond Capefigue. Histoire philosophique des Juifs. Paris, 1833), пересказанное в статье Тимофея Грановского «Судьбы еврейского народа от падения Маккавеев к нынешнему времени» (1835). Верховенский-старший представлен в романе, вразрез с молодым поколением, на фоне не мифопоэтической, а фактической истории евреев, разлученных в рассеянии со Святой землей.[10]
«Левит» различает истинное и ложное тружение Бога ради. Сыновья Аарона, Надав и Авиуд/Abihu (Лв. 10: 1—7), вносят в скинию кадильницы, возженные ими без соизволения Бога, за что Тот карает их огненной смертью (Яхве, явившийся Моисею из пламенеющего куста, сопричастен, по наблюдению этнолога Мэри Дуглас, стихии огня[11] — только Его огонь, горящий в храме, и свят). Ближневосточный извод мифа о Прометее, о профанации божественного огня, предупреждает о недопустимости инициатив, исходящих от тех, кто отправляет культ. Служение у жертвенника только тогда доподлинно, когда оно осуществляется по правилам, установленным самим Всевышним. Разного рода жертвы, организация которых дотошно определяется в «Левите», имеют целью вызвать милость Бога к народу Израилеву. Но этот сакральный обмен достигнет своей цели лишь при том условии, что он будет не человеческим домогательством к Богу, обязывающим Его на ответный дар, а исполнением наказа Господа: «Если вы будете поступать по уставам Моим <…> призрю на вас <…> и буду тверд в завете Моем с вами» (Лв. 26: 3, 9).[12] Приобщенным Яхве священнослужителям грозит опасность присвоить себе божественную прерогативу, впасть в своеволие, каковое их неизбежно погубит: «И говорил Господь Моисею по смерти двух сынов Аароновых <…> скажи Аарону, брату твоему, чтоб он не во всякое время входил в святилище за завесу <…> дабы ему не умереть…» (Лв. 16: 1—2).
Извращение ветхозаветного обмена, изображаемое в «Бесах», состоит в том, что оно доводит жреческое своеволие до предела, аннулируя божественную инстанцию. Ее место занимает общество будущего, каковое есть не более чем плод воображения того сорта людей, что одержимы жаждой принести настоящее в жертву завтрашнему дню. Жертвоприношение творится, таким образом, ради самого себя, ради тех, кто его вершит. Революционный ритуал имеет цель в себе. Его исполнители заняты самообожествлением. Он, далее, отдает на заклание не собственность, а ее владельцев, ибо homo novus в роли сакрального существа нетерпим к историческому человеку, долженствующему быть уничтоженным вместе со своим Богом (как говорит Кириллов: «Надо перемениться физически или умереть» (10, 450)). Правила поведения, утверждаемые в Третьей книге Торы, предусматривают два вида расплаты за отступление от них: нарушитель порядка либо изгоняется из общины (Лв. 17: 1—16), либо, если преступление особенно тяжко, подлежит умерщвлению, например, побитию камнями (Лв. 20: 1—18, 27; 24: 10—17, 23).[13] Наказание в «Левите» оберегает социальную воспроизводимость. Оно представляет собой антитезу жертвоприношения — добровольного возложения на себя податного долга. Социальный порядок удерживается двояким образом: в самоотдаче индивидов и в устранении ослушников, не подчиняющихся заповеданным Богом нормам. Тот хаос, который учиняет в «Бесах» радикально настроенная молодежь, проистекает из смешения наказания с жертвоприношением. Homo novus выступает сразу и судьей отживающего свой век социального уклада, и жрецом, оправдывающим свои карательные действия тем, что они посвящены выкликанию из временнóй запредельности иного общественного строя. «Бесы» доказывают правоту «Левита» от противного: если разграничение вины и жертвы не соблюдается, общество, вместо того чтобы попасть в будущее, становится попросту нерепродуцируемым, распадается. Погружение действительности, рисуемой в «Бесах», в беспорядок отражается в непоследовательности повествовательной манеры, в которой излагаются катастрофические события, образующие романный сюжет. В первых своих тактах рассказ ведется от лица хроникера, выставленного непосредственным свидетелем происходящего и наделенного чертами сходства с самим Достоевским. Но начиная со Второй части романа, со сцены вечернего визита Петра Степановича к Ставрогину, повествование передается всезнающему автору, впрямую не присутствующему среди своих персонажей, и затем развертывается по принципу non sequitur то в одном, то в другом из этих двух модусов, смешивая их.[14] Наррация не противоречива, пока не грянул хаос.
Глава ниспровергателей святынь, Петр Степанович Верховенский, — левит с обратным знаком. Одна их важнейших тем «Левита» — отделение чистого от нечистого, поручаемое духовенству. Младший Верховенский бежит к дому Кириллова, «увязая по колена в грязи» (10, 319). То, что Петр Степанович бесцеремонно набрасывается на чужую еду, на «котлетку», подаваемую по обыкновению Кармазинову, на курицу в гостях у Кириллова в его последний час, может показаться деталью, введенной в текст лишь ради достоверности при показе нигилиста, не слишком озабоченного следованием приличию. Из-под развязности Петруши проступает, однако, аллюзивный смысловой слой. Третья книга Моисеева многократно требует от лиц духовного звания, чтобы они вкушали у алтаря от хлебных и мясных подношений Господу (Лв. 10: 12—14), возвышаясь — как Его соадресаты — в социальном ранге. Верховенский-сын не просто не сдержан, он святотатственно обмирщает обряд трапезы, воссоздавая его в неуместной для того обстановке. Тогда как «Левит» категорически возбраняет сотворение «кумиров» (Лв. 26: 1) и велит сынам Израилевым приводить предназначенных на заклание животных к скинии, дабы «не приносили жертв своих идолам» (Лв. 17: 7), Петруша величает Ставрогина «идолом», восхищается его «красотой» и признается в любви к нему (10, 323), выдавая свой гомоэротизм, запрещенный — под страхом смерти — ветхозаветной религией (Лв. 18: 22; 20: 13). Чтобы поднять Русь на бунт, лжесвященник в «Бесах» хочет заставить Ставрогина сыграть роль «скрывающегося» до поры исполнителя народных чаяний: «…я вас никому не покажу, никому: так надо. Он есть, но никто не видал его…» (10, 326). Идолопоклонство имеет, по Достоевскому тот смысл, что симулятивно уравнивает зримое с не имеющим облика Богом Ветхого Завета. Яхве как раз потому и отличен от всего сущего, что Его нельзя наблюдать. Он равен только себе самому, что исключает подмену одной святыни другой: «Не обращайтесь к идолам, и богов литых не делайте себе. Я Господь, Бог ваш» (Лв. 19: 3). В том же разговоре со Ставрогиным, в котором тому предлагается стать самозванцем, Петруша цитирует еще одну книгу Торы, «Числа», обещая выгнать «на сорок лет в пустыню» (10, 325) всех, порочащих совершенное грядущее общество. Четвертая книга Моисеева, в которой Яхве угрожает евреям отместкой за их ропот на Господа («А сыны ваши будут кочевать в пустыне сорок лет…» (Чс. 14: 33)), вводится в оборот там, где в «Бесах» намечается сдвиг от живописуемой в романе современности к будущему. Оговаривая Шатова, якобы собирающегося донести по начальству на революционеров-заговорщиков, младший Верховенский приписывает своему идеологическому противнику то прегрешение, какое «Левит» ставит в один ряд с убийством (оно совершается в «Бесах» самим клеветником): «Не ходи переносчиком в народе твоем, и не восставай на жизнь ближнего твоего» (Лв. 19: 16).
Спровоцированный начальником над «бесами», Верховенским, поджог Заречья, долженствовавший скрыть, но не сохранивший в тайне убийство капитана Лебядкина и Марьи Тимофеевны, не только напоминание о петербургских пожарах в мае 1862 года, но и неудачное и изуверское подобие жертвы всесожжения, которое совершается в угоду идолу, Ставрогину, вместо того чтобы быть полнотой отдачи Богу, как в «Левите» (Лв. 1). Жертва всесожжения творится среди прочего и в праздник кущей (Лв. 26: 34), приходящийся на осенний сбор урожая. Пожар в Заречье случается во время задуманного губернаторшей Юлией Михайловной благотворительного торжества в пользу гувернанток. Реконструировавшая календарь событий в «Бесах» Людмила Сараскина приурочивает изображенный в романе праздник к 30 сентября.[15] Даже если усмотреть в охваченном пламенем Заречье кощунственную параллель к тому, как были испепелены Содом и Гоморра (Бт. 19: 24), нельзя забывать, что на эти греховные города излился тот же самый Божий огонь, что горит и на жертвеннике в скинии. Праздник кущей полагалось справлять — в память о кочевье евреев в Синайской пустыне — вне дома, а временное жилище украшать зеленью (Лв. 23: 40, 42). Между тем участники разгульного веселья у Достоевского не желают покидать помещение и выпроваживаются оттуда насильственным путем: «Другая же половина [ватаги] так и заночевала в залах, в мертвопьяном состоянии <…>. Поутру <…> их вытащили за ноги на улицу» (10, 393). Зелень в доме предводительши, где разыгрывается торжество, значимо отсутствует. По замечанию резонера, некоего генерала, наблюдающего праздничные неистовства, «Варвара Петровна сло`ва <…> не сдержала и не дала цветов» (10, 389). Благотворительница гувернанток Юлия Михайловна чувствует себя «особенно призванною, чуть ли не помазанною» (10, 268), то есть как бы прошедшей церемонию посвящения в служители Бога, по ходу которой Моисей кропит елеем головы и одежду Аарона и Ааронитов (Лв. 8: 12, 30). Производительному характеру чествования рождающей земли отвечает в романе, пусть и со сдвигом, лишь речь Степана Трофимовича, прославляющего художественное творчество: «А я объявляю, <…> что Шекспир и Рафаэль — выше <…> всего человечества, ибо они уже плод, настоящий плод всего человечества и, может быть, высший плод, какой только может быть!» (10, 372—373). Но охочая до скандала публика сгоняет Верховенского-старшего с эстрады. У разрушительности, царящей в «Бесах», есть другая сторона — неспособность героев романа к продуктивности. К числу непроизводительных действий принадлежит и несостоявшееся соитие Ставрогина с Лизой («Я знал, что я не люблю тебя…» (10, 401)), сошедшихся друг с другом в Скворешниках по злоумышлению Петра Степановича как раз во время чтений и «кадрили литературы». (Позднее погибнет ребенок Старогина и Марьи Шатовой.) Скандальное торжество в «Бесах» не только порочит народный смех, становясь крахом карнавала, как это было верно квалифицировано Ренатой Лахманн[16], но и оскверняет благоговейное обращение человека к Богу, профанирует священное собрание, которое, согласно «Левиту», должно происходить в первый и восьмой день праздника кущей и сопровождаться всесожжением даяний (Лв. 23: 35—36). Господь наставляет Аарона: «Вина и крепких напитков не пей ты и сыны твои с тобою, когда входите в скинию собрания…» (Лв. 10: 9). Справляющие праздник у Достоевского «пили без памяти» и «снесли» буфет, «всю „палатку Прохорыча“» (10: 393) — богохульный аналог шатра, бывшего походным храмом евреев (примем в расчет, что имя буфетчика означает (греч.) «предводитель хора, танцев»).
Убийство Шатова, как известно, фактологически следует преступлению организатора «Общества народной расправы» Сергея Нечаева, застрелившего за якобы отступничество от революции студента Ивана Иванова (1869), однако в романе злодеяние — не просто акт политического террора. Верховенский-младший испытывает личную вражду к Шатову («между ними была когда-то ссора, а Петр Степанович никогда не прощал обиды» (10, 422)) и, действуя из мести, попирает один из заветов, продиктованных Господом Моисею: «Не мсти и не имей злобы на сынов народа твоего» (Лв. 19: 18).[17] В кармане убитого обнаруживается «старый заграничный трактирный счет» (10, 460) — ассоциирование Шатова с нездешностью и пищей, правильное потребление которой кодифицировал «Левит», свято-кулинарная книга, было призвано направить читательское внимание на жертвенно-сакральную подоплеку беззаконной казни. Мстительное по мотивировке убийство имеет целью сплотить круговой порукой и сделать послушными соучаствующих в нем членов подпольного кружка: «…надо было окончательно скрепить пятерку, на всякий случай» (10, 422; см. также: 10, 299). Такое же стремление принудить Ставрогина к покорности руководит Петрушей, когда он собирается подтолкнуть Федьку Каторжного на убийство Лебядкина и Хромоножки, что не укрылось от Николая Всеволодовича: «Связав меня преступлением, вы, конечно, думаете получить надо мною власть, ведь так?» (10, 320). И в Ветхом Завете, и в «Бесах» жертва служит средством, налаживающим согласие в коллективе. В «Левите» она совокупляет людей перед лицом высшей трансцендентной власти, которую лишь партиципирует духовенство. В романе Достоевского на такого рода власть претендует один из смертных, желающий главенствовать над другими людьми. Жрец узурпирует здесь полномочия Бога, санкционирующего социальный порядок.
В «Насилии и священном» (1972) Рене Жирар концептуализовал жертву как канализирующую агрессивность, безраздельно господствующую в примордиальном обществе, которое ведет Гоббсову войну всех против всех. Виктимизация избранника разрывает порочный круг взаимоподражательного насилия, проистекающего из соперничества индивидов в борьбе за овладение одним и тем же объектом. «Левит» впрямую противоречит идеям Жирара, покоящимся на непрочно-спекулятивном представлении XVII столетия о том, каков был status naturalis. Ветхозаветная жертва не гасит эскалацию агрессии селективным насилием, а являет собой отдачу власти над материальными объектами ради единодушного повиновения общества невидимому Богу. Этот род жертвоприношения (оно может быть и убийственным, и бескровным, хлебным) означает отказ от собственничества в пользу умозрительного единения в Духе с ближними. Сакрально в «Левите» превосходство спиритуальности над биофизическими телами (вот почему нужно сцеживать кровь убоины: отождествляя кровь с душой (Лв. 17: 11), иудаизм назначает в жертву только плоть).[18] Единобожие вырастает из непримиримо-максималистского отмежевания лишь мыслимого (mundus intelligibilis) от многоликости чувственно воспринимаемого (mundus sensibilis), порождающей политеизм. Переводом общеопределенного (социально-государственного) насилия в частноопределенное заняты ложно понимающие жертву, порвавшие с иудео-христианской традицией герои «Бесов», самовольно захватывающие под руководством Петра Степановича жреческие роли. Следует напомнить, что Жирар начинал свою исследовательскую карьеру как толкователь творчества Достоевского.[19] По существу дела, Жирар выдал за истину о жертвенном культе то, как он был подан в «Бесах». Но в романе Достоевского он искажает первородную сакральность. Трансцендентный получатель жертвы, Господь, у Жирара отсутствует (как мним и «Центральный комитет», посланцем которого прикидывается Петруша).
Всякая жертва знаменует собой, по Жирару, искупление всеобщего насилия, учредительна по своей природе (это соображение, сформулированное в «Насилии и священном», он развил затем в «Козле отпущения» (1982)). В «Бесах» Достоевский знакомит нас со строительными жертвами без самой постройки, не искупающими порочность, а умножающими ее.[20] «Насилие и священное» подвергает положительной генерализации то, что у Достоевского дано как злокозненное нарушение обмена между человеком и Богом, как безрезультатное уничтожение ценностей.[21] В противоположность труду Жирара «Левит» не сводит жертвы сплошь к искупительным, выделяя из их числа особый ритуал избавления от греха.[22] Священнику, отправляющему этот обряд, предписывается выбрать по жребию одного из двух козлов для всесожжения в жертву Господу, а другого отпустить на волю, в пустыню (Лв. 16: 8—10).[23] Признание человеком своей греховности означает в библейском толковании, что он, творя насилие, в то же время отрешится от него, чем объясняется удвоение жертвенного животного, сразу и умерщвляемого, и остающегося целым и невредимым. В «Бесах» роль козла для отпущения отведена Степану Трофимовичу Верховенскому. Он грешен: не отдай он своего дворового человека, Федьку, в солдаты, нуждаясь в деньгах, у злодеяний, замышленных Петром Степановичем, не было бы исполнителя. Но, покидая город и пускаясь в странствие, старший Верховенский ступает на путь покаяния. Он сдваивает обе разъединенные в Ветхом Завете версии искупительного жертвоприношения: вырывается на свободу, чтобы умереть. До этого шага прочь из обители зла он испытывает после произведенного у него обыска опасение, что будет высечен. Хроникер поднимает неоправданный страх на смех: «Басни! <…> старые басни» (10, 333). В греческой античности очистительный обряд на празднике Таргелий включал в себя порку фармакоса, которого секли фиговыми ветвями.[24] Проецирование искупительной жертвы на античный фон опровергается в романе, опирающемся на библейское Предание. В беседе с Юлией Михайловной о сорванном празднике и скандальном выступлении на нем Степана Трофимовича Петруша точно указывает нам, с каким библейским животным сравним его отец: «Но, несмотря на весь tant d’esprit, папенька подгадил, а если б я сам знал вперед, что он так подгадит, то, принадлежа к несомненному заговору против вашего праздника, я бы уж, без сомнения, вас не стал вчера уговаривать не пускать козла в огород, так ли-с? А между тем я вас вчера отговаривал <…>. Эти нервные старички разве похожи на людей!» (10, 381). За жертвенно-покаянный акт Степану Трофимовичу открывается истина, с одной стороны, уводящая его от Ветхого Завета к Новому, к «Откровению» Иоанна Богослова и к Евангелию от Луки, где рассказывается об изгнании Христом бесов из одержимого ими (Лк. 8: 26—39), а с другой — дающая ему возможность выявить смысл воздаяний Богу по «Левиту», где они избавляют человека от закрепощенности в здешнем наблюдаемом мире: «Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает… Друзья мои, все, все: да здравствует Великая Мысль! Вечная, безмерная Мысль! Всякому человеку, кто бы он ни был, необходимо преклониться пред тем, что есть Великая Мысль!» (10, 506).
1. Смирнов И. П. Ветхозаветный смысловой слой в романе «Идиот» (в печати).
2. По мнению Уильяма Джона Лезерберроу, «Бесы» намекают на «Откровение» Иоанна Богослова, где Вавилон назван сделавшимся «пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице» (Ои. 18: 2): Leatherbarrow W. J. The Devils in the Context of Dostoevsky’s Life and Works // Dostoevsky’s The Devils: A Critical Companion / Ed. by W. J. Leatherbarrow. Evanston, Illinois, 1999. P. 41—42 (3—59). Скажу впрок, что разделение птиц на чистых и нечистых берет в Священном Писании начало в книге «Левит» (Лв. 20: 25), откуда и перенимается «Откровением».
3. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Л., 1972—1990. Т. 10. С. 110. Далее в статье ссылки на данное издание приводятся в тексте с указанием номера тома и страницы.
4. Ср. еще, к примеру, общую сопричастность «Идиота» и «Бесов» «Дон Кихоту»: Степанян Карен. «Мы на земле существа переходные…» (О «реализме в высшем смысле») // Достоевский и мировая культура. Альманах № 12 / Под ред. К. А. Степаняна. М., 1999. С. 102—103 (99—108).
5. Смирнов И. П. Романы Ф. М. Достоевского и Пятикнижие Моисея: «Преступление и наказание» // Русская литература. 2022. № 2. С. 28—44.
6. К относительной дисконтинуальности «Бытия» и «Исхода» ср.: Steinberg Michael P. The Afterlife of Moses. Exile, Democracy, Renewal. Stanford, 2022. P. 6—7.
7. Из эпохи Смуты в «Бесы» перекочевало также личное имя шута при Ставрогине, Игната Лебядкина, — архиерей, возведенный Лжедмитрием I в патриархи и венчавший его с Марией Мнишек, звался Игнатием.
8. Ср. суждение Сергея Булгакова о «национализме» Шатова в статье «Русская трагедия» (1914): «Шатов стоит <…> на ветхозаветной <…> точке зрения…» (Булгаков С. Н. Сочинения. В 2 т. Т. 2. Избранные статьи / Под ред. И. Б. Роднянской. М., 1993. С. 518 (499—526)). Булгаков уточняет мнение Акима Волынского, который писал о «религиозном шовинизме Шатова» (Волынский А. Л. Достоевский. СПб., 1906. С. 418).
9. В «Левите» Моисей кропит кровью овна также «большой палец правой ноги» Аарона, повторяя этот ритуал применительно к его сыновьям (Лв. 8: 23—24); в «Бесах» есть и третий укус: подпоручик, молившийся на Фохта, Молешотта и Бюхнера, кусает «в плечо» своего командира (10, 269). Не исключено, что Достоевский сделал уязвимым этот участок тела, пародируя отдачу священнику в пищу плечевой части жертвенного животного.
10. Степан Трофимович отпадает от шестидесятников и как читавший на заре своей неудавшейся карьеры «лекции об аравитянах» (10, 8—9), то есть о «сынах востока» (Бт. 29: 1), о потомках рабыни Агари, родившей Измаила, а не Сарры, родившей Исаака.
11. Douglas Mary. Leviticus as Literature. Oxford—New York, 1999. P. 200—205.
12. «Человек <…> не может магическим образом <…> повлиять на Бога», — пишет комментатор «Левита» Томас Хике (Hieke Thomas. Leviticus. Erster Teilband: 1—15. Freiburg, 2014. S. 357).
13. Людвиг Массманн считает, что «Левит» проводит идею «социальной смерти»: ломающий табу изымает себя из общества, он уже мертв, почему он может быть подвергнут и физическому насилию: Massmann Ludwig. Der Ruf in die Entscheidung. Studien zur Komposition, zur Entstehung und Vorgeschichte, zum Wirklichkeitsverständnis und zur kanonischen Stellung von Lev 20. Berlin—New York, 2003. S. 118—126.
14. Ср.: Туниманов В. А. Рассказчик в «Бесах» Достоевского // Исследования по поэтике и стилистике / Под ред. В. В. Виноградова. Л., 1972. С. 136 (87—162); Jones M. V. The Narrator and Narrative Technique in Dostoevsky’s The Devils // Dostoevsky’s The Devils. P. 106—107 (100—118); Баталова Т. П. Поэтика завершения в романе Ф. М. Достоевского «Бесы» // Проблемы исторической поэтики. 2020. Т. 18. № 1. С. 264 (260—275).
15. Сараскина Л. «Бесы»: роман-предупреждение. М., 1990. С. 24. По наблюдениям Сараскиной, действие романа завершается (самоубийством Ставрогина) 11 октября 1871, то есть незадолго до того дня (30 октября), когда Достоевскому исполнится пятьдесят лет. В «Левите» пятидесятый год — знаковый; Яхве поучает Моисея: «И освятите пятидесятый год, и объявите свободу на земле всем жителям ее; да будет это у вас юбилей; и возвратитесь каждый во владение свое» (Лв. 25: 10). Юбилей (йовел) высчитывался из умножения на семь семилетних субботних годов. Может статься, что Достоевский не случайно обрывает развитие описываемых им происшествий перед порогом своего пятидесятилетия. Напрашивается предположение, что он проецировал циклическое членение времени в Ветхом Завете на персональное жизненное время автора, сополагающего рассказываемую им историю с «Левитом».
16. Lachmann Renate. Gedächtnis und Literatur. Intertextualität in der russischen Moderne. Frankfurt am Main, 1990. S. 273—276.
17. Нечаев не допускал никакого подчинения общего политического дела персональным интересам; в «Катехизисе революционера» (1869) он писал: «Природа настоящего революционера исключает <…> личную ненависть и мщение» (Революционный радикализм в России. Век девятнадцатый / Публикация под ред. Е. Л. Рудницкой. М., 1997. С. 245 (244—248)).
18. В толковании Альфреда Маркса (отражающем распространенное представление о смысле архаических жертвоприношений), ритуальные действия, о которых инструктирует «Левит», совпадают с церемонией гостеприимства, с угощением гостя, каким выступает Яхве, призываемый к соприсутствию в общинной жизни (Marx Alfred. Opferlogik im alten Israel // Opfer. Theologische und kulturelle Kontexte / Hrsg. von Bernd Janowski, Michael Welker. Frankfurt am Main, 2000. S. 131—145 (129—149)). В «Левите», однако, без околичностей сказано: «… пища огня — жертва Господу» (Лв. 3: 11). Жертва всесожжения не питает Бога, а являет собой отказ дарителей от ее поглощения. Она приготовляется как еда, чтобы, будучи расточенной, знаменовать собой решимость людей к пощению, к принятию на себя аскезы. Наивно думать, что Бог — чревоугодник. Ветхозаветные жертвоприношения сродни потлачу американских индейцев, который был понят как трата per se Жоржем Батаем. Питается от жертвы не Бог, а левит — челядин Духа. Яхве приятен лишь аромат от брошенного на огонь тука, незримый остаток яства, запрещенного священникам.
19. Girard René. Dostoievski: du double à l’unité. Paris, 1963.
20. В «Братьях Карамазовых» строительной жертве будет возвращено ее подлинное значение — см. подробно: Ветловская В. Е. Творчество Достоевского в свете литературных и фольклорных параллелей. «Строительная жертва» // Миф — фольклор — литература / Под ред. В. Г. Базанова и др. Л., 1978. С. 81—113.
21. В «Козле отпущения» принесение обществом искупительной жертвы обрисовано в виде часто оборачивающегося гонением на невинных, но и здесь она, даже будучи следствием произвольно-несправедливого решения, имеет, согласно Жирару, позитивное значение, способствуя выходу коллектива из кризиса.
22. Критическое рассмотрение теории Жирара в качестве неприменимой к «Левиту» см. также в: Douglas Mary. The Go-Away Goat // The Book of Leviticus. Composition and Reception / Ed. by Rolf Rendtorff, Robert A. Kugler. Linden—Boston, 2003. P. 121—141.
23. Подробный комментарий к этому месту Торы см. в: Hieke Thomas. Levitikus. Zweiter Teilband: 16—27. Freiburg, 2014. S. 572—593.
24. Фармакоса секли по гениталиям. При учете этого обстоятельства сцена объяснения Степана Трофимовича с Хроникером оказывается насыщенной подспудным кастрационным комизмом. Более всего Степан Трофимович опасается, что о его возможном наказании узнает Варвара Петровна: «Она будет огорчена, очень, искренно, как истинный друг, но втайне — обрадуется… Я дам ей оружие против меня на всю жизнь» (10, 333).
Окончание следует