О прозе Юрия Давыдова
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2023
Он родился почти сто лет назад — Юрий Давыдов, один из лучших российских исторических романистов прошлого века, то есть советского и отчасти постсоветского периода. А сильных и ярких мастеров этого жанра в советское время, как ни странно (учитывая идеологические ограничения, цензуру, словом — несвободу), было немало: Алексей Толстой и Ольга Форш, Вячеслав Шишков и Юрий Тынянов, Булат Окуджава и Морис Симашко, Юрий Трифонов — да и Юлиана Семенова забывать не следует. И Давыдов, разумеется, принадлежит сей «стае славной».
Судьба писателя была непростой: во время войны он — курсант военно-морского училища — успел повоевать на Северном флоте, в конце 1940-х был арестован за антисоветскую «пропаганду», судим, попал в лагеря, реабилитирован… Первые его повести — о моряках, флотоводцах, путешественниках. Но славу Давыдову принесла серия романов о народовольческом движении, о его героях и мучениках, предателях и ренегатах, о жестоком противоборстве революционеров и «охранителей» во второй половине XIX века: «Март» и «Глухая пора листопада», «Завещаю вам, братья», и «На скаковом поле, около бойни», «Соломенная сторожка» (к ним тематически примыкает написанный уже в 1990-е годы «Бестселлер»).
Для продвинутых читателей советской поры романные реконструкции Давыдова представляли жгучий интерес, потому что наполняли сухие, а часто явно лживые, параграфы учебников истории спорами и страстями, живой плотью (и кровью). Но нам-то сегодня зачем обращаться к этим книгам — спустя десятилетия после их написания? Дело в том, что они прикасаются ко многим нервным узлам и болевым точкам, определявшим долгое время состояние российского «общественного организма», да и сейчас еще зачастую чувствительным.
Сначала речь о Давыдове-прозаике — ведь амбиции автора были прежде всего литературными. В каждый его роман, скажем в «Глухую пору листопада», входишь как в хорошо обжитый дом: логичная планировка, дизайн традиционный, но добротный, жильцы-персонажи, каждый с приметными чертами внешности и поведения, раскрывающиеся в заданных обстоятельствах. Сами обстоятельства, правда, не вполне обычные — тут дрожит пружина интриги, ощущается нерв, двойное дно. И вскоре выясняется: Яблонский, сотрудник тайной полиции, запросто общающийся с жандармом Судейкиным, — на самом деле Сергей Дегаев, один из последних уцелевших вождей «Народной воли». И начинается запутанное, драматичное действо, в котором участвуют многочисленные фигуры, причастные к революционному подполью и к государственным структурам, с этим подпольем борющимся.
Давыдов неспешен, подробен, достоверен в деталях. Речевой строй деликатно подсвечен колоритом времени. Язык — и автора и героев — прост и естественен, однако отнюдь не элементарен: «Фигнер вели коридорами, длинными, как делопроизводство. Канцеляристы тараканьей побежкой выюркивали из дверей». Эпоха изображается в «Глухой поре листопада» не только в ее ключевых коллизиях, в столкновениях непримиримых мировоззрений и политических устремлений, но и через приметы быта, манеру речи и ходы мысли персонажей, в переплетении их убеждений, житейских условий, личностных устремлений.
Поначалу в фокусе изображения — образы Дегаева-Яблонского и подполковника Судейкина, способного, умелого деятеля сыска. Все более рельефно проступают их характеры, сотканные из волокон разной природы. А дальше Давыдов развертывает подробную картину «повседневной жизни» (популярный нынче жанр) русских революционеров-подпольщиков — жизни, наполненной опасностями и риском, конспиративными уловками, постоянным страхом провала, ареста, а наряду с этим — спорами и колебаниями, поисками самой правильной линии поведения и — отравляющей ду`ши подозрительностью.
Перед нашими глазами возникает панорама «ночи после битвы», то есть после успешного покушения на Александра II и последовавшего за этим разгрома основных сил «Народной воли». Теперь, в 1883 году, неравная борьба двух лагерей — правительства и революционного подполья — продолжается, но возникает между лагерями и своеобразная «буферная зона», где имеют место маневры, контакты, тактические игры. Автор искусно воспроизводит ходы и комбинации этих игр, которые со стороны охранителей (в частности Судейкина) диктуются и личностными амбициями, и честной уверенностью в дозволенности любых средств в борьбе с гидрой революции, а со стороны Дегаева и других «переметчиков» — обычной человеческой слабостью, усталостью, трусостью, иногда и воспаленными мечтами-иллюзиями о своей личной роли в разрешении мучительного национального кризиса.
Повествование Давыдова густое, насыщенное. Вот, кажется, оно теряет динамику, вязнет в подробностях, в фактуре — но Давыдов умело меняет ритм, создает узлы сюжетного напряжения: признание Дегаева народовольцам-эмигрантам в своем провокаторстве, появление в Петербурге знаменитого революционера Лопатина, спланированное им убийство Судейкина, бегство Дегаева за границу, попытки Лопатина сплотить обескровленное, раздробленное движение, наконец — его арест и вызванное этим крушение революционной партии.
Многофигурное это полотно, при всей мозаичности образующих его эпизодов и ситуаций, не теряет ни смыслового единства, ни жестковатой сюжетной последовательности, ни точной психологической сфокусированности.
Еще один роман Давыдова о Лопатине, «Соломенная сторожка», написанный пятнадцать лет спустя, строится по-другому, более свободно, даже прихотливо. Судьба героя прослеживается с ранних студенческих лет и чуть ли не до самой его кончины вскоре после Октябрьской революции. При этом отрезок биографии, изображенный в «Глухой поре листопада», опущен, что естественно. Зато подробно описывается участие молодого еще Лопатина в разоблачении авантюрных мистификаций Нечаева после печально знаменитого убийства студента Иванова (см. учебники истории и «Бесы» Достоевского). А сверх того — его дерзкая операция по переправке за границу сосланного Петра Лаврова, еще более отчаянная попытка организовать побег Чернышевского из Сибири, и собственные его многочисленные «рывки» из-под стражи…
Во второй части романа (или «связке писем», по определению самого автора) действие переносится в начало ХХ века. Здесь рассказывается о сыне Лопатина Бруно, с матерью которого Герман разошелся давно, об освобождении героя из Петропавловской крепости в результате событий 1905 года, наконец, о роли Лопатина в «деле Азефа», когда он возглавлял межпартийный «третейский суд», призванный окончательно установить виновность «архипровокатора». Здесь нет крутых сюжетных поворотов и кульминаций, как в предыдущем романе, зато гораздо больше «воздуха», вольных вариаций на главную тему, лакун, заполняемых авторскими комментариями. Читателю даже объявляется, что перед ним лишь наброски к роману, пи`сьма.
Это, конечно, позволительное лукавство. Давыдов тем самым обеспечивает себе дополнительные степени свободы, скольжение в обе стороны по хронологической оси, пространственные перемещения, резкие смены планов и изобразительной перспективы. Но главное отличие от предыдущих повествований — введение в текст фигуры автора, с его личными воспоминаниями, автобиографическими отступлениями, ссылками на побудительные мотивы работы, на источники информации и вдохновения (особенно часты здесь размышления о тесноте исторического ряда, о сложном переплетении судеб людей, принадлежащих к разным поколениям, о перетекании идейных комплексов и личностных коллизий из одной эпохи в другую). Короче, писатель Юрий Давыдов вполне постмодернистски заявляет свое активное присутствие на страницах повествования, разрушая иллюзию правдоподобия.
А в романе «Завещаю вам, братья», написанном в середине 1970-х годов, используется еще одна повествовательная стратегия. Образ главного героя и события его жизни представлены здесь через «посредников»: в рассказах Владимира Зотова (реально существовавшего литератора и журналиста) и письменных воспоминаниях рядовой участницы освободительного движения Анны Ардашевой. Такой прием сообщает изображению дополнительную объемность, позволяет представить главного героя романа Александра Михайлова, знаменитого «Дворника», стереоскопично и объективно, в разных ракурсах, в разных проявлениях его незаурядной и неоднозначной натуры. Портрет в этом случае получается не фронтальным, зато подвижным, «импрессионистическим».
«Двуединый рассказчик» не просто повышает достоверность повествования, но и озвучивает существовавшие в обществе разные взгляды на происходящие события (русско-турецкая война, охота народовольцев на императора, арест и казнь участников мартовского покушения), а также помогает оживить исторический фон сведениями о непростой семейной жизни самодержца, о его отношениях с морганатической супругой, княгиней Юрьевской. Что ж, интерес читателя нужно стимулировать. Давыдов делает это высокопрофессионально, без малейшего оттенка «желтизны».
А кроме того — в романе возникает густая сеть человеческих отношений, родственных связей, симпатий и антипатий, мелькают лица, звучат голоса, скрещиваются мнения, взгляды, эмоции. В этом смысле «Завещаю вам, братья», не будучи самым увлекательным из повествований Давыдова, оказывается богаче других любопытнейшими фактами, рельефно и красочно воссоздающими жизненную ткань эпохи, передающими атмосферу и аромат времени, вовсе не сводящегося ведь к политическим и идеологическим контроверзам.
(Нужно заметить тут в скобках, что в «Бестселлере», позднем опусе Давыдова, постмодернистская стихия разливается уже безбрежно — и не всегда на пользу замыслу. Автор здесь, похоже, отыгрывается за все придирки и притеснения, которые он претерпевал от советской цензуры (в том числе и от «внутренней редактуры»), и стремится высказаться впрямую, во весь голос обо всем сразу: об Иуде и Христе, о Леониде Андрееве, Горьком и ГУЛаге, о Ленине и Сталине, о российском антисемитизме и германском нацизме. Неудивительно, что номинально центральная тема романа — Владимир Бурцев и его борьба против жандармско-революционной провокации и против «Протоколов сионских мудрецов» — тонет или растворяется в этом половодье. Да и вычурный стиль повествования (сильно отдающий «Петербургом» Андрея Белого) с множеством аллюзий и скрытых цитат, с частыми и нерегулярными включениями отрывков ритмической, а то и рифмованной, прозы осложняет восприятие текста и постижение его смысла. Из чего следует вывод: внешние ограничения, если они бросают автору творческий вызов, не всегда неплодотворны).
Что ни говори, а мастерство серьезного романиста поверяется в первую очередь способностью создавать рельефные, убедительные, живые образы героев. А герои Давыдова — почти без исключения крупные, колоритные исторические личности, как бы автор (а вместе с ним и мы, читатели) к ним ни относился. И сам автор писал, что главная цель его литературной работы — показать идейные поиски, нравственные коллизии, переживания и душевную борьбу конкретных людей, оказавшихся вовлеченными в судьбоносные исторические события. Как же он справляется с этой задачей?
В романах, о которых здесь речь, не счесть действующих лиц, но на первом плане пребывают бойцы-народовольцы Лопатин и Михайлов, близкие к ним Зотов и Анна Ардашева, антигерои революционного движения Нечаев и Тихомиров, «двурушники» Дегаев и Азеф, а также видные фигуры лагеря охранителей — генерал-губернатор Восточной Сибири Синельников, директор департамента тайной полиции Плеве, «обержандарм» Судейкин.
Начнем с Германа Лопатина, любимого героя Давыдова. Автору импонирует вся человеческая стать Германа — здоровяка, умницы, храбреца, человека совести и долга, Атоса и Портоса в одном лице. Лопатин воплощает — в глазах Давыдова — лучшие начала молодого революционного движения России. Он всей душой сочувствует бесправному и обездоленному народу, он категорически не приемлет государственный строй, увековечивающий экономическую несправедливость и цивилизационную отсталость страны, он верит в неизбежность и оправданность социального переворота. Его интеллектуальный потенциал и нравственные достоинства высоко ценят и друзья, и враги — соратники-революционеры, Маркс и Энгельс, и даже многие государственные чиновники вроде Синельникова.
Но для Давыдова главным является моральная позиция Лопатина в водовороте событий, потрясающих Россию. С юных лет тот неуклонно исповедует принцип: наиблагороднейшие цели не оправдывают нечистых средств. Поэтому он с самого начала ополчается против Сергея Нечаева с его проповедью вседозволенности, «революционного цинизма», с его ставкой на ложь и насилие во имя тотального разрушения существующего общества. И Лопатин энергично развеивает героический ореол, которым Нечаев окружил себя в глазах стариков-эмигрантов, — Герцена, Огарева, Бакунина. А потом раз за разом отстаивает эту линию в дискуссиях с соратниками, попавшими под влияние нечаевской проповеди.
Автор подчеркивает цельность личности героя, его органичное противостояние всякому макиавеллизму, всякому нарушению норм общечеловеческой порядочности, требований совести. А такое ведь отнюдь не само собой разумеется в ходе жестокой борьбы с режимом. В обоих романах о Лопатине ясно показано: если не нечаевская практика, то нечаевское мировоззрение, последовательно отрицающее все устои принятой в обществе морали, было широко распространено в революционной среде. И это неудивительно: нигилизму — а это определение, введенное в широкий обиход Тургеневым, российские бунтари с горделивым вызовом принимали — очень трудно положить предел, указать границу, за которую ему не следует заходить. Лопатин — по Давыдову — такую границу очень ясно, пусть и интуитивно, различал.
Обостренная нравственная чуткость сочетается в нем с удалью, бойцовским темпераментом и готовностью быть в первых рядах, первым «поднимать знамя». Именно поэтому Лопатин, никогда не состоявший ни в одной из революционных партий, добровольно берет на себя миссию возродить «Народную волю», ослабленную внешними репрессиями и внутренним предательством. Именно поэтому он, выйдя на свободу после двадцатилетней отсидки в Петропавловской крепости, берется, как в молодые годы, за «прополку» революционной грядки от сорняков предательства и провокации.
Давыдов вовсе не делает из своего героя икону. Лопатин — человек со слабостями, он азартен, иногда слишком самоуверен, иногда беспечен. Последнее качество оборачивается большой бедой, когда при последнем его аресте жандармы завладели большим объемом конспиративной информации. Сокрушенный своей невольной виной, Лопатин, однако, не теряет ни воли, ни мужества, ни человеческого достоинства.
Александр Дмитриевич Михайлов, один из вождей «Народной воли» в недолгий «героический» период ее деятельности, изображен в романе «Завещаю вам, братья» не впрямую, от автора, а в восприятии близких к нему людей. Образ поэтому обрисован не столь четко и подробно, как в случае Лопатина. Но и тут определяющей характеристикой героя становятся его нравственные качества: «Как хотите, а я угадывал в нем сродство с Аввакумом… Характер: иди и сразись; кровь твоя прольется, но это будет праведная кровь». Так говорит о нем Владимир Зотов, человек совсем других убеждений, покоренный, однако, самоотверженностью Михайлова, его безраздельной преданностью идее и деятельным состраданием «униженным и оскорбленным».
Зотов, человек, далекий от революции, сходится с Михайловым почти случайно, но проникается к нему уважением и симпатией, а тот в свою очередь удостаивает Зотова доверием — делает его хранителем архива «Народной воли». Другой взгляд на героя романа — взгляд Анны Ардашевой, рядовой участницы движения; женщины, тайно, молчаливо влюбленной в Михайлова. В ее воспоминаниях на первый план выступают его мужская стать и обаяние, искренность, душевная деликатность. И с другой стороны, железная выдержка, самодисциплина, постоянное чуткое внимание к мелочам — ведь он в своем лице совмещал и разведку и контрразведку «Народной воли».
Это, впрочем, не исключает моментов несогласия с Михайловым у обоих рассказчиков, в первую очередь по линии отношения к тактике террора — но об этом речь пойдет дальше.
Давыдов в своих романах создает еще немало выразительных портретов борцов-народовольцев: энергичной, властной Веры Фигнер, самоотверженного Дмитрия Лизогуба, порывистого, пылкого Петра Якубовича. Но одновременно он подробно анализирует характеры людей, заслуживших — в революционной традиции — репутацию экстремистов, провокаторов и ренегатов. И по-человечески они оказываются зачастую не менее интересными, чем хрестоматийные герои. Взять, к примеру, недоброй памяти Нечаева. В первых главах «Соломенной сторожки» этот образ — центральный. Автор отнюдь не представляет его плоским злодеем. Да, он главный антагонист Лопатина по ходу сюжета, в своей свирепой активности он руководствуется одной ненавистью. Но ненависть эта не беспричинна, не умозрительна. Нечаев, сын мастерового, хорошо знаком с самыми жестокими проявлениями угнетения, эксплуатации. Давыдов использует яркий образный ход для объяснения источников его фанатизма. Преследует Нечаева виде´ние «высыхающих мальчиков», трудившихся «в урчащем аду фабричных сушилен… Работали и исчезали, как и не жили на свете». И «оплывающие свечечки» их жизней зажигают в его душе стремление к тотальному социальному реваншу под девизом «чем хуже, тем лучше».
А уж на это наслаиваются прочие психологические «исходные»: сильная воля и способность к манипулированию, закомплексованность по отношению к «образованным», презрение к говорунам-резонерам, честолюбие (добавляется к этому и чисто личный мотив: отвергнутое чувство к Тате, дочери Герцена)… Словом, в «демоне» автор видит человека — незаурядного, по-своему харизматичного, но направившего свои способности в ложное русло.
С Дегаевым все по-другому. В глазах Давыдова это личность, по сравнению с Нечаевым, гораздо более ординарная. Он — рядовой активист революционного движения, и только «безрыбье», наступившее после повальных арестов руководителей «Народной воли», возносит его на партийные вершины. Автор даже форсирует то впечатление заурядности, бесцветности, которое Дегаев создает в своих друзьях и соратниках. Ключ к образу: революционные убеждения — искренние у Дегаева — не соответствовали масштабу его личности и складу характера.
По версии автора, Дегаев устал от своей «руководящей роли», не выдержал давления — и после ареста сломался. А дальше — сработал умный оперативный ход подполковника Судейкина: тот не только предложил Дегаеву свободу в обмен на сотрудничество, но и увлек идеей устранения «фанатиков» в обоих лагерях, что должно вернуть России гражданский мир, а их обоих вознести к вершинам государственной власти.
Тихомиров, виднейший ренегат революционного движения, превратившийся в рьяного монархиста и религиозного мыслителя, представлен у Давыдова тоже не схематично. С необычным для автора советской поры вниманием автор «входит» в жизненные и психологические обстоятельства этого человека, в свое время ведущего идеолога и публициста «Народной воли». И в этом случае имеет место зазор между идейными установками и психологическим строем личности. Тихомиров никогда не был ни боевиком, ни выдающимся организатором — в отличие от Желябова, Перовской, Михайлова. Он — мозг и «перо» партии. В процессе «охоты» на императора у него сдают нервы, и он с общего согласия отправляется в эмиграцию.
А там, в Париже, под влиянием самых разных факторов в мировоззрении Тихомирова совершается эволюция. Сначала он разуверяется в эффективности террористических методов борьбы, а потом приходит к выводу, что вся революционная парадигма является ложной и вредной для России. Автор, правда, устами Лопатина, бросает несколько уничижительных фраз относительно банальности и бесплодности новых убеждений Тихомирова, однако подчеркивает важное обстоятельство: в его «смене вех» нет и следа предательства, полиция не разжилась никакой «оперативной информацией», никто из былых товарищей по оружию не пострадал.
Кстати, и деятелей охранительного лагеря Давыдов изображает с редкой для советского времени объективностью, без карикатурной предвзятости. Даже одиозные фигуры, такие как Плеве и граф Толстой, министр внутренних дел при Александре III, предстают здесь во вполне человеческом облике. Это чиновники, убежденные в том, что честно служат «царю и отечеству». Ну, примешиваются иногда к «служению» и карьерные соображения — дело житейское. Ну, в водовороте политических страстей возникают порой соблазны всяческих «экстрем» — соорудить покушение на соперника-ретрограда, а то и на себя вызвать огонь, пусть и бенгальский. Но ведь всё ради всеобщего (и своего) блага!
Судейкин, главный инспектор секретной полиции, вступивший в «противоестественный альянс» с Дегаевым, предстает в «Глухой поре листопада» человеком умным, нестандартно мыслящим, изобретательным, при этом лишенным каких-либо моральных ограничений. Он ни перед чем не останавливается в своих агентурных разработках, которые, однако, заканчиваются его гибелью. А вот жандармский майор Скандраков, который расследует убийство Судейкина и в конце концов «уловляет» Лопатина, вообще вызывает симпатию: он бескорыстен, противников-революционеров уважает зачастую больше, чем своих коллег, обладает широким кругозором, всерьез занимается «рабочим вопросом», который — он понимает — скоро станет для России центральным. Правда, к рычагам государственной власти такие личности допускаются редко.
Самым колоритным из антигероев романного цикла становится, конечно, Евно Азеф, руководитель Боевой организации партии эсеров и агент полиции. Исследование лабиринтов характера такого человека — разумеется, большой искус и испытание для романиста. Давыдов с удовольствием принимает этот вызов. Азеф — в «Соломенной сторожке» — умен, само- и жизнелюбив, обладает железными нервами, подобно Нечаеву упивается манипулированием, жаждет реванша за унижения, испытанные в юности. Но автор стремится заглянуть глубже…
Разумеется, никому не дано проникнуть в мысли и побуждения человека, подобного Азефу, и объявить: вот оно, истинное содержимое его души/сознания. Автор, однако, предпринимает лаконичную реконструкцию внутреннего мира Азефа. Главное в психологическом складе этого человека, по Давыдову, — извращенное наслаждение (почти эротического свойства) от акта своевольного выбора, от решения обречь на смерть очередную жертву, будь она из рядов соратников-эсеров или из государственного лагеря. Именно этот момент колебания на грани, ощущения власти над судьбами и над ходом событий автор изображает проникновенно. А вслед за тем — последействие, реакция и релаксация, почти неподдельное сочувствие погибшим, желание помочь их семьям…
Портретная галерея, созданная Давыдовым в его романном цикле, разнообразна и неизменно интересна. Сюжеты содержат бездну документально подтверждаемой информации и множество увлекательных событий, способных украсить любой политико-детективный триллер. Смысловым же стержнем, скрепляющим этот богатый литературно-исторический материал, служит размышление о судьбах революционного движения в России, о его целях и средствах, закономерностях и случайностях, о факторах объективных и субъективных, о свободе выбора — и предопределенности. И фокусная точка тут — вопрос о терроре как методе борьбы, выбранном народовольцами (и эсерами).
Давыдов этот вопрос подвергает анализу под разными углами зрения — и отвергает террор. Он не становится в позу моралиста, не сочиняет показательные аллегории на эту тему. Он стремится к исторической конкретности.
Обращение самих народовольцев к «партизанской войне» с режимом Давыдов выводит из совокупности специфически российских обстоятельств. Среди них — традиционный и «патерналистский» произвол властей, отсутствие каких-либо легальных форм политической конкуренции, отсталость, пассивность народных масс. Юрий Трифонов, назвав свой роман о народовольцах «Нетерпение», очень точно обозначил главный «общественный аффект» времени. Мотив нетерпения Давыдов подхватывает и развивает. Молодежь России начиная с 1860-х годов словно очнулась от долгой спячки, увидала положение народных масс и российского общества новыми глазами, сквозь оптику, предоставленную передовыми социальными учениями Запада, ужаснулась увиденному — и испытала непреодолимый порыв к немедленному и радикальному излечению болезней, к прямому хирургическому действию.
Здесь автор исподволь прикасается к существенному фактору российской коллективной психологии, многое определившему в судьбах страны: несовпадению между темпом осмысления действительности, вынесения ей обвинительного вердикта — и темпом реально возможного изменения действительности. В этом драма и беда общественного уклада в России, вечно запаздывающего, отстающего от актуальных требований разума и совести, вечно вызывающего соблазн «пришпорить» естественные процессы. У Давыдова в книге «Завещаю вам, братья» появляется персонаж, который не верит в террор, считает, что стране сейчас нужны учителя, «сеятели впрок», нужна «огромная культурная выдержка». И он же говорит, что сам ждать и терпеть не способен, что предпочитает «сгореть» вместе с сильными, с народовольцами. Позже, в пору разгрома движения, он кончает с собой.
Фигура и деятельность Лопатина в этом смысле опять же показательны. Давыдов рисует своего героя сторонником марксовой теории, склонным к основательному исследованию социальных условий и закономерностей, принципиальным противником индивидуального террора, считающим цареубийство бесполезным. Это если «по уму». Но существует еще и жизнь — с ее вопиющей несправедливостью, инертностью, возмутительной жестокостью и тупостью властей, с каждодневным унижением человеческого достоинства. (Жуткое впечатление производит включенное в текст «Глухой поры…» письмо каторжан Петропавловской крепости «От мертвых — живым».) И очень трудно совладать с порывом души: немедленно ответить, заявить протест — и как можно более громкий, эффектный. И кроме того: принципы принципами, а как не броситься на помощь товарищам, гибнущим в неравной борьбе?
И вот Лопатин отправляется из Парижа в Россию, чтобы соединить остатки разгромленной партии в единое и сильное движение, вот он уже соглашается с тем, что «придется трепанировать бомбой» непрошибаемо толстый лоб министра внутренних дел графа Толстого, готовит на него покушение. Что ж, последовательность вообще мало свойственна человеческой природе.
Свою критику террора как стратегии Давыдов ведет по нескольким направлениям. Одно из них — «ортодоксальное». Нет ничего удивительного в том, что в своих произведениях советского времени он прибегает к художественно претворенной марксистской аргументации. Автор по ходу сюжетов демонстрирует неприятие широкими массами целей народовольцев, неготовность к организованной, целенаправленной борьбе даже заведомо маргинальных групп населения. Об этом говорит, например, опыт общения Михайлова со староверами, в общинах которых он безуспешно пытался разжечь пламя бунта. А среди фабричных работников — братья Сизовы в «Глухой поре листопада» — лишь немногие способны уловить связь между своим незавидным положением и всем строем общественной жизни России. Да и эти немногие склонны скорее к импульсивным поступкам, чем к конспиративной дисциплине.
В более широком политическом плане Давыдов показывает, пусть и обиняками (это ведь попахивало в советские времена ересью), что путь непримиримой борьбы с режимом тогда, в 1870—1880-е годы, не был безальтернативным. Зотов, один из рассказчиков в романе «Завещаю вам, братья», представляет позицию либеральной интеллигенции того времени, сочувствовавшей революционерам, но и спорившей с ними. И он, как и многие его единомышленники, полагал, что политика графа Лорис-Меликова, ставшего в последний год жизни Александра II чуть ли не всесильным, открывала новые перспективы российской общественной жизни. В романе отмечается почти восторженный отклик публики на нежданные первые плоды «диктатуры сердца»: упразднение пресловутого Третьего отделения, свободное общение с представителями прессы, планы углубления реформ времен начала царствования, обещания, пусть смутные, созвать «представительный орган» с законодательными полномочиями.
Покушение на императора положило конец деятельности графа. Трудно, конечно, сказать, насколько Лорис-Меликов преуспел бы в дальнейшем на своем поприще, но Давыдов дает понять, что год его правления обернулся одной из важных развилок российской истории.
В романе «Глухая пора листопада» одна из глав отдана весьма содержательной, дискуссии между народовольцем Якубовичем и профессором Карелиным, сторонником постепенного движения России к социальной справедливости и народоправию. Спор идет о терроре, о «революционных конвульсиях» и эволюции, об опасности бонапартизма, о соотношении экономики, политики и нравственности. И выясняется, что победить в таком споре, по крайней мере на уровне теоретическом, невозможно: на каждый аргумент находится веский контраргумент, и два человека, искренне желающих блага родной стране, ни в чем не могут сойтись. (Мы-то, потомки, имеем в своем распоряжении «уроки истории», да ведь и их нельзя считать однозначными.) Создается, однако, впечатление, что автору позиция Карелина ближе.
Давыдов атакует «террорную доктрину» еще по одной линии — линии простой человеческой нравственности, будь то христианской или безрелигиозной. Для этого он берет в союзники героиню романа «Завещаю вам, братья» Анну Ардашеву. Автор наделяет ее, рядовую народоволку, уникальным опытом: во время русско-турецкой войны Анна работает сестрой милосердия в прифронтовом госпитале. Она каждодневно сталкивается со смертью, со страданиями и стонами раненых, с кровью и гноем, с безнадежной тоской солдат, вчерашних мужиков, оставшихся без руки или ноги. Эти переживания оставляют в ее душе шрамы, отзывающиеся острой болью, когда она узнаёт о неудачных покушениях: диверсии против «царского поезда», в котором не было царя, взрыве в Зимнем дворце. В обоих актах погибли десятки людей из охраны и «обслуги» императора, сотни были искалечены. Для Анны их смерти и увечья не абстрактны, а зримы, ощутимы. Искупает ли идеал свободной России, витающий высоко над горизонтом, столь страшные издержки?
И она при встрече с Михайловым бросает ему в лицо эти тяжелые вопросы, требует прямых ответов. А он, как и прежде, в разговорах с Зотовым о целях и средствах никнет, запинается, но все же остается при своей позиции: жертвы оправданы нашим самопожертвованием. «Сполна на себя возьмем, а за расплатой дело не станет. Сказано: кровь оскверняет землю. Но ведь и сказано: земля очищается от пролитой крови — кровью пролившего ее». Подобная моральная диалектика не вполне убеждает Анну.
Но главное, она, как показывает история, не убедила русский народ и общество — от крестьян и городского люда до разных слоев «образованного класса». Отчаянная борьба железной когорты боевиков-террористов на три года повергла в страх и трепет государственную систему, но ни революции, ни смены режима не произошло. Народовольцы не смогли победить, потому что не могли убедить.
От магистральной темы террора как метода борьбы ответвляется в этих романах зловеще интересный мотив провокации. Для начала задумаемся о смысле понятия. Что именно понимается под ним? В словоупотреблении новейшего времени провокацией считается вербовка в неприятельском стане (или засылка в него) агента, который, притворяясь «своим», подталкивал бы неприятеля к действиям, идущим ему во вред. Мотивы агента могут быть при этом разными.
Провокацию можно толковать и шире: как манипулятивное вовлечение человека (группы людей) в активность, о реальном смысле которой он не догадывается.
В конкретной ситуации России последней трети XIX века, когда революционеры-подпольщики бросили вызов всесилию государства, провокация оказалась весьма востребованным инструментом работы тайной полиции. Очень важное обстоятельство: противостояние это протекало в кромешной тьме, что способствовало произрастанию самых разнообразных и экзотических «цветов зла».
Обе стороны исповедовали, по существу, принцип «цель оправдывает средства», сдержки и противовесы правового или морального характера были ничтожны, поэтому масштаб оперативных комбинаций ограничивался исключительно изобретательностью и дерзостью исполнителей. Нечаев ни на минуту не был агентом охранки, однако действовал провокационным способом: сознательно инициировал убийство Иванова, чтобы уловить души сообщников и повязать их кровью.
Позже, уже в народовольческий период борьбы, охранительные структуры разработали психологические методы воздействия на попавших в их руки противников, сломить которых впрямую, казалось бы, невозможно. В том числе и такой: давайте вместе встанем над схваткой, поспособствуем гражданскому миру, прекратим ненужные жертвы. Ведь лучшие из «вашего» и «нашего» лагерей стремятся к общей цели — процветанию России.
Подобный стандартный прием-приманка был использован и против арестованного Дегаева, но Судейкин обогатил его плодами своего вдохновения. Его идея негласно действовать с Дегаевым рука об руку, уничтожая «бешеных» и в революционном, и в правительственном лагерях и расчищая себе путь к фактическому дуумвирату, не была, очевидно, чистым блефом. Она отвечала амбициозному складу характера обоих, обоюдному разочарованию в «прямых путях», а в случае Дегаева накладывалась и на природную нехватку мужества, стойкости.
В начале ХХ века политическая полиция уже имела широкую агентурную сеть и богатый набор крапленых карт. И в этом «сером поле», где все было туманно и зыбко, Азеф мог тешить свои психологические фантазии и амбиции, исполняя соло виртуозные провокационные фиоритуры.
Тут вот что интересно. Автор — сам, похоже, удивляясь — отмечает, что по завершении сезона эквилибристики на лезвии бритвы в натуре Азефа стали преобладать свойства «слишком человеческие», бюргерские: забота о надежных источниках доходов, чадолюбие, родственные привязанности, пристрастие к «маленьким радостям жизни».
Объяснения этому противоречию автор не дает, но побуждает нас задуматься: так ли уж уникален «казус Азефа»? Ведь склонность к двойной игре, к лицедейству и смене масок заложена, похоже, в глубине человеческой природы. Взять, к примеру, актеров, которые в обычной жизни могут быть вполне добропорядочными, заурядными людьми.
Заметим к тому же, что авторские догадки об извращенном удовольствии, которое Азеф получал, осуществляя акты предательства, не могут быть документально подтверждены. Что ж, писатель всегда создает художественную реальность, преобразующую исходный жизненный материал, раздвигающую его рамки. Сам Азеф, как известно, навязчиво пытался оправдаться, доказать своим бывшим однопартийцам, что польза, которую он принес делу революции, намного перевешивает вред. А один из главных его кураторов в политической полиции, генерал Герасимов, утверждал в своих воспоминаниях, что Азеф, напротив, честно — насколько это было возможно при его агентурной роли — служил правительству.
В финале «Соломенной сторожки», завершающей его романный цикл советского периода, Давыдов устами Лопатина решительно осуждает не только террор, но и заговорщическую тактику в целом. Формально герой обвиняет эсеров, преемников «Народной воли». Он упрекает их в том, что путь борьбы, выбранный народовольцами от безысходности, они — совсем в других условиях — превратили в рутинную деловитую практику. Акции, планируемые в подполье и вершащиеся во тьме, по определению плодят шпионство и провокацию, как питательный бульон — культуру микробов. И все это ведет к умалению конкретной личности, к безжалостному манипулированию человеческими жизнями.
Любой заинтересованный читатель с легкостью догадывается (и в советские времена догадывался): ох, не только давно канувшей в прошлое партии социалистов-революционеров адресовал свою критику автор. И верно, если брать последнюю сотню лет: кто же воюет — на поле боя или в политике — с открытым забралом? Кругом дымовые завесы, отвлекающие маневры, диверсии — реальные и виртуальные. А термин «двойной агент» стал общеупотребительным далеко за пределами профессионального шпионского сообщества. Давыдов, несомненно, понимал, проблемы какого масштаба и какой сложности он затрагивал. Но ответ на вызовы истории и человеческой природы, который он предлагал в своих произведениях, прост (хотя бы в теории): стремиться к тому, чтобы черных дыр и серых зон в общественной жизни становилось как можно меньше. И это — задача на века.
Стезя исторического романиста — терниста. Он по определению не может ограничиться фиксацией достоверных сведений, он обязан вкладывать свои мысли и слова в уста реальных исторических фигур — и тем самым навлекать на себя упреки в самонадеянности, трюкачестве, шарлатанстве, фальши. Тем не менее этот вид литературы существовал и будет существовать. И единственным критерием правоты/неправоты автора служит здесь доверие публики к его художественным построениям — или отсутствие такового. Произведения Давыдова такое испытание выдерживают, о чем говорят и тиражи (раскупаемые) его романов в советское время, и многочисленные переиздания уже в XXI веке.
И это вполне объяснимо. Он — отличный прозаик, виртуозно использующий разнообразные стилевые средства для достижения «смысловых» целей. Он глубоко проникает в характеры своих героев и побуждает нас, читателей, проникаться их помыслами и чувствами. Он не просто владеет историческим материалом, а воссоздает материю ушедшей жизни таким образом, что мы при чтении ощущаем себя современниками Лопатина и Михайлова, Лизогуба и Якубовича.
Романы Юрия Давыдова позволяют нам приобщиться к драматизму исторического движения и лишний раз подтверждают старую истину: Клио тоже муза!