Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2023
Со времени нашего знакомства в 2003 году с Володей — Владимиром Игоревичем Орловым (1964—2021) — мы с Германом Лукомниковым начали готовить книги неофициальных, а значит, недоизданных поэтов. Чудакова тоже имели в виду. Был даже план обойти московских людей этого поколения, чтобы поискать еще его стихи. Позже В. О. фактически это сделал, когда собирал материалы для биографии С. Ч. Но оказалось, что стихов почти ни у кого нет. Это было замечательное свойство С. Ч. — притворяться, что он журналист, синефил, сутенер, книжный вор… и быть при этом поэтом.
Но все же стихи нашлись. Их целенаправленно собирал философ, специалист по психоанализу Д. Н. Ляликов. Его собрание и стало основным источником выпущенной нами в 2007-м книги «Колёр локаль».
А Володя, можно сказать, запал на Чудакова. (Другими его любимыми авторами были, например, Владимир Ковенацкий, Евгений Хорват, Алексей Ильичев…)
Он собирал всю информацию о С. Ч.; помимо рассказов и публикаций сумел найти и получить документы в полиции, спецпсихбольнице и даже в архиве ФСБ. Понятно, эта информация не исчерпывающая, но достаточная, чтобы представить этого человека в разнообразных проявлениях.
Удалось найти и другие стихи. Все это вошло в книгу «Сергей Чудаков: Справка по личному делу: стихотворения, статьи, биография, комментарии» (М., 2018).
Но и после этого Володя продолжал заниматься Чудаковым, его биографией и творчеством. Публикуемый доклад — результат этих занятий. Их прервал вирус год назад.
И. Ахметьев
Вынесенное в название слово «рифмы» подразумевает биографические совпадения в судьбе двух поэтов. Предлагаю отнестись к этому термину именно как к рифмам: созвучия ничего не доказывают, но дают толчок развитию мыслей.
Начнем с визуальной антирифмы. Перед нами фото примерно одного времени: начало 1980-х. Бродский дает интервью известному искусствоведу, а Чудаков сфотографирован если не в тюрьме, то в Сычёвской психбольнице[1], где интервью у него будут брать представители совсем другой профессии и с другими целями.
Но были и рифмы-сближения. Начнем поэтому с параллелей, которые можно обнаружить в детстве обоих поэтов (разница между ними три года: 1937-й и 1940-й).
До момента совершеннолетия оба мальчика росли в полной семье (что для послевоенного периода было не очень типично), разлучаясь с отцом лишь на некоторое время — по разным, впрочем, причинам: отец Бродского был на фронте, отец Чудакова — начальником в колымских лагерях. Отсюда и отношение к родителям: если у Бродского при всех юношеских шараханьях отношения с родными все-таки складывались нормально, то шизофрения матери (диагностированная в 1950 году) и служба отца в НКВД заставляли Чудакова их стыдиться.
Место проживания определило и отличия в воспитании: если Бродского, помимо прочего, воспитывала сама перспектива города Ленинграда, то такое же влияние, но с другим знаком оказало на Чудакова его восьмилетнее (1943—1951) скитание по приискам и таежным поселкам. Причем топография его скитаний во многом совпадает с местами, упомянутыми в «Колымских рассказах». То есть ребенком Чудаков видел примерно тот же мир, что и Шаламов, пусть и с другой стороны колючей проволоки.
Оба бросили школу. Причины опять разные: у Бродского это чуть ли не сознательное решение (даже если он задним числом приукрашивает свои мотивы, то вряд ли сильно), у Чудакова — скорее каприз, другим словом не назовешь: бросить школу, потому что получил по физике четверку, а не пятерку.
Для поступления в институт тем не менее необходим был аттестат зрелости, и Чудаков его получил, сдав школьные экзамены экстерном. Бродский при попытке сдать экстерном срезался на астрономии и махнул на официальное образование рукой. Впрочем, в МГУ Чудаков не задержался (отчислен со второго курса во время венгерских событий), так что и тот и другой в итоге получали образование самостоятельно.
Службы в армии оба избежали. Чудаков откомиссован по причине диагноза[2], поставленного после отчисления из школы (на медкомиссии врач не удержался от письменного замечания: «Читал стихи, не лишенные дарования»). Бродского не призывают из-за обнаруженного порока сердца.
Первая публикация у обоих — в самиздатовском журнале «Синтаксис»; стихи Чудакова вошли в первый номер, вышедший в декабре 1959 года, Бродского — в третий, «ленинградский». Но еще до первого номера, по-видимому, произошло их заочное знакомство. В 1959—1960 годах, согласно Валентине Полухиной, Бродский познакомился с Ереминым и Виноградовым, а значит, наверняка слышал о Чудакове.
Стихи ленинградских поэтов привез Алику Гинзбургу, составителю «Синтаксиса», Игорь Губерман зимой 1959—1960 года. Чудаков, в те годы буквально «пасшийся» на квартире Гинзбурга, наверняка был одним из первых, ознакомившихся с подборкой Бродского. Можно даже с достаточной степенью уверенности предположить, что стихотворение Чудакова «Пушкина играли на рояле…»[3] написано как своеобразный ответ на «Памятник Пушкину» — стихотворение Бродского 1958 года. При сравнении текста этих стихотворений обнаруживается множественное совпадение использованных образов и мотивов: мороз, одиночество, тишина как символ смерти.
Именно из-за участия в «Синтаксисе» оба впервые задерживаются органами КГБ. В случае Чудакова задержание формально не подтверждено документами, но в КГБ в качестве свидетелей таскали практически всех участников «Синтаксиса». Бродский был единственным, кого по делу «Синтаксиса» реально задержали, пусть ненадолго.
Чудаков же пострадал иначе: его в начале 1961 года — после проработки на парткоме (!) газеты «Московский комсомолец», где он и так трудился на птичьих правах — внештатным корреспондентом, — выселяют из Москвы. Делается это в рамках борьбы с тунеядцами, в одного из которых, по мнению властей, Чудаков превратился после увольнения из «Московского комсомольца». Таким образом, Чудаков как бы «проигрывает» негативный вариант судьбы Бродского — что было бы, если бы процесс над ним состоялся на два года раньше, когда Бродский не приобрел достаточной для общественного резонанса известности и даже не был еще знаком с Ахматовой. Впрочем, притеснения были недолгими, и уже через полгода Чудаков свою прописку восстановил.
Здесь стоит отметить существенную разницу в поведении двух молодых людей. В ситуации, когда он вынужден напрямую выяснять отношения с представителями властей предержащих, Чудаков оказывается не на высоте. Иосиф Бродский, в возрасте 23 лет оказавшийся на скамье подсудимых по обвинению в тунеядстве, нашел в себе силы более чем достойно отвечать на вопросы обвинения: «Я работал. Я писал стихи». Сергей Чудаков в том же возрасте, оказавшись всего-навсего перед членами партбюро «Московского комсомольца», выдавливает из себя сплошные оправдания: «Прямого преступления по кодексу нет. <…> Я не был активным орудием. <…> Мое преступление в том, что я был связан с этими людьми на первых порах их деятельности и не понимал всей опасности, не знал, что они связаны с иностранными посольствами. <…> Все это мне претит, и я жалею о моих ранних связях и знакомствах с этими людьми. <…> Я прошу оставить меня в комсомоле». Побеждает животный инстинкт, желание любой ценой отсрочить или вовсе отменить не казавшуюся еще неизбежной тогда, в 1960 году, развязку. Только потом Чудакову станет ясно:
Если жить в стране насилия
бередить сомнения
то напрасны все усилия
самосохранения.
Год и месяц личного знакомства двух поэтов можно вывести из тех сведений, которые сообщила Наталья Горбаневская в интервью Валентине Полухиной — ноябрь 1960-го, когда сама Горбаневская тоже впервые встретилась с Бродским во время его поездки в Москву. Когда месяца через два она приехала в Ленинград сдавать зимнюю сессию в ЛГУ, Бродский почему-то побоялся вести ее к Рейну и его тогдашней жене Галине Наринской, предложив позвонить им самой и представиться знакомой Сережи Чудакова, из чего можно сделать вывод, что Чудаков для Бродского был уже не просто абстрактным автором понравившегося ему стихотворения о Пушкине. Замечу, что в тот визит в столицу Бродский написал несколько стихотворений, одно из которых («Теперь я уезжаю из Москвы…») отдаленно напоминает стихи Чудакова.
Еще один «размен стихами» произошел без участия их авторов на дне рождения недавно, 21 ноября 1962 года, вернувшегося из лагеря Гинзбурга, где присутствовал посланец К. К. Кузьминского Григорий Ковалев (Гришка-слепой). Он в числе прочего привез в подарок «родоначальнику самиздата» машинопись стихотворений Бродского на 80 листах большого формата (которая в дальнейшем была передана Гинзбургом на Запад и стала основой для первой книги Бродского «Стихотворения и поэмы»). Назад же в Ленинград Ковалев увез «с полдюжины текстов» Чудакова, включенных много лет спустя, в 1980 году, Кузьминским в свою антологию «У Голубой Лагуны», вышедшую в Америке.
Стихи Бродского очень скоро в копиях перекочевали от Гинзбурга к Чудакову. Актер Лев Прыгунов, познакомившийся с Чудаковым как раз в конце ноября 1962 года и в силу своей бездомности постоянно у него в это время живший, пишет: «Всего одна неделя жизни у Чудакова дала мне очень много: я впервые прочитал все написанные к тому времени стихи Бродского, Еремина, Уфлянда и пару самиздатовских журналов „Синтаксис“, составителями которых были Алик Гинзбург и Чудаков, со стихами самого Чудакова».
То, что Чудаков не просто хорошо знал стихи Бродского, но и помнил их наизусть, подтверждает Игорь Волгин: «[Евтушенко] подсел за наш столик в ресторане ВТО и с живейшим негодованием поведал, что в Ленинграде арестован талантливый молодой поэт. И добавил, что его надо вызволять. Присутствовавший тут же Сережа Чудаков <…> тут же просветил нас „Рождественским романсом“».[4]
А насколько хорошо Бродский был знаком с корпусом текстов Чудакова? Здесь показания расходятся. Константин Кузьминский в своей антологии писал: «По сообщению Лившица, Бродский знает массу Чудакова наизусть». Сам Лосев это утверждение позже дезавуирует, замечая в комментарии к строчке драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон. «Среди немногих стихотворных текстов С. Чудакова, известных Бродскому, был и такой:
Шли конвойцы вчетвером,
Бравые молодчики,
А в такси мосье Харон
Ставил ноль на счетчике».
В 1960-е годы поэты виделись как в Москве, так и в Ленинграде. Петр Вегин вспоминает московскую (не особо конкретизируя дату) встречу: он наткнулся на гуляющих в районе «Маяковки» Чудакова и Бродского, которые «упражнялись в короткой назывной строке, желательно из двух слов». Чудаков придумал: «Москва. Высотка». Бродский: «Отечество. Адмиралтейство».
Андрей Арьев видел Чудакова в Ленинграде несколько раз, в основном в компаниях. В одном из случаев это была компания Бродского: зимой 1968-го (или 1969-го) они вместе ловили такси около Витебского вокзала, при этом Андрей Юрьевич ссорился из-за чего-то с Бродским. Одет был Арьев в кожаную куртку, отдаленно напоминавшую о комиссарах времен Гражданской войны, что, видимо, навело присутствовавшего при ссоре Чудакова на определенные ассоциации. Глядя на горячо излагающего свои аргументы Арьева, любивший острое словцо Чудаков, указав на него пальцем, объявил: «Менжинский!»[5]
Валентин Хромов отмечает разницу в общении с поэтами: «С <Чудаковым> очень легко было разговаривать, потому что говорил только он, не обращая внимания на собеседника. В этом его принципиальное отличие от Бродского — тому важно было, чтобы его услышали, поняли, поэтому он часто обрывал себя: „Понятно, да?“ А Чудакову надо было просто рассказать что-нибудь интересное, а слушают его или нет — не так уж и важно».
Разница существовала не только в манере общения, но и в траектории движения. Бродский после процесса 1964 года становится известен — пусть лишь в узких кругах[6] ценителей поэзии обеих столиц. Можно сказать, что у Бродского в конце 1960-х была такая неофициальная слава, что и официальной не нужно. Его стихи активно циркулируют в самиздате. Какой-то заработок приносят переводы, работа над сценарными заявками и другая поденщина.
Чудаков же от относительно заметного на общем фоне кино- и театрального критика движется вниз. Уже в середине 1960-х он перебивается редкими журнальными и газетными публикациями, на гонорары от которых прокормиться невозможно. Подработка «литературным негром» тоже мало что дает. А в 1968 году Чудаков лишается и полулегального статуса члена группкома: «…набрал авансы и командировочные, за которые не сумел вовремя отчитаться». Отсюда попытка поправить дела еще более сомнительными занятиями, которые к концу 1960-х принимают совсем уж криминальный оборот. При этом самиздатская судьба написанных в 1960-е стихов не сложилась — сам Чудаков о них не печется, а редкие любители (Дмитрий Ляликов, Олег Михайлов, позже — Витя-Ятив Татаринцев) собирают и перепечатывают их исключительно для себя, не пуская в оборот.
Удивительно при этом, что в психушку в 1960-е дважды — в связи с процессом 1964 года — попадал Бродский. Чудаков же, судя по его медкарте, в это десятилетие такой участи избежал, судьба отыгралась на нем позже (в общей сложности от проведет в 1970—1990-е в психбольницах различного типа 15 лет).
Зато Чудаков трижды допрашивался КГБ в связи с деятельностью Гинзбурга (в 1960-м — по делу «Синтаксиса»; в 1964-м — из-за контактов Гинзбурга с иностранцами и распространения запрещенной литературы; в 1968-м — из-за «Белой книги», составленной Гинзбургом по материалам процесса Синявского и Даниэля). По свидетельству Павла Литвинова, Чудаков считал, что диссидентство никаких результатов не даст, кроме неприятностей для лиц, этим занятых. Впрочем, подпись Чудакова под письмом в защиту Гинзбурга, направленным в январе 1968 года в «Комсомольскую правду», стоит — пятой после Натальи Горбаневской, Ольги Тимофеевой[7], Александра Вольпина и Лидии Гинзбург.[8] (Однако Горбаневская, отвечавшая за сбор подписей, отмечает, что ей он подписать отказался; возможно, подпись получена кем-то другим.)
Бродский в диссидентском движении тоже не участвовал, выстраивая биографию человека, независимого от государства. В том числе независимого и в вопросе перемещений по миру. Здесь уместно будет процитировать еще одно bon mot Чудакова: «Родина начинается прежде всего с возможности ее покинуть» — так он, согласно пересказу Кузьминского, ответил на вопрос участкового под аккомпанемент этой песни, звучащей по радио. Подобная трактовка и Бродского привела в конечном счете к эмиграции, но без возможности возвращения, как ему бы хотелось.
А спустя год[9] Чудакова задерживают в связи с «сексуальной расторможенностью по отношению к несовершеннолетним и молодым девушкам» (позже это обвинение обретает более серьезные формулировки) и после проведения экспертизы в Институте Сербского помещают в Сычевку. С этого момента искать житейские параллели в судьбах Чудакова и Бродского, пожалуй, смысла не имеет — слишком разителен становится контраст. Однако о некоторых аспектах их заочного общения мы еще поговорим — после того, как разберем стихотворение Бродского «На смерть друга» (далее — НСД).
Слух о том, что пьяный Чудаков замерз где-то под Мытищами, запустил Олег Осетинский в самом начале 1973 года. Кто и каким способом сообщил Бродскому об этой смерти (и затем — о том, что она оказалась ложной), не выяснено. К марту-апрелю 1973 стало понятно, что слух ошибочен, но Бродский узнал об этом не ранее конца лета (стихотворение написано в июле-августе 1973-го).
Комментарий Льва Лосева к этому стихотворению в двухтомнике Бродского, вышедшем в НБП, представляется неточным. Мы видим в стихотворении отнюдь не «обобщенный портрет представителя его поколения, люмпенизированного человека богемы», а вполне узнаваемый образ конкретного человека, наделенный присущими ему индивидуальными чертами.
Построчному разбору стихотворения НСД посвящена моя статья, которая, надеюсь, будет опубликована в следующем году[10], а здесь и сейчас отмечу буквально два-три момента.
…сыну вдовой кондукторши от / то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой. Мать Чудакова, Елизавета Тихоновна Данилова, действительно всю жизнь занималась неквалифицированным трудом, возможно, в ее трудовой книжке была и запись о работе кондуктором.
Но гораздо интереснее вторая часть цитаты. В 1965 году Чудаков был утвержден и лишь в самый последний момент снят с роли Бориски в фильме Тарковского «Андрей Рублев». В соответствии с первоначальным вариантом сценария Бориска впервые должен был появиться на экране в эпизоде «Тоска. Лето 1419», который написан ради того, чтобы показать, как у Рублева появляется замысел «Троицы».
«Андрей смотрит на троих за столом. Они сидят против света, опираясь о стол, и молча размышляют каждый о своем. <…> Андрей смотрит, потрясенный неожиданно обрушившимся на него замыслом. <…> Сидят трое в покойной беседе — неразделимые, уравновешивающие друг друга, замершие в мудром созерцании, и яркое солнце запуталось в растрепанных вихрах мальчишки золотым нимбом».
Судя по расположению фигур за столом, Бориска, этот мальчишка с золотым нимбом в волосах, преобразится на иконе в «Святого Духа».
Несомненно, Чудаков понимал, кого он должен был сыграть, и наверняка пересказывал все это (не только) Бродскому, который обыграл этот образ в стихотворении.[11]
Евгений Рейн считает, что строчка Белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы произошла от слухов о том, что Чудаков «профессиональный стукач». Отсюда «жандармская кирза». Слухи про Чудакова ходили разные, но никаких доказательств «стукачества» до сих пор не обнаружено. А трактовка Рейна не соответствует тому, как этот образ понимал сам автор стихотворения. В записях Маши Воробьевой, переводившей стихотворение «На смерть друга» на английский, есть уточняющий вопрос на эту тему: «Почему и откуда белозубая змея [?]», и ответ на него, полученный, очевидно, от Бродского: «Ползает на полу между сапогами жандармов, как змея извивается. Старается, чтобы не наступили».
И совсем уже мимоходом о бесцветном пальто: оно было подарено Чудакову художником Анатолием Брусиловским и, по его словам, очень похоже на то, в котором запечатлен Евгений Рейн на известной фотографии с похорон Анны Ахматовой.
Итак, в начале 1970-х пути поэтов резко расходятся. Андрей Битов даже видит в НСД мотив некоего покровительства со стороны Бродского: «В 1971 году у них с Бродским — просто один уровень, посмотрите хотя бы у Чудакова „Курортную поэму“. <…> Бродский уехал в 1972 году, но в 1971-м они с Чудаковым были на одном уровне — это точно. Значит — что появляется в этом стихотворении у Бродского? Это — сожаление с высоты уже обретенного положения».
Владимир Марамзин темы покровительства в НСД не находит: «[Бродский] потом рассказывал, что очень переживал, когда узнал, что Чудаков замерз. Кто ему сообщил, не знаю. Но Бродский к Чудакову относился серьезно, с уважением».
Особняком стоит рассказ Олега Осетинского о случайной встрече с Бродским в Риме в январе 1989 года. Осетинский рассказывал эту историю в публичном пространстве как минимум трижды: в «Литературной газете» в 2000 году, в 2001-м в книге «Повесть о Витьке-дураке» и в 2012 году на эстонском «Радио-4», каждый раз меняя многие подробности и договариваясь до хронологически нестыкуемых событий. Уже вследствие этого фраза, якобы сказанная Бродским: «Если по-настоящему, по правде, по черной правде — он <Чудаков> должен был получить Нобелевку, а не я», — не вызывает никакого доверия. Но есть и прямое свидетельство того, что фраза придумана: на видеозаписи, сделанной в апреле 1994 года, Осетинский рассказывает эту историю более достоверно: «<Я понял, что Бродский> точно знает, что эту подлинную Нобелевскую премию… (Голос из зала: „…он украл у Чудакова“.) Он, конечно, ничего не украл, но ее заслуживает этот безумный, чудовищный Вийон нашего времени…» То есть Бродский Чудакова ценил, но Нобелевку ему не отдавал, это личное мнение Осетинского, которое он затем для пущего эффекта приписал Бродскому.
А как относился Чудаков к Бродскому после его отъезда? Тут тоже свидетельства противоречивые. Ирина Нагишкина вспоминает, что Чудаков «Бродского считал хорошим поэтом. Но — неразвившимся. „И потом — вот ты говоришь, что у меня мало позитива. А там где позитив? Одна кислятина еврейская и депрессняк“». Выражения вполне в духе Чудакова, особенно если он был не в духе.
Однако Сергей Магомет, с которым Чудаков общался в районе 1988 года, пишет: «О Бродском высказывался с огромным уважением. <…> …припоминаю, что он, со своей иерархией, считал его даже выше себя. Это было сильное впечатление: после всех этих выкриков „я гений“, „я гений“, „я самый-самый“» вдруг услышать, как он тихо и с каким-то религиозным смирением и кротостью говорит: „О, Бродский, конечно, выше меня!“» Правда, оговаривается мемуарист, был в этом признании оттенок «раздавленности» самого Чудакова и его надежды на Бродского как на потенциального благодетеля.
Впрочем, насчет того, кто из них лучший поэт, имеется прямое высказывание Чудакова, зафиксированное на видео Олегом Осетинским в декабре 1989 года: «Я считаю, что Бродский — потому что он признан, потому что он более больной, потому что он раньше умрет. Дай ему Бог подольше пожить». Аргументация несколько странная, но узнаваемо чудаковская.
Когда знакомые Чудакова начали выезжать за границу, он первым делом поспешил через посредников обратиться именно к Бродскому. Евгений Сидоров: «Накануне моей первой поездки в США он опять вдруг возник на улице возле Тишинского рынка, вынырнул из-за мусорных бачков. <…> „Я слышал, ты едешь?“ — „Да, да“. — „Слушай, увидишь Иосифа, передай…“ Что он просил передать — я не помню. Совершенно — ни здравствуй, ни до свидания. „Слушай, увидишь Иосифа…“ — высказал и исчез». Сидоров послание не передал, это сделал позже Лев Прыгунов в письме Бродскому: «Громадный тебе поклон от Чудакова — он раз в неделю завтракает у меня на ул. Горького, веселит своими замечательными историями и радует не менее замечательными стихами. Грозит подать на тебя в суд и с твоей премии получить тысяч пятьдесят долларов за твоего „Имярека“, то есть за свое с тобой соавторство…»
Смешно (и грустно), но в каком-то смысле Чудакову с Нобелевской премии все-таки перепало, правда, после того, как он отсидел в психушке очередной срок — с 1990 по 1993 год. В конце 1992 года, еще находясь в ПБ № 5, Чудаков не находит ничего лучшего, как попросить денежное вспомоществование у Бродского через… Станислава Куняева. Куняев тем не менее письмо Чудакова переслал Бродскому и вскоре получил ответ, в котором И. Б. сообщил, что послал деньжат Сереже Чудакову… То, что деньги Чудаковым поздней весной 1993 года были получены, подтверждается сведениями из медкарты Чудакова, зафиксированными со слов его матери.
Осталось сказать еще о двух вещах. В самом конце книги «Диалоги с Иосифом Бродским» Соломон Волков приводит такие слова поэта: «Лично меня — знаете, что больше всего устраивает? Вполне устраивает! Судьба античного автора, какого-нибудь Архилоха, от стихов которого остались одни крысиные хвостики, и больше ничего». Чудаков до 2006 года и был, собственно, в положении такого «античного автора», демонстрируя нам негативный вариант судьбы И. Б.[12]
И еще: умерли они оба от сердечной недостаточности.[13] Бродский похоронен в Венеции. Чудаков — после того, как найденный без документов на Кутузовском его труп так и не был никем востребован в морге, — в могиле невостребованных прахов на Николо-Архангельском кладбище.
1. Эти фото Чудакова см. в книге: Чудаков С. Справка по личному делу. М., 2014. С. 386, 387.
2. Психиатрического. — И. А
3.
Пушкина играли на рояле
Пушкина убили на дуэли
Попросив тарелочку морошки
Он скончался возле книжной полки
В ледяной воде из мерзлых комьев
Похоронен Пушкин незабвенный
Нас ведь тоже с пулями знакомят
Вешаемся мы вскрываем вены
Попадаем часто под машины
С лестниц нас швыряют в пьяном виде
Мы живем — возней своей мышиной
Небольшого Пушкина обидя
Небольшой чугунный знаменитый
В одиноком от мороза сквере
Он стоит (дублер и заменитель)
Горько сожалея о потере
Юности и званья камер-юнкер
Славы песни девок в Кишиневе
Гончаровой в белой нижней юбке
Смерти с настоящей тишиною
4. Знамя. 2018. № 8. — Ред.
5. Сцена эта содержит существенную долю вымысла. Чудаков, с которым Арьев знаком был шапочно, то есть практически незнаком, ничего не кричал, реплика принадлежит Бродскому. Встреча произошла в предрождественский / предновогодний вечер. Перед Витебским вокзалом Арьева обступила веселая орава. Кроме упомянутых В. И. Орловым, было еще несколько человек. Приостановились буквально на минуту. Никаких споров, никакого такси (видимо, реминисценция из «Рождественского романса» И. Б.) не ловили. Обменялись приветствиями, м. б., перекинулись двумя-тремя фразами, не больше. Арьев уже двинулся к вокзалу, когда услышал голос Бродского, выкрикивающего: «Менжинский! Менжинский!..» Чем озарялась голова Бродского, почему в ней зацепился сменивший Дзержинского глава ОГПУ, можно только гадать. По официальной версии 1938, Менжинский был отравлен «троцкистами». Арьев спешил на электричку, Бродский с приятелями куда-то мчались сквозь метель. — Ред.
6. Скорее — в широких кругах интеллигенции, во всяком случае, Ленинграда и Москвы. — И. А.
7. Жена Юрия Галанскова. — И. А.
8. Скорее всего, имеется в виду жена Александра Гинзбурга Арина (Ирина) Сергеевна Гинзбург, филолог, правозащитница. Лидия Яковлевна Гинзбург этого письма не под-писывала. — Ред.
9. 29 ноября 1972. — И. А.
10. Неизвестно, была ли эта статья написана. — Ред.
11. В. О. использует для этого описания фрагмент сценарного варианта фильма Тарковского «Андрей Рублев». Он похож на описание Андреем Битовым в книге «Неизбежность ненаписанного» (1998, гл. «Виньетка», с. 136) реальной сцены встречи с друзьями, в том числе с Сергеем Чудаковым, после возвращения из Армении: «И действительно, сидят передо мной Бочаров, Чудаков и Рогожин — уж такие русские, дальше некуда. Волос — русый, нечесаный, глаза — все голубые, как на подбор <…>. Такие красивые, не темные — светлые, и лица, как у детей, в точь такие. И вдруг слово забытое поражает меня — отрок!» — Ред.
12. Наша книга вышла в 2007-м, поэтому В. О. либо ошибся, либо имел в виду предварительную публикацию в «Живом журнале». —И. А. В «Диалогах с Иосифом Бродским» 1989 таких слов нет. — Ред.
13. Версия В. О. вряд ли обоснованна. Весьма вероятно, кто-то помог C. Ч. отправиться на тот свет (в этом были уверены Михайлов и Осетинский), а милиция, не желая вникать в детали, написала стандартное заключение о «сердечной недостаточности», а то бы пришлось расследовать… — И. А.