Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2023
СВЕРХУ ВНИЗ
(2004)
Ритмично — как сердце: «пум-пум-пум» — мерзлые комки земли барабанят по деревянной крышке. Усач в камуфляжных штанах напрягается так, что жилы на висках выпирают синими змейками, но непослушные скользкие комья срослись, не хотят на лопату, сопротивляются. Справа женщина, незнакомая, в длинной юбке поверх шелестящих лыжных штанов, бормочет машинально: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…» Торопится, будто желая поставить личный рекорд по количеству повторений заветной формулы. Успеет, пожалуй. Не скоро еще мо`лодцы с лопатами управятся. На кромке могилы — следы от входившего в промерзший суглинок лома, гладенькие вертикальные бороздки.
Все слезы остались в храме, там, у печальной голгофы с распятым Христом в окружении скорбных фигур. Пролились одним потоком под «Вечную память» и стихли. Теперь, на тесной тропинке между могил церковного погоста, всякие мелочи цепляют взгляд. Левая рука, за всю службу ни разу не опущенная, отдается неприятной тяжестью, ноги замерзли, толстая тетрадка за пазухой словно прибавила в весе. Справа какая-то женщина шепнула тете Жене:
— Знаешь, как говорят: смерть — это не тупик, а начало новой жизни. Сложно поверить, да?
Будто без этих слов никак не обойтись сейчас. Конечно, мать усопшего ответила громкими всхлипами, выудила трясущейся рукой скомканный платок из кармана пальто.
Только когда копатели наполовину закончили нелегкую свою работу, одна из суетливых старушек заметила, что часть провожающих стоит на соседней могиле. Но что поделать? Отойти некуда, и без того по каждому из узких проходов до самой паперти — люди. Им и не видно ничего со своих мест, а стоят.
Снега в этом году столько, что к весне, кажется, улицы в реки превратятся, захлебнутся и город и деревня. Да и черт с ними теперь! Пусть текут, вместе с Окой и Волгой, уплывают до Каспия. Все эти домики деревянные, и церкви, и люди, скотина путная и непутная — пусть плывут, оседают жирным илом на отмелях, растворяются в потоках. Им не привыкать, многие и не заметят даже.
А село все стоит, никуда не деться ему с праведником ли, без. Что он был, а что нет. Набьют сейчас утробу в трапезной, разойдутся обсуждать кислые постные щи и что булки без изюма. Назавтра забудут, где ни копай — хоть на обычном кладбище, хоть на прицерковном.
Повернулся, раздвинул плечами близко стоящих дальних родственников и соседей, под осуждающими взглядами прошел по погосту домой, не дожидаясь конца погребения и сытных поминок.
Другое. Сначала было другое слово.
ЧУЖИЕ
(1992)
В тот день, когда в деревне появился Ромка, трава рядом с домом тети Гали доросла почти до самого моего подбородка. Деда косил ее в июне, это позапрошлый месяц, в ямочке перед мизинчиком. Маленький красный мячик из пахучей резины закатился куда-то к забору, не отыскать. Когда я наконец нашел его, взглянул на соседку, сидевшую на деревянной скамейке, почувствовал — случилось необыкновенное.
— Кто это к вам приехал? Вроде не Линкин ребеночек-то, большой уже, сам ходит.
Только увидел, как через дорогу за широкой дедовой спиной закрылась калитка, а кто вошел вместе с ним, не разглядел. Мухтар лает не по-доброму. Чужие? Мячик сам выпал из рук, покатился к дороге. Держась за поясницу, тетя Галя поплелась за ним, шелестя по высокой осоке подолом цветастого халата. Нагнулась, раздувая красные щеки, подняла: раздавят еще или потеряется.
Бежал быстро, как мог. Через весь соседский палисад, через дорогу, к переставшей уже колыхаться на смазанных петлях калитке дедова дома. Толкнул ее плечом. Жарко. Взобрался на ступеньки крыльца, со всей силы потянул железную ручку тяжеленной двери, чуть не упал, встревожив Мухтара под яблоней. Ввалился во двор, заморгал, стараясь разогнать темноту. Скинул тапочки. Еще две ступеньки и еще одна дверь. Распахнул ее настежь. Лимонная шторка колыхнулась от сквозняка, коснулась лица. Отодвинул ее рукой, вбежал в сени, замер за печкой: не заругают, если прямо в кухню войти? Обычно бабушка сразу зовет, а сейчас стоит у окна в глубине горницы, разговаривает с кем-то тихо-тихо. С чужими?
На порожке кухни маленькие белые сандалики с круглыми дырочками. Такие Маше из города привезли, хоть она еще в пеленках. Тетя Лина говорит: «Подрастет, носить будет». Только эти старые, пыльные. Пахнет странно. Когда ездили на поезде уши лечить в больницу, там так же пахло. Бабушка прокашлялась, заговорила напевно:
— Ну да, Серафима, земля ей пухом. Ее дом так пустой и стоит. Ключ у председателя, наверное. Сейчас Матвей сходит до клуба, спросит. Иди, чего стоишь? — И тише уже: — Как мальчика зовут?
— Рома, — ответила какая-то тетя.
— Ромка, сколько тебе годиков? — продолжала спрашивать бабушка.
— Молчит. Не стесняйся, скажи «пять», — произнесла незнакомка жестко.
Там точно ребенок! Рома — значит, мальчик. Тетя Галя мяч пинать не умеет, скучно играть с ней. В сад только в сентябре, долго ждать, до самой осени. Посмотреть бы на него, на мальчика, хоть краешком.
— Мишуся! Ты тут как? — Деда вышел из-за печки и чуть не споткнулся сослепу. Пригнулся под притолокой, смотрит из-под густых бровей, шепчет: — Если нагулялся, иди в дальнюю, посиди там, не мешайся под ногами. — Губы вперед вытянул, как будто сердится, а сам панаму забыл надеть: торопился или задумался. Дверь за ним мягко шаркнула войлочной набивкой по косяку.
Я осмелел, прошагал на цыпочках до самого входа в кухню, замер. Ромку не разглядеть, но тетеньку видно стало. Совсем не как мама: длинная, тонкая, в розовом платке и темной юбке до пят. Солнце из окна напротив светит и волосы, выбившиеся из-под косынки, золотятся. На улице вон какая жара, а у нее на плечах платок. Спиной стоит, лица не видно. Бабушка напротив нее, оперлась на стол, заполненный пустыми банками из-под молока. Не увидит? Зажмурился на всякий случай.
— Мишка, иди сюда! — Не удалось спрятаться, заметила. Боязно идти, но теперь уже не сбежать. Пробовал раз, но бабушка догнала. У нее ноги длинные, разгонится, схватит сухими ладонями за плечи. Нет, не уйти. Скрипя половицами, вошел и сразу же наткнулся на острый, любопытный взгляд мальчика Ромки. Вроде бы не совсем маленький, но ужас какой худой. Белая маечка висит на косточках, шортики синие. Мама в таких бы не разрешила на улицу идти, только дома, где никто не видит. Таких бабушка называет «дохлик-задохлик». Как длинненький жучок-щелкунчик, и глаза в пол-лица.
— Вот, Миша, это Ромочка, он тебя младше на годок. Будете вместе с ним играть. Идите, покидайте мячик. Где он?
Забегал глазами по углам. Потерял? Развернулся к двери всем туловищем, вытянул руку — там!
— Ну вот, идите погуляйте. Там Галя сидит, она посмотрит за вами.
— Сейчас, Вера Степановна, я его обую. — Женщина поставила наконец на пол огромный коричневый чемодан, рванулась к мальчику, сидящему в самом углу на табурете.
— Я сам. — Рома стек вниз, потерял равновесие, завалился вперед, вытянул тонкие ручки, оперся на ладошки. Поднимаясь, ухватился за беленый печной бок, замарал пальчики.
— Он вообще самостоятельный у меня. Иди поиграй с мальчиком.
— Миша! За ручку, за ручку его возьми. И косыночку надень! Жара сегодня, как посередь лета.
За ручку? Вот еще! А косынки только девчонки носят! Ничего не сказал, а то ведь силой наденет. Вышел в прихожую, остановился, глядя на сандалики. Ромка присел на порог, вытянул свои насекомьи ноги, не расстегивая, стал натягивать обувку поверх сложенных в гармошку гольфов. Получилось на удивление ловко и быстро. Вместе вышли во двор.
— А коровы тут есть?
— Да, две, Ночка и Зорька. Но сейчас они ушли. Потом будут.
— Куда ушли?
— Гуляют. Их деда заберет вечером. Тебе нравятся коровы?
— Не знаю. Просто интересно. Они тучные.
— Чего?
— Ну, тучные. Мама читала книгу, там тучные коровы были.
— Не знаю, надо спросить у бабушки.
Долго шли вдвоем по улице. Разомлевшая от солнца старая тетя Галя прошамкала беззубо:
— Миша, куда убежал? Мячик-то забыл. А это кто тут у нас?
Ромка хотел спрятаться у меня за спиной. Он и за березкой бы затерялся, прозрачный такой, но уже слишком близко подошли. Придется ответить.
— Это Рома. Мы теперь будем вместе играть.
— Гома? Хома? Мишка! Ты когда научишься букву «р» выговаривать? Трактор в поле «тыр-тыр-тыр», — залилась обидным хохотом.
— Рома я! — гнусаво, но четко рыкнул мальчишка. Ухватил меня за рукав, потянул: — Пойдем.
Перед домом бабули скошено, мяч не убежит, разве что в крапиву, но до нее и не добросишь. А у папиного гаража, недостроенного, вообще все вытоптано. Катали резиновый шарик по жестким пенькам осоки. Ромка слабый, еле бегает, заваливается постоянно, как неваляшка. На холодильнике такая игрушка стоит в сенях. Типа снеговика, только красный, и щеки — большие яркие кружочки. Бабушка играть не дает: «Разобьешь, а потом плакать будешь». Ромка не похож на снеговика, но шатается так же от любого толчка. Страшно сломать.
Деда идет. Быстро шагает по дороге. Ему вслед открываются калитки соседских домов. Деревня чувствует, когда чужие приходят. Деда не отвечает на молчаливо вопрошающие взгляды, а если кто спрашивает, рубит коротко: «Потом!» Домой идет.
Вот уже совсем близко, видно, как на солнце блестит лысая непокрытая голова. Потрепал меня по волосам спешно, но ласково: «Не шали!» Стукнул дверью. Глухо загудел из распахнутого окна его голос:
— Вера! Ключи-то я взял. Но в доме шалман, как Мамай прошел, и крыша дырявая, что твое сито. Не управимся за сегодня. А пока там жить нельзя. Думай, где им ночь спать. Завтра к вечеру, глядишь, сделаем, а сегодня никак нельзя.
— А не надо искать ничего. Уложим мальчика с Мишкой в дальней, Евгения Павловна ляжет на Линкину, а мы с тобой на Иркину. Давайте тогда, Женя, несите свои чемоданы в большую комнату, располагайтесь. Я сейчас наскоро обед приготовлю, а то все чай да чай. Ребенок-то голодный.
Зашумело, задвигалось в кухне, стихло. Деда вернулся во двор, завозился в сарайчике с инструментами. Выложил на траву метелки, тряпки, два ведра. Собрал в кучу, вышел за калитку, нагруженный добром. Попроситься бы с ним. Возьмет?
— А чего нет? Вера! Я мальчишек заберу, пусть поглядят.
— Куда? А обед? — ответила форточка.
— Я пока просто скарб снести для уборки. К обеду будем. Пойдемте, Мишуся.
Стараясь поспевать за размашистым дедовым шагом, побежал смотреть дом бабы Серафимы.
Тетя Галя привстала было, но тут же опустилось обратно, на нагретую солнцем лавочку, тяжело ей. Дядя Гена, возившийся с мотоциклом, отвлекся, уставился на нас сквозь сетку своего забора. Папа говорил, что ему эта сетка нравится. И что в ней хорошего?
Когда проходили мимо дома Гурьяновых, никого почему-то не увидели, а так хотелось показать Ромке, какая толпа народу живет в этом обросшем пристройками строении. Уже и не видно его, изначального, за летними верандами, гаражом и прилипшим сбоку вторым домом для семьи сына бабы Мани.
Ромка не поспевает, дышит тяжело, не умеет ходить быстро. Деда остановился, перехватил ведро, веники под мышку переложил. Дальше пошли. Далеко еще, в самый конец улицы.
Домик старенький, почти без забора, окна заплаканные, в разводах. Подошел к завалинке, сковырнул чешуйки синей краски. Отлетели, как яичная скорлупка. В серых досках много маленьких дырочек.
— Что это?
— Осы или какие-то жуки прогрызли. Шут их знает!
Как-то сразу вокруг зажужжало не по-доброму. Неужто в доме осы живут?
— Нет, никого там нет. Что им там жрать-то?
Ведра с тряпочками улеглись в густых зарослях у крыльца. Если бы деда не протоптал тропку, не пробраться бы ко входу. Открыли дверь, из избы пахнуло сыростью и гнилыми деревяшками, как из старого пня в лесу. Порог высокий, лишь бы Ромка не навернулся через него. Пум. Свалился все-таки. Но не заревел, встал, потер коленку, поднялся в сени.
— Ребятишки, не снимайте обувку. Тут сперва вымести надо.
Темно от заляпанных окошек и растущей снаружи травы. Какой-то куст дорос прямо до крыши. Сирень. Деда распахнул настежь прилипшие друг к другу рамы. Страшный звук, как будто дрова рубят. Скрип и хруст. В избе стало светло и пыльно.
— Ну вот, еще рамы придется сладить. Труха одна. Где б стеклышко достать под замену? — Деда свесился из окна, страшно, как бы не выпал. Я потер нос рукой, но все равно чихнул, громко и неожиданно. Ромка вытянулся, как солдатик, испугался. Деда скомандовал:
— Ну, давай поглядим, что здесь осталось еще путного.
Комнатка в избе всего одна, в глубине еще кухонька, но такая маленькая, что даже втроем там тесно. Только-только развернуться у печки с ухватом. На полу два глиняных горшка, один разбитый. В горенке кровать самодельная, на ней комом одеяла шерстяные, подушки, не разобрать еще чего. Есть стол под клеенкой с цветочками, один стул, а у печки — лавка. Странный забор у короткой стенки при входе.
— Что это?
— Это ясельки для козляток. Серафима здесь зимой приплод держала, когда мороз был. Да, прямо в доме. На дворе маленькие замерзли бы. Или козел забодать мог. Вот они вместе с ней и жили здесь.
Ромка пообвык, полез в ясельки, но не нашел там ничего, кроме прелой соломы. Косолапо потопал в кухню. Обрадованный, принес полную ладошку мелких круглых зернышек.
— Ёпэрэсэтэ! Ты что это, дерьма мышиного набрал! — Деда аж подскочил. — А ну выкинь! Выкинь, тебе говорю! Это мышки накакали. Там зараза одна. Ты ведь это не ел? Точно? Дома руки помой, и чтобы с мылом, три раза, слышишь? Сам проверю! Ладно, пойдемте, а то бабка наругается.
Еще во дворе почуял приятный запах жареного лука. Оказалось, что до жути хочется есть. Целую сковороду картошки бы осилил. Или банку молока трехлитровую и батон. Деда с Ромкой, как назло, застряли у бочки: полощут в густой, обжитой личинками комаров воде ладошки нового мальчика:
— Вот, и еще раз. Повернись, полью тебе, а то мыла напускаем. Теперь окунай. Так. Всё, беги к Мишусе. В избе вытрешь насухо полотенчиком.
Незадачливый Ромка спрыгнул с пенька, который деда приладил, чтобы руки в бочке мыть. Приземлился в траву, прямо в то самое место, куда ему поливали из мятого ковша. Замочил сандалики, а под ними и пыльные свои гольфы. Поплелся к крыльцу, прихрамывая, как раненый. Неужели поскорее нельзя? Есть хочется так, что даже обглоданный говяжий мосол у конуры Мухтара аппетитным кажется. Бабуля выглянула в форточку, забубнила что-то привычно, обернулась к столу, к невидимой чужой тете, и совсем по-другому — как музыка — зазвучали ее слова.
Деда, стряхивая с ладоней капельки воды, догнал их у самого крыльца. Дернул дверь, пропустил их вперед в прохладный двор.
— Давайте-давайте, скоро уж за коровами идти.
Бабушка стояла в облаке густого пара из-под приподнятой над кастрюлей крышки.
— Что так долго? Дети голодные, сам тоже язвенник. Ребята, садитесь. Ты, Ромочка, вот на этот стульчик, к печке. А Мишенька присядет пока вот сюда. — И снова деду: — А я тебе потом в больницу передачи таскай? Или опять осенью в санаторию собрался? А картошку копать я одна буду? Доставай иди масло свое. Женечка, знаете, когда у него язву нашли, я вот что придумала: сначала даю ему столовую ложку спирту, потом столовую ложку меду. Это всё натощак. А в самом конце еще кусочек сливочного масла, небольшой такой кубик отрезаю. И знаете, Женечка, язва его затянулась. Я потом, когда ездила к доктору нашему в город — хороший врач, — рассказала ему про этот способ. Он говорит: «Как вы чудесно придумали, Вера Степановна, все это очень по медицинской науке, продолжайте свое лечение». Да, вот так и сказал! И вот уже почти два года без обострений. Матвей! Иди сюда!
Деда возится в прихожей у холодильника. Вытащил бумажный, пропитанный жиром сверток, затопал в кухню. Бабушка ждет его с ложкой, наполненной жидкостью из бутылки, ловко припрятанной среди запасов крупы.
— Открывай свой беззубый рот! Вот! И меду теперь. Я пока картошки наложу вам. Стул из горенки принеси, сядешь у плиты, а то за коровами скоро. Сидите-сидите, Женечка, он привычный уже так обедать. А я потом сяду, как он уйдет. Ой, да не надо! Сидите спокойно. Так что вы говорите? Апатиты — это где вообще такое?
— На Севере. Знаете, где Кольский полуостров? Это Мурманская область.
— Мурманск? Матвей! У Машки Коневой брат в Мурманск уехал? Погоди, Миша, я сейчас еще тебе в картошку маслица положу и лучку. Молочка будешь?
Кивнул. Ждать над картошкой, пышущей горячей влагой, — нестерпимо. Слишком живо представлялось, какая она внутри рассыпчатая, мягкая. А что там еще на плите? Вытянул шею: вроде просто лук. Сейчас и он сгодится. Поскорей бы только. В нетерпении стал качать ногой под столом, случайно задел тетю, замер. Не заметила.
— Нет, Вер, в Магадан.
Деда вошел, неся перед собой деревянный стул с высокой спинкой. Как ему развернуться с ним в такой маленькой кухоньке? Посчитал, загибая под столом пальчики: «Баба, тетя, Ромка, а теперь еще деда. Четыре. Нет, пять».
— А Магадан-то, это близко от Мурманска?
Бабушка крутится от плиты к столу. Ей и шажочка не приходится делать, чтобы глубоким черпаком прямо в расставленные тарелки перекладывать из кастрюли желтые клубни.
— Да как тебе сказать. Совсем ничего: как отсюда до Калинки и еще тысячу раз по столько.
— Всё у тебя через прибаутки. Ни слова запросто сказать не можешь, да? Я, чай, не дура! И что, Женечка, холодно там у вас, в Апатитах?
— Да, климат там не особенно благоприятный. Ромка часто болел. Я и сама по натуре не северянка, люблю тепло и давно мечтала сменить условия, вот Господь помог, дал повод.
— А как же вас отпустил папа мальчика? Неужто так вот легко расстался с родным дитем?
Деда, усевшийся у плиты и успевший уже набить полный рот картошки, пнул легонько бабушку в щиколотку. Обернулась, сморщила маленький кругленький нос, фыркнула. Мурка так шипит, если пристать к ней, пока она жадно хлебает парное молоко из выставленной во двор кружки.
— Да ему все равно. Он и не заметил, наверное, что мы уехали. Так, может, потом соседи скажут. И то если спросит.
Тетенька сидит, сжавшись в комочек, словно стараясь сделаться поменьше. Тесно здесь, конечно, впятером. Лицо у нее красивое. Платок она не сняла, перевязала только, волосы скрыты под тонкой светло-розовой тканью. Сама худая и, даже сидя на стуле, почти с бабушку ростом. Наверное, ей очень низко пришлось нагнуться, когда входила в избу. Бабушка закончила раздачу картошки и масла, остановилась, намотав на руку влажное полотенце.
— А мы с Серафимой подруги были, да. Она когда слегла, я ходила к ней два раза в день. У ней мыши там жили. Я приду, а они все — шмыг за печку. Серафима всякую скотину непутную жалела. Говорит: «Вера, ты хлеб спрячь, но оставь им кусок под лавкой. Со мной, — говорит, — никого больше не осталось, а они хоть шебаршатся, не так тихо». Телевизора у ней, бедной, не было. Когда ходила еще, у нас зимой вечером глядели концерты, новости в девять часов. А потом уж всё. Долго она болела, да. Сначала-то вроде как спина. Съездила в город, там врач написал, что почки не в порядке. Я уж не помню, что за болезнь, у Линки надо спросить.
— Это ваша дочь?
— Да, меньшая. Училась на фармацевта, да недоучилась. Родила в сентябре в прошлом годе девочку. Машкой назвали. Неужто другого не могли имени придумать? Как кошка! Машка! Мы-то с Матвеем девок назвали Ирина и Эвелина, вот как. Да ну! Они, похоже, только и думают о себе.
— Мы с тетей Фимой виделись всего несколько раз. Она приезжала в Москву, когда я была классе в пятом, наверное. Мама еще не болела. Даже не помню, как она выглядела, если честно. А она любила меня, писала. Совестно, что на похороны не успели. Но не могла я, Ромка тогда был еще очень мал.
— Так вы сами из Москвы, значит? А чего ж тогда в Москву не вернулись из Апатитов? — Бабушке нравится произносить это новое, прежде неизвестное название города. Наверное, гордится, что так быстро запомнила.
Деда, не скупясь уже на силу, пихнул бабулю ногой. Сам сидит, будто и нет его. Кажется, мог бы сквозь пол провалиться, прям в подпол к банкам с прошлогодним компотом. Бабулю так просто не проймешь, в ответ его лягнула пяткой. Не попала. Тетенька так и не притронулась к своей картошке. Остынет же. Начала тихо, через короткие промежутки молчания:
— У меня в Москве нет никого. Отец погиб давно. А мамы не стало, когда я в техникуме училась еще. Комнату от предприятия забрали. Я съехала в общежитие от ПТУ. Года через полтора Николай, Ромкин отец, военный, увез меня на Север. Поженились. Но что вышло — то вышло. Я, когда бежала оттуда, даже не думала про Москву. Это деньги, жилья нет. А здесь остался теткин дом, крыша хотя бы. Да и к Богу деревня ближе, чем город.
— Ваша правда, Женечка. Только вот с работой у нас совсем горько. Колхозные поля, как развалилось все, позабросили. Ходили туда только косить, да и то сцепились дом на дом: кому какой участок. Закона-то нет. Вы там кем работали у себя?
— Швея. Шила на заказ офицершам в военном городке. Еще в церкви прислуживала. Где прибрать, где состряпать; по швейным делам, конечно, тоже. Не за деньги, что уж там. А в последние месяцы, когда у нас совсем средств не стало, батюшка сильно помогал. На билет сюда тоже всем миром собирали. В этой деревне ведь нет храма?
— Нет, моя хорошая. И не было никогда. От нас до города час пешком, к чему нам своя церква? А там уж несколько храмов. Мы, если собираемся к Пасхе или на похороны, то чаще на Горку ездим. Там большой храм, красивый. Когда его заново отстроили, кликнули по всем домам: несите нам у кого что есть. Негоже, значит, держать образа для личного пользования. И несли ведь! У нас Люська Герасимова и то отвозила что-то. А как получилось-то? В революцию, когда еще этой деревни и не было и меня не было, из разрушенных храмов народ растащил по домам всё, что смог. У моей свекрови — земля ей пухом — в сундуке на дне облачение лежало, изукрашенное, все белое, шитье золотое. Я ей: «Мать, почто тебе облачение, ты ж не поп?» Смеюсь. А она говорит: «А нехай лежит, не выкидывать же такую вещь». Так все у ней там и сгнило.
— Вера Степановна, напишите мне, пожалуйста, адрес этой церкви. Как обустроимся, съезжу туда. Не знаете, им не нужна помощь?
— А почем знать. Не часто мы там бываем. По лету некогда, это ведь собраться, доехать надо, все равно туда полчаса, потом обратно, а там еще служба. А по зиме холодно, автобус ходит редко, не подгадаешь. Ты езжай сама, спроси. Может, и нужно чего. А с хозяйством на первых порах мы поможем. Сейчас уж дело к осени идет, со следующего года начнем. А этот раз подсобим с картошкой, дадим вам уж сколько выйдет.
— Спасибо большое, Вера Степановна. Я и не ожидала, что здесь нас так встретят. Я и адрес ваш нашла в одном из последних писем тети Фимы. Она, когда лежала уже, меня вам доверила, получается.
— Ну так мы с ней здесь лет тридцать, почитай. Когда погорели, Ирка еще была маленькая, пять ей было, что ли. Меня колодезной водой отливали: так это горько, Женечка, когда дом горит. С того самого дня и дохаю, как чахоточная, застудила грудь, и не до лечения. Ничего не осталось, ни досочки, ни тряпочки. А Серафима принесла мне шпульку ниток, иголку и какие-то рогожки. Вижу, у ней нет ничего у самой, у бедной, а она все равно несет. С этой шпульки наш новый дом и начался.
Сам не заметил, как на донышке железной эмалированной тарелки показался паровозик с веселыми зверятами. От горячей картошки раздуло, поклонило в сон.
— Миша, доел — поди в дальнюю, поспи часок. Поди, поди.
Спрыгнул с табурета на шершавый плетеный половик, потащился в горенку. Еще жарче стало от сытного ужина. А молока бабуля не дала, забыла за разговорами. Ладно, все равно не полезет теперь. Поверх покрывала лег на раскладной диван. В полудреме разглядывал фотографии на комоде, застеленном кружевной салфеткой. Мама, очень красивая, на голубом фоне. Черноволосая, серьезная, не улыбается, смотрит сурово, будто хочет наругать за шалость. А рядом в соседней рамочке-окошке веселая, худенькая тетя Лина, Линка-Эвелинка. Волосы — два русых хвостика. Взрослая, а глаза смеются. На стене над ними тетя Надя — бабина сестра. Они двойняшки, в один день родились у одной мамы. Вера и Надя. Надежда далеко живет, на Украине. Не приезжала в этом году. Надо спросить бабулю почему. В прошлый раз привозила такие пряники, ум отъешь, особенно если с молоком.
В мягкой дремоте привиделось, будто к комодику подошла коза. Серая, через дом такую бывает видно из-за забора Гурьяновых. Мохнатая, с острыми рогами. Поцокала по комнатке. Подвижными губами стала затягивать внутрь своего невидимого под шерстью рта вязаную круглую салфетку. Двигает челюстями вправо-влево, вправо-влево. А вместе с салфеткой фотокарточки в рамочках ползут медленно к самому краешку, еще немного — и свалятся на пол. Разобьются! Как потом, пока бабуля хлопочет в кухне, целовать их украдкой, протирать рукавом, чтоб следа не осталось? Надо скорее поймать маму и тетю или прогнать козу. А тело тяжелое, руки не поднять. Хотел было крикнуть, а просипел только сдавленно. Замотал головой, стряхнуть бы кошмар. Проснулся на резком глубоком вдохе, подскочил на месте. Нет козы.
Спустил ноги на пол. Пить. Запинаясь о складки половика, дошел до крашенного коричневым порожка двери в горенку. Отодвинул легкий тюль, переступил, придерживаясь за косяк. В горенке на бывшей маминой кровати чужая тетенька с Ромкой сидят, переговариваются о чем-то шепотом. Подняли глаза, одинаковые-одинаковые, светлые. Вопросительно посмотрели. А в кухне другие голоса, громче:
— Мама! И что теперь, устроим у нас странноприимный дом? Да уж, неплохая выйдет ночлежка! Всей деревней строили!
— Тсс! Тише ты! И как не стыдно? Я разве так тебя воспитывала? Мне что теперь, женщину с малым дитем на улицу гнать? Что с тобой сделается, если они у нас в избе ночь переночуют?
— Ты вообще знаешь, что это за люди? Ты их документы смотрела? Вынесут у тебя полдома, пока спишь. Она вообще сектантка какая-то, в платке. Или беженка. Что на ней надето?
— Ира! Сто раз уже тебя сказала, это племянница Серафимы, будет с мальчиком в ее доме жить. И не сектантка, а православная. За собой лучше смотри, модница, одна юбка и в пир, и в мир.
— И как она докажет, что она ее родня? Может, документы на дом при ней? Нет! Ты вообще думаешь о том, с кем твой внук ночует? Я Мишку тут не оставлю.
— У ней письмо от Серафимы. Написано, что она свой дом отдает по смерти ей, как единственной живой родне.
— Да я сама сейчас такое же напишу, ты меня туда тоже поселишь? Ты что кашляешь опять? Ну мам! На, попей воды, присядь. К врачу ходила?
— Не дошла пока, с огородом всё. Да чего ходить, раз хроническое. Я на ночь грудной сбор пью, вроде с него немного легчает.
— Мишка спит? Собери его.
Замер, где стоял: ни вперед ни назад. Мама приехала, хочет в город забрать. Поднял глаза на новую тетеньку, а та сидит с ногами на кровати, в угол вжалась, крупные слезы катятся по щекам, совсем беззвучно. Удивительно взрослые могут плакать. Сам почувствовал влагу в носу. Как это в город? Сейчас? От бабушки с дедой? Шмыгнул раз, другой. И рванул с места,
не разбирая уже пути за соленой пеленой. Ворвался в кухню, как ошалелый пес, с разбегу уткнулся носом в пахнущий маслом бабушкин передник. Обнял ее ноги как мог и за собственным ревом ничего больше не слышал.
— Ты что? Мишка! Ты чего? Смотри, мама приехала. Поедешь с мамой домой? Как так не хочешь? Ну потом еще приедешь ко мне. Конечно! Через денечек-другой обязательно приедешь. Ира, вещи его в дальней, посмотри, что тебе надо, возьми там.
— Я туда не пойду, пока там эта беженка. Вон, ребенка напугала до слез. Отец где? Хоть бы кто тебя вразумил.
— Да он ревет, потому что уезжать не хочет! Матвей за коровами пошел, будто сама не знаешь. Поди за вещами, если собираешься его забрать.
— Тебе мои нервы вообще ничего не стоят? Не сегодня-завтра лягу на сохранение, куда Мишку? В этом доме ему точно места больше нет. Чужой мальчик в его кроватке спать будет. Мишенька, родной! Я тебе завтра блинов напеку. А? Какие лепешки?
— Да говорит, не хочет твоих блинов, а хочет мои лепешки с молоком.
— Тьфу ты! Да у тебя в них одни дрожжи и маргарин. С них и взрослому-то дурно делается. Как можно ребенка таким пичкать? Мишенька, пойдем, дома телевизор с мультиками, папа там тебя ждет. А?
— Давай-ка, Миша, переставай реветь. На платочек, вот, слезоньки вытри, поди с мамой. А приедешь обратно, обязательно испеку тебе гору лепешек. Хорошо? Ну вот, молодец. Посиди тут. Сейчас я твои маечки принесу.
Дома пахнет печенкой и папиным одеколоном. С порога, едва бросив на пол матерчатую сумку, мама, перекрикивая работавший в зале телевизор, делится накопившимися за поездку в автобусе словами:
— Витя! Мать у себя устроила ночлежку. Горький со своим «На дне» отдыхает. Представляешь, поселила у себя каких-то беженцев. Я Мишку насилу забрала оттуда, они напугали его, он всю дорогу ревел, не унимался. Витя! Ты, может, послушаешь, что я тебе говорю? Или тебе плевать на сына?
Папа оторвался от экрана, на котором крошечные футболисты увлеченно гоняли мяч.
— Что говоришь? Мать в Горький собралась, но испугалась беженцев?
— Витя! Ты свою дурацкую улыбочку сотри, не в цирке! У нее сейчас там в доме какая-то баба с ребенком. Грязные, оборванные. Когда я пришла, они там жрали нашу картошку. Представляешь? Невесть откуда взялись. Говорит, Фимкины родственники.
— Ну что уж теперь? Поздно только они приехали, если ты про тетку Серафиму, у которой в конце улицы дом. Она уж года два как померла, не успели свидеться. Вот как бывает-то.
— Олух царя небесного! Не понимаешь, чего я тебе талдычу: они же ее обворуют или чего хуже. Ни документов у них, ничего.
— Странно, конечно, что нет документов. Ты спрашивала, а они так и сказали, что нет?
— Делать мне больше нечего, только лясы точить с этой сектанткой. Но документов на дом у них точно нет.
— На какой дом?
— Да на Фимкин дом! Они приехали, чтобы жить там! Отец полдня хлам выгребал, чтобы их величества там свой притон устроили. Мама носится из угла в угол, как всполошенная птица.
— Ну, значит, будут у нас новые соседи. Надо поздороваться сходить. И у матери они, видимо, не задержатся, раз дом есть.
— Если у нас в деревне остановится цыганский табор, ты тоже рад будешь?
— Да я же не председатель, чтобы такие вопросы решать. А хоть и цыгане. Нам на заводе молодые разнорабочие сгодятся, а то все парни с перепугу в город сбежали.
— А ничего, что у тебя там гараж строится? Инструменты все твои там лежат. Не боишься, что приедешь, а там ни винтика?
— Тревожно, конечно. Но, Ира, если подумать, зачем беженцам мои инструменты? Вавилонскую башню возводить?
— На базар снесут и продадут! Будто не знаешь, как бывает. Тебя вообще ничего не трогает?
— Трогает, конечно. Завтра после смены проеду туда, посмотрю, что за люди. А сегодня у меня единственный выходной. Мишутка! Ты чего застыл как неродной? Футбол будешь смотреть?
— Какой футбол? Ты обувь намыл? И посуду? Пол в прихожей? Черт с тобой, сиди, как истукан. Отдыхай! Будто ты, а не я на сносях, ей-богу! Мне-то отдых не положен.
Метнулась в ванную, в кухню, потопала в коридоре, затрещала телефонным диском. И снова взялась метать слова, острые, сердитые:
— Лина! Да, здравствуй, здравствуй. А? Погоди, послушай, что я тебе скажу. Это про мать. Да нет, пока с ней все нормально…
Сложно было сообразить, за каким таким увлекательным действом наблюдает папа на экране телевизора. Он объяснял как-то правила, но разве все запомнишь. Да и мама так из прихожей шипит, что внимательно смотреть не получается. Что это она?
— А? Мама-то? Ты видел когда-нибудь, как молоко убегает? Вот. И у нее внутри молоко убежало. Сейчас выльется все лишнее, выкипит, ну повоняет — не без этого, а потом успокоится. Так уж бывает. Что там, у бабушки Веры гости, да?
Неохотно сперва начал про Ромку, потом про мячик. Когда дошел до момента с мышиными зернышками, папа неожиданно захохотал:
— Да, у Серафимы мышей на всех кошек деревни хватало. И что, вот так прямо целую ладошку и набрал? Он в деревне, что ли, никогда не жил? Ой, не могу! А дед чего?
Из прихожей свирепо выглянула мама, привязанная к телефону коротким проводом: пальцем угрожающе потрясла и тут же втянулась обратно, к невысокому черному столику с красно-золотыми цветами. Притихли, но папа продолжал еще улыбаться и беззвучно трястись.
Посидел еще немного на скрипучем диване, накрытым ковром. Скучный футбол. Соскочил на пол, пошел к себе. На цыпочках перебежал прихожую. Притворил за собой деревянную крашенную белым дверь; внизу, если приглядеться, можно увидеть застывшие потеки. Изнутри наклеена огромная мохнатая собака, длинная. Папа говорит — борзая. Взял со столика «Айболита». Открыл на знакомой картинке с грустной очередью больных зверьков на прием к доброму доктору. По памяти шепотом начал сам себе рассказывать историю, которую и прочитать бы мог, но зачем, если успел уже выучить? Прилег на бок, опираясь на локоть, перевернул страницу за истертый уголок. Рука быстро затекла, пришлось выпрямить ее, положить голову на плечо. Вроде и смотрел в книгу, но в голове крутились мысли о Ромке, чужой тетеньке, бабуле с мамой. Что такое беженцы? Почему маме не понравились гости? Скорее бы опять в деревню. Заснул и не почувствовал, как мама бережно раздела, завернула в летнее одело, поцеловала в лоб.
ПОСЛЕДНИЙ ЭКЗАМЕН
(2004)
Еще утром, в день последнего в зимней сессии экзамена, голос матери, позвонившей пожелать «ни пуха», посеял неясное ощущение тревоги.
Говорила она коротко, берегла слова. Потом уже сопоставил и понял: боялась сказать лишнего. Ничего в ней толком не держится! О том, что Ромку нашли мертвым в десяти шагах от собственного дома, они узнали сразу, как рассвело.
Гурьяновская невестка Ленка пошла с лопатой разведать, много ли за ночь навалило снега. Вышла за калитку, огляделась, вздохнула облегченно, отставила к забору опостылевшее к февралю орудие труда. Вчера, когда в последний за вечер раз выходила проведать скотину и до ветру заодно, пуржило так, что до обеда она никаких больших дел решила себе не планировать: едва ли успеет расправиться с сугробами до полудня при такой-то метели. Работать на улице в мороз — дело нескорое. А оказалось все не так уж и страшно. Пнула для верности носком сапога плотно утоптанную дорожку: слой свежего снега едва ли с три пальца толщиной. Можно и оставить, через неделю уже март.
Ленка потянулась, отвела назад плечи под выцветшим мужниным бушлатом, размяла шею: направо, налево. Зацепилась близорукими глазами за черную кучу у Женькиного дома: батюшки! Неужто собака чья убежала и подохла. Лежит черное, матовое, едва припорошенное. Сама глядеть побоялась, крикнула мужа Кольку. Тычет обгрызенным ногтем в сторону странной находки. А сама то подойдет на шаг, то отпрянет, все равно не разглядеть. Колька сплюнул через щель меж передних зубов, запахнул дубленку, взял лопату, молча пошел проверять. Ленка — за его широкой спиной, на три шага позади. Остановился над кучей, оглянулся на жену злобно, зарычал так, что вся улица поняла, случилась беда: «Дура! Скорую звони, мразь тупая!» Словно стыдясь первого своего порыва, бросил на дорогу лопату, присел на корточки, но трогать ничего не стал. Ленка подошла к нему, сощурила глаза и заверещала, будто ей прищемили чего. Побежала в дом, но долго еще не могла успокоиться и набрать номер неотложки.
Торопиться, впрочем, было некуда. Как позже врачи сообщили второпях вернувшейся из города матери Ромки, на момент обнаружения тела он был мертв уже около десяти часов. Ночь, мороз, упал пьяный, заснул, замерз насмерть. Все очень просто.
Я же узнал об этом только после того, как в трубку первого своего мобильного телефона выпалил радостной дробью, что последний экзамен сдал на превосходно. А значит, первую в своей жизни сессию я закрыл успешно на обоих факультетах, стипендия будет, а там, глядишь, и красный диплом. Мама на последнем, кажется, волевом усилии выдержала мой словесный поток и на удивление ровным голосом как по бумажке прочитала:
— Миша, у нас тут случилось… Рома умер.
Не понял сперва смысл ее слов, рассердился только, что вместо долгожданной выстраданной похвалы приходится слушать про какие-то неприятности. Но через секунду опомнился и не поверил.
С Ромкой мы последний раз виделись две недели назад. Филфаковскую сессию я уже закрыл и мог бы вместе с остальными получать удовольствие от каникул. Но, так как отец настоял на параллельном втором высшем, я приехал к бабушке только на выходные, готовиться к гражданскому праву. Засел в дальней комнате с конспектами и учебником, занялся дешифровкой собственного почерка: ужасно обидно, учитывая, что ни одной лекции за семестр не пропустил, сам писал, старался. Ромка отвлек влажным снежком в окно, устроил целую пантомиму, вызывая меня на улицу. Было еще светло, решил погулять с ним до ужина, ночь-то никто у меня не отнимет.
Солнечно, оттепель. Не стал кутаться, накинул городскую куртку. Дорога рыхлая, автомобили успели пробить в ней глубокие колеи. Ромка стоял посередине, вороша подошвой ледяные кристаллики, осыпая их в снежные траншеи по обе стороны от себя. Без шапки, черная болоньевая куртка распахнута, под ней похожий на кольчугу серый свитер с высоким горлом. Увидел, поднял руку. Привыкший уже здороваться с однокурсниками по-взрослому, я неловко ускользнул от объятий и протянул ему ладонь. Ромка хмыкнул:
— Смотри, Мишка! Этот твой большой город порежет тебя на ровные кубики, перемелет и съест.
— А ты сам разве не туда же собираешься? Что-то не припомню я в наших краях ни одной семинарии. — Пихнул по-дружески в бок, забыв о его неустойчивости. Чуть не повалил в мокрый снег, пришлось поддержать за локоть.
— Ну скажешь еще! Это же совершенно иная среда. Что для вашей общаги норма, там помыслить о таком не могут. Как, кстати, комендант? И что вы там за вертеп устроили, я не понял?
— Ха! Ты бы видел ее лицо! Она и забыла уже, зачем к нам поднялась. Так и застыла с разинутым ртом. Смотрит на окно, спрашивает медленно так: «Это что еще за?..» Ой, не могу, до сих пор смешно. Ну ты представляешь, да? Все окно, как есть, завешено пустыми пластиковыми полторашками. Веревочка проходит через горлышко в донышко, а оттуда в горлышко следующей емкости. Получилась гирлянда из пяти-семи бутылочек. Бутылки коричневые, из-под пива, свет пропускают плохо. В комнате романтический полумрак даже днем.
— И чего она, заругалась?
— Конечно! Как только в себя пришла, начала орать, чтоб сейчас же сняли всё и выкинули. Ну мы с Боровом всё собрали за пять минут, а куда сложить такое богатство? Выпросили мусорные мешки, снесли на помойку. Жалко, конечно, такой человеческий труд зря пропал. Куда пойдем? У меня не особо со временем сейчас, готовиться надо.
— Хочешь, просто погуляем. Или можно у меня посидеть, мама в городе. А какой предмет сдаешь?
Так и проболтали до пяти часов, всё о пустом и незначительном. Помню, как под гнетом недоделанной работы все время порывался поскорее уйти, боялся, что не успею добить проклятые конспекты. И куда спешил? Все равно сдал, ничего сложного же.
А теперь стоял перед входом в корпус в толпе чадящих дешевыми сигаретами студентов, не убирая трубку от уха, хотя мама давно уже сама нажала «отбой». Опомнился от оклика Борова, вышедшего следом:
— Косолапыч! У меня плюс одна пересдача, но в лимит уложился, может, даже до второй сессии доскриплю как-нибудь. Ты чего, как говна поел, ты ж сдал? К Белому на хату едешь сегодня праздновать?
Промямлил что-то в ответ. Потом объясню, пока сам ничего не понял. Пошел просто вперед. В первом же сквере горько пожалел, что не стрельнул у ребят сигаретку. Курить захотелось так резко и сильно, что уши заполыхали. Внезапно понял, что уже подспудно решил в общагу сегодня не возвращаться. Одна дорога — на автостанцию, домой. Так и вошел в заплеванные кассы: в пальто поверх нового костюма и с маленькой сумкой через плечо. Ближайший автобус — через полчаса только. Купил билет. Есть не хотелось, вышел на платформу, набрался смелости, попросил закурить у мужчины с рыбацким ящиком. Тот оглядел от макушки до пяток, но сигарету протянул. Замявшись, попросил огня, затянулся жадно, аж земля поплыла, отошел за киоск, стараясь не замечать неодобрительного пощелкивания языком. Дым туманил голову, а во рту противный привкус горящей бумаги, опилок и чего-то кислого. Докуривал уже с отвращением, бычок потушил о стенку кривой жестяной урны, выкинул в небольшой сугроб на дне.
Дорога домой из областного центра — примерно два с половиной часа. Перед экзаменом больше суток не спал, сдался, задремал в теплом салоне. Так глубоко провалился в сон, что на очередной кочке подскочил и не сразу понял, где нахожусь. Не собирался же сегодня домой. Как же попойка у Белого, на которую скинуться даже успел? Но за следующие пол-оборота автобусного колеса вспомнил. Странно: не было никакого тягостного ощущения, как обычно перед похоронами, когда по пути уже яснее ясного представлял себе гроб, церковь, поминки в одном из двух местных кафе. Ехал больше, чтобы разобраться. Понять, что произошло, и, возможно, опровергнуть абсурдную утреннюю новость. Не может же быть такого.
Сойдя на автостанции, решил не заезжать к родителям. Отец все равно пока на работе, а мать толком ничего не расскажет. Сразу в деревню. Замерз, дожидаясь на остановке нужной маршрутки. Здесь всегда холоднее, чем в облцентре. А с четверга вообще так завернуло, что снова пришлось надевать ненавистную шапку и неудобные кожаные перчатки, в которых и пальцы-то не согнешь. Снег то принимается идти мелкой крупой, то стихает, оставляя на непрогретом стекле пазика плотную корочку.
До самой своей улицы, нарочно сильно шлепая ботинками вдоль бурой обочины, воображал, как сейчас толкну плечом скрипучую дверь, войду в избу, огорошив всех своим внезапным появлением, а там никто и не слышал о том, что с Ромкой случилось. Я им передам, что наговорила мне мать, а бабушка охнет, удивится, дураком назовет еще, может, даже огреет в сердцах кухонным полотенцем: «Разве такими вещами шутят?»
Калитка открыта, возле дома трое стоят. Вроде бабушка, тетя Женя, только она такая высокая, и кто-то еще — непонятно, дед или отец в дедовом тулупе. Почему вид этих трех фигур в обеденное время заставил сердце отчаянно молотить по подкладке узкого пиджака? Одновременно почти повернулись, двинулись навстречу, будто не удивились, что я так рано приехал, а, наоборот, только меня и ждали.
Звуки вернулись, как из-под воды вынырнул. С причитаниями и слезами бабуленька в распахнутом ветхом пальто побежала навстречу. Она и не переобулась даже — как была в домашних тапочках, так и вышла на двор за Женей. Подошел к ней, обнял седую голову. Она зашлась в сухом кашле, зашмыгала, вдыхая редко, отрывисто, будто сама готова богу душу отдать. Поторопился отвести ее в дом, подтолкнул мягко в округлившуюся спину. Мог бы, подхватил бы на руки и понес. Женя только махнула приветственно и ушла. Дед, уже один, дожидался у калитки: брови сведены к переносице, рука на створке, двигает ее бессмысленно туда-сюда, скрипит петлями.
В горенке напоили бабулю водой, усадили на кровать. Попытались снять пальто, но она словно окаменела, замерла, опершись на матрас красными ладонями. Так и оставили, решили время дать. Сами в кухне сели, вроде как чаю попить, но так и промолчали над пустыми чашками невесть сколько. Я боялся спросить. Деда не хотел начинать то, что уже несколько раз за сегодняшний бесконечный день повторял слово в слово, глуховато наклонял голову, прислушивался к звукам в комнате за стеной: как там Вера?
— Еще часов в девять давеча, когда выходил до коров, будто слыхал, как кричит кто, — начал он, неохотно ворочая языком, словно принимался за долгую, неприятную работу. — Ну я ж на одно ухо глухой, сложно понять, откуда звук. Ну и подумал, что это Генка опять перепился. Он с Нового года, похоже, не просыхает. Так и вернулся в дом, и забыл. А нынче часов около семи Ленка Гурьянова подняла хай. Тут уж Вера сама к ним пошла, а они вызвали скорую, милицию, стоят у забора, ждут. Не сразу поняли еще, что это Ромка. Он вниз лицом лежал на снегу, а куртки-то китайские у всех одинаковые. Подумали, может, Генка или вообще кто чужой. Через полчаса, как врач приехал, перевернули его и побежали Женьку вызывать. Она в облцентре была по церковным делам.
Губы у него пересохли, в горле запершило, язык едва ворочался во рту. Вспомнили про неналитый чай, зажгли газовый огонек конфорки, посидели еще немного, слушая, как поднимаются со дна железного чайника мелкие пузырьки.
— Так что же случилось, деда? Он же не мог просто так?
— Сказали, экспертизу ждать. Но предварительно вроде как причина смерти — переохлаждение организма. Врачу почудилось, что от него вином пахнет. Он так картину и обрисовал: пьяный шел домой, оступился, заснул, и всё. Так он с церкви же возвращался, Миш! Где это видано, чтобы люди с церкви приходили, как с ассамблеи?
Ничего не ответил. В саму смерть не верилось, а версии — это же частности.
— Где он сейчас? Его можно увидеть?
— Ну нет, куда? Увезли уж. На похоронах поглядишь.
— А это завтра или послезавтра? Он же, мама сказала, вчера еще умер?
— Не раньше послезавтра, думается. Не договорено пока ни с кем. Они хотят его при церкви схоронить, а не на нашем кладбище. Тамошний поп с Горки тоже тут как тут. Женька позвонила, наверное. Он же ей всей родни дороже. Прибежал, кулаком себя в грудь стучит: «Похороним Романа аки диакона». Не поймешь их. То скажут, что все едино, кого как зарыли, какая там на Страшном суде разница. То, вон, тело не остыло, а уже церемонии выдумывают. Будто кому от того легче.
Сложно поверить, что деда и в самом деле не понимает, отчего церковное начальство нагрянуло в деревню раньше родной матери. Храм, его жизнь и повседневные заботы полностью занимали тетю Женю, а Ромку — пока частично, но только потому, что оставалась еще общеобразовательная школа. Семнадцатилетний подросток давно уже решил, что нет ему иного пути, кроме семинарии. Ежевечерние службы, церковный хор, помощь по хозяйству в выходные — то, без чего Ромка представить себя не мог.
За стеной послышалось движение. Как там бабушка? Вошли в комнату и обнаружили ее привычно хлопочущей. Пальто сняла, повесила аккуратно на спинку стула и протирала теперь верхушки полированных сервантов мягкой синтетической тряпочкой. Не понял сперва, а потом разозлился: откуда в ней сила для таких суетных дел?
— Ба, ты чего это уборку затеяла?
— Да сидела-сидела, все глядела в этот шкаф, а там пыли — хоть самосвалом вывози. Встала вот протереть маленько.
Такая она слабая, трогательная до трепета. Подошел, обнял за плечи. Не заплакала, скомкала тряпку, кинула что было мочи на стол и снова обмякла в объятьях, запричитала:
— Ой, Мишенька! Как же это так? Молодой такой, да прямо рядом со своим домом, — закашляла глухо.
Подоспел деда с пузатой кружкой воды. От женских слез хотелось поскорее сбежать, но я спросил:
— А ты сама как думаешь, что с ним случилось, ба?
— Да он, бедный, с детства же недужный. Ты, может, не помнишь, а его лет в семь все по больницам возили, эпилепсия у него была. Но последние лет десять не было припадков-то, забыли уже. Сейчас только Женя рассказывала, не застал ты ее, что доктор в областной клинике им говорил, что вылечить
Рому — не вылечили. Просто болезнь как бы уснула, но могла еще проявиться. Вот она думает, что с ним припадок случился, упал он и замерз. — Прервалась, словно не хватило воздуха на полный выдох, через силу втянула носом и снова заревела.
Куда теперь? Здесь, как в зале ожидания на вокзале, невыносимо. Сидеть, маяться несколько дней? А у тети Жени сейчас и без того море забот, толку что тревожить ее. Резко собрался, вышел на улицу, не застегиваясь. Холодным ветром прохватило до самых костей. Страшно чужими, неуютными казались заборы с торчащими из-за них крышами. Самое мирное и безопасное место, где точно не потеряешься, не встретишь незнакомого или злого, обернулось околицей, ощерилось темными окнами в спину бредущему по снежной дороге Ромке. Не подало руки, не услышало крика, поленилось надеть валенки, тяжелый ватный тулуп, выйти на одну лишь минуту из натопленной избы, чтобы просто проверить, всё ли в порядке, все ли живы-здоровы.
Почти побежал, словно опасаясь быть замеченным. На удачу поспел к приходу автобуса, вскочил на подножку, закрыл глаза, «выключил» деревню. Мама, мама.
Уже у подъездной двери с новым домофоном замешкался: не позабыл ли в общаге ключи? Сам не понял, чего испугался, открыли бы. Но, нащупав на дне сумки увесистую связку, обрадовался, прислонил магнитный кругляшок, вошел во влажное тепло подъезда. В прихожей скинул ботинки на клеенку, не раздеваясь, по звуку пошел в кухню, обнял мать со спины. Она в цветастом халате, ладони в мелкой морковной стружке: терла для поджарки, не успела сполоснуть. Вздернулась удивленно, попыталась обернуться, но побоялась запачкать пальто и костюм, потянулась за полотенцем:
— Ты чего, Мишка? Сейчас, погоди, я…
Не дал ей вытереть руки, утонул в мягком плече, замочил халат внезапными, последними детскими слезами. Думал же, что беззаботная жизнь закончилась переездом в большой город, первой неловкой попыткой обустройства самостоятельного общажного быта. А вот оно как. Ревел сначала от бессильной к себе жалости, а потом от стыда за свой тряпочный характер. Взрослый лоб, а все к мамке под подол. Успокоился только когда, стряхивая прилипшие к фетру оранжевые кусочки, мама повернулась к двери и прошипела:
— Катя! Иди к себе, я сейчас.
И забыл ведь, что школьный день уже кончился. Сестра дома, оторвалась даже от извечного своего места перед телевизором, чтобы посмотреть, кто пришел. Не ждали меня так скоро. Вдохнул, провел по лицу шершавым рукавом, вышел в прихожую вслед за Катей. Интересно, а ей сказали про Ромку? Девочка большая, одиннадцать лет, но мама могла поберечь ее.
Привел себя в порядок, переоделся, заглянул к ней в гостиную.
— Привет! — только и сказала, повернувшись коротко. И снова в телевизор. По ней никогда не понятно, о чем она думает. Совсем не то что Линкина Машка. Та как была, так и осталась подвижная хулиганка, любому парню фору даст. А Катя — домоседка. Она в деревне-то летом почти не бывает, не нравится, скучно.
Поздоровался в ответ, прошел к себе, лег на диван, вытянув ноги. Силясь собрать в одно не впечатления, а факты, уставился в потолок.
Ромка умер. Если отбросить эмоции, получается, что он шел домой, упал и замерз насмерть. Но отчего он упал? И если правда, что деда слышал его крик вечером, почему он кричал? Пьяный человек, если падает, то может подняться сам или же просто молча засыпает на том же месте. Не раз уже за первый свой семестр видел такое. Да что уж, однажды сам закемарил под столом прямо в общей кухне, как только почки не застудил на бетонном полу. Про эпилепсию известно намного меньше: кричит ли человек во время припадка? У Линки можно спросить, она должна знать. Но обе эти версии казались до ужаса нелепыми.
Неплохо бы побеседовать с кем-нибудь из церковного хора. Ромка же в тот вечер, скорее всего, из церкви домой шел. Беда в том, что знаком я с его приятелями только заочно, по байкам и рассказам о разных курьезных случаях. Но этот год уже принес мне столько знакомств, сколько, кажется, за всю прежнюю жизнь не случалось. Поэтому мысль о том, что завтра придется общаться с новыми людьми, не пугала, а, наоборот, успокаивала, заглушала задором тревожные мысли.
Проснулся от гулкого голоса отца из-за стены, посмотрел на часы на мобильном: десять доходит. Суббота. Все дома, только Катька учится до обеда. Даже не слышал, как она собиралась в школу и уходила, как мать готовила завтрак, как отец, сложив диван в гостиной, включил телевизор, не боясь меня разбудить. Сказали же ему, что я вернулся?
Вышел в кухню, застыл под вопросительными взглядами родителей. Позавтракал молча, торопливо оделся, не объясняя, куда иду. Сел в первый подъехавший автобус. Все равно прогуляться придется: Ромкина церковь стоит чуть поодаль, от любой остановки до нее минут десять пешком. Утренняя служба определенно уже закончилась. Застану кого в покинутой прихожанами церкви или нет?
Вверх — двенадцать сглаженных снегом ступеней. На паперти привычные нищие — унылая группка людей на фоне краснокирпичной, устремленной вверх пятиглавой церкви. Этих бедолаг знает весь город, Ромка даже называл их имена, но недосуг было запоминать. Утром и вечером они толкутся здесь, а ближе к обеду, особенно в базарные дни, перемещаются на площадь к автовокзалу, магазинам и выходу с рынка. В облцентре таких гоняют, бранят, смотрят на них с недоверием. А здесь они не рискуют остаться без куска хлеба. Всегда найдется сердобольная старушка, которая специально от своего стола принесет Семушке и Симушке пирожок или домашние закрутки, а то и мешок картошки даст в урожайный год.
Войдя в опустевший храм, сообразил, что не снял шапку и не перекрестился, как полагается. Засмущался не перед гипотетическим всевидящим Богом, а из опасения показаться невежливым людям верующим. Везде свой порядок. Прошел вглубь до самых царских врат, огляделся и только тогда заметил лотошницу у самого входа, за прилавком со свечами, маленькими картонными иконками и книжечками размером с ладонь. Кроме нее, кажется, в церкви больше никого не было. Старушка в бледном, выгоревшем на солнце платке нависла над тетрадочкой с разлинованными страницами: отчетность заполняет. Подошел, поприветствовал, не зная еще, как начать разговор. Вскинула маленькую головку.
— Что надо? — голос скрипучий, как у несмазанной дверной петли, глазки колкие.
— Здравствуйте! Меня зовут Михаил, я друг Романа. Покойного. Я хотел бы поговорить о нем с людьми, работающими здесь.
Старушка отложила шариковую ручку с обкусанным кончиком, проговорила:
— Ох, Рома-Рома, да. Погубило его вино, допился до чертей. Сколько раз я ему говорила, чтоб не кучковался с этими греховодниками! Господь свидетель. — Торопливой щепотью перекрестилась, бросила на меня свой взгляд, зашипела: — А что тут болтать? По похоронам Женька все решила уже с отцом Александром. Твое-то какое дело?
«И правда. Зачем я вообще сюда пришел? За какими ответами?» Растревоженное вчера воображение рисовало картины загадочного преступления, ускользнувшего ото всех. Сомнения и полное неверие словам врачей и свидетелей заставили примерить на себя роль сыщика из плохого детектива. Вопрос старушки отрезвил, помог скинуть воображаемую кепку с двумя козырьками и увидеть себя, будто впервые. Мальчик с первыми нелепыми усиками над губой, в шерстяном пальтишке разбираться пришел, выводить на чистую воду воображаемого преступника и всех его пособников.
Молчание затянулось, взгляд женщины из недоуменно вопросительного стал насмешливо раздраженным. Какая нелепая затея! Промямлил себе под нос извинения, развернулся резко к выходу. Рассеянно поклонился иконе над сводом арки, вылетел на улицу без шапки и малейшего представления о том, куда теперь идти.
Спускаясь по выщербленным ступенькам, неведомо от кого пряча глаза, чуть не налетел на встречного мужчину — серый пуховик, а из-под него черный подрясник. Борода густая с редкой проседью: тридцать ему или все шестьдесят? Священник? Ромка когда-то объяснял, как отличить предстоятеля от дьякона или алтарника, но разве это возможно без облачения? Отвлеченный от мыслей невольным движением моего плеча, мужчина поднял голову:
— Ох, юноша, добрый день!
— Здравствуйте! Вы отец Александр? — спросил из одного только спонтанного любопытства.
— Да. А вы? — оборванный на половине выдоха вопрос застал врасплох.
— Я друг Ромы, — только и придумал, что сказать, будто это объясняет хоть что-то.
— Молитвой хотели утешиться? Это не грех. Правильно, что в храм пришли. Господь, он примиряет сердце. Знаете, сколько неверующих вернулись к Богу через утрату? Это путь верный и проторенный давно. Пройдемте внутрь, на скамеечки. — Мягко взял за локоть, повлек обратно в свечное марево.
Старушка, вытянув шею, оглядела вошедших подслеповато, но, узнав иерея храма, тут же вжалась обратно, почти скрылась за столиком. Пройдя вдоль галереи разномастных икон, отец Александр остановился у одной из широких деревянных скамеек, снял пуховик и присел, приглашая занять место рядом.
— Садитесь, юноша. Как ваше имя? Михаил? Хорошее имя, сильное. Можете пальто снять, если неудобно. Значит, новопреставленный был вам другом? — Когда эхо голоса священника отзвучало под сводом, в установившейся тишине внезапно стало слышно, как сильно урчит у него в животе. Изо рта под седоватой порослью пахло кислым.
— Да, мы давно, с детства. Они как приехали с мамой в нашу деревню, так мы сразу стали общаться. А я вас не отвлекаю? Может, мне стоит попозже зайти?
— Нет, что вы. Утро, конечно, хлопотное выдалось: молебен, литургия, потом еще и покрестить успел, и отпеть двоих, но я никуда не спешу, вы говорите, говорите.
Посчитал в уме: если верить расписанию богослужений, утренняя служба начинается в восемь. А после нее обряды были. Помнится, когда выходил из автобуса, двенадцать доходило. Так батюшка как минимум четыре часа не ел, если считать, что он перед службой завтракает. Видимо сконфуженный долгим молчанием, священник решил продолжить:
— Скорбь по усопшим — это нормально. И вы в своем горе не одиноки, мы скорбим вместе с вами и матерью покойного. Сейчас в эти дни до погребения читайте псалтырь, необязательно над гробом, можете дома просто вечером читать, даже не чтобы непременно вслух. Господь, Он и так слышит, все наши помыслы доступны Ему.
Слушал тягучую, перекатистую речь, но неотвязные вопросы всё искали выхода.
— Боюсь показаться бестактным, но не знаете ли вы, что произошло тем вечером, когда… — замялся, на ровном месте забуксовал.
— Вы что имеете в виду? Да ничего особенного там не было: отслужили, я по обыкновению тут проверил свои дела и домой пошел. Молодежь еще оставалась, не в самом храме, при трапезной. У нас, если обратили внимание, есть небольшой одноэтажный корпус справа. Вот они там переодеваются, вещи оставляют, столики там стоят чай пить. А что уж потом было — Господу одному ведомо. Обычно родственникам доктора дают заключение, спросите у Евгении, не думаю, что она утаит.
— А не могло быть такого… — снова завис, подбирая слова, — не могло быть так, что они там употребляли алкоголь?
— Да бог с вами! Какой алкоголь! У нас это жестко порицается. Если бы я, допустим, узнал, что подобные вещи в храме творятся, я бы не спустил. Нет, исключено совершенно. Случается, конечно, что кто-то, особенно из новеньких на клиросе или из рабочих при храме, грешит. Возьмет что-то без спросу или выругается. Но такие проблемы одной беседой решаются. Я как говорю: «У каждого из нас за левым плечом находится черт, а за правым — ангел. Как почувствуешь порочные мысли, так помолись или плюнь через левое плечо, в самую черную морду.
Обидным показалось подобное упрощение. Неужто и впрямь я так выгляжу, что мне на спичках все объяснять надо?
— Извините, но я старше Романа, в университете уже учусь. В двух. И прекрасное представление имею о доктринах православия. Не утруждайте себя, пожалуйста. Понятно же, что это все фигурально.
Раздражение от накопившейся усталости, чувства голода и, очевидно, неуместных моих расспросов нашло-таки в подряснике свою дырочку, просочилось наружу.
— Юноша! Ни о каких фигуральных вещах я речи не веду. То, что было сказано, ровным счетом так и должно быть понято, в самом прямом смысле. Есть черт, есть ангел. Что в этом абстрактного? Незримые, да, но они с каждым человеком через всю жизнь проходят.
— Извините, вероятно, я неправильно понял вас, — замямлил, как школьник, стыдясь собственного обострившегося не к месту красноречия, которым только что был так горд.
— А кичиться ученостью — это грех! Вот вы житие Ксении Петербургской читали? Нет? Читайте! Вообще все жития читайте. Может, тогда у вас появится хоть какое-то соображение.
Не видя смысла продолжать перепалку, встал, попрощался формально, отвернулся от скамеечки, услышал в спину брошенные слова:
— На всенощную службу приходите. Помолимся вместе. И певчие будут. Если хотите, подведу вас к ним, пообщаетесь.
Поблагодарил вполоборота, как в ледяную прорубь влетел в морозный воздух прицерковного двора. Пронесся мимо нищих, игнорируя протянутые руки и мелодичные увещевания подать Христа ради, мимо припорошенных домишек, мимо оврагов, заваленных за зиму почти вровень с дорогами и дорожками. Весь путь — по прямой, всё быстрее и быстрее. Не дошел, а добежал почти до светофора, остановился, схватился за правый бок. Так на уроке физкультуры от быстрого бега, бывает, постреливает. Учитель говорил: печень. Согнулся, дожидаясь зеленого, подышал глубоко, захлебываясь. На очередном выдохе вместе со сжатым воздухом изо рта вырвался сначала неловкий смешок, а потом самый натуральный беззастенчивый дикий хохот. Все громче, раскатами, спазмами.
Красный кружочек погас, а хохот все не отпускал, усиливая боль под ребрами. С противоположной стороны дороги навстречу — пожилая женщина с ребенком. Девочка в овечьей шапке и такой же кудрявой шубке — космонавт в скафандре. Еле передвигает ножками. Варежки на резинке. Смотрит вопросительно то на меня, то на бабушку. Проглотил очередной приступ смеха, вытянулся, прикрывая лицо ладонью, будто нос чешется. Вдохнул глубоко, перебежал дорогу на мигающий зеленый.
ШПИОН
(1992)
Сытный чад с кухни вытянул из тяжелого тревожного сна. Пахнет блинами так, будто, кроме них, ничего в доме нет. В полудреме привиделось, что вместо цветастых занавесок на окнах блины развешены. А потом представилось, что не блины это, а бабулины лепешки. Даже на зубах почувствовал клейкую хлебную массу. Открыл глаза: нет, дома. Поднялся. На стуле — ровная стопочка чистых выглаженных вещей. Носочки, маечка, трусики, шортики. Думал, надевать ли рубашку. Решил, что потом. Забежал в кухню, бросил «доброе утро» в мамину хлопотливую спину. От вида румяных блинчиков едва успел проглотить скопившиеся слюни. Побежал умываться.
Когда, взъерошенный, влетел в кухню, мама уже закончила готовить, усталая сковородка остывала в жирном нагаре, а кубик сливочного масла на вершине блинной башенки оплыл солнечными разводами. Мама вытерла руки о полотенце — такое же, как у бабушки, — прижала к своей груди мою голову, неприятно сдавив нос, положила мягкую ладонь на затылок, поцеловала в макушку:
— Давай, сыночка, кушай, пока не остыли. Чайку тебе или какао?
Первые блинчики ел, захлебываясь, торопливо, но к четвертому уже почувствовал сытое бессилие. Уговорил себя еще на один — потом невкусно будет — и сдался окончательно. Позволил маме самой намылить ладошки и вытерпел жесткое прикосновение кухонного полотенца.
— А когда можно будет снова поехать к бабушке?
Мама смяла в кулаке вафельную ткань, бросила на стол, ничего не сказала.
Выдохнул тяжело, как после долгой работы, поковылял в комнату, свалился на не застеленную еще кровать. В открытую форточку задувал ветер, приятный, свежий по-утреннему. Хотел снова взяться за «Айболита», но рука не дотянулась до столика, а встать было выше всяких человеческих сил. Так и лежал, глядя на колыхающиеся в небе за окном, поблекшие от жаркого лета березовые веточки. Мама скрипнула дверью, выглянула из-за картинки с мохнатой собакой:
— Мишка, пойдешь к тете Лине в гости, а?
Конечно! Сел на краю кровати, поболтал ногами, скинул остатки томной сытости. Надел рубашку, с пуговицами опять пришлось повозиться. Зачем они только делают такие узенькие петельки? Обшарил глазами комнату, нашел красную машинку с крутящимися настоящими колесами, сунул в карман. В предвкушении путешествия выбежал в прихожую, где мама собирала пакет с гостинцами для сестры и маленькой племянницы.
— Отвезем им тоже блинчиков. Еще собрала твои распашонки и ползунки, какие еще оставались, Машутке. Готов? Подойди сюда, опять воротник, как у одяшки. Вот, теперь на человека похож. Ох!
Замерла на месте, словно прислушиваясь. Что это она?
— Ничего-ничего. Сестренка в животике ворочается. Ты ведь хочешь сестренку? Будешь ее любить? В декабре будет, да, зимой, под Новый год. Пойдем.
Тетя Лина недалеко живет. Задами, обогнув дом по пыльной земляной тропинке, краешком пустыря добрались до самой большой, покрытой нагретым асфальтом трассы. Здесь не как в деревне — суше, и запахи другие — пахнет шлаком, маслом и резиной. Почему мама захотела жить здесь?
На светофоре пришлось в который раз выслушать урок о том, как правильно переходить дорогу. Нетерпеливо, закатывая глаза, рассказал стишок про зеленый свет. Закончил как раз, когда красный огонек потух.
В тесной прихожей-коридорчике тетя встретила нас запахом большой стирки и мокрыми поцелуями. Металась на месте, как заводная курочка, что-то лепетала. Машутка из дальней комнаты звала к себе резкими, неприятными уху воплями. Заметался тоже, стараясь найти себе место среди грохота посуды, плача и щебета. Прошел в зал, сел на пол перед работающим телевизором. «Фантомаса» показывают. Достал припрятанную в нагрудном кармане машинку, покатил ее по дорогам — коричневым деревянным доскам пола. Щели между ними — отбойники, заедешь на них — будет авария. Интересно, а у Ромки какие игрушки есть? Чемодан у тетеньки был большой, но много туда все равно не влезет.
Скучно. Мама с Линой на кухне не умолкают, всё про то же. Неужели Ромка правда хочет ограбить бабушку? Может, он шпион? Приехал издалека. Сроду такого не было, чтобы в деревню приезжал кто-то. И правда, с чего бы туда приезжать? Наоборот, все хотят жить в городе. Очень подозрительно. А бывают дети шпионы? В кино они всегда взрослые. Может, мама его шпионка?
Тетя Лина, гибкая и подвижная, вынесла из кухни пузатенький заварник и глубокую тарелку с пряниками, ловко нагнулась, поставила их на столик, такой же, как дома: хохлома. Мама грузно, как утка, вышла за ней, опустилась на диван, пока Линка — когда только успела? — забежала в детскую и вынесла на руках Машу в желтом комбинезончике, положила на диван рядом с сестрой.
— Вот, скоро и у тебя такая лялечка будет.
— Да еще четыре месяца ходить. Там в пакете одежки. Пока чего, вы вырастете из них, заберу.
— Придумали, как назовете? — Тетя смеялась глазами всему: маме, чайнику и тоненьким чашечкам. Всё у нее легко получается, как музыка. Присела, взяла на руки загукавшую Машу, погладила тоненькие полупрозрачные волосики.
— Да не знаю пока. Виктор хочет Таню, а я Катю хочу.
— Тоже готовься, мать тебе за Катю выскажет, что без выдумки назвали. Ну ничего. Чудесное имя — Катюша, и песня даже есть, поэтично.
— Погоди пока, Лин! Срок еще не подошел, сглазишь, всякое случается.
— Да ну тебя! На уме одни хвори. Вечно настроишься на беду, вот она за тобой и ходит.
— Ты с мамой не говорила еще?
И пошел опять вчерашний разговор. Слушал внимательно, хотя и старался не смотреть на взрослых. Размачивал твердый пряник в чае — да и забыл про него. Когда спохватился — в чашке каша одна мучная, противная. Но про шпионов они почему-то ничего не говорят, не догадались еще, наверное. Надо поскорее вернуться в деревню и проследить за Ромкой. Половина дела-то уже готова: дом, где живет объект, установлен. Как бы так хитро отпроситься у бабушки, чтоб пустила туда? Но всё по порядку. Сперва надо в деревню. И Лина как будто услышала тихие мысли:
— Ну хочешь, я сейчас Машку соберу, доедем до нее? Я хоть тоже погляжу на эту твою страшную сектантку. Любопытно, сил нет! Попейте чаю пока, я быстро.
Мама охнула, попыталась привстать с дивана, но застыла, прислушиваясь к движениям в животе, передумала. Приподняла бережно со столика хрупкую чашечку, отпила глоток, снова замерла. И тетя — юла: только вышла, а уже держит на руках дочку, переодетую.
— Ир, с коляской помоги только, мне одной рукой неудобно. Да не тяжелая она. Сама же в ней Мишку катала, забыла уже? И беременность — не болезнь. Что ты как старуха? Ну подумаешь, на шесть лет старше меня. Тебе двадцать семь, Ира! И не стыдно так себя распускать?
Вышли, шумно стуча колесиками по ступенькам, выкатили Машкину карету на сухой асфальт перед подъездом. Мама задышала тяжело, уперла руки в бока. Линка схватилась за голову.
— Ох! Забыла бутылочку. А то еще вдруг сцедить придется. Постойте тут.
Положила младенчика в коляску, побежала в подъезд: из-под зеленого платьица бледные ноги сверкают. У Маши глазки черненькие, как у Коськи, папы ее. Мама говорит, потому что Линка за татарина вышла. Спросил тогда, почему у нее самой волосы черные, а глаза коричневые. Ничего не сказала, хмыкнула только, а папа засмеялся. Просунул в коляску руку, а девочка цепкая, как ухватит за палец — и в рот. А там слюни! Что есть мочи потянул руку, не отпускает. Еле освободился, чуть не шлепнулся в клумбу. А Машка как заорет! Мама к ней, на руки взяла, посмотрела на зареванную рожицу, прижала к груди:
— Ты чего это? Она же маленькая! С ней бережно надо.
И не слушает, что Машка сама меня за палец схватила, обмуслякать хотела.
— Ну обслюнила бы, и чего? Ты, когда маленький был, тоже всё в рот тянул. Вот достанем кроватку, я тебе покажу деревянные балясинки, которые ты погрыз, бобер.
Линка возникла из-за деревянной подъездной двери с пакетом, перехватила хнычущую Машу из маминых рук, затянула:
— Иу-иу-иу-и! Иу-иу-иу-и!
Попрыгала немного на месте, опустила девочку на белые простынки, толкнула животом ручку коляски, едва придерживая пальцами. Все вместе пошли на остановку. Пить хочется, во рту стоит вкус размокшего в сладком чае пряника, язык в шершавом налете. Но сейчас есть другие дела. Интересно, Ромка с мамой переехали уже или всё так и живут дома? Если нет, то как отпроситься у бабушки сходить к шпионам?
Автобус быстро пришел, ехать минут десять, даже придумать хороший план не успел. Кое-как выгрузили коляску с уснувшей Машей, вышли на обочину. Опять машины раздавили какую-то змею: лежит в пыли плоская серая ленточка. Кажется, в начале лета еще сбили ежика, чуть не разревелся, когда разобрал в бесформенной куче тельце зверька. Папа сказал, что жалко, конечно, но теперь его другие животные съедят и будут сыты. Сначала это не очень утешительно показалось, но потом и правда ежика покрыли стайки черных муравьев. Долго стоял, разглядывал, как они тащат домой пищу; получается, что одно существо может накормить целый муравьиный город.
Отвлекся и не заметил, как уже перед самым носом открылась калитка.
— Ты чего застыл, Мишка? Заходи давай! И калитку подержи, мы с мамой коляску затащим.
Тетины глаза смотрят ласково. Юркнул внутрь, прихватил одной рукой шаткую створку, а другую протянул к мокрому носу Мухтара, выбравшегося из тени на звук голосов. Погладил жесткие тонкие волоски на морде.
— Миша, перестань! Сейчас руки мыть пойдешь!
Мама не разрешает гладить собак, кошек, пить много деревенского молока — понос будет, заставляет складывать одежду, игрушки собирать каждый вечер. Мама не любит обедать у бабушки, говорит, у нее грязная посуда. Еще она никогда не ест грибов, кроме тех, что сама собрала. Не разрешает напевать песенки и говорить за столом, даже папе. Сильно ругается за испачканные, испорченные или потерянные вещи: надо быть бережливым. Бабушка не такая. Дает трогать всё, кроме взрослых инструментов, угощает молоком щедро, пей, сколько сможешь выпить, с лепешками, которые мама терпеть не может. Если поставишь пятно на маечку, даже самое страшное, зеленое от травы — бабушка не заметит, а сам признаешься — охнет только, покашляет и скажет: «На баню снеси».
Понурив голову, поплелся к бочке, пока тетка с матерью решали, где лучше оставить коляску. Наспех помыл ладошки, рванулся в дом — как бы не пропустить чего важного.
Пока шел мимо кухонных окон, ни единого словечка не услышал из открытой форточки. Подозрительно тихо. Удивился даже, что бабушка, оказывается, дома. Но, едва Линка вернулась, оставив сверток с ребеночком в дальней комнате, мама снова все свои сердитые слова на свободу выпустила. Бабушка отвечала, а тетя только стояла в углу, хлопала длинными ресницами и глазами двигала из стороны в сторону: в одном мультике часы такие были, в форме кошки, тоже так глядели: туда-сюда, тик-так. И ни слова про шпионов.
Хлопотливо разливался по чашкам чай, от глухого привычного кашля бабушки заварка расплескивалась, лужицы растекались по клеенчатым цветам. Мама не унималась, переходила на командирский голос, не давала чужим словам встроиться, хоть чуточку потеснить ее тугой сердитый поток. Когда наконец затихла немного, тетя Лина робко, с застывшей улыбкой вставила:
— Ириш, ты чего разошлась? Машку разбудишь. Я, чем попусту время терять, сейчас сама туда пойду, познакомлюсь. Приглядите за кукляшкой. А хочешь, со мной пойдем, мама посидит.
— Да ну! Сама иди, не собираюсь я на них глядеть.
Вскочил с места, стукнулся коленкой о стол. Нельзя упускать такой случай! Нужно напроситься, а то когда еще? Умоляюще смотрю на маму: «Ну отпусти!» Махнула рукой.
— Без меня не пойдешь.
Поводила еще немного ногтем по желобкам на скатерти, сдалась.
— Ладно, пойдемте вместе.
Линка забежала проверить дочку: спит. Только вышли на улицу, грузная тетя Галя — будто ждала — нахлобучила панаму, поднялась со своего насеста.
— Девчонки! Вы к новым соседям в гости, что ли?
Мама отвернулась, Линка кивнула, одарила старуху улыбкой.
— Что хоть за люди-то? Мне тяжко идти, а сегодня, как они ушли, не успела расспросить.
— Вот сейчас и узнаем, сами пойдем знакомиться и от вас привет передадим.
Пока шли по деревне, ловили из-за заборов любопытные взгляды и приветствия. Баба Маня Гурьянова разогнулась над грядкой, приставила ладошку ко лбу. Гена в смешной сетчатой шапке глядит с противоположной стороны тревожными глазами. Бабушка говорит, он на войне был, поэтому такой нервный.
У бывшего дома тетки Серафимы остановились, Линка толкнула плечом калитку, вошла первой. Удивился, куда только девались вчерашние заросли? Скошено, дом — хоть кругом обходи теперь, даже крапивы нет. Разлапистый куст укоротили, вон у завалинки веточки сложены. Из-за ветхого сарайчика вышел деда с граблями.
— Ласточки! А мы уж почти всё прибрали, последние копны снес на компост. Где Машутку позабыли?
Мама, и без того надутая, кажется, еще сильнее напыжилась, покраснела.
— Тебе, отец, делать больше нечего с твоей язвой, как чужих баб обихаживать? В своем доме все заботы кончились?
— Ну ты чего, золотко! Как не помочь человеку? А вы знакомиться пришли? В доме они, полы моют, заходите-заходите.
Следом за Линкой зашли в посветлевший дом. Не узнать ничего. Пропали козьи ясельки. Занавески на окнах, сами стеклышки прозрачные и целые все. Пахнет как в холодной бане — мокрым деревом. Полы вымытые сочно блестят, не просохли еще. Ромка сидит на кровати, свесив паучьи ножки, в кухне возня. Тетя постучала о косяк костяшками пальцев.
— Тук-тук! Хозяйка! Соседи пришли!
Из-за беленого печного бока показалась маленькая головка Ромкиной матери: лицо в саже, платок сбит на сторону, руки черные. Попыталась взглянуть на гостей, дунула на выбившиеся, спавшие на лицо кудри, не помогло. Пятерней заправила волосы за ухо, оставила на щеке угольный след.
— Здравствуйте! Мы тут уборкой занялись.
Мама выкатила на Линку темные глазища, одними губами сказала: «Кошмар!»
— А мы вот Матвея Ивановича дочки. Я Эвелина, просто Лина можно, а это Ир…
— Чем в чужом доме хозяйничать, объяснили бы сначала, по какому праву вы здесь.
Мама выступила вперед, нахохлилась, как голубь зимой. Не чувствует, как сестра ее тычет в бок острым локтем, все свое.
— Вы, может, стариков и старух провели, но что до нашего председателя, то он вам ничего просто так не оформит по одному только письму.
— Ирина… Матвеевна! — сказала так, что, кажется, воробьи на улице замолкли. — Если у вас есть вопросы относительно моего права распоряжаться этим домом, то и несите эти ваши вопросы к председателю. Все документы там, в клубе. Хотите — разбирайтесь, Бог вам судья.
Снова согнулась, скрылась за печью.
— Ой, милая, простите сестру! Она ж думает, что каждую ямку на дороге под нее вырыли. Как вас зовут?
Снова поднялась, выглянула из кухни.
— Извините, Лина. Устали очень, второй день кружимся, а всё никак обустроиться не можем. Ваша мама много про вас хорошего говорила. Я Женя, а сын мой — Рома, вон сидит молчит. У вас у самой дочка, да?
— Ага, какая вы внимательная! А может, лучше на «ты»? Давай я помогу. Что ты там такое трешь…
И спряталась в кухоньке вместе с чумазой тетей Женей.
Пока шел этот тяжелый разговор, все никак не мог решиться залезть к Ромке на кровать или заговорить. Непонятно же, что это за люди и что мама скажет. А когда Линка так запросто пошла помогать приезжим, осмелел, взобрался на койку. Мягкая сетка скрипнула, прогнулась упруго. Не заметил, как мама сникла, вышла на двор — обиженная кошка, которую нехотя огрели метлой. Ромка нервно трет коленкой о коленку. Что такое?
— Да я в туалет хочу. Не, я боюсь на двор один, там темно, страшно провалиться в дырку. Под яблоню? Прямо на улице, что ли?
Чудной какой! Махнул головой в сторону двери, спрыгнул, подождал его на пороге, обутый. Вышли, стараясь не попасть на глаза деду и маме, шепчущимся на показавшейся из-под выкошенной травы лавке. За домом и в самом деле нашлась яблоня, и не одна. Остановились. Ромка все решиться не может.
— Отвернись!
И не думал даже глядеть! Отошел поближе к бревенчатой стене, приподнял носком тапка кусок коричневого линолеума на тропинке, подцепил пальцами, открыл новую планету. В мысленный журнал записал: общее население — три земляных червяка, один черный плоский жук, возможно, навозник.
Из-за плеча Ромка, привстав на цыпочки, попытался взглянуть на влажный потайной кусочек земли. Подвинулся немного, дал ему место присесть рядом. Спрашивает:
— А правда, что в деревне детям некогда играть? Что работать надо тут?
Вот ты себя и выдал, голубчик! Начались шпионские расспросы! Хочет все выведать про нашу деревню, а потом доложит маме, а она уже — в штаб. Почесал макушку, и понеслось…
Постараться пришлось, сам-то не очень много смыслил и не делал почти ничего. Лучше всего про картошку получилось. Дело знакомое, вон она, картошка, на усаде растет, не один раз за лето бывали там с дедой. Когда дошло до собирания жуков, Ромке аж подурнело, замахал руками, но дослушал. Видимо, учат их, шпионов, стойкости. Триумфально закончил тем, что осенью эту картошку надо из земли выкапывать, в ведра собирать, а потом в мешках таскать в яму под домом, складывать в высокие горы. Конечно, это делают дети, а кто еще? Взрослому в яме в полный рост ни за что не встать. Разгоряченный своею выдумкой, решил для наглядности и саму яму показать, схватил за тонюсенькую ручку, потащил во двор.
Разобрать бы еще, как в этом доме все устроено. У нас-то просто: заходишь, но в сени не надо, а мимо крыльца вперед. Яма под самой печкой получается. Хоть и глубокая, но не замерзает зимой. И из дома в нее можно зайти через дверку в полу — погреб — и со двора. А в этой избе всё как-то мельче, хлама полно лишнего. Кое-как нашел заваленный тряпками проход. Разгреб пыльную кучу, просунул голову: она. Холодная, пропахшая сыростью и гнилым духом никому уже не годных овощей. Подозвал рукой городского шпиона: «Гляди, вот это все картошкой надо заполнить, а то зимой с голоду помрешь».
А у Ромки коленки ходуном, как только еще не свалился. Лицо такое, будто разревется вот-вот. Растерялся сперва, но хорошо, что быстро понял: это он так отвлекает! Пытается усыпить бдительность! Пересилил желание успокоить его, улыбнулся нарочно. Быстро осмотрелся: была не была. На ходу смастерил историю, как чистят туалет. Конечно, делают это тоже только дети. Понятно же: «Деда вот не пролезет в эту дырку, а ты пролезешь. У тебя вообще идеальное туловище, ты тощий. Привяжут веревку к поясу — и полезай. Конечно, с ведром. Пока всё не вычерпаешь, ужина не дадут». Куда выливать из ведра, правда, не смог придумать. Да и того хватило!
Шпион стоит, сопля до подбородка свесилась, ревет, как девчонка. Лучше момента не будет. Схватил его за костлявые под рубашкой плечики и начал трясти, как яблоньку: «Признавайся давай, ты шпион?» Еще сильнее разревелся, закрутился, вырываясь. Беспомощный, рухнул на земляной пол и пополз, как таракан, до самого крыльца. Не скинув сандаликов, зареванный, вбежал в дом. А там мамка его и Линка. Захолодело внутри, будто прелого воздуха из ямы глотнул. Идти за ним — нет? Достанется ведь. Решил, что лучше маму отыскать и к бабуле. Операция сорвалась, добиться всезнательных показаний не удалось.
Мама взрывала носками туфелек сухую пыль на выбитой в земле колее, назад не смотрела. В клуб к председателю не стали заходить. Хотел спросить почему — оборвала резко. Когда она в таком настроении, лучше ничего не говорить. Бабушкин дом тоже прошли стороной. Как только родной зеленый забор скрылся за первыми кустами, начал канючить, знал же, что нельзя, а все равно не мог сдержаться:
— К бабушке хочешь? Ну и оставайся здесь, я тебя ждать не буду.
Смотрит, а глаза влажным блестят. Отвернулась резко, ускорила шаг. Замер посреди дороги. Ну зачем она так? Повертел головой: то на дом, то на ее круглую уходящую спину. Так и застыл, не видя уже за слезами ни дома, ни дерева, ни мамы. А она подбежала незаметно, дернула за руку, больно, аж вскрикнул. Зашипела:
— Сопли вытри, люди увидят! Пойдем!
На остановке только притихли, сели на деревянную скамейку под навесом. Она нежно по волосам гладит: «Сыночка, прости», целует в макушку, где волосы веером в разные стороны, пальцами гладит челку и лоб под ней вспотевший. Соленой щекой прижался к красным губам, задрал голову, долго так сидел, шея устала. Быстро-быстро расцеловал глазки, тоже соленые. Хотелось так и остаться, но автобус пришел, тесный, душный, нечистый.
Про шпиона ничего не рассказывал, ждал папу с работы, он поймет. Но крутились, как мухи, жужжали мысли. Ворочал слова, представлял, как папа придет, поужинает, сядет вот сюда, и тогда: «Я шпиона сегодня поймал». Или: «Не угадаешь, что сегодня было». На удачу по телевизору показывали Штирлица. Раньше не очень интересно было, а тут захватило, хоть и не все понятно, не сразу услышал даже, как мама обедать позвала. Подремал немного после еды, без снов.
Обычно ждали папу с шести — это маленькая стрелочка в самый низ. Но сегодня длинная стрелка далеко уже вперед забежала, а его все нет. На семи спросил у мамы, сказала: «Поехал в деревню, наверное». Хоть бы никто не сказал ему, а то не получится неожиданности. Он пришел, когда новости начались. Не утерпел, рванул в прихожую, выпалил заготовленные слова. Напоролся на усталый, нежданно неприветливый взгляд: «Я с тобой еще об этом поговорю, дай раздеться».
Затаившись в своей комнате, бесконечное время ждал, пока папа выйдет из ванной, посидит в кухне с мамой, не давшей и слова с порога вставить ему. Голос ее с громкими высокими взлетами, как у чайки. Спокойно, кажется, рассказывает о прошедшем дне, но под конец слова будто вскакивают, выпячиваются. Книжка не читается. За стеной в кухне тяжелая большая чашка сухо ударила дном об стол, скрипнули ножки папиного табурета. Мимо прошел, зашипел тугой струей воды в ванной, вышел в прихожую: обувку мыть будет. Закончил. Быстрее чем обычно. Постучал коротко. Папа всегда стучит, мама нет.
— Ну, чекист, рассказывай давай, что учудил сегодня? — Брови насуплены, но голос добрый, усталый только. Столько отложил слов на этот вечер, но все проглотил, кажется.
— Шпиона, — говорю, — поймал. Ромка этот и мама его — шпионы они.
— И почему же ты так решил?
Странный вопрос. Чужие, приехали непонятно откуда. Да не знаю я, чего они хотят! Всё выведать, наверное. Одеты они не так, особенно тетенька. Разговаривают чудно, как вороны: кар-кар. Да Ромка все время меня расспрашивал обо всем: как живем, что делаем. Вот зачем это? Разве не так себя шпионы ведут? Но пока отвечал на папины расспросы, чувствовал, как всё ниже сами собой глаза опускаются.
— Мишка, посмотри на меня, пожалуйста. Вот. Если чужие — это не значит еще, что плохие, понимаешь? Вот подумай, ты здесь живешь. Дом этот — твой, ну квартира. Деревня наша — твоя. Мама, бабушка, я — мы все тоже твои. И только эти люди — чужие. А теперь попробуй представить наоборот. Они приехали, да? И все вообще чужое. Деревня, дом, люди. Каково им, как думаешь?
Подождал немного. Скосил было голову на сторону, но папа мягко повернул за подбородок обратно к себе.
— Чтобы понять, чего человек хочет, можно просто спросить. Этот мальчик никогда не жил в деревне. Его все пугает, потому что незнакомое. А ты еще хуже сделал своими сказками. Что ты там сочинил про туалет? Я толком не понял, видел только, что ему очень страшно теперь.
Держался-держался, но не смог: сами собой полились слезы. Я же хотел всё узнать, как лучше хотел, за что он сердится?
— Поедешь завтра обратно к бабушке. И, пожалуйста, извинись перед этим мальчиком и его мамой. Я сегодня уже сделал это, но важно показать им, что и ты все понимаешь. Завтра я во вторую, вместе сходим, уговор?
Подставил ладонь, огромную, красную, дождался неловкого ответного шлепка, толстым пальцем провел по подглазьям. Дунул в лицо селедочно-луковым запахом, высушил остатки слез.
Утром мама была тихая. Почти молча собрала пакетик со сменной одежкой, завернула в кулечек карамельки к чаю. На прощание поцеловала в макушку, как-то очень ласково, а папе не сказала ничего.
Зашли к бабушке оставить вещи. Она возилась на огороде и не сразу заметила папу. Крикнула что-то, не разгибаясь над грядкой, махнула рукой.
— Пойдем сначала, покажу тебе кое-что. Точнее, послушать дам. Если получится, конечно.
Пока не вышли за дальний край деревни, не отставал от папы с расспросами: куда, зачем, что слушать? Он отшучивался, мучил своим таинственным видом.
— Тебе же нравятся загадки? Всему свое время. Не поймешь ничего, пока не услышишь. На кудыкину гору!
Когда закончилась улица и остался за спиной домик новых соседей, оказались в березовой роще, светлой и солнечной. Не так жарко, как вчера, мокровато. Холодная роса не успела еще просохнуть. Тропинка неожиданно оборвалась. Резиновые сапоги — а еще надевать не хотел, капризничал. Тяжело переступать через кочки, ноги поднимать приходится высоко, устал почти, когда папа окликнул:
— Гляди, сколько гнезд!
Задрал голову: спутанные темные наросты на ветках. И правда много. Даже отсюда, с земли, большими кажутся. Какие же они тогда на самом деле — и кто в них живет? Так и шел, рассматривая особенно яркие на фоне неба березки, стараясь разобрать в сплетении веток невидимых обитателей. Сердце неожиданно ухнуло вниз: нога, промахнувшись мимо твердой земли, провалилась в ямку. Вскрикнул от неожиданности, приземлился неловко на четвереньки, коленку зашиб.
— А! Нечего ворон считать. Точнее, рано пока для этого. Домик здесь стоял. Вон, видишь доски? Жестянка еще какая-то.
Поднялся, ухватившись за папину руку. И правда, если оглядеться, можно увидеть среди травы и кустов остатки построек.
— Не все еще заросло. Да, раньше и здесь жили люди. Уехали. Кто в район, кто в город. Мало ли, куда можно уехать. Сейчас, погоди, покажу.
Папа поставил на траву лукошко, взятое на прогулку в надежде на ранние грибы. Подхватил за подмышки, поднял повыше, на уровень своего роста.
— Ох и тяжелый ты стал, не мишка, а медведь уже. Вот, гляди, и вон. А там вообще стоит почти целый дом, худой только, наверное. Домики быстро портятся, когда в них никто не живет.
С высоты видно стало, сколько вокруг таких ямок. Странно, что досок и кирпичей почти нет.
— Да разобрали, знаешь, кто за чем смотрит. — Дальше пошли, внимательно глядя под ноги. — А пока дом целый, никто не трогает его, чужой он, понимаешь. Нам чужого не надо. Тихо!
Прислушался — ничего особенного. Маленькие птички чирикают, родничок журчит где-то вдалеке. Когда ездили за водой, там был такой же звук. Наверное, и тут есть ручей. Но почему мы тогда бутылки не взяли?
— А в этом-то и фокус, Мишка, что нет здесь никого ручейка. Давай попробуем подойти поближе. Только не шуми, постарайся не наступать на ветки, спугнешь.
Чуть не вскрикнул «Кого?!», спохватился, зажал рот ладошкой, переспросил громким шепотом.
— Да имей ты терпение, сейчас сам увидишь!
Аккуратно, как только могли, переступая через тонкие веточки, стараясь не шуршать нижней прошлогодней травой, медленно подходили к дальней рощице — точно такой же маленький березнячок, как в самом начале пути. Видимо, все дело и было в этих березках. Журчание то стихало, то снова слышалось. Чем ближе, тем громче. И вдруг все смолкло. Папа, нахмурив брови, вглядывался в ветви берез: что он там высматривает? Приложил палец к губам.
Вдруг вместо привычного уже журчания лесочек огласил пронзительный детский крик. Так маленькая Машутка плачет, когда зовет Линку. Папа оглянулся, глаза веселые, хулиганские. Присел рядом на корточки, чтобы примерить к себе мой рост, зашептал:
— Гляди! — пальцем указал на одну из березок. — Вон там, видишь, сидит?
Проследив за папиным взглядом, увидел на ветках большую птицу. Что-то вроде вороны, но больше, чернее.
— И вон там еще один, видишь? — в самое ухо шепчет, тихо-тихо.
Птица взяла передышку, опять зажурчала ручейком, снова затихла. И как начнет мяукать! Не поверил бы, что это не взаправдашняя кошка. Похоже — жуть! Так человек изобразить не сможет. Проверил на всякий случай, не папина ли это очередная шутка. Нет, у него рот закрыт, губы не двигаются, а кошка все мяучит откуда-то сверху. А потом — опять ручеек.
— Это ворон. Они долго живут, часто рядом с людьми. И как попугаи в кино, видел? Вороны тоже умеют запоминать и повторять разные звуки. Похоже, правда? Люди отсюда ушли, а они остались, теперь проще разобрать их голоса. Это мы еще не весь их репертуар слышали. Лаять? Умеют, как же не уметь, и много чего еще. Если хочешь, можем ходить сюда иногда.
Пробирались к дороге молча. Только когда показалась вдалеке крыша Ромкиного дома, папа остановился, будто устал. Сразу понял, о чем он сейчас заговорит, зажмурился.
— Слушай, Миша. Знаю, что тебе не хочется говорить с ними. Но ты сильно ошибся, обидел людей. Понимаешь? Это не страшно, еще есть возможность все исправить. Просто скажи: «Извините, я не хотел вас обидеть». Непросто это, конечно. Целые войны так порой начинаются, но ты же не хочешь войны? Вот! Я помогу, но сказать ты должен сам.
К самому дому подходил на некрепких, непослушных ногах. Каждая травинка на пути казалась высокой преградой. Когда с огорода ветерок принес тихий голос чужой женщины, сердце совсем остановилось. Дышать перестал, губы сжались так, что какие уж там слова, даже струйку воздуха не пропустили бы.
— Ну, боец! Ты чего такой красный? Договорились же, ступай. Евгения Павловна!
Сам не понял, как оказался за широким отцовским бедром. Закрыл глаза. Не маленький, понимаю, что так не спрячешься, оно само как-то вышло.
— А, Виктор Владимирович, здравствуйте! Мы с Ромкой ревизию огорода проводим. Я, правда, плохо понимаю в этом, но надо же учиться теперь.
Всё в той же длиннющей юбке — как она только не спотыкается о подол! — Ромкина мать улыбалась у дальнего угла дома. Платок повязала на манер косынки, хвостиками назад.
— А мы тут пришли прощения просить. Позовите, пожалуйста, своего сынишку.
— Да ладно вам! Это же дети. Мало чего еще!
Выдохнул было облегченно, но папа настаивал, мягко подталкивал под лопатки, да и Ромка сам вышел уже из-за жестяной бочки. После глубокого вдоха выпалил извинение, так что сам своих слов не разобрал, закрыл глаза и окаменел.
— Малыш! Миша, да? Мы не сердимся. Приходи играть с Ромой, когда захочешь, ты умничка. Правда, не стоило этого делать. Господь, Он же и так видит. Ты на исповеди батюшке расскажи лучше, покайся. Он крещеный у вас? Ну вот, как пойдете причащаться, исповедуйте его. А мы-то что, сами грешные. Ладно, пора мне возвращаться назад, к своим баранам. —
Развернулась, потрогала вскользь белой ладонью забитый паклей бревенчатый стык.
Всю дорогу до бабушкиного дома мучил папу расспросами про баранов. Он вредничал, глупости говорил, но сдался, объяснил, что это просто выражение такое. Грустно и разочаровательно. Настроился ведь уже, представил огромных животных с плотной кудрявой шерстью. Были такие в деревенском стаде. Когда вечером ходили с дедой встречать коров, однажды осмелел, дотронулся до курчавого бока. Очень удивился, какие плотные у них кудряшки. Если кошку гладить, то легко можно между волосинок разглядеть розовую кожицу, почувствовать пальцем жаркое тепло, особенно на животике. А у барашков, наверное, и не добраться до тела сквозь такую густую прическу. Деда обещал показать, как они после стрижки выглядят, да забыл.
Папа шагал легко. По всему его виду понятно: доволен. Спросил только:
— А чего ты все про баранов? Про причастие, исповедь тебе все понятно, знаешь такие слова?
Неинтересно было про причастие. Когда в этом году сошел снег, все вместе ездили на Горку в большую церковь. Мама сказала, Машу крестить. Ее окунали в воду, а она кричала, не хотела купаться. Вот тогда было причастие. Нарядный дедушка — батюшка — давал на ложечке сироп, как от кашля, и кусочек кислого хлеба. Надо было целовать его руку и крестик. Не очень сложно.
— А исповедь что такое?
Долго думал. Слышал уже это слово и, кажется, знал, что значит, но забыл. Решил в итоге, что это когда все молятся. Так и ответил.
— Исповедь, это когда священнику рассказываешь про свои грехи, ну про плохие дела. Вот ты Рому с мамой обидел, пришел в церковь и рассказал там про это. Понятно так?
— Да вроде и ясно. Но зачем чужому человеку рассказывать про свои поступки?
— Считается, что ты не этому батюшке рассказываешь, а как бы Богу, и Он прощает.
Еще сильнее заработала голова: за что же извиняться перед этим Богом, если виноват перед Ромкой? Бога же не обижал.
— Ох. Зачем взрослеют дети? — Папа поднял лицо к небу и смешно взмахнул руками. — Твои вопросы становятся слишком сложными, дай мне время подумать, пожалуйста. Можешь еще у бабушки спросить, расскажешь потом, что ответит. Ну, толкай калитку!
На следующее утро, разбуженный ароматом бабулиных лепешек, вскочил с постели радостный. Папа, копавшийся до обеда в своем недостроенном гараже, уехал вечером на работу. Мама и тетя так и не появились, да и ладно.
Спешно позавтракал, повалялся, отяжелевший, на кровати в дальней комнате. Но не давало покоя желание поскорее снова увидеть Ромку. Подозрения в шпионстве пришлось, конечно, оставить. Но от того не менее интересно было разузнать о нем побольше. Не веря в успех, пришел в кухню к бабушке, дернул за подол, отпроситься к дому в конце улицы.
— Поди, поди. Часы уже знаешь, да? Ну ничего, спросишь тетю Женю, когда будет час дня. Чтоб как штык здесь был, обедать. Опоздаешь — не пущу больше, — пригрозила скрюченным пальцем, с рукава халата посыпались еле заметные крупинки муки.
День выдался пасмурным. Куда только девалось жаркое солнце? Зря противился ненавистной колючей кофточке, насильно надетой таки и оказавшейся по погоде. После прошедшего ночью дождя на дороге остались густые, наполненные серой жижей лужицы. Звуки все сделались будто тише. Даже куры, которых старая тетя Галя выпустила за забор дома, пасутся теперь словно шепотом.
Но деревня живет. С огородов окликают неожиданно соседские голоса, глаза провожают от двора до двора и сдают свой пост следующим. Ни за что не потеряешься.
У калитки замялся ненадолго. Вошел, легонько скрипнув. Куда дальше? В дом? Решился, набрал полную грудь воздуха, крикнул: «Р‑р-ромка!» Первый раз получилось раскатисто, хоть и не совсем еще уверенно, пророкотать сложный, не дававшийся прежде звук.
НОС
(2004)
— Я к четырем планировала ехать туда. Присоединишься — буду очень рада. Если честно, не вполне уверена, что мне духа хватит на все эти процедуры. Твой дедушка уже заходил, предлагал помощь, но, мне кажется, если ты вместо него поедешь, лучше выйдет. Спасибо.
Тетя Женя сидела, по-детски положив подбородок на сложенные перед собой локти. Голова так туго черным платком повязана, что из-под сдвинувшегося наверх края показался красный след на коже. Веки тяжелые, словно налитые водой. Никогда такой не видел ее. К своему стыду, предложить съездить за телом вместе придумал не я, а бабушка. В принципе в моем присутствии необходимости не было, но мог бы и догадаться, что помощь Ромкиной матери сейчас нужна.
Условились в три часа встретиться по пути на остановку. Сперва предстоящий поход не вызывал никаких эмоций. Ну, подписать бумажки, что-то где-то забрать. Но с течением времени все подкатывало волнами тягостное ощущение нелегкого, неприятного долга, отказаться от которого немыслимо. Прежде бывать в моргах мне не доводилось. Утешая себя, представлял, что это все та же больница, только для мертвых. Пахнет там, наверное, примерно как в хирургии. Разве что попрохладнее немного, а так — то же самое.
Собираться начал за полчаса. Переоделся, умыл лицо, перебрал содержимое сумки — будто рисковал забыть что-то нужное. Застегивая сапоги, от внезапного головокружения схватился за дверной косяк.
По дороге все пытался занять тетю Женю беседой. Она благодарно отвечала, пространно рассказывая о предстоящих хлопотах:
— Ничего почти в агентстве не заказывали. Они, конечно, пристали как банный лист. Но мы всё сами. Только гроб купили — и еще услуга есть по приведению в порядок. Ну, знаешь, грим, одежда. Вот это оплатили. И машину тоже, но это на месте уже. А что касается погребения, то там храм все устроит. Читать сама буду. Людмила Павловна хотела прийти помочь с бдением, но я все равно не усну, пока не разрешится.
Обычно, когда заранее готовишь свое сердце к испытаниям, переживаешь, прокручиваешь в голове худшие варианты, то на поверку все оказывается в сотню раз легче и проще. Как экзамены. Вся процедура по получению тела заняла минут десять. Ни в какой холодный морг из кино, со столами и ящиками, заходить не пришлось. Женя подмахнула не глядя, рядом с галочками на подсунутом листке, забежала в другой кабинет за какой-то бумажкой. Вышли на больничный двор, а там уже из кабины тентованной «газели» нас выкликнули по фамилии, предложили подвезти «заодно». Я занял место посередине, отвернув колени от рычага коробки передач. Опомнившись, подал руку растерянной Жене, втащил ее на подножку.
От близкого присутствия покойника не по себе. Хорошо еще, что деликатный водитель сразу, как мы сели, выключил магнитолу, но я успел узнать в заунывном запеве начало песни Евдокимова про гору-горушку. Очень хотелось прервать молчание, но не было мыслей.
Ромкина мать сидела, отвернувшись всем корпусом к форточке, шевелила губами, молилась, наверное. Умиротворенно так смотрит и все бубнит, бубнит. Вот как так? Совершенно несправедливая, страшная вещь случилась, а она будто простила все своему божеству или не винит его вовсе. Мысль не моя и не новая, но чувство свежее, тонкокожее, живое: пальцем тронь — и кровь потечет. Так и спросил, не выбирая слов:
— Как вам сил хватает молиться тому, кто допустил это вот все?
Дернулась, как проснулась, медленно перевела полные молчаливых слез глаза. Достала платок, вытерла лицо.
— Миша, это-то тут причем? — перекрестилась торопливо.
Не хотелось повторять чужих слова, а своих не хватило бы объяснить, отчего так сжимаются кулаки. Она продолжала, с каждой фразой все сильнее возвышая голос:
— Всей деревне ясно, что это моя вина. Они ходят сейчас, судачат, какая я кукушка. Я просто Богу хотела служить! И служила как могла! Я же не с мужиками по кабакам гуляла! По всем поручениям отца Александра ездила в город чуть ли не каждую неделю, в храме пропадала сутки напролет. Они-то сами, кто из меня блудницу сейчас рисует, они часто ли видят своих детей? Да, виновата! Но не в том, что Богу хотела служить. — Смолкла, зажав себя скрещенными на груди руками.
Тетя Женя, высоченная ледяная скала, мраморная статуя с кудрявыми волосами цвета солнца, даже ругая за шалости сына или нас обоих, голоса никогда не повышала. А теперь, не стесняясь водителя, неосознанно прибавившего скорость, хрипло, надрывно кричала. Однажды я в первый и единственный в жизни раз увидел, как плачет отец. Тогда, на похоронах дедушки, я, пожалуй, даже меньше был удивлен явленным мне преображением.
Сейчас, разглядывая профиль тети Жени, я не узнавал ее. Молодая, ей же еще и сорока лет нет, тридцать шесть, кажется. И у нее свои соображения, амбиции, цели. Чего-то ей хочется, верит она во что-то. Как я. До одури жалко стало, с трудом дрожь в подбородке унял, протяжно выговорил:
— Ну что вы так? Я же не то имел…
— Извини, Мишка. Это я не тебе, извини, — снова потянулась за спрятанным в кармане платком.
— Вы ни в чем не виноваты…
— Виновата и не отрицаю. Не забивай голову.
До конца дороги хранили молчание, выжимавшее с каждым километром из тесной кабины воздух. Когда водитель вопросом о том, верно ли он определил поворот на деревню, заставил разжать губы, оказалось, что не осталось больше ни молекулы кислорода.
Тетя Женя вышла сама, не дождавшись, когда спрыгнувший с подножки дядька добежит до ее двери и подаст руку. Растерянный от внезапной своей ненужности, он вынул из пачки папиросу, закурил и рявкнул:
— Зовите мужиков, я гроб тягать не нанимался!
Обходить дома в поисках помощников не пришлось. Еще по пути неспешного движения «газельки» по ледяной деревенской дороге соседи присоединялись к процессии, догоняли грузовик. Деда, дождавшись, когда оба края тента будут отвязаны, стал распоряжаться работой:
— Гришка, ты давай в головах! А где гурьяновские парни? Колька! Петр! Вот. На раз-два. А я крышку возьму.
Отягощенные скорбной ношей, мужики ступали медленно, косясь под ноги. Пронесли гроб в калитку, остановились, дожидаясь, пока Ромкина мать отыщет затерянные на дне сумки ключи от навесного замка.
Я не пошел за ними. Ошарашенный мельком увиденным лицом Ромки, замер рядом с водителем. Точно такой же. У Ромки теперь точно такой же нос, как у того деда, лежавшего в гробу на столе много лет назад.
Хотел попросить закурить, но постеснялся посторонних глаз. Кажется, вся деревня, обращенная в нашу сторону, наблюдала пристально, слушала, запоминала, чтобы потом за кухонным столом пересказывать, повторять несчетное количество раз незначительные детали.
— Да они его вперед головой внесли, я сама видала!
— Ни слезинки! Говорю тебе, ни слезинки не пролила над гробом родного сына. Что за баба?!
— Голубенький. Наподобие того, что у фоминского тестя был. Только вроде посветлее маленько и крышка с рюшами по краям.
— Колька ходил, да. Говорит, хороший, лицо чистенькое, будто спит. Пальцы на руках только синие.
— Чего рано-то как? Не лето, конечно, но в избе-то тепло. Сейчас все привозят к выносу и нормально. Надо ей марганцовки снести, а то раздует, не узнает завтра никто парнишеньку. Горе-то, горе!
Очнулся, когда водитель, смяв бычок подошвой тупоносой туфли, кинул в спину «Бывай!» и завел машину, готовясь развернуться, сдав немного назад. Освободил ему путь, похлопал себя по карманам, поплелся домой. Не на что тут смотреть.
Еще вчера хотел пойти на вечернюю службу, из-за бабушки не смог. Перемыв всю парадную посуду в серванте, она потянулась было снять люстру, состоящую из доброй сотни сосулек, изображающих хрусталь, и упала с шаткого табурета. Ничего серьезного, просто немного ушибла руку и бедро. Но после этого легла и не прерывала больше безутешных рыданий. Деда, занятый хозяйством, поручил бабулю мне. Весь вечер я просидел в изножье ее кровати под работающий вхолостую телевизор, а потом до полуночи слушал тихие всхлипы за стеной.
Утром она встала, как обычно. Накормила нас завтраком и пошла к Жене проведать ее. Вернувшись, попросила и меня навестить Ромкину мать, предложить помощь.
Да, пользы от меня в итоге оказалось немного, но я успокоился тем, что не остался в стороне. Зайдя в избу и убедившись, что бабуля в обычной своей мышиной манере одевается в комнате, только спросил, зная уже ответ:
— Ты к тете Жене?
— Да. Видела, вы приехали. Пойду, там сейчас дел полно.
— Как ты? Не болит ничего?
Замахала руками, заокала:
— Нормально, нормально! Только бы в кровати не залежаться. Там сготовлено, поешь.
И вылетела за порог, прихватив какие-то кулечки и пакетики.
Налил себе остывшего супа. Дожидаясь возвращения деда, цедил бульон, отчего-то безвкусный. На дне глубокой керамической миски осталась горка вываренных овощей. Есть не хотелось.
Вчера утром священник будто бы опроверг версию медиков о том, что Ромка в момент смерти был пьян. Что это меняет? В итоге, конечно, ничего. Но как же невыносимо горько слушать дедушку и тетю Женю, бичующих себя попусту. Очевидно же — нет их вины в том, что взрослый парень не дошел до дома. Крики могли и послышаться. И будь мать в городе, разве вернулся бы Ромка раньше, чем обычно?
Но даже у этой бессмысленной на первый взгляд несправедливости должны быть свои естественные причины. Еще с первых вводных лекций в институте я уяснил, что говорит об этом наука: все на свете может быть подвергнуто анализу, за которым следует синтез, извлечение выводов, конечного смысла произошедшего. В этом схожи и филология и юриспруденция. Логика, взаимосвязи, причина — следствие. Если случилось зло, тому был чей-то умысел, прямой или косвенный. Нужно только установить виновное лицо.
Сжал кулаки от жестокой обиды, клянясь самому себе, что найду виновного, кем бы он ни был. Поставлю перед лицом всей деревни, протащу через вооруженный палками строй стариков и старух, не уехавших лишь оттого, что движение — жизнь. А они ничего более и не боятся, чем самой жизни. Старые бесплодные яблони. Легче сжечь, чем выкорчевать. Корни глубоко, но нет от них больше толку. Я все узнаю.
В таком положении, с ложкой в сжатой до дрожи руке, застал меня дед. Раздевшись в прихожей, он вошел в кухню, тронул эмалированный бок кастрюльки, зажег огонь под ее закопченным дном.
— Ну вот, привезли Ромку домой, — охнул, садясь на стул.
Не дождавшись ответа, взял тарелку с недоеденным супом, скинул гущу в ведро для скотины, сполоснул.
— Сколько времени, Миш?
Глянул на экран лежавшего на столе телефона, погасил его. Понял, что забыл посмотреть, который час. Снова разблокировал экран.
— Полшестого.
— Ты в церкву вчера собирался. Пойдешь?
Кивнул, мысленно прикинул, что к началу службы уже не успею. Ну и ладно. Все одно — стоять до конца. Со скрипом отодвинул табурет, поднялся. Повинуясь неясному желанию, глянул на свое левое плечо.
НАСТОЯЩИЙ ПИР
(1996)
Еще в субботу бабушка обрадовала:
— Мишка! Завтра утром на поминки пойдем. Тебе мама положила городское?
Из городского обнаружились только коричневые шорты с подворотами и светлая футболка без рисунка, голубая. Как приехал вчера, переоделся, аккуратно сложил на стул. Наряд был пристально оценен и утвержден в качестве завтрашней утренней одежды.
Умерла старая тетя Галя в пятницу, в последний школьный день. Взрослые только об этом и говорили, повторяя историю про дочь, приехавшую, как обычно, с полными сумками продуктов и обнаружившую мать на кровати спящую, а потом оказалось, что неспящую. Скорая, милиция, толпы любопытных соседей — все это пришлось пропустить из-за бессмысленного классного часа, посвященного подведению итогов года.
Не то чтобы не жалко было толстой соседки. Но вы бы послушали каждый раз при встрече ее извечное «Вот как помру…» и тоже привыкли бы к мысли, что скоро ее вынесут вперед ногами. Да и поминки в деревне — дело основательное, сытное, настоящий пир. Есть ли сейчас какой пост? А то когда хоронили старуху Гурьянову, перед Пасхой, наварили целую бадью похлебки из прошлогодних овощей. Уж на что я в еде не капризный, и то от добавки отказался.
Дети на поминках всегда приветствуются. Мы с Машкой не один уже дом обошли. Иногда даже и знать не знаем, кто помер, а все равно бабушка приведет, за стол усадит, а дальше ешь себе, ни от чего не отказывайся. Мама, конечно, ворчит на мою прожорливость: «Как с голодного края, люди же подумают, что мы тебя дома не кормим». Да нет, дома тоже еда всегда есть, хотя часто можно подслушать из-за двери родительской спальни о задержках зарплаты и деньгах в долг на обувь или новую одежку. Ну люблю я покушать, разве же это плохо? За общим столом все кругом умиляются моему аппетиту, знай только подкладывай, чтобы тарелка не пустела. Подольше бы оставаться ребенком, а то уже десять лет, скоро, наверное, и звать-то перестанут.
Вот и теперь, узнав о смерти тети Гали и предстоящих поминках, не слезы вытирал, а слюну. День промаялся в ожидании, измучил себя, воображая плюшки с киселем. Бабуля с обеда еще ушла помогать в Галин дом, прибираться и стряпать. Ромка тоже до позднего вечера в церкви. Развлекал себя историей про Айвенго, а потом телик смотрел, улегшись на бабушкину кровать. Часов в шесть Линка с Машкой приехали, повеселее сделалось. Сестра хоть и в два раза меня младше, а забавная и тоже человек.
В церковь и на кладбище нас обычно не брали, на смотрины покойника мы сами не шли, а никто и не настаивал. Один только раз, когда было мне лет семь, чтобы одного дома не оставлять надолго, баба взяла меня с собой к какому-то незнакомому деду. Она долго рассказывала, кому он родня, но разве запомнишь? Мы пришли в избу, а там посреди горницы стол стоит длинный деревянный. Большая, видимо, у старика семья была, раз пришлось такой стол мастерить. Я ростом мал был, не сразу понял, что на столе этом в гробу лежит тот самый дедушка, покойник то есть. С любопытства вскарабкался на лавку, поглядеть на него, а какая-то женщина меня под мышки подхватила — и обратно на пол. Только и успел разглядеть из-за красной обивки с рюшами сухой острый нос, как свечка, бледный, прозрачный почти. И всё.
На кладбище я бывал и в деревне, и в городе. Деревенское, через дорогу от жилых домов, плоское и праздничное. Ни единого деревца! Когда едешь к бабушке, особенно если день солнечный, из окошка автобуса оно пышным цветником кажется. Пестрое, покрытое венками и искусственными букетиками, и всё — как на ладошке, от края до края видать. Класса с третьего еще замечать начал, как оно постепенно наступает на землю, где поля раньше были. На свежих могилах, говорят, прорастают иногда одинокие пшеничные колоски. Днем кладбище не страшное, особенно когда не один. Можно и мимо на велике прокатиться, и даже цветы отнести маминой бабушке или дядьке, знакомым только по фотографиям на камешках. Но ночью ни за что бы туда не пошел. Сколько историй про то, как там покойники хозяйничают или колдуны!
В нашей деревне колдунов не водится. Но в Сосновке — это километрах в десяти — живет женщина, про нее все говорят, что глаз у нее недобрый. Бабуля сама ее видела, когда молоко отвозила своей подруге.
Раз такое случилось. Пошла одна девушка за водой на пруд, что как раз на выселках, за домом этой колдуньи. А день жаркий был, и решила она, пока никого нет, окунуться в воду. Естественно, купального костюма на ней не оказалось, пришлось прямо голой плавать. Занырнула она разок, уже вылезла на берег, одевается, обернулась, а за спиной у нее стоит страшная старуха и шепчет: «Что за девка! Ни кожи ни рожи». Купальщица заверещала, побежала домой, про ведра с водой и не вспомнила. А на следующий день у нее на заднем месте рожа выскочила. Я сперва не понял, что за рожа. Бабуля объяснила, что это такая страшная кожная болячка, когда все краснеет и температура поднимается. Вот так-то.
Но это не самая удивительная история. Я раньше думал, что оборотни — это люди, которые умеют превращаться в волков. Оказалось, что колдуны прекрасно могут становиться любыми животными, даже совсем обычными. Свиньей там, собакой, лошадью. Вот эта самая сосновская ведьма всегда в платке ходит, даже в баню. Какая бы жара ни была, голова у нее покрыта так, что ушей не видно. И неспроста.
Как-то деревенский парень, тоже бабушкин знакомец — выпивоха и хулиган, шел домой от друга своего. Они на бане заседали, пили самогонку или что-то такое. Вечер уже, темнеет, а он идет по улице, песни орет, всем слыхать. И тут навстречу ему выбегает свинья. Парень остановился, дивится. Скотина-то вся в это время по хлевам заперта, откуда взяться такому чуду? А порося все ближе подбирается, норовит ржавыми передними зубами за коленки ухватить.
Кого свинья кусала, тот знает, что пережевать она способна не только те отруби, что на печке-прачке варятся. А не знаете, мне поверьте, у меня от одной такой встречи с Борькой на руке до сих пор шрам. Так вот. Стоят эти двое на дороге, как назло, соседей не видно никого, все по домам засели. Парнишка в пьяном задоре решил настырную животную изловить. То справа зайдет, то слева — не дается хрюша, метит уже не в ноги, а в самое то место, где штаны застегиваются. И как тяпнет! Парень орет, нащупывает в кармане ножик — у каждого деревенского мужика такой есть, в хозяйстве вещь полезная. Отдышался, сделал решающий рывок, перекинул одну ногу через щетинистую спину, зажал свинью бедрами, оседлал. А что дальше делать, не знает.
Убивать чужую скотину резона нет, и решил он из мести отрезать зверюге ухо. Одной рукой обхватил треугольный хрящик, полоснул ножиком, выкинул ошметок в кусты. Кровища кругом, визг, крик. Порося вывернулась, повалила парня на дорогу и унеслась, никто не видел куда. Так бы и забыли эту историю, если бы утром бабы, проходя мимо дома колдуньи, не увидали, что у нее голова замотана бинтом. Спрашивают: «Что случилось?» Она им: «Да ничего, в ухе что-то стреляет». Ну совпадение и совпадение, я тоже бы так подумал. Но другой соседке в тот же день кошка вместо мыши на порог кусок уха принесла, по форме вроде как человеческого.
Зря вспомнил на ночь глядя такие страсти. Когда легли уже спать, долго ворочался, сны видел гадкие. Мы с Машкой, когда вдвоем в деревне, спим на одной кровати в дальней комнате. Она мелкая, места много не занимает, но вертлявая, как червяк воженый. Вроде только провалишься в сон, а она как даст коленкой в ребра. Понятно, что не специально, но все равно злит. Так и не выспался путью. Часов с четырех утра уже просто лежал, потолок разглядывал, а как окончательно рассвело, поднял с пола «Айвенго».
Задремал снова, не услышал даже, как бабушка с дедом встали, оживили своими шагами дом. Машка растолкала, когда завтрак был готов. Хотелось побольше в брюхе места оставить для поминального обеда, но спросонья и пшенной каши навернул с удовольствием. Бабуля, как накормила нас, сбросила в таз грязные тарелки, убежала обратно к соседке, заканчивать приготовления. Гулять не хотелось. Разложили на полу большой комнаты настольную игру про солдата, кидали кубики, двигали фишки. Машка, как ни хотела выиграть, ничего у нее не получилось. Еще бы! Она считает плохо, пока пальчиком тыкнет в каждую точку на игральном кубике, я сам уже все давно посчитал, отнял два или один, смотря сколько выпало, и подсказываю ей. А она потом удивляется, почему это ее фигурка постоянно оказывается на клетках с Бабой-ягой или с Лешим. Потеха!
Бабушка вернулась, вихрем пронеслась по комнате, убежала в дальнюю переодеваться. Вышла нарядная, в черной юбке и специальном похоронном платке. Теперь они в церковь поедут и на кладбище. Спросила мимоходом, не хотим ли мы в последний раз посмотреть на старую тетю Галю. Замотали головами, Машка нос сморщила. Так и остались сидеть на полу, а бабуля улетела на невеселые свои церемонии.
Доиграли круг, Машка сердится, что опять победа за мной. Решил отвлечь ее: «Пойдем, — говорю, — в чулан». У нас там своя комната с сокровищами. Она от жилой части дома как бы отдельно, зимой там прохладно, а летом, наоборот, очень приятно. Спать после обеда хорошо, не жарко, никто не мешает. Там всего-то мебели: старая кровать и стул с продавленным сиденьем. А все остальное — куча нужных и ненужных вещей. Бабуля складывает туда старые тряпки, подушки, одеяла, газеты, посуду, отслужившую свое, но все равно ценную как память. Деда приносит удивительные предметы, наподобие толстой проволоки, палочек со скругленными краями, внутренностей магнитофона, неработающих моторчиков и их частей. Мы с Машкой тоже принимаем участие в создании коллекции этого странного музея. Есть у нас коробка с пуговками, уродливая кукла с практически лысой головой, которую сестра почему-то особенно любит, собрание вырезанных из газет картинок и крупных букв, машинка без колес и разные звонкие штучки: кривые гвоздики, железные отвертки, вилка с тремя зубчиками и прочие, в основном металлические, вещицы. Из них мы иногда устраиваем оркестр. Укладываем в ряд и стучим поочередно черенком ложки. Музыкой это назвать можно с большой натяжкой, но веселья от того не меньше.
Теперь, усевшись на тюке с ветошью, я придумал другую забаву. Спрашиваю:
— А знаешь ли, Маша, кто такие рыцари?
Сестра оживилась и с охотой поделилась тем, что ей было известно по теме, очевидно, из мультиков по «Первому каналу». Не во всем я мог с ней согласиться, особенно относительно роли дамы. Но кое в чем мы сошлись. Во-первых, рыцари носят доспехи, во‑вторых, они имеют здоровенные мечи или копья, и, в‑третьих, что самое важное, они сражаются друг с другом на поединках.
Доспехи соорудить оказалось не так-то просто. Оно и понятно! Раньше этим всем отдельные люди занимались. В итоге решили защитить свои тела подушками, подвязав их на животе бесконечным шпагатом, а на головы намотать тюрбаны из старой одежды — чем не шлем? Машка откопала где-то дедову лыжную шапку и с трудом натянула поверх свернутой комом на макушке бабиной дырявой сорочки. Для верности, чтобы надежнее закрепить подушки и усилить броню, не без усилий и смекалки смогли-таки скинуть с высокого крючка зимовавшие в чулане ватные бушлаты. В полном снаряжении Машка выглядела уморительно смешно: Филиппок с огромным брюхом. Ей-то куртка, которая взрослому по пояс, почти до самых пят! Рукава длиннющие, их можно даже как самостоятельное оружие использовать. Но правила есть правила. В качестве мечей были избраны палочка, похожая на часть детской кроватки, и кусок проволоки — не очень гибкий и не слишком жесткий, в самый раз.
Поклонившись друг другу, как волк и заяц в серии про музей, начали отчаянно сражаться. В тесном чуланчике особо не развернуться, а боевой пыл окончательно стер остатки страха перед наказанием за без спроса взятые вещи. Общим голосованием было принято решение перенести турнир в большую комнату.
Запинаясь о полы бушлата, Машка кое-как добралась до назначенного места и заняла боевую позицию. Схватка началась с новой силой и новым азартом. Палочкой по защищенному телу не больно совсем: хочешь — бей; хочешь — тычь в упругий подушечный живот. Чудом не снесли с верхушки серванта громоздкую хрустальную вазу.
Не знаю, почему так всегда происходит. Со мной уже не раз случалось, что в самый интересный момент игры, когда только-только начинаешь вживаться в выбранную роль, появляются взрослые. Очередным подтверждением этой печальной закономерности оказалась бабуля, возникшая в проеме двери и всем своим молчаливым видом выражавшая полное непонимание происходящего. Мечи были спрятаны под край ковра при первом звуке шагов, но снять амуницию нам времени не хватило. Так и застыли вдвоем, предвкушая скорую кару.
Потоптавшись на пороге, бабуля таки решилась задать ключевой вопрос:
— Это чего вы тут учинили?
Машка не растерялась. Сам удивляюсь, как это ей удается так ловко придумывать отговорки. И глаза она при этом делает, что на такого ангела и голос-то повышать никто не решается. Задрала вверх свою маленькую головку, убрала за спину длиннющие рукава и тихонечко — само смирение — как выдаст:
— Да мы что-то озябли, бабуленька. — А у самой из-под синей шапочки с белой полосой волосики торчат, все от пота мокрые.
— Озябли? На улице почти тридцать градусов тепла! А ну быстро в чулан все отнесли, положили, где взяли! Скажу деду, чтобы замок на дверь повесил. А то повадились рядиться! На поминки идете или нет?
В горнице тети-Галиного дома народа столько, что бедную Машу чуть не затолкали. Хорошо, бабушка спохватилась, провела ее за плечики к лавке у составленных друг с другом столов разной высоты. Утром еще видел, как утварь со всей деревни сносили на двор. У самой-то покойницы — шепчутся женщины у окошка — на кухне три плошки да две ложки.
Странное дело, я здесь никогда еще не бывал. У нас в гости ходить с детьми как-то не принято, к родственникам только. Когда надо было еще сидеть со мной, бабушка звала тетку к нам в дом или оставляла гулять под ее присмотром, если недалеко уходила. Сложно за телами траурно разодетых гостей разглядеть комнату. Так, если мельком, — обычный деревенский дом, не такой только чистый, как у нас, и ковров нет, хотя, может, специально убрали. В углу трельяж, занавешенный желтоватой шершавой простыней, иконки, старая лампадка.
Увидел в толпе Ромку, замахал ему, но взрослые сами решили, кто куда сядет. Так и остались: он с мамой в глубине, я с сестрой и дедой на другом конце, у входа почти. Бабушка не садилась пока, помогала накладывать и разносить угощение.
Начали с кутьи. В некоторых домах, как объяснила бабушка, первыми подают блины, что мне очень нравится. К блинчикам иногда и варенье прилагается, сгущенка со сметаной. Но у нас чаще всего блинов на поминки не пекут вовсе. Кутья, конечно, тоже сладкая. Но ее как наложат в большое блюдо, только успевай попросить. Все равно каждому достается по ложке-две, не больше. Потом суп. Тут все было в лучшем виде. Не рыбный даже, а куриный бульон с овощами. Предложили майонезу — не отказался. С черным хлебом — ум отъешь. Быстрее всех управился, пришлось, пока остальные доедают, расправиться с куском селедки. Так заскучал, что раньше времени потянулся к золотистой плюшке на вершине стакана с компотом, за что немедленно получил по рукам.
На второе принесли картошку с подливой. Как же здорово, что не гречу, терпеть ее не могу. Доел и почти сразу же получил от бабушки вторую порцию. Машка не отстает, косится на мою тарелку и, как на соревновании, скорее-скорее старается свою опустошить. Видно, что сыта, не лезет в нее, но, когда предложили добавки, кивнула, до самой груди опустив чумазый подбородок.
Взрослые открыли третью бутылку водки, привезенной по случаю Галиной дочкой, такой же широкой и неповоротливой, в мать. Разливают по разномастным стопкам, не чокаясь опрокидывают. В разговорах всё меньше обращаются к умершей тетке и всё больше к себе. У соседа Генки вечно беспокойные глаза посветлели, сидит, рассказывает случайно оказавшейся рядом гурьяновской невестке про своих пчел. Деда тайком от бабушки подливает себе, прячет рюмку в ладони на весу, выпивает не со всеми, а только когда черная юбка жены надежно скрывается за печью.
После двух порций второго я почувствовал себя достаточно сытым, но не оставлять же булочку. С молчаливого разрешения бабули, присевшей наконец на самом углу, приступили к лакомству. Компот из кураги не лучшее, конечно, из того, что можно было ожидать, киселя бы. Но после соленой подливы хочется пить, да и булочка сама по себе прекрасна. Не без усилий, честно говоря, но справился. Даже разбухшие на дне стакана сухофрукты выловил. Незнакомый мужичок начал что-то подвывать себе под нос. Бабушка шепнула деду на ухо, тот поднялся с сожалением о так и недопитой рюмке, толкнул меня в плечо и взял за руку Машку.
Из пропаренной человеческим дыханием и горячей едой избы вывалились на темный двор, а с него — на ослепленную солнцем улицу. Ноги еле шевелятся, к животу будто до сих пор привязаны набитые влажным пером подушки. Машка кряхтит, переваливается, как откормленная на убой утка. Кое-как добрела до забора, оперлась на крашенные в зеленый цвет доски одной ручонкой, дышит тяжело. Ничего сказать не успела, хотя собиралась; кажется, ее прямо там на месте и вывернуло. Деда схватился за голову: метнулся было за бабушкой, но Машка, придя понемногу в себя, попросила воды. Пока деда ходил за стаканом, искал банку с просто кипяченой, а не святой водой, пока обувался в прихожей, путая правую туфлю с левой, мы с Машкой успели уже дойти до бочки. Я как смог вымыл ей лицо, вытер своей же городской футболкой, рассмешил какой-то пришедшей на ум глупостью. Вернувшемуся дедушке оставалось только сплюнуть в сердцах в кусты, поняв, что раздобытая невероятными усилиями вода теперь никому не нужна.
Дома Машка уснула, едва коснувшись подушки щекой, засопела, то и дело подергивая ногами. Деда заглянул к нам в комнату, покивал растерянно и ушел огородничать. А я растекся в кресле и все думал о том, как сытно, должно быть, отужинает сегодня там, на небе, старая Галя. Мы же молодцы`, постарались на поминках. Странно, что ее теперь называют «усохшей». Вряд ли она успела сильно измениться за три дня. И как тут усохнешь, если в честь тебя накрывают такой щедрый стол и столько гостей приходит в твой дом. Но, с другой стороны, поминки устраивают не особенно часто. Следующие будут на девять дней, потом на сорок, а дальше только на годину. Потом всё реже и реже. После пяти лет, а то и после трех, вовсе перестают устраивать поминальные обеды. И я твердо решил: с этого дня каждый раз, садясь за стол, буду съедать немного за старую Галю, хотя бы ложечку, чтобы она там совсем уж не усохла.
СЛУЖБА
(2004)
На паперти непривычно пусто. Все сейчас там, в теплой утробе храма. Успев озябнуть на вечернем ветру, вошел, присоединился к группе молящихся справа от входа. Растирал смятой шапкой покрасневшие ладони. Почувствовав на себе колкий взгляд пожилой прихожанки, решил, что не стоит пренебрегать ритуалом. Косясь на соседей, старался повторять движения рук, кланяться синхронно с группой окружавших меня женщин в разномастных платках. Быстро согрелся.
С первых неосознанных еще в детстве посещений храма я полюбил трогательные образы Христа и Богоматери. Особенно нравилась мне бабушкина, невесть откуда взявшаяся в доме икона в потертом латунном окладе. На ней Богородица и Младенец изображены щека к щеке, лики обоих светлые, добрые, исполненные совершенно понятной мирской нежности. Меня трогает символизм отдельных моментов церковной жизни, о которых часто, охотно отвечая на мои вопросы, рассказывал Ромка. Однажды мне стало интересно, что это за гора над плечами у священника, ведущего службу. Так я узнал, что странный горб на ризе — это заблудшая овца, которую пастырь несет на своих плечах. Я всегда любил овец и надежно сохранил в памяти этот человечный символ.
Но никак я не мог принять догматизма, повелительного характера церковного учения. Не будучи по своей природе бунтарем, я все же чувствовал подвох в огромном количестве запретов и предписаний, большинство из которых так и не сумел понять, несмотря на терпение моего друга, старавшегося изо всех сил донести до меня их сакральный смысл. И чем старше я становился, тем более разобщающими мне казались проповеди священников, исполненные грубого морализаторства, а порой и вовсе выносящие на суд общественности реальные истории из жизни прихожан.
Не здесь, на Горке, а в другом храме, в который бабушка попросила сопроводить ее в прошлом году, кажется, на Родительскую, я был поражен тем, как после окончания первой части литургии священник громоподобным басом объявил, что сейчас все женщины, когда-либо делавшие аборт, должны покинуть храм. По жутким историям тети Лины, уже несколько лет работавшей в поликлинике, я имел скудное представление о том, что к такому радикальному медицинскому вмешательству иногда приходится прибегать не только по прихоти эгоистичных барышень, не желающих портить фигуру вынашиванием и кормлением ребенка. Бывают болезни и прочие обстоятельства. Но больше всего возмутило, с какой безропотной покорностью одна молодая женщина вынуждена была проследовать вдоль рядов соседей, сопровождавших любопытным или вовсе презрительным взглядом каждый шаг ее. На противоположной стороне большого церковного зала смиренная паства поднималась на цыпочки, тянула шеи, чтобы получше разглядеть лицо и одежду грешницы. С того дня я не имел больше желания возвращаться в храм без необходимости. Но вот вернулся.
Хор правда был замечательный. Я и прежде приходил послушать, как поет Ромка. Его не по возрасту плотный тенор выделялся на фоне робких сопрано, прикрывал своим объемом мелькавшую порой фальшь. Сейчас лишенная его присутствия музыка звучала непривычно пусто. Особенно резал ухо один из голосов, хриплый, сбивчивый, неверный. Эта женщина, кажется, очень простужена или плачет. Не разглядишь: хор стоит справа от царских врат за изразцовой ширмой.
Долго гадать не пришлось. Когда, следуя установленному порядку службы, погас электрический свет и глаза молящихся еще не успели привыкнуть к полумраку, из-за перегородки вылетела тень. Я едва сам успел ее заметить. Она пронеслась через весь храм и скрипнула петлями высокой входной двери. Я безотчетно последовал за ней, вероломно повернувшись спиной к иконостасу.
На крыльце, прижав к груди тонкие запястья, вздрагивала под порывами ветра Юля. Освещенная мутными фонарями у входа в храм, она рыдала, больше не сдерживаясь.
Про Юлю Ромка рассказал мне еще классе в седьмом. Мы тогда очень страшно согрешили и поплатились за это незамедлительно.
Лето выдалось настолько урожайным, что на отяжелевшие под гроздьями спелой вишни деревья мы без тошноты уже смотреть не могли: шутка ли — смолотить на двоих целое ведро, не считая крыжовника и смородины. И пришла тогда Ромке в голову шальная мысль — приготовить домашнее вино. Я в очередной раз изумился, откуда у такого прилежного отрока столько познаний в совершенно неожиданной сфере жизни. Оказалось, один из его старших товарищей по храму накануне рассказывал — не ему, Ромке, конечно, а своему сверстнику — об удачной технологии переработки собранных в саду излишков. Одаренный исключительно цепкой до нового памятью, Ромка зафиксировал все тонкости производственного процесса. По крайней мере уверял меня, что это так. Делать было нечего, на улицу не выйдешь: жара такая, что с крыши чуть ли рубероид не капает. Сошлись на том, что с меня помощь по сбору ягод и тара, а с Ромки — сахар, дрожжи и бесценные знания.
За вечер управились, снесли полные красноватым компотом банки в яму. Описывать все страсти по вишне не буду, поучительная часть истории не в этом. Она началась в тот момент, когда мы, сгорающие от нетерпения, решились-таки попробовать плоды своих трудов. Собственно, именно плоды и стали орудием кары Господней, молниеносно обрушившейся на наши затуманенные бормотухой головы.
Пить вишневый раствор было невыносимо кисло, острый запах дрожжей шибал в нос, но мы, скрывшись от посторонних глаз рядом с земляной ямой под домом, смогли-таки осилить самую маленькую литровую баночку, наполовину заполненную белесыми ягодами-утопленниками. Голова закружилась, захотелось новых отчаянных испытаний. Тогда я и решил, не помню уже, может, даже и не на спор, а по доброй воле, съесть эти несчастные вишенки, размякшие под гнетом выпавших на их долю невзгод. Ну не выбрасывать же, в конце концов! Поначалу все шло прекрасно. Я всегда любил моченые яблоки и компотные сливы. По вкусу забродившие ягоды сильно не отличались, разве что были немного остренькие. Но, выплюнув последнюю косточку, я через некоторое время вдруг почувствовал резкий приступ тошноты, который усугублялся состоянием хоть и посредственного, но все же опьянения. То, что произошло дальше, длинного рассказа не заслуживает. Я блевал. И несколько дней потом еще не мог нормально есть.
Вот как раз в промежутке между употреблением жидкого и твердого из заветной баночки я и услышал впервые о Юле. Ромка, захмелевший и расслабленный, откинулся назад, на прохладный бревенчатый сруб, и нараспев будто продолжил начатый уже разговор:
— А вот ты, Миша, влюблялся ли когда-нибудь?
Растерявшись от такого неожиданного поворота его мыслей, я судорожно старался вспомнить хоть что-то подходящее для содержательного ответа, но ничего не нашел. Только и сказал:
— Да нет вроде.
— А я, кажется, уже да. Юля. Так ее зовут. Из Сосновки приехала с родителями в город. Приличная богобоязненная семья. К нашему приходу относятся. Они сначала ходили каждое воскресенье и по праздникам. Я ее еще с клироса приметил. Тоненькая, платок повязывает так, что одно плечо всегда как бы им прикрыто. Я все пытался вслушаться, как она на литургии будет Символ веры петь, да не мог никак. А в начале этого месяца мать подвела ее к нашему псаломщику, спрашивала, можем ли мы ее в хор взять. Иерей разрешил. Голос у нее, как, знаешь, если по хрустальному бокалу ногтем стукнуть. Не сильный вроде, но долго звенит, летящий такой. Узнал, она в твоей же школе учится, на год младше.
После этого не раз сам пытался расспросить Ромку про его любовь, но он, лишенный подаренных в тот вечер хмелем крыльев, все уходил от разговора, багровел, мог даже в плечо кулаком засветить, когда не в духе был. Но, как я мог догадываться из редких и робких упоминаний о Юле на протяжении следующих четырех лет, отношения их с момента первой встречи стали более доверительными и близкими. На фотографиях с церковных праздников они стояли непременно рядом. Еще я как-то случайно наткнулся на них в парке, через который лежал мой путь из школы домой. Они шли близко, на расстоянии вытянутой руки, и смеялись.
В отвлеченных беседах о женщинах, внезапно сделавшихся приятными и для меня после первой школьной влюбленности, Ромка сохранял пуританскую строгость. Он осуждал любые добрачные физические контакты, хотя и не отрицал, что порой до ужаса хочется проверить, какова на ощупь тонкая кожа на запястьях, или понюхать волосы. Я же в шестнадцать лет решился-таки принять на себя отчаянную роль первооткрывателя и по запросу не без удовольствия рассказывал Ромке о результатах проведенных экспериментов. Приятно было хоть в чем-то знать больше него. Он же ни о чем не рассказывал, значит — не знал. Так я думал.
Юля зябла на паперти и плакала. Я в верхней одежде успел окоченеть за короткую прогулку от остановки бодрым шагом, а она в юбке, вязаной ажурной кофточке и коронном своем платке. На ногах — лодочки на совершенно плоской подошве, все равно что босиком. Незамеченный, задергал непослушные пуговицы, снял пальто, ухватил за поролоновые вкладыши в плечах. Раздвинул руки, будто пытаюсь кошку поймать, покрыл спину девушки и отпрянул. Охнув, Юля махнула рукой, скинула мое благородное подношение на утоптанный снег. Обернулась, посмотрела испуганными влажными глазами.
— Извините. Вы кто? Вы из моей школы, да?
Запинаясь от холода и растерянности, объяснился, поднял пальто и снова предложил его Юле. Она замахала руками.
— Нет, нет, пойдемте лучше туда, — почти побежала в сторону колокольни, — здесь пока никого нет.
За незапертой деревянной дверью оказалось совсем мало места. Все остальное пространство занимала лестница, примыкающая ступенями к стенкам башни. Теплее не стало, но ледяной ветер снаружи не проникал сюда. Так бы и простояли в неловком молчании на этом пятачке пола до конца службы, но я решился.
— Рома много рассказывал о вас. Вы Юлия, его… подруга, да?
Юля, смешавшаяся и преставшая плакать от моего неожиданного появления, снова прикрыла нос красной ладошкой. Я продолжал:
— Я пытаюсь разобраться, что произошло с ним. Не могли бы вы рассказать, как закончился вечер в храме? Тот вечер.
— Да никак! Откуда мне знать? Меня вообще не было там! — Вынужденные слова потащили за собой поток неудержимых девичьих рыданий. Странная здесь акустика. Наши голоса звучат будто чужие, сверху и, кажется, громче, чем следовало бы.
— Пожалуйста, успокойтесь. Не сейчас. — Как-то сама собой маска сериального сыщика снова покрыла мое лицо, слова зазвучали уверенно, как по сценарию: — Я спрашиваю, потому что есть версия, что Ромка возвращался домой пьяный. А другие говорят, будто с ним случился припадок. Может, вы заметили в его поведении что-то необычное? Или он жаловался на самочувствие? Нет?
— Какой еще припадок? — Девушка шмыгнула носом, краем платка вытерла лицо.
— Говорят, эпилепсия.
— Вздор! Я его с тринадцати лет знаю, если не раньше. Никогда у него не было никакой эпилепсии. А что пьяный был — может, и так, у них это обычное дело.
— Батюшка ваш говорит, что в храме нельзя. Или Ромка после службы еще куда-то ходил?
— Да отец Александр не видит, что у него под носом творится. У нас половина клироса в школе еще учится, в старших классах. Дождутся, когда старичье расползется, — и в трапезную. А то и в ризнице могут такой шалман устроить, что даже к утру перегар не выветривается.
От несоответствия хрустального голоса, хрупкой наружности собеседницы словам, грубым и жестким, стало не по себе.
— Так как же? Вы же… Они же Богу служат, а потом такое?
— Какое такое? — вздернула голову. — Мы миряне! Не монахи и не священство. На всех певчих — полтора верующих. — Отвернулась, насколько позволяло тесное пространство колокольни, продолжила тише: — Конечно, батюшка талдычит на беседах, что не может не впустивший в свое сердце Господа человек в хоре петь. Но как получается: привели дитя лет в семь в храм родители. А это же до ужаса мило, когда такие ангелочки псалмы распевают. Пока все в кружках самолетики клеят или пляшут в трико, дите в церкви занято. Но оно же растет! Появляются свои по годам интересы разные. Любовь там, кто-то курить пробует, кто-то пива у отца тайком отхлебывает. И все это как-то начинает теснить Боженьку. Всему свое время. Может, если бы меня не приволокли на клирос силком, а разрешили бы в художественную школу ходить, как я хотела, то проку бы больше вышло. К Богу надо осознанно прийти, когда уже хоть что-то смыслишь, а не вот так вот.
Немного помолчал, ожидая продолжения, но вместо этого Юля снова принялась тереть глаза.
— Но Ромка-то, он же верил, в семинарию даже собирался.
— Ага, и алтарником был, стихарь носил. Я же не говорю, что здесь сплошняком атеисты и агностики. Верил, конечно, верил, покрепче многих. Как сказать… Это, наверное, возраст такой. Каждый из нас, выросших при храме детей, псалтырь наизусть знает, Евангелие цитирует. А в жизни, там, за забором, все новое. Случается что-нибудь: с подругой поругалась, попробовала американскую конфету, влюбилась в конце концов — все необычно, дух захватывает, еще хочется побольше и поскорее. Понимаешь? Нет?
От неожиданного перехода на «ты» почти не покоробило. Я понимал. В сущности, со мной творилось то же самое и не только год назад, в возрасте Ромки. До сих пор, особенно после переезда в большой город, иногда так огорошивают давно известные всем откровения, что кажется жизнь никогда уже прежней не будет. А может, не кажется.
Холодно. Уши мерзнут и ноги, долго так не простоишь. Вспомнил про пальто, перекинутое через предплечье, снова предложил его Юле. На этот раз она не стала отнекиваться, приняла, благодарно кивнула. Будто опомнилась, спросила:
— Ой, а как тебя зовут? Забыла уже.
— Михаил. Миша то есть.
— А! Так я много знаю про тебя, Миша. Если только это ты — сосед Ромкин по деревне.
Впервые в ее глазах я увидел интерес — живой, девичий. Представил себя со стороны: стоит, трясется, разве что зубами не стучит, нос красный, на кончике то и дело собирается предательская капля. Ужас какой.
— Да-да, Юль, может, пойдем куда-нибудь, где потеплее?
— Так. Ты постой здесь. — Торопливо передала мне пальто и развернулась к выходу. — На службу я все равно уже не вернусь. Подожди, у меня вещи при трапезной. Там сейчас, наверное, матушки хлопочут, чтобы завтра было… ну… поминки. Стой здесь.
Выбежала, толкнув плечом дверь, впустила ледяной ветер. Хорошо, хоть снега нет. Поплотнее обмотал вокруг шеи кашне, застегнул пальто, в кармане нащупал шапку, надел. Теплее не стало. Трапезная, как я запомнил, была построена при храме не так давно. Заурядное одноэтажное здание справа
от колокольни. Вряд ли ждать придется долго. Но прошло минут десять, а Юля все не возвращалась. В городских ботинках, не предназначенных для долгих прогулок, пальцев я уже почти не чувствовал. Переминался косолапо, стараясь хоть немного подогнать кровь к замерзшим ступням. И тут мне в голову пришла неслыханная дерзость.
Я посмотрел наверх, на убегающие по стенам прямоугольные ступеньки башенной лестницы. А почему бы и нет? Когда еще представится возможность подняться к самому колоколу? Поставил одну ногу на деревянную широкую доску, проверил на прочность: не шатается. Уверенно, радуясь возможности движения, преодолел десяток ступеней. Вниз старался не смотреть, зная за собой склонность к внезапным неприятным головокружениям. Еще десять, одиннадцать, двенадцать… Решился, опустил глаза в колодец пролета. Мгновения хватило, чтобы уверенная осанка уступила жалкой сутулости, ладонь беспомощно вцепилась в небеленые кирпичи. Подышал глубоко, глядя перед собой, стараясь снова по кусочкам собрать поплывшую было картинку. Всего несколько ступеней осталось до небольшой площадки — рабочего места звонаря.
Заполошными прыжками осилив последние метры, выпрямился на деревянном настиле, подошел к сводчатой нише, вмещавшей один из пяти разных по размеру колоколов. С колокольни город маленький. Внизу — частный сектор, почти ничего не видно, кое-где в домиках, развернутых окнами к храму, тусклый свет. С противоположного края — базарная площадь, автостанция, универсам. Фонари, даже можно различить фигуры озябших прохожих; домой идут. За движениями каждого уследишь разве? Не поручишься за то, что каждый из них, идущих теперь по ветру или навстречу ему, доберется до своего дома. А если и доберется, то разве непременно он должен проснуться утром следующего дня здесь, живой, как вчера и за годы до этого? Говорят, что Бог всех видит. Сложно поверить, ведь даже отсюда, с высоты едва ли больше тридцати метров, уже никого и ничего не различить, такое все мелкое. И справедливо ли тогда сетовать на Него за то, что Он якобы не углядел?
На колючем ветру долго не выстоять, спускаться пора. Попытался сойти по узким ступеням, но тут же вернулся: закружилась голова. Вспомнил, как в детстве, боясь свалиться с лестницы, любил передвигаться спиной вперед, опираясь ладонями о верхние ступени. Все равно никто не видит. Развернулся, придерживаясь за стену, пополз аккуратно вниз. Ступенька… и еще одна…
Когда, по примерным подсчетам, осталось не больше двух шагов до земли, почувствовал странное натяжение пальто. Наступил нечаянно? Не успел додумать эту скупую мысль, как одним резким движением кто-то сдернул меня с лестницы, повалил на пол колокольни.
ИНВАЛИД ДЕТСТВА
(1998)
— Ха, да ты мокрый, как пес! Давай заходи!
Июнь, холодный и дождливый, начался с унылого праздника в честь Дня защиты детей на площади перед универмагом. От школы всех с первого по третий класс отправили участвовать в конкурсе рисунка на асфальте. Я уже слишком стар для цветных мелков, но от музыкалки приказали явиться, сыграть ансамблем несколько песен. На сцене без навеса девочки из танцевальной студии зябли в гимнастических трико. Внизу мамы, вооруженные термосами и теплыми курточками, причитали вполголоса, щелкали языками. А потом и вовсе начался дождь. Радужными меловыми потеками окрасился асфальт. Смешиваясь в грязные полноводные ручьи, рисунки стекали вниз, мимо администрации, банка, обувного магазина — к самой школе.
Мы только отыграли, а я дождаться уже не мог, когда это все кончится. Вытерпел последнюю поздравительную речь пышной тетеньки под черным зонтиком, просунул плечи под лямки здоровенного баянного кожуха, перебежал к краю площади, запрыгнул в папину машину: «Поехали скорее!» С волос капает за шиворот холодная вода. Новенькая красная «пятерка» заурчала, тронулась с рывком.
Теперь, в теплом и сухом Ромкином доме, и вспоминать про это не хотелось. А он все расспрашивает, посмеивается. Сам-то не поехал, мама разрешила ему. Ну как разрешила, ей, в общем-то, все равно.
— Ну что, намерзлись сегодня? Да ладно тебе, не ворчи. — Он по-хозяйски разливал по чашкам заварку из покрытого коричневым налетом керамического чайника. Зачерпнув из пакета горсть глянцевых сушек, бросил их на стол передо мной: — Грейся! Я тебе пока одну штуку покажу.
Вскочил, полез за печку. Со стороны горенки было там у них небольшое пространство до стены. Закопошился в темном углу, вылез, сдувая отросшие волосы, чтобы не мешали смотреть. В руках — ящик какой-то, наподобие тех, в которых на базаре продают фрукты. Доски гладенькие, пригнаны друг к другу плотно, ни щелочки. А с обратной стороны — дыра. Почти идеально круглая, видны по краешку следы стамески.
— Да, из ящика смастерил. Достал кусок шкурки, долго сидел шлифовал, неделю, наверное. Дырку-то? А какой у меня инструмент? Долото выпросил у Гены, оно ему не нужно. Чего он им делать будет? Мотик свой починять или с пчелами сражаться? Проковырял, как уж получилось. В смысле леска зачем? Ты не смекнул еще, что это гусли? А это струны, музыка, вот слушай!
Положил на колени ящик. Задергал по очереди, перебирая тонкими длинными пальцами туго натянутые, едва различимые на фоне деревянного корпуса струны. Звук негромкий, но на удивление мелодичный. И правда музыка. Так это стройно у него все выходит, чисто. Откуда что взялось?
Обидно немного. Ходишь-ходишь в ненавистную музыкальную школу, таскаешь на спине тяжеленный чехол. Так иногда стараешься вникнуть в китайскую грамоту проклятого сольфеджио, что глаза из орбит лезут. Мучаешь меха по два часа каждый день, репетируешь дома, а все равно краснеешь потом перед всем ансамблем, когда Григорий Петрович, сам не замечая, сминает листы партитуры, кричит: «Миша! Что это? Думаешь, я глухой?»
А Ромка в обычную-то школу ходит через раз. Если знает, что мамы с утра дома нет, добежит до остановки, а потом задами через усады возвращается. В церковном хоре поет, да. Но их же там ничему не учат. Ни музыкальные диктанты писать не заставляют, ни репетировать часами перед отчетным концертом. Он выпросил тогда несколько пустых листов из нотной тетради. Дал, конечно, не жалко такого добра. А через неделю еще ему надо, кончились, говорит. Показал исчерченные кривыми хвостиками строчки. Без ключа даже! Марья Павловна за такое бы линейкой по пальцам настучала. Но там ведь настоящая мелодия записана! Сказал, так стихиры поются на шестой глас. Не знаю, что за стихи и голоса, но опробовал на баяне. Сначала получилось не очень, а потом понял, что он все сместил на строчку вниз. А так — да, не обманул, музыка, похожа на церковную. Ромка с зимы еще начал ходить вокруг мамы своей, выпрашивал хоть чего, хоть скрипочку.
А та знай одно: «Денег нет, нет денег». Он не очень-то и надеялся. Вот исхитрился как-то, смастерил гусли. Играет, лицо довольное.
А в прошлом году, когда сам только пятый класс закончил, нарисовал карту деревни и окрестностей. Кладбище там, роща с ямами от брошенных домов и даже противоположная сторона большой дороги. Его везде гулять отпускают. Даже в церковь он сам давно на автобусе ездит. Ладно в школу, это две остановки. А до Горки ехать далеко, а потом еще пешком домов пять идти. А вечерняя служба кончается поздно, зимой в это время темно. А мама даже обратно не всегда его провожает, у нее очень много дел.
Закончил играть, прикрыл глаза. Дал отзвучать последней зависшей в воздухе ноте, вскинулся, отложил гусли:
— Каково, а! Что скажешь? По слуху подбирал. Толстая Оксана Стеньшина, знаешь? Ну да, по десять юбок зимой таскает, кукла на чайнике. Про нее говорят, что у нее абсолютный слух, как у Моцарта. Я раз подошел к ней после службы, говорю: «Пропой мне все ноты». Она квохчет: «Что пристал? Зачем тебе надобно?» Думала, посмеяться над ней хочу. День на третий только добился. А дома, вот, сделал эти гусли под Оксанку. Раз хорошо звучит, значит, она и правда верно поет.
Кивнул. Какой он все-таки чудной. Одиннадцать лет, а говорит как старшеклассник. Сколько ни читай книжек, не угонишься. И про всё у него есть свое суждение. Бабушка как-то назвала его «маленький мужичок». Жалко ей его, говорит: «Без отца все равно что сирота». Она всех жалеет, особенно маленьких. Но иногда Ромка такое скажет, что в голове не укладывается:
— А я и так, кроме нее, Оксанки, никого в хоре не слушал. Не помню, говорил тебе, что Лидка перестала ходить? Так вот, бабы узнали, что у нее дитя будет. Ну, ребенок, как у твоей мамы Катя. Все страшно недовольные этим теперь. Говорят, грех, потому что без мужа. Как не может быть без мужа? Коровы же не венчаются, а все равно телят рожают.
Помолчал немного и дальше мыслью полетел. Разойдется — не остановишь. Слушать интересно, он много взрослых вещей знает.
— А кроме нее одни старухи остались же. Они все скрипучие, что твоя калитка. Голоса глухие, блеющие. Яшка-дьякон тот раз сказал: «Церковный хор, он все едино, что хор ангельский. А где ж это видано, чтобы ангелы были с такими сморщенными лицами?» А батюшка ему: «Так пожили бы при коммунистах, посмотрел бы я на их лики».
Так он смешно изображает людей по голосам, как живые перед глазами встают. Спросил про коммунистов. Много слышал это слово, но недосуг было разобраться.
— Не то чтобы я знал, но предположить могу. Тот год или позатот прибегала девка с города какая-то шальная. Тоже дождь шел, мамки нет, а она сама зашла на участок, стучится в окошко. Я струхнул, но открыл, вышел к ней под козырек. У нее сумка через плечо вроде почтальонской, достала оттуда какую-то газетку. Сейчас покажу, я сохранил, вот! — Оттуда же, из-за печи, показался помятый выцветший листок. На всю страницу неприятное лицо какого-то старика. — Вот его она мне дала. Стоит, сама озябшая, голова сырая, сюсюкает со мной, как с маленьким: «Передай всем взрослым, чтобы голосовали за дядю Борю». Я возьми да спроси: «А зачем это вообще?» Говорит: «Это взрослые дела, просто маме передай, бабушке, всем-всем. Бабушка в церковь ходит?» С чего взяла, что у меня вообще бабушка есть? Мать, говорю, ходит. А эта девка так обрадовалась, аж засияла: «Если не проголосуете за Борю, придут коммунисты, все церкви снесут, негде будет Богу молиться». Я потом у батюшки спрашивал, он сказал: «Блажь это, мирские дела, суетные». — Смолк ненадолго, чешет затылок, думает.
Волосы у него темные, почти черные, немного кудрявые и толстые. Не пушатся, а лежат на голове тугими завитушками, спереди непослушный вихор. Вскинул длинную паучью ручонку, словно поймал отпущенную на волю мысль.
— То есть коммунисты против Церкви. Видел там фотку этого Бори? Он не коммунист, а наоборот. И не скажешь, что верующий человек, а вон как. — Снова впал в задумчивое оцепенение.
Я все газету разглядывал. Человека с первой полосы я, конечно, много раз видел по телевизору. Говорили про него в основном, что он плут, пьяница и здоровье у него слабое, вот-вот помрет. Я никогда не вдавался в подробности, но жалел его. Должно быть, он очень несчастен, зная, что над ним потешается столько народу. Ромка внезапно дернулся, погрузил два пальца в карман:
— Пойдем. Еще кое-что покажу.
Резонно возразил, что идти никуда не желаю, так как уже достаточно времени провел под сегодняшним ливнем. Спросил, нельзя ли показать «кое-что» прямо здесь, у не до конца еще остывшей с завтрака печки. Ромка осмотрелся, сверил время по настенным часам и замотал головой:
— Нет, мать придет скоро. Да мы просто на двор выйдем, там не мочит, а козы на выпасе.
Охая и разминая плечи, выполз во двор. Ромка отодвинул щеколду козьих ворот рядом с деревянной кабинкой туалета и обернулся, дожидаясь, когда я догоню его. С соответствующей моменту торжественностью он достал из кармана свернутый в трубочку клетчатый листок, а вслед за ним коробок спичек. Я не сразу заметил, что в импровизированном тубусе были спрятаны две сигареты, абсолютно белые. Ромка протянул мне одну.
— На. Пробовал уже курить?
Вопрос смутил меня. Кажется, я уже рассказывал ему о своем первом опыте знакомства с табаком. Тогда один из моих детсадовских товарищей притащил в подготовительную группу украденную у отца папиросу. Целый день до самой вечерней прогулки она дожидалась своего часа, перетянутая резинкой пенала вместе с прозрачно-красной зажигалкой. Когда же условным сигналом я и еще двое приятелей были призваны за веранду для приобщения к первому в жизни взрослому удовольствию, оказалось, что курить вовсе не так приятно, как это выглядит со стороны. С тех пор я больше не пробовал и, честно говоря, не собирался.
— Ну да, тогда же, в садике, помнишь, я говорил?
— Да чего ты там успел, одна папироса на толпу дошколят. Это сигареты, держи. Как прикуривать, знаешь? Вот, затягивайся. Но не так же резко, ты чего?
Дождавшись, когда я прокашляюсь после первой затяжки, Ромка тоже прикурил, зажав сигарету между кончиками прямых пальцев. Я стоял, не решаясь снова наполнить дымом все еще горящие легкие.
— Ты просто слишком жадно вдохнул, аккуратнее надо. Ну! Совсем же другое дело.
Я действительно больше не кашлял, но голова закружилась, по полу сарая побежали волны.
— Сяду? — Плюхнулся прямо на земляной пол, в сваленные там остатки соломы.
Ромка сел рядом и продолжал манерно покуривать, зажмуриваясь в облаке дыма. Я наконец-то смог задать вопрос, мучивший меня с самого момента появления тетрадного свертка:
— Рома, а это не грех?
— Грех, конечно. Как же! — Засмеялся и сам подавился густой дымной струей. — А еще больший грех, что я тебя с праведного пути совращаю.
— Как же тогда? Зачем это?
— Я как рассуждаю, — начал он, прокашлявшись. — Вот дьявол, он постоянно искушает человека, посылает всякие соблазны. Наше дело — им противиться, а если уж впали в искушение, то продолжать бороться, иначе не видать нам Царства Небесного. Понимаешь?
— Ага, только не больно ты противишься соблазнам. — Скрыв недокуренную сигарету в ладони, я притушил ее об пол, смяв в гармошку набитую табаком гильзу.
— Ничего подобного! Сложно бороться с неведомым. Вот я попробовал курить, например, и знаю теперь, что в этом хорошего. Значит, отказываясь от сигарет, я осознанно лишаю себя определенной части жизни, что делает мой духовный подвиг более весомым. Каково, а?
— И что теперь, всю гадость, что найдешь, в рот тащить? Наркотики всякие, водку?
— Ну, водку еще ладно, а про наркотики ты загнул. В них же вовсе ничего хорошего нет, самоубийство одно. А это грех один из претяжких.
— Хочешь сказать, что больше курить вообще никогда не будешь?
Ромка вздохнул, поднялся над дымной завесой.
— Не знаю, Мих. Человек, как известно, слаб. — Захохотал, размахивая ладонью перед лицом. — Вставай, здесь за час всё выдует.
Не помню, чтобы после этого случая видел его когда-нибудь с сигаретой.
Назавтра распогодилось, тучи уплыли за реку, освободив уже по-летнему теплое солнце. До обеда провалялся с книжкой. Все равно Ромки не дозовешься: летом он весь в огородных делах. На шести сотках возле его дома, не считая удаленного усада, сплошь засаженного картошкой, разместились все мыслимые и немыслимые фрукты и овощи. Помидоры с огурцами и на редкость плодовитые кабачки мало кого удивят. Но, кажется, во всей деревне не было второго огорода, который мог бы похвастаться таким количеством агрономических экспериментов. Собирая и проращивая семена всех доступных в продаже плодов, Ромка умудрился познакомить с капризным климатом средней полосы арбузы, хурму, виноград и абрикос. И это только то, что, взойдя однажды в баночке из-под майонеза, не погибло в первую зиму, а продолжило чудом расти и давать побеги. А сколько раз, придя навестить друга в начале весны, подолгу выслушивал некрологи до срока погибшим растениям. Но Ромка не отчаивался и в этом году уже высадил в открытый грунт айву, физалис и невесть откуда взявшийся ананас.
Обойдя дом, нашел товарища, скрюченного над очередным саженцем.
— А, привет! Вот орешник зачах. Чего ему не хватает? Тоже мне экзотика! Это от дикого дерева отросток, не так уж далеко переехал — а вот. Опять в библиотеку придется идти.
Дождавшись, когда Ромка переоденется и прожует наспех схваченную вареную картофелину, вышел вслед за ним на улицу. По летнему обычаю деревня после обеда отдыхает, никого не видно.
За разговорами не сразу сообразил, что мы уже не просто так гуляем, а целенаправленно куда-то идем.
— Да, есть у меня одна мысль.
Привычный к тому, что каждый раз после подобной Ромкиной фразы следует незабываемое приключение, не стал приставать с расспросами, все равно не скажет. Но, как только мы остановились напротив одного из заброшенных домов на дальней улице, так безмятежное любопытство развеялось. Одно дело осенью за вишней залезть на брошенный участок, но пока-то даже клубника не поспела.
— Да ладно тебе, Миш! Здесь же лет десять как никто не живет. И ломать я не собираюсь ничего. В прошлом году еще приметил, там задняя дверка совсем просела и развалилась. Отодвинем аккуратно и войдем как белые люди.
На резонное возражение, что нас могут увидеть, Ромка махнул на непролазные заросли, окружившие деревянный забор везде, кроме той его части, что примыкала к улице. Там сухостой убирали, как говорил деда, для пожарной безопасности.
Честное слово, я так и не дал своего согласия на участие в авантюре, но, когда Ромкина спина скрылась в щели между прелых досок, понял, что мне просто не оставили выбора.
Малинник, разросшийся вдоль забора, стал первой преградой на нашем пути. Капли нервного пота попадали на свежие царапины на оголенных руках и ногах, испытывали на прочность нашу волю. Но мы не сдались. В июньской разноголосице прибавилось звуков, гудением наполнился воздух — будто бы пчелы, но откуда им взяться здесь? По широкой осоке на сохранивших еще свои очертания грядках пробрались до летней веранды, к той самой облупившейся двери. Не так уж сильно она просела, как говорил Ромка, но отступать некуда, позади трава. Поднатужившись, потянули на себя скобу металлической ручки. Деревянная щеколда на противоположной стороне, и без того державшаяся на шурупе и честном слове, сдалась, упала к нашим ногам.
Прохладный воздух из двери чужого дома сдул было отвагу, остудил голову. Но Ромка, порывшись в бездонных своих карманах, достал на свет крохотный китайский фонарик. Тщедушный лучик первым вошел на влажную веранду, мы за ним.
На старой кровати свалено в кучу тряпье, даже трогать противно, и ничего интересного больше. Еще одна дверь, в коридор, по одной стороне которого двор для скотины, а по другую — жилая часть дома. Вот тут-то и пригодился Ромкин фонарь: солнышко сюда не заходит. По скрипучему полу переступали медленно, словно боялись разбудить кого-то внутри спящего.
— Пойдем! Все интересное должно быть в комнатах, да и светлее там.
Нам и в голову не пришло, что внутренняя входная дверь может быть заперта на ключ. Замок оказался серьезный, не поддавался ни на миллиметр нашим убогим потугам. Огорченные неудачей, мы начали было искать пути отхода, как вдруг фонарик нащупал на протяжении темного коридора еще одну дверь: чулан, один в один как в дедовом доме. Не заперто! Окон здесь тоже не оказалось, поэтому осмотр помещения происходил почти вслепую. Фонарик оказался плохим помощником и, моргнув на прощание, сдался. Вопроса, что именно мы хотим найти, не возникало. Ясно же: мы пришли сюда за сокровищами.
Одежда, обветшавшая и отсыревшая, на роль сокровища не годилась и летела в кучу под ногами на скромном пятачке пола. Гораздо привлекательнее оказалось содержимое картонных коробок. Напрягая глаза, так и не привыкшие к темноте, мы сортировали вещички разного размера и назначения. То, что казалось пригодным для игр или полезным в хозяйстве, складывали на середину расстеленного тут же пестрого бабьего платка. Особое место среди гаек, шурупов, медной проволоки и всяческого инструмента заняла металлическая коробочка с барельефом — портсигар. Ромка честно застолбил его, первым выкрикнув «Чур мое!». А я и не претендовал. В сравнении с тем, что я успел накопить в собственном чулане, находки не представляли особого интереса.
Вдоль узкой стены комнаты на крючках развешены длиннополые шубы, пальто и даже покрытые целлофаном платья. А на полу за ними сложено в кучку так много вещей, что только и остается, что разбирать их ряд за рядом, иначе до дальних никак не дотянуться. По очереди из закромов появлялись: дисковый телефон, самодельные наушники, елочная гирлянда со стеклянными лампочками, штук пять трехлитровых банок — к сожалению, пустых.
Чем глубже протягивал Ромка свою тощую руку, тем более мрачные предметы извлекал из недр кладовой. Мелькнувшая и тут же брошенная на пол картонка сперва не вызвала интереса. С виду обычный обрезок, одна из граней коробки, неровный край, смятые уголки. Но я, не настолько поглощенный процессом, решил разглядеть ее повнимательнее и тут же об этом пожалел: с одной из сторон листа на меня смотрел Христос. Красный, мазки крупные, будто сам Феофан Грек из энциклопедии его написал, взгляд суровый, укоряющий. Поборов первый испуг, провел пальцем по рисунку: поверхность шершавая, немного крапчатая — гуашь. Показал находку Ромке, но он только фыркнул:
— Не по канону написано. Мазня!
Но в следующий момент уже ему предстояло испугаться. Потянувшись за очередным предметом, Ромка отдернул руку и взвизгнул.
— Мих, там что-то! Вроде как кошка дохлая.
От предложения самому пощупать я отказался и в который уже раз заговорил о том, что лучше бы нам поскорее сваливать. Но друг упорствовал. Одним только пальцем он снова дотронулся до невидимого в темноте предмета.
— Там по кругу волосы, а в середине плешь, большая, с ладонь. На башку похоже.
Тут мне стало совсем не по себе. Застывший с картонным Христом в руке, увидеть чью-то мертвую голову я был совершенно не готов. Ромка тоже не на шутку струхнул, но на уговоры не поддавался. Когда терпение окончательно меня покинуло, я встал и потянул его за ворот футболки.
— Погоди! Я сейчас рукавичку надену, вытяну это и пойдем. Подай мне ее, она там, в куче.
Деваться некуда: оставлять друзей в заброшенных домах не в моих правилах. Заполучив прихватку-варежку, Ромка на последнем волевом усилии потянулся в глубину кладовой.
— Она не поддается! Застряла!
Кряхтя и напрягаясь в неудобной позе, он пытался вытянуть неизвестный предмет, а я стоял уже у самого выхода и представлял, как сейчас над банками и прочим хламом появится высушенная голова мертвеца. Я видел такие в одном ужастике про магию вуду — сморщенные черные головки. И, когда Ромка радостно ухнул, поднимая на вытянутой руке свой трофей, я старался просто не смотреть в его сторону, ждал. Дождался.
— Представляешь, это шапка, оказывается! — Ромка залился хохотом, выпуская накопившееся напряжение.
Мы вместе уже беззастенчиво смеялись, перекидываясь, как мячом, плешивой норковой шапкой, когда снаружи что-то стукнуло о бревенчатую стену.
Смолкнув, какое-то время чутко прислушивались, но больше ни звука не донеслось со стороны улицы. Показалось — или птица сломала хрупкую ветку старой засохшей яблони. И данное слово — закон: решили же, что, как только выясним природу непонятного объекта, тут же отправимся домой. Ромка ухватил за хвостики платок с добычей, кивнул в сторону двери. Побежали по коридору в направлении ослепляющего непривычным светом проема, не совсем еще зрячие вышли на улицу. Я немного отставал, поэтому, когда Ромка резко развернулся на месте и толкнул меня ладонью в грудь, не сразу понял, чего он от меня хочет.
— В дом, обратно! Там какой-то мужик!
Отчаянно пытаясь скрыться за дверью, которую и запереть-то нельзя, мы уже понимали, что обречены. Вскоре мы услышали шелест травы, сопровождавший тяжелые, неумолимо приближающиеся шаги.
— Э-э-э-э! Кто там? — Я сразу узнал скрипучий голос Генки-пчеловода.
Живет он через забор от нас и репутацию имеет не самую кристальную. Говорили, что он провел свою юность в облцентре, а в деревне поселился после армии; в Афганистане служил, и как-то там его покалечили. Потому, дескать, и пьет запоями, и жены нет у него, не то что детей. За все время нашего соседства я едва ли обменялся с ним десятком слов. Мать запрещала даже смотреть в его сторону: опустившийся человек, никудышный. Постоянной работы он тоже не имел, жил на грошовую пенсию, разводил пчел и продавал мед, а в сезон подряжался на любые работы за еду или бутылочку. Вечно дерганый, с беспокойными глазами навыкате и лысиной в окружении редких пушистых волос, как у давешней шапки, он внушал страх даже в самых будничных обстоятельствах.
Пробежав по коридору, мы забились в нишу в дальнем конце, надеясь, что Генка не полезет в такую темень. Как мы ошибались! Распахнув дверь веранды, он надвигался прямо на нас, проминая скрипучие доски рыбацкими сапогами.
— Я же не глухой! Кто здесь? Неужто кошки залезли?
С каждым его шагом надежда на спасение все таяла и исчезла совсем, когда буквально в метре от нас, прищурившись, он присвистнул:
— А-а-а-а! Пацанята!
Предчувствуя неминуемую кару, мы, хоть и не бывали никогда биты своими родителями, вжали головы в плечи, повинуясь какому-то животному инстинкту.
— Да ладно вам! Выходите, чего в темноте хорониться? От меня тем более. — Голос его, смягченный утренней нормой спиртного, быстро убедил нас, что, по крайней мере сейчас, побои нам не грозят. Тем не менее мешок с награбленным было решено незаметно оставить здесь до лучших времен.
Вслед за Генкой мы вышли на примыкавший к дому огород.
— Зачем вы сюда залезли-то? Нехорошо, это чужая земля. А я давно уже с Дениской договорился, чтобы ульи свои здесь ставить летом, вон они, за сарайкой. Не углядели? Пойдемте покажу.
И правда — два пчелиных домика, совсем их не видно с огорода.
— Да мы ж не знали, что здесь кто-то живет. Думали, дом ничейный уже. — Ромка словно не верил еще, что опасность миновала, смотрел на Генку глазами провинившегося щенка.
— Ну да, Дениска, как в город уехал, раза два заезжал всего. Но это ж не значит, что здесь теперь кто попало хозяйничать может, а, мародерщики! — Генка скорчил страшную рожу и состроил из крючковатых пальцев козу. Из накладного кармана камуфляжных штанов он достал пол-литровую пластиковую бутылку с мутной жижей, отхлебнул не поморщившись.
— У них тяжба с сестрами. Мать его покойная отписала дом единственной внучке, а дети, получается, обделенные. Денис Павлович — инвалид, как и я, вторая группа. Здесь по закону ему принадлежит доля. Вот суды всё идут, никак не поделят наследство. А скоро тут и делить нечего станет. Вон, видали, как конек наклонился? Первый признак начала конца.
Непривычно было слышать так много слов от молчаливого домоседа Генки.
— Бандиты, что мне теперь делать с вами? — Он застыл, опершись на бревенчатый сруб, глубоко задумался.
Ромка подмигнул мне. Я зажмурился, мысленно соглашаясь с любым его предложением, совершенно не представляя, какое чудо теперь могло бы спасти нас. Ромка начал:
— Дядь Гена! А вы, говорят, на войне были. Вам приходилось когда-нибудь убивать людей?
— А тебе-то какое дело до этого, сопля зеленая? — Генка наклонился в попытке схватить Ромку за нос, но потерял равновесие и чуть было не рухнул в бурьян. Осознав слабость противника, Ромка стал канючить:
— Ну, дядь Гена, расскажите! Как это вообще всё? Мы же тоже будем мужчинами, нам ваш опыт может очень полезен будет, ну пожалуйста!
Генка огляделся в поисках лавочки. Ноги держали его в основном благодаря громоздкой обуви, служившей противовесом. Не найдя ничего более походящего, он откатил от стены влажное бревнышко, много лет пролежавшее возле стены дома и успевшее уже обрасти мхом.
— Садитесь! Расскажу, а то сейчас все будто не мужиков воспитывают, а девок в портках. — Он снова присосался к своей бутылке. — Извиняйте, не угощаю, по годам еще рано вам. Что говоришь? Приходилось ли людей убивать?
Мы затрясли головами.
— Я так скажу, людей — нет, не приходилось. А вот суку одну я укокошил, да. Но за это я сполна рассчитался. Только чур не свистеть!
Мы с Ромкой переглянулись и кивнули.
— Я на селе никому не рассказывал, все думают, что я и правда «афганец». Пха! Не годен я ни в какую армию, инвалид детства, эпилепсия. Я тоже никому не скажу, что вы тут хозяйничали. Уговор?
Пока все складывалось как нельзя лучше. Мы замерли на бревне, ловили каждое слово.
— Ну, значит, родился я Нижнем. В шарагу там поступил на электрика. Ребята, которые в общаге жили, позвали отметить какой-то праздник. Я тогда вообще ни капли в рот не брал. Приперся — собаке пятая нога. Хожу из угла в угол, все кругом синие, песни орут, из закуски четыре селедины и две буханки хлеба. Уходить уже собирался, как Аньку мою увидел. Ну, тогда она еще не моя была, с подружкой пришла за компанию. И тоже ей как-то постно было. Ну, вызвался проводить, так и началось у нас.
Учебу закончил, дали комнату, съехались. А она на год младше, медичка-сестричка. Каждый день в техникум ездила, а летом — практика в районной больнице. Как положено, со сменами, с дежурствами. Работала она тогда сутки через сутки, уставала страшно. Придет и сразу в кровать валится. А я в автопроме трудился, пятидневка, в шесть часов свободен. Приду, суп сварю, чтобы она, как проснется, покушала. И вот так почти все лето, привык к такому режиму. А однажды, выходной у меня был, утром жду ее — уже девять часов, десять — не приходит. Что, думаю, делать? В справочнике телефон больницы нашел, позвонил; говорят, ушла она, как положено, в восемь сдала смену. Ну, я весь извертелся, конечно. Вокруг дома пробежался, по дворам пошарил, час меня дома не было, наверное. Прихожу, а Анька на кровати лежит, лицом в стенку. Ну, думаю, слава богу! Прямо в ботинках прилег к ней, обнял сзади, слышу — ревет. И лицо все мокрое-мокрое. Ща.
Генка снова открутил пластиковую крышку и сделал несколько жадных глотков. Глядя на него, тоже захотелось пить, но дослушать историю — куда интереснее.
— Я Аньку взял вот так вот за плечи, развернул к себе. А у нее на шее царапина длинная и на щечке вроде синяк. Начал допытываться, что случилось. А она ничего сказать не может, еще громче ревет. Кое-как, в общем, успокоил, чаем отпоил, уснула она. Боялся будить, все ходил, на стены рычал. К обеду терпение лопнуло, да и покормить ее надо после суток, а она, как проснулась, опять реветь. Честно, устал я уже к тому моменту миндальничать, накричал на нее, маленькую мою, на девочку мою. Тут она всё и рассказала. Не знаю, правильно вообще, что я вам про это?
Мы энергично закивали головами. Снова отпив из бутылки, Гена продолжил:
— Шла с дежурства. Утро, казалось бы, народу на улице полно. К нашей общаге от остановки дорога мимо частного сектора. Ну как деревня в городе, такие же деревянные дома. Издалека еще услышала, как возле одного из таких домиков буянит кто-то, но решила крюк не делать, мало ли, поспорили люди. Но только она с забором поравнялась, из калитки мужик вылез, хвать ее за руку и щеколду закрыл. Анечка моя, умница, закричала «пожар» да «караул». Но разве кто услышит? Ну а дальше не просите даже, не расскажу. Двое их там было, мужиков, оба, конечно, под квасом. Но один вроде сразу ушел, как понял, что затевается. Крыса. Кое-как допытался у Аньки, что за дом. В чем был, вылетел на улицу, не помню даже, как меня туда принесло. С одной мыслью бежал: убью суку. Она мне описала мужика этого, и я сразу, как калитку вышиб, узнал его: доходяга такой, весь расписной, в одних портках. Как меня увидел, понял, что я не просто поздороваться зашел, финкой щелкнул, машет перед рожей, орет. Я один только раз бахнул ему в челюсть, он упал. Ну, ногой саданул еще. А дальше помню только, как по соседям пошел стучать, телефон спрашивать. Скорую сам вызвал, ментов. Всё в положенном порядке. Мразь эту в больничку увезли, меня — разъяснения давать. Засиделись с опером над бумажками, а уже часов в пять вечера позвонили, сказали, что урод этот, которому я навалял, скопытился. И началось. То меня вызывают, то Анечку мою, суды пошли. И так всем интересно узнать, что с ней этот нелюдь делал. По сто раз одно и то же спрашивают. Будто им по кайфу слушать, извращенцы! Простите, ребятишки. Двадцать лет прошло, до сих пор вспоминаю, сердце болит. — Генка снова припал к бутылке. В нетерпении Ромка дернул его за рукав.
— Ну! А дальше-то что? Вас в тюрьму посадили?
— Нет, условку дали. Обстоятельства учли, инвалидность, да и добрые люди на свете есть.
— А Аня? Где она сейчас?
— Нет Ани. До приговора она еще куда ни шло. Уставала, конечно, с этими судами и дознаниями, но молодцом держалась. Платье себе купила даже. С ней у нас немного разлад пошел, но я не лез, понимал, что время нужно. Больше переживал, как бы, несмотря на все протекции, реального срока не дали. А как последний суд прошел, за шампанским и конфетами сели с ней поговорить про нашу жизнь. И вроде как она меня спрашивает, мол, Генчик, тяжело тебе, наверное, теперь с такой ношей на совести. Я не пойму, о чем она толкует, какая такая ноша? Человека ты, говорит, убил, непросто это. Да какого человека? Падаль, мразь, дрянь, а не человек! Животное, урод! Вон и закон на нашей стороне! Если б еще раз мне с ним повидаться — точно так же бы поступил, даже зная, что он окочурится. А она, дура, на следующий день бритву мою раскрутила — лезвие там такое, «Рапира», — и в ванну легла. Я пришел — поздно уже.
Он замолк на полуслове, открутил крышку бутылки, не заметив, как она выпала из руки и синим колесиком укатилась в заросли. Он глотнул, вдохнув спиртовые пары, закашлялся. Глаза заслезились и покраснели.
— А чего вы тут расселись? Душу из меня всю вывернули, спиногрызы! А ну марш отсюда! Нет моего вам дозволения здесь быть! Валите на хрен! Вон, вон! — Вскочил было, но тут же потерял равновесие, замахал в воздухе руками беспомощно, повалился на траву мимо бревна.
От такой взрывной перемены настроения нас как волной вынесло за забор, прямо сквозь кусты малины, будто и нет их.
Не обманул Генка. О нашем с Ромкой походе за сокровищами так никто в деревне и не узнал. Мы тоже молчали о секрете пчеловода.
СЛЕДЫ
(2004)
— А где дама? — нараспев, протягивая каждый гласный звук, проговорил невидимый человек сзади. После внезапного падения с лестницы я сразу почувствовал затылком что-то твердое и подвижное: его ноги. Порыв ветра принес резкую аммиачную вонь. Неловко поскользнувшись на заледеневших ладонях, я все-таки смог встать. Незнакомец не помешал мне. Когда наконец-то сфокусировал на нем взгляд, увидел мужчину неопределенного возраста в растянутых трико с лампасами и дырами. Верхняя часть его образа была сложна и многослойна не в пример нижней. Как есть — дед, во сто шуб одет. От исходившего от него тяжелого запаха и правда уже начинали слезиться глаза. Он провел пальцем под носом, характерно хлюпнув, и повторил свой вопрос:
— Где дама?
— Какая еще… дама? — Непристойно выражаться не было для меня привычным делом, но от испуга и нелепости ситуации я не сдержался.
Многослойный мужичок скорчил лицо, капризное, почти детское.
— Не ругайся! Дама с тобой сюда вошла. В церкви поет. Думал, у вас тут любовь будет. Пришел смотреть!
Собеседник явно был не в себе. Мало того что грязный, так еще и блаженный, похоже. Кулаки разжались, но затягивать это странное свидание не хотелось.
— Нет здесь никого, ушла она. Видишь, я один.
Но бродяжка не собирался так быстро сдаваться. Он стал вплотную к двери, загородив ее своими в буквальном смысле пышными одеждами.
— Как тебя зовут? — Напевные, но скупые слова: то ли расстройство речи, то ли странный, нездешний говор.
— Зачем тебе? Пусти, мне выйти надо! — Я попытался мягко отодвинуть его — толку-то? Высокий и худой, он буквально лежал на двери.
— Я Эрик. Как зовут тебя? — Рябое, со множеством шрамов от прыщей и других мелких ран, лицо его выражало настойчивое дружелюбие.
— Миша. Меня зовут Миша. Пожалуйста, выпусти меня. — От мысли, что придется еще раз прикоснуться к его одежде, подступила тошнота, и я просто сделал решительное движение вперед. Эрик не шелохнулся. Кажется, обними я его или набросься с кулаками, он так и остался бы стоять, приветливо улыбаясь.
— Миша, — протянул он, — это Михаил? Как Михаил Архангел?
— Да, вроде того. А ты Эрик? Не русский, что ли? — мне и правда было любопытно.
— Я Эрик. Так меня мама назвала, да. Немка она, но тоже здесь родилась.
— Где здесь? В городе? — Никогда прежде мне не приходилось слышать о соседях-немцах.
— Нет, под Ижевском. Знаешь такой город? Я оттуда пешком пришел. Долго шел, десятая весна будет, а я иду.
— Куда?
— В Дрезден, домой. Я в интернате говорил, много раз говорил, что уйду. И уходил. А они меня ловят, назад везут в интернат.
— И как ты думаешь добираться? Ты вообще представляешь, как это далеко? И виза нужна, паспорт…
— Пешком иду. Скажу — домой. Люди помогут. Везде помогают.
— Так ты же здесь родился. Что забыл в Германии?
— Здесь нет ничего. Мамы нет, Ома умерла. Квартиру дали — забрали хулиганы. Милиция не помогает, сказали: «Закон». Ома говорила: «Здесь виноватые ищут еще более виноватых». Я не хочу. Ферштейен? — Из-за нехватки слов Эрик бегал глазами по кирпичной кладке, словно надеясь увидеть там подсказку. Непосредственность его и беспомощная эта растерянность отчего-то глубоко тронули.
— Понимаю. У меня погиб друг. Ромка, может, знаешь? Он тоже в хоре пел при этом храме. — Я не успел получить ответ. С противоположной стороны в дверь заколотили, а потом и вовсе будто навалились плечом на деревянное полотно. Из-за преграды Юлин голос звал меня по имени:
— Миша! Миша, ты там?
Эрик немного отодвинулся, и при следующем толчке девушка ввалилась в тесноту колокольни, чуть не упав на ступеньки.
— Дама! — Эрик восхищенно всплеснул руками.
— Ах, Эрик! Ты опять безобразничаешь? Ну-ка, выпусти нас отсюда, вот так. — Она обошла меня и толкнула ладонями в спину по направлению к освобожденной двери: — Иди, он так просто не отстанет.
Протиснулся в неширокую щель и наступил в круг света под фонарем. Юля вылетела следом, обогнала меня, махнув головой в сторону ворот. Я немного заколебался, глядя на выходящего из колокольни Эрика. Он тоже остановился.
— Роман тоже домой ушел. Ему здесь не надо. Слишком много умеет. Пока он здесь был, и я здесь был. Теперь пора.
Юля окликнула меня уже с верхних ступеней лестницы, и я побежал к ней по утоптанному снегу.
— Что, познакомился с Эриком? Чудной он, из всех прицерковных юродивых самый забавный. Я в школе немецкий учу, но никак не думала, что иностранному языку в нашей глуши найдется применение, пусть и такое — с блаженными болтать. — Юля шла, беспрестанно оглядываясь. Сбивчивое, то ли от бега, то ли от мороза, дыхание не давало ей произнести предложение целиком, требовало цезуры.
— А что, он и правда по-немецки говорить умеет?
— Куда лучше, чем по-русски. Мать умерла или бросила его на бабку, а та дома только по-немецки общалась с ним. В школу он не ходил, отсталый, только в интернате потом выучился кое-как. Ну это если верить тому, что он рассказывает. Ну да бог с ним. Скажи, что ты собираешься делать?
Прямой вопрос поставил в тупик.
— Не знаю. Честно, понятия не имею, что я могу сделать теперь.
— Ну уж нет! Раз взялся играть в следопыта, то будь добр. Может, все и вправду не так очевидно, как кажется. — Юля говорила торопливо, словно в любую минуту нас могли прервать. Скользя за ней на накатанных участках дорожки, я терял равновесие с каждым шагом.
— И что ты предлагаешь? Это же не кино, чтобы за полтора часа экранного времени распутать дело. Да и дела-то, может, никакого нет.
— Если тебе совесть позволит на заднице ровно сидеть — пожалуйста. Я бы не смогла. Самодовольное выражение лица девушки выводило из себя. Я взорвался:
— Так давай! В путь! Доставай свою лупу!
Юля резко остановилась на неосвещенном участке улицы.
— Ты чего разошелся? Какую еще лупу? Мне казалось, что это тебе нужна поддержка и помощь в расследовании. Я рассказала все, что знаю. Или у тебя есть еще вопросы?
— Хочешь поиграть, как ты говоришь? Ну ладно! — Мы продолжили идти, но уже медленнее. — У Ромки не было конфликтов с кем-нибудь в последнее время? — спросил первое, что пришло в голову из стандартного опросника для свидетелей. Юля задумалась.
— Нет. Ничего такого. Он вообще никогда не участвовал в разборках. Но ты, наверное, знаешь его своеобразное чувство юмора. Еще до Нового года он как-то неудачно подколол одного одиннадцатиклассника — Петьку Грибова, так тот потом за ним по двору гонялся с куском арматуры, матом орал. Но Ромка извинился, они помирились.
— Хорошо. А как вообще у него было в последнее время с настроением? Он ни о чем особенно не беспокоился?
Девушка еще больше замедлила шаг и заглянула мне прямо в лицо, начала тихо:
— Две недели назад кое-что случилось. Я не знаю, как об этом рассказать.
Озадаченный внезапной сменой интонации, я нетерпеливо выпалил:
— Как есть, так и говори! Что случилось?
— В общем, неважно, как это произошло и почему. Только мой отец узнал, что мы с Ромкой… Мама давно знала, но не рассказывала ему, папа очень строгий: «До свадьбы даже думать не смей!» А тут узнал. Я почти две недели никуда выйти не могла, он забрал наши с мамой ключи. Только позавчера вернул, и я… — Мы подошли к перекрестку, и Юля внезапно замерла, так и не закончив фразу. Фонарь над нами не горел — обычное дело. По ту сторону желтые лучи высвечивали фигуру высокого мужчины в рыжей дубленке.
В момент, когда сигнал светофора сменился на зеленый, Юля так и продолжила стоять, не реагируя на мои окрики, а человек резкими шагами двинулся нам навстречу. Рука в черной перчатке взяла девушку под локоть. Скользнув по мне взглядом, мужчина низким голосом, делая очевидное усилие, чтобы не сорваться на крик, прорычал утробно:
— Мне матушка Катерина позвонила. Ты чего чудишь? С клироса сбежать посреди службы… Дома поговорим. Пошли, чего встала? — Юля послушно последовала за человеком. Резко обернувшись, она выкрикнула:
— Миш, он дневники писал! — Мужчина дернул ее за руку и ускорил шаг. — Поищи их, Миш!
Я остался на перекрестке один, без ответов и помощи, но с тяжелой догадкой, пугающей и вызывающей единственное желание — спрятаться. Пальцы на ногах уже перестали чувствовать холод. В тепло, срочно. Благо остановка рядом. Дома уже, освободив наконец возле горячей печки ледяные пальцы, с гневной радостью почувствовал нестерпимую боль. Так тебе, дураку, и надо!
Не припомню более пустой и беспокойной ночи, чем эта, перед Ромкиными похоронами. Отогревшись и выпив, кажется, кружки три чая в тесной кухне дедова дома, я лег один в дальней комнате и пролежал под пуховым одеялом до позднего февральского рассвета. Тяжело было не встать среди густой темноты и не отправиться на поиски новых свидетельств случившегося. От возможности лично побеседовать с Юлиным отцом я отказался сразу и долго ворошил мысли о том, как лучше продолжить поиски. Из доступных мне источников — только загадочные дневники, которых, может, не было никогда, и само тело.
Честно говоря, от курса криминалистики в голове остались одни цели-задачи, методы и другие общие вопросы из экзаменационных билетов. Еще запомнилось несколько особенно ярких картинок и промелькнувших на лекциях историй о реальных делах. Поэтому перед осмотром Ромки, то есть тела его, просто необходимо было освежить знания. Библиотечный учебник остался дома у родителей. Большой надежды на него не было, но необоримое желание делать хоть что-то выгнало из избы еще до девяти утра. Все равно никого здесь нет: бабушка, стараясь не шуметь, затемно еще ушла к Жене, а дед, по обыкновению, крутится между скотиной, огородом и мелким ремонтом техники и инструмента, принесенных односельчанами. Вынос в двенадцать.
К удивлению, не застал дома родителей. Наверное, в магазине, где им еще быть так рано в воскресный день? Кати тоже нет. Может, поехали на вещевой за одеждой или к тетке. В необитаемой квартире громко звучат собственные шаги. Литература для учебы — аккуратные стопочки на моем бывшем школьном столике, полированном, с секретной полочкой сзади. Просунул руку, достал помятую, почти пустую пачку «Явы» с зажигалкой внутри. Повертел в руках, переложил в кожаную планшетку.
Криминалистику сдавал второй, вот она, черненькая книжечка. Пролистал до момента с описанием порядка осмотра трупа. Покорежило от сопоставления этого грубого и безликого слова с не развеявшимся еще воспоминанием о кучерявом смешливом Ромке. К сути, к сути ближе давай, что там? С первых строк стало ясно, что, какие бы действия я теперь ни собирался предпринять для своей псевдоследственной работы, это будет не осмотр, а чистейшая профанация. Что я собираюсь найти на теле, прошедшем с момента обнаружения через такое количество рук? Его переносили, размораживали, мыли, подвергали процедуре аутопсии, одевали и приводили в порядок к предстоящим похоронам. Если что-то и осталось, какая-то никем не замеченная мелочь, то я со своими знаниями первокурсника не смогу не то что оценку ей дать, но и вряд ли ее обнаружу. Может, так малодушие мое судорожно искало оправдания нежеланию прикасаться и просто смотреть на друга, который, утратив все прошлые свои качества, приобрел теперь новое свойство — портиться.
Но одна мелочь все же взгляд зацепила: описывая трупы людей, умерших от переохлаждения, автор учебника говорит об особенном положении тела. Замерзая, человек волей-неволей принимает максимально энергосберегающую позу: на боку, прижимая колени и руки к груди. Пресловутая поза эмбриона.
По словам дедушки, именно переохлаждение было названо причиной смерти Ромки. Но если вспоминать, что говорили нашедшие его Гурьяновы, погибший лежал ничком, вытянувшись, лицом вниз. Нестыковочка! Очень хотелось задать этот вопрос кому-то сведущему. Может, если бы дома был отец, мы просто поговорили бы об этом, и ему легко бы удалось унять мою фантазию. Но я совсем один, у меня есть сигареты, одеваюсь и выхожу в свистящий холод седого утра.
Половина одиннадцатого. Если двигаться быстро, то за полчаса управлюсь и поеду на похороны. Почему я решил, что по вызову из деревни приезжали сотрудники ближайшего к моему дому отделения милиции, понятия не имею. Естественно, там меня развернули.
— Туда направляют со второго поселкового. Вот адрес. — На бумажке, протянутой мне стриженным под ноль молодым мужчиной в форме, адрес отделения в ближайшем к городу селе, том самом, где живет Линка со своей семьей. Что ж, и это по пути.
Дом годов шестидесятых, трехэтажный, обычный подъезд, на серой стене табличка, изрисованная краской из баллончика. Если бы не эта надпись, скрытая корявым вензелем, и не подумал бы, что отделение милиции находится здесь. Покурил, озираясь: не напороться бы на теткиных подруг, — затушил о край строительного ведра, заменявшего урну. Вошел, дверь обнаружилась почти сразу: она одна на площадке приоткрыта, из щели на плиточный пол полоска света легла. Постучал по металлическому листу, толкнул. Растерялся, не обнаружив в прихожей привычных вешалок — только выкрашенные темно-зеленой краской стены, побеленные на четверть вниз от потолка. Прямо передо мной одна рассохшаяся дверь, справа еще одна. Наудачу дернул ближайшую к себе и оказался в маленьком кабинете. Два заставленных картонными папками шкафа, удивительно неуместный кривой трельяж с треснутым зеркалом, а посередине — полированный стол, как мой школьный. За столом — человек в наполовину расстегнутом кителе.
— День добрый! По какому вопросу? — Мужчина попытался немного улыбнуться тонкими губами. Я тоже растянул рот, не задумываясь о том, насколько это уместно.
— Здравствуйте! Меня зовут Михаил. Если у вас есть возможность… Я понимаю, что вы мне ничего не скажете конкретно… Но у меня общий вопрос. Может, вы могли бы ответить на него?
Мужчина за столом резко расслабил шею так, что голова свалилась ему на грудь, словно не могла больше держаться прямо. Потом он медленно поднял ее, очевидно борясь с головокружением, и совершенно изнеможенно, почти по слогам произнес:
— Я вообще ничего не понял, Михаил. Какой вопрос?
И без того не мог собрать мысли в кучу, а теперь, видя усталость милиционера, вовсе понес околесицу:
— В пятницу в деревне нашли мальчика, Романа, помните, да? Так вот я спросить хотел: как так может быть? То есть почему он умер от переохлаждения, как вы сказали его матери, а поза тела не соответствует причине гибели. Я юрист. То есть учусь пока, на первом курсе. И я прочитал, что трупы погибших от переохлаждения обычно находят в позе зародыша, скрюченные такие. А Ромка же на животе лежал, вытянув ноги, лицом в снег, так ведь?
Мужчина, терпеливо слушавший и даже кивавший в такт моим хромым словам, дернул ворот кителя, словно ему не хватало воздуха, вытряхнул из пачки сигарету и закурил.
— Молодой человек! — каким-то образом ему удавалось ясно и четко выговаривать слова, несмотря на зажатый в уголке рта крапчатый фильтр. — Ваше желание учиться похвально. Но лучше бы вам, пока не пришло время перейти к практике, ограничиваться одной теорией. Понятно? Дверь прямо за вами.
— Нет, нет! Я же не из праздного любопытства! Вы не так поняли. Да, я юрист. Но я же еще лучший друг Ромки. Романа. Покойного. Я же просто хочу понять, почему такое может быть.
Милиционер пристроил дотлевающую сигарету на край темно-синей китайской пепельницы. Я знаю такие, у них на дне знаки зодиака изображены. Душно. Он внимательно осмотрел меня.
— Присядь, Михаил, присядь. — Взглядом указал на стул напротив. Дерматиновое сиденье сбоку прорезано. Если немного раздвинуть края порезов, можно дотронуться до упругого поролона. — Ты как будущий юрист прекрасно должен понимать, что статус лучшего друга не наделяет тебя правом получать какую-либо информацию по делу…
— Я это слышал уже сотню раз! — Прозвучало намного громче, чем я рассчитывал, а дальше пошло по накатанной, понесло. — Сейчас вы скажете, что будет заключение, его отдадут матери, спросить у нее. Я все это знаю! И не прошу раскрывать тайны следствия. Просто скажите, почему так вышло. Вы же слышали мой вопрос! — Стул казался неустойчивым, очень хрупким. Кажется, если я все же решусь перенести на него полностью вес своего тела, он развалится. Для устойчивости положил правый локоть на полированную столешницу. Милиционер немного отодвинулся, но вскоре принял прежнюю позу.
— Не надо нервничать. От нервов всякие неприятности случаются. Что ж мне делать-то с тобой… — Он постучал костяшками пальцев по столу. Выдохнул, и в выдохе этом я почуял что-то неприятное, но знакомое, как у отца наутро после юбилея, — ладно. — Тебе интересно про позу тела, так? — Я кивнул. — Если бы ты почитал хоть что-нибудь кроме своих конспектов, то узнал бы, что замерзших насмерть людей не всегда находят в позе эмбриона. Например, в случае алкогольного опьянения, стресса, повышенной двигательной активности положение тела может быть другим. Так что в следующий раз, прежде чем идти в милицию, сходи в библиотеку, добро? — Лицо над кителем снова старательно улыбалось.
— Но это ничего на объясняет! Вообще ничего! Что вы сделали для того, чтобы разобраться? Вам же все равно. Умер и умер, и никто не виноват. Так получается? — Встал резко, бедром отодвинул стул, оперся ладонями о столешницу, навис над пепельницей, испускавшей последние струйки дыма. — Вы просто не хотите ничего делать. А как же правда? Справедливость? А?
Мужчина поднялся и мягко положил ладони мне на плечи.
— Миша, Миша! Присядь. Ты что?
Дверь за моей спиной открылась, и за ней показался короткостриженый парень, правая рука за пазухой.
— Иван Петрович! Что…
— Юра, всё в порядке. Иди.
Оказалось, что у стоявшего передо мной милицейского громкий грудной голос, командный. Сослуживец за дверью, немного поколебавшись, закрыл дверь, застучал сапогами по коридору. Я отошел от стола на шаг, чтобы ладони Ивана Петровича больше не могли дотянуться до меня.
— Куришь? — Не сразу понял, что это мне он адресовал короткий вопрос. Рефлекторно хлопнул себя по карману. — Давай, сядь, покури. Да не скажу я мамке! Тайна следствия.
— Мне восемнадцать. — Аккуратно пододвинул стул, присел, выложил смятую «Яву» — две штуки осталось.
— Тем более. Успокоиться тебе надо, а то еще дел наделаешь. Не обессудь, я тебе совет дам. — Закурил, протянул мне горящую зажигалку. — Ты, Миша, когда закончишь учебу, не приходи, пожалуйста, работать в милицию, не надо.
Я, честно говоря, никогда и не собирался устраиваться в органы. Собачья работа, неблагодарная, да и платят три копейки. Но очень уж любопытно стало, с чего это он решил, что мне туда не надо.
— Тебе восемнадцать, а вера в справедливость у тебя до сих пор, как у советских мультипликаторов. Покалечишься.
— А разве закон не основан на справедливости? Это же часть нашего общего договора, всех людей, нет?
— Всё так, Миша, всё так. — Жарко стало в пальто, но страшно пошевелиться, спугнуть мысль. Он продолжил: — Ты ведь спрашиваешь на самом деле не о том, что произошло, а как так вышло. А черт его знает как. Думаешь, я не рассуждал никогда сам с собой, отчего они мрут? Они мрут, а мы — нет. Что-то не так с нами, с оставшимися, что ли? Не той кашей кормили? Воспитывали неправильно?
Жадно заглатывая дым, я чуть не поперхнулся, но подавил приступ кашля, вздернул подбородок: ну, дальше, дальше.
— Как я рассуждаю. Интересно? Тогда слушай. Вот я знаю, что я хочу для себя и своих близких. Знаю заповеди Бога и не собираюсь их нарушать. Не из-за страха перед грандиозным последним судилищем, а потому что я не хочу никому мешать. К примеру, видел, какая сейчас зима снежная? — Я неуверенно угукнул. — Так вот представь: идешь ты по тропинке, узенькой такой. Справа сугроб, слева сугроб. А навстречу тебе человечек по той же тропинке. Разойтись никак нельзя. Ты вот как поступишь? — Он ждал ответа, но я завис, не понимая, к чему он ведет. — Ты сойдешь в сугроб или так и будешь стоять, ожидая, что встречный сам это сделает?
Еще немного поколебавшись, я ответил неуверенно:
— Ну, сойду, наверное.
— Вот и я сойду! Если воля моя столкнется с чужой волей, я же не баран. Сойду с тропы на заметенную обочину, хоть и знаю, что увязну в сугробе по пояс. Но и мне будет рука, понимаешь?
Сквозь плотные дымные клубы смысл его слов тяжело доносился. Как же мала эта комнатка! Единственное окно закрыто, залеплено коркой бумажных лент и вязкого клейстера. Прервавшись на затяжку, едва различимый за завесой китель снова заговорил:
— Да правильно нас воспитали! Нас любили, нам лучшего желали. Жаль только, забыли объяснить, что порой нет здесь справедливости ни добрым, ни злым, Миша! Время есть, случай, есть множество преград всяких, которые мы строим иногда друг другу даже без черного умысла. Сколько бы крепких рук ни тянулось поднять тебя, однажды они обязательно окажутся слишком далеки или коротки, и ничего не попишешь.
Я затянулся и внезапно понял, что уже некоторое время мы сидим в полной тишине. Сигарета обожгла пальцы, запахло тлеющей полимерной начинкой фильтра.
— И никто не виноват, получается? — я спросил хриплым, не своим голосом.
Иван Петрович пожал плечами. Новая дидактическая поза, которую он принял для меня, видимо, очень ему нравилась.
— Спасибо! — Встал так резко, что в глазах потемнело. Через пелену лицо Ивана Петровича казалось шире и темнее. — Мне пора.
— Миша! — он окликнул меня уже на пороге кабинета, я обернулся. — Сигареты!
Оставленная мной истрепанная пачка так и лежала на столе. Я махнул рукой.
— Там одна, последняя.
Не дожидаясь возражений, вышел. Половина двенадцатого, давно пора.
СЕНОКОС
(1999)
— Ужаришься на солнце-то! Да и коса выше тебя ростом. Что ты там делать собрался? — бабуля крестом раскинулась в дверном проеме.
Как пить дать, не пустит сенокосить со взрослыми. Но там же все сегодня соберутся, и Ромка. Не останусь я сидеть на завалинке, как девчонка!
Хорошо, что деда вступился.
— Да ну, Вер! Он здоровенный лоб, тринадцать лет уже. Не сможет косой — серп выдам. А устанет — будет копны собирать. Я ему тот еще год сладил грабельки и вилы по руке, пусть учится, чего дома за книжками глаза портить. Лето! Мы-то раньше…
— То раньше, а то теперь! Ему эта твоя учеба в жисть не сгодится! Кончит школу, уедет в город. Думаешь, они там косят чего?
Но потом сдалась.
— Без панамы не пущу. Мамка твоя меня поедом съест, если захвораешь.
Теперь, окончательно разбуженный мыслью о взрослом приключении (и ничего, что на часах четыре утра без малого), побежал переодеваться. Как бы бабуля не передумала, надо успеть собраться, пока она в огород пошла. Вернется, а я вот он, уже одетый.
По большой жаре взрослые рано встают. Сделают утром все дела, а к обеду снова ложатся спать. В сенокосные дни собираются, как рассветет, а домой идут уже вечером. С собой берут еду, воду, инструмент тоже у каждого свой.
Когда заглатывал последний кусок вчерашней сладкой плюшки, вбежала бабуля — руки в земле.
— Зачем майку надел? Рубашка твоя где хлопковая? Сгоришь, дурень! Что мужики? Мужики с апреля голые под солнцем, а ты всё в избе. Надевай, говорю, не пущу!
Поплелся в комнату, вынул скомканную рубашку из шкафа. Все равно потом на месте сниму, не увидит она. Оглядев нас, стоящих уже у самой калитки с черенками в руках, перекрестила, поцеловала меня в лоб, от дедовых объятий шутливо отфыркнулась.
Путь неблизкий. Деда, особенно словоохотливый после огромной кружки растворимого кофе, разболтался:
— Хорошо, что ты, Мишка, работы не боишься. Бабка права, конечно, в городе не сенокосят. Но труд — он ведь все одно труд. По дому постоянно что-то надо делать: где-то приколотить, что-то приклеить. Мы-то с мальства при делах. Мамка с папкой в колхоз — а на огороде кто работать будет? Вот мы с братьями и сестрицей Манькой хозяйничали. Она стряпает, мы столярничаем, скотина опять же у нас. Раньше труд уважали. Это сейчас, вон, Линкин муж. Только и думает, как легкую деньгу сорвать. Родители его тоже, предприниматели. Навезли с Китая и продают втридорога. Раньше за такие дела в тюрьму сажали.
— Считаешь, раньше лучше было?
— Конечно, лучше! У меня ж тогда еще зубы свои были, — деда рассмеялся, обнажив золотые коронки.
— А если серьезно? — Я остановился, чтобы поменять руки: левая ладонь, сжимавшая грабли и вилы, требовала отдыха.
— Миша, как сказать-то? Всегда все хорошо — и всегда все плохо. Тогда колбасы не было, а теперь она дерьмовая, — рассмеялся по-хулигански. — Трудиться надо, Миша. Какая к лешему разница, что там за власть? Везде есть подлецы, есть порядочный народ. Работай честно, получай свой хлеб, не обижай никого, и все дела.
Я пожал плечами. Вдохнул глубоко и захлебнулся влажной, поднимавшейся от земли испариной. Успеть бы надышаться ей на день вперед.
На поросшем слабой травкой бугорке между глубокими глинистыми колеями роса еще не сошла, но ни намека на прохладу. Который день даже ночью комаров нет, тоже им жарко, наверное. Днем в тяжком мареве таскаешься, согнувшись, будто с мешком на плечах, от темна до темна. Самодельный душ не спасает: там, в алюминиевом бачке, чуть ли не кипяток. А от речки пока до дома дойдешь, сто раз еще по пути купаться захочешь.
Под ногами мелькают крохотные серые комочки: мыши полевые перебегают дорогу, всполошенные шорохом наших ног. Как бы не наступить. Нелегко сейчас мышиному народу: самое змеиное время.
Вдалеке уже стали видны фигуры людей. Не узнать пока, но и так ясно: Гурьяновы в полном составе — у них скотины целый двор. Генка, наверное, тоже там. Он никого не держит, но охотно нанимается в помощники, пока не пьет. Еще малознакомые бабы, недавно приехавшие из города.
Ромки пока не видно, следом придет, куда денется. Три козы у них, он уже не первый год сенокосит, да и вообще. Мать только стирает, ну, суп может сварить, и то не всегда. Остальное на Ромке. Бывало, когда наскучит ждать его на улице, предлагал помочь. Вместе же быстрее справимся, купаться пойдем. Он сначала соглашался, но, поняв, что в чтении книжек я намного круче, чем в забивании гвоздей, все чаще уговаривал подождать еще немного.
Или поручал самые плевые задания: у бочки со шлангом постоять, пока она наполняется, или двор мести. Я сначала обижался, конечно. Но полоть грядки, собирать жука или чинить что-то мне и самому не очень хотелось.
Первые мои попытки работать косой были до смешного неудачными. Замахнувшись широко, как это делали косари впереди, я чуть по ноге себе не заехал самым кончиком изогнутого лезвия. Может, и легче бы вышло, если бы не липкие взгляды мужиков и смешки за спиной. Я чувствовал, как деда поглядывает на меня из-за плеча. Лучше бы сразу отругал, чем так пялиться. Махнул ему — всё нормально. Бросив сложный инструмент рядом с граблями и вилами, поднял серп. Ясно, что это женское дело — серпом косить, но ведь я — ребенок. Коса мне не по силам и не по росту. Присел на корточки и, поглядывая на баб из укрытия в высокой траве, старался повторять их движения. Сперва все казалось легко: загребаешь левой как можно большую кучу стеблей, а потом срезаешь их к земле поближе.
У молодой пухлой Ленки Гурьяновой так это ловко выходило. Раз — и новый пучок падает в ряд к остальным. Она еще и болтать как-то успевает, почти не смотрит на красные ладони. Я тоже ухватил, сколько смог, травы, рубанул по сочным стеблям, а они только отпружинили, оттолкнув полукруглое лезвие. Только самые верхние травинки поранил. Натянул стебли сильнее и махнул по ним со всей мочи. Под давлением левая кисть поползла по травинкам вверх. Больно, как если порежешься листом бумаги: на ладони несколько неглубоких царапин. Понятно, серп тупой. И чего только деда рассказывал, как он хорошо все подготовил к сенокосу, если даже серп наточить забыл? Коса, отданная мне для тренировки, наверняка тоже недостаточно острая. А они еще хотят, чтобы у меня все получилось!
Задыхаясь от жара беспощадного солнца и бессильной злости своей, загребал пучки травинок и пилил, пилил их кромкой серпа, как скрипач в музыкальном экстазе изводит смычок. Вспотел, слепни одолевают, ладонь болит. Рядом — ничтожная кучка травинок, кролику на подстилку не хватит. От неожиданного хлопка по спине чуть на бок не завалился.
— Мишка, ты чего спрятался? А‑а-а-а! Смотри, пальцы себе не отрежь. Серп — вещь опасная. — И как только Ромка смог отыскать меня в этих зарослях?
— Да этим серпом захочешь — ничего не отрежешь. Он тупой. На, сам попробуй.
Разумеется, отдавая серп другу, я хотел получить подтверждение своих слов, никак не наоборот. Но он, согнувшись, повторил движение, что я успел подсмотреть у женщин, гладенько срезал объемный букетик и вручил его мне.
— На! Смотри!
Поупражнявшись вместе с Ромкой, вскоре ушедшим на свою полосу, и сокрушенно поняв, что тупой здесь не серп, я приноровился к инструменту и легко уже начал было косить. Но непривыкшие к труду руки подвели, начали досаждать острой болью. Рукоятка серпа намяла мозоль на правой ладони, а левая и вовсе была изувечена постоянным трением стеблей о кожу. Я выпрямился, расправляя затекшие плечи и пытаясь разглядеть среди отдалившихся косарей деда. Очень хотелось пить.
Обед, термос и бутылка с кипяченой водой оставлены на краю маленькой светлой рощицы — там хоть какая-то тень. Идти до нее — минут пять. Это отсюда. А если сначала до деда добежать, отпроситься, то еще дольше. И что я, сам попить не сумею?
Уже на подходе к рощице увидел группу мужиков и баб. Гвалт стоит — как в той части базара, куда по воскресеньям привозят на продажу домашнюю птицу. Шума много, но, о чем речь, не разобрать. Один из мужиков помоложе подозвал меня:
— Эй, малой? Ты Матвея внук, да?
Я ускорил шаг и согласно кивнул, поравнявшись с компанией.
— Ты чего здесь ошиваешься? — Парень цедил слюну во рту, а потом резко сплюнул с высоким свистящим звуком.
— Ничего. Вот только пришел. Пить хочется. А что? — Непонятно, чего от него ждать. Кулаки сжаты, голые плечи напряжены, как у борца на ринге.
— Да какой-то хрен мне на косу наступил. Вон, теперь ее заново править надо!
— Она у тебя еще с прошлого лета кривая, Сань! Харэ сочинять! — мужик возраста моего отца отозвался с усмешкой, вытирая рот. В руках — огромная стальная кружка, целый литр, наверное.
— Кто сочиняет? Я? Вот она, коса. Я ее оставил стоячую, а нашел лежачую на камне. Егорыч, так, может, это ты покорежил, а теперь придумываешь? Ты где был?
— Вот еще перед тобой сопляком я не отчитывался. И вообще, кому Егорыч, а для тебя — Станислав Егорович, уяснил?
Оценив взглядом фигуру мужика, парень решил, видимо, не усложнять ситуацию и обратился ко всем рядом стоящим:
— Я вам, мужики, верю. Раз здесь никто не вредительствовал, так давайте всех с покоса соберем. Пусть подойдут сюда, и каждый пускай пояснит.
— Ну ты выдумал, Петр! — тощий дед, как и все остальные, раздетый по пояс, обернулся к группе молодежи. — Все делом заняты, ради тебя тут никто сенокос не отложит. Надо — иди сам разбирайся. Не знаю только, чего добьешься.
Обрадованный тем, что внимание с меня быстро перешло на других работников, я метнулся к нашей котомке и напился невкусной теплой воды. Не торопясь возвращаться к серпу, я еще немного отдохнул в тени, наблюдая за Петром, удалившимся в сторону луга, на котором ритмично валились стебли и собирались копны. Он курсировал от косаря к косарю, оборачиваясь время от времени, чтобы махнуть рукой в сторону рощицы — места вероломного преступления.
На обратном пути я встретил деда, который тоже решил немного передохнуть. Глядя на мои многострадальные ладони, он предложил мне пойти домой. Кажется, мой отказ удивил его. Я сам вспомнил про грабли и вилы, спросил, могу ли теперь попробовать сгребать сено.
— Ну, дождя не обещают. Давай тогда погоди меня. Грабельки бери, я покажу, как делать.
И весь оставшийся день, с перерывами на отдых и обед, исполнял посильную работу. Иногда между потных и раскрасневшихся фигур я замечал Петра. Он продолжал вести свою разыскную работу, без устали повторяя одну и ту же историю про косу. Кажется, успеха он так и не добился, зато к полудню раздобыл где-то пива, а часам к трем благополучно напился — с горя, наверное. Еле добудились его вечером.
Такое испытание взрослой жизнью стоило мне нескольких следующих дней. Меня непрерывно тошнило от перегрева и переутомления под неустанное бабулино «Я же говорила! Говорила я тебе, дураку, а ты не слушал». Она обкладывала меня влажными полотенцами, вздыхала над нетронутой мной кружкой холодного компота.
Вспомнил себя самого несколько лет назад. Тогда я тоже очень хотел быть вместе со всеми, но не справился.
Нас отправили на дальний усад воевать с карбышами. Это такие звери, наподобие хомяка, только здоровенные. Даже больше морской свинки из живого уголка. Они обитают в норах и промышляют тем, что в земляные свои комнатки стаскивают зерна. Бывшие пшеничные поля одичали. Амбарами тоже мало кто продолжал в деревне пользоваться по назначению. Там всё чаще вместо продуктовых запасов можно было найти инструменты или запчасти от старых велосипедов и мотоблоков. Но в ямах под домами, в подполах, на дворе продолжали держать мешки с кормом для скотины, а на сухих холодных верандах хранили запасы гречи, пшена, сахара для заготовок. Выйдет хозяйка зачерпнуть изготовленным из пластиковой бутылки совком отрубей, а мешок худой! Из огромной дыры на боку землистые хлопья по полу рассыпались. Еще хуже, когда страдает еда не звериная, а человеческая.
Не только этим досаждали карбыши. Все знают, наверное, как сильно вредят посадкам кроты. Так вот эти хомяки-переростки немногим лучше. Хоть и стараются они от огородов держаться подальше, но на отдаленных участках, как бабуля говорит, бесчинствуют, хоть святых выноси. Корнеплодам вредят, норки свои выкапывают в самом неподходящем месте.
Вот такие истории рассказали нам бабы, снаряжая на борьбу со страшными вредителями. В качестве оружия каждому из мальчишек было выдано по лопате, а Митька Гурьянов еще лейку с собой припер, говорит: «Я буду их водой выманивать».
Инструктаж короткий: видишь рыхлый холмик земли, раскапываешь его, находишь лаз. А дальше шпарь себе, пока не доберешься до самого карбыша. Он — скотина сильная, но не особенно проворная. Шарах его по наглой морде — и готов.
За выполнение этого веселого и азартного, на первый взгляд, задания нам обещали каждому выдать по десятке на мороженое и жвачки. Стоит ли говорить, что глаза наши горели так, что их с того берега Оки разглядеть можно было. Ромка отговорился, сославшись на церковные дела, и я ужасно его жалел: такое приключение пропускает!
День был вот как сейчас. Солнце злое, но для нас, успевших по три раза за лето уже загореть, облезть и отрастить новую бронзовую кожу, уже совершенно не страшное. Обливаясь водой из каждой встреченной по пути колонки, со смехом и сражениями на лопатах, мы добрались до поля брани. Каждый отыскал себе земляную кучу по душе и начал копать.
Сначала дело шло тяжко. Хоть и не слишком глубоко карбыши обустраивали свои норы, но докопаться до них через обезвоженную, несколько лет не знавшую пахоты землю оказалось не так легко. Солнце прилипало к коже, Митькина лейка опустела после первого же общего купания. Но мы не сдавались. Васек, самый младший парнишка с соседней улицы, очень уж цветисто рассказывал о том, как ловил карбышей со старшими братьями. А раз они смогли, чем мы-то хуже?
Еще больше всех подстегнула удача Пашки, как и я, городского, огласившего поле рассеянными криками. Вся армия поднялась и замерла, наблюдая, как он носится, высоко поднимая ноги и размахивая увесистым черенком. Стали копать с удвоенной силой, не обращая внимания на набухающие водянистые пузыри на ладонях. Шпарили так, что с дороги наша орава выглядела как непроглядное, пыльное облако.
Я тоже рыл землю, не чувствуя усталости, как вдруг неожиданно завалился вслед за лопатой вперед. Передо мной как будто бы была пещера в толще грунта. Так и есть: комнатка, чуть вытянутая, наполовину почти заполненная «горохом». Сперва подумал, что раскопал хомячий туалет, потому делиться известием о своей находке не спешил. Но, раскидав руками комья земли, разобрал, что это зернышки. В основном пшеничные, но есть и другие, более темные, круглые — или же вовсе мелкие, даже несколько подсолнечных чернеют в общей куче. Кладовая.
Обычно в таких случаях говорят, что сердце замерло или душа ушла в пятки, но не от страха, а от того, как неожиданно близко, оказывается, скрывалась цель. Еще в книге могли бы написать, что всё вокруг в эту минуту для меня перестало существовать. Только движения лопаты, перевернутый на длинношерстную спинку дерн и ход, обнажившийся прямо перед моими ногами. В очередной раз воткнув лопату, я почувствовал странную пружинную мягкость. Почудилось? Но под откинутым в сторону комом земли и правда мелькнула рыжеватая спинка. Я закричал, без слов, просто проорал неразборчиво. Но парни и так всё поняли. Через несколько секунд уже не одна лопата, а три или четыре резво рассеивали пыль. Чихая и отплевываясь, ругаясь на неожиданно прилетевший в грудь или живот ком, мы отчаянно сражались со стихией земли.
Взятый в окружение зверек был уже почти отчетливо виден. Он метался в тоннеле между мной и Митькой с одной стороны норы и ребятами — с другой. Чья-то лопата вонзилась в узкий перешеек — последнее укрытие вредителя, похитителя зерна, гнусной непутной скотины, — и нашим глазам открылась такая же комнатка, наподобие соседней кладовки. Бешено вращаясь, издавая странные звуки — что-то между писком и криком, — там терял последние капли надежды толстобокий карбыш. И я на свой новый велик поспорить бы мог, что взгляд его подслеповатых глазок упирался точно в мое растерянное лицо.
А вот Митька не растерялся. Размахнулся так, что лопата встала дыбом, осыпав землей его соломенную голову, и обрушил весь свой гнев на зверька. Парни не отставали. Лопаты сталкивались на полпути, звенели на дне ямы. Хаос из металлического стука и возбужденных голосов.
— Видал?! Я по башке попал.
— Дай, дай я глушану!
— Вась, что ты лезешь! Туда встань!
А я застыл. Замер на том месте, где стоял, опираясь на утопленный в землю черенок. Когда пацаны отпрянули от ямы, упокоившей тельце зверька, а потом присели на корточки, разглядывая трупик, меня вывернуло прямо на торчащие из сандалий собственные пальцы. Митька обернулся на звук, дернул за край шортов.
— Миха, ты что?
Я отбросил лопату в сторону, повернулся к яме спиной и побежал, зажимая влажные губы ладонью. Трус! Ага, зассал! Слабак! В мою спину тарабанили подлые слова и короткие очереди матерных ругательств.
Под палящим солнцем, где-то между грядками с клубникой и свеклой, долго обливался противной теплой водой из железной бочки. А потом прижался лбом к прохладной стене дальней комнаты и так заснул до глубокого вечера.
Разбудила бабуля.
— Миша! Там Вася пришел. Выйдешь?
Не вполне еще твердо стоя на ногах после глубокого дневного сна, сощурившись на остывающее, но еще высокое солнце, дернул калитку, оперся на раскаленный столбик. Васька ждал меня, пыльный и радостный, на щеке бурая полоска какой-то грязи.
— Ты почему свалил? Мы потом еще две такие ямины отрыли, штук пять укокошили. Я, это, принес твою долю, — разжал кулачок, протянул мокрую от пота десятирублевую бумажку. — Мы с пацанами рассудили, что хоть немного, но и ты поучаствовал. Ну, бери, что опять замер?
Снова захотелось оказаться под струями воды, а еще лучше — в баню. И ладно, что жарко. Попариться, выскоблить из-под ногтей всю черноту, а потом в полотенце завернуться, чистое, чаю попить горячего, с бабушкой…
— Да пошел ты! — Калитка чуть по носу Ваську не стукнула.
Он кричал что-то вслед, не помню что. Голова еще не перестала кружиться от резкого пробуждения. Неверными шагами вернулся в дом и до полуночи все никак не мог заснуть, ворочался, расковыривал пальцы в кровь, сдирая заусенцы и оттягивая до болезненных трещин мягкую кожу с обратной стороны ногтей.
ПОГРЕБЕНИЕ
(2004)
Возле дома тети Жени толпа. Укутанная, бормочущая что-то. Многие с цветами. Чуть по лбу себя не стукнул: был же в городе, не подумал даже их купить. Недолго сокрушался. Бабуля в сиреневом пуховике поверх траурной одежды подбежала, сунула в руки десяток гвоздик.
— Ты где был? Уже и Линка с Иркой приехали. Вон они, поди, поди, — подтолкнула легонько кулачком.
Родители с Катей, тетя Эвелина с Машей топчутся поодаль от калитки.
— Мишка! Пропащая душа! Тебя где носит? — Тетка расцеловала в обе щеки, обняла, прижалась к лицу ароматным платком. — Чем-то от тебя пахнет? Курил?
Отмахнулся, стал рядом, ожидая, когда на плотную наледь вынесут два табурета, а за ними гроб. Расступаясь, давая место четверым парням и их ноше, деревня всхлипнула, засморкалась, запричитала шепотом. Какая-то баба (я и не видел ее никогда, разве что в магазине) завыла в голос, упала на колени. Тут же она была подхвачена под руки соседями, тактично попросившими ее успокоиться. Женю видно даже отсюда. Прямая. Идет следом за гробом, в руках — большая фотография Ромки и пластиковый венок.
Долго старался водить взглядом по верху, по лицам и головам живых, лишь бы опять не зацепить краем лицо с восковым носом. Но, после того как отхлынули спины первых любопытных, невозможно было уже не смотреть на уложенное на белый атлас тело. Я удивился, как мало общего с моим другом имело то, что все еще продолжало по какой-то нелепой логике носить его имя. Решив, что виной этому неузнаванию расстояние и толпа между нами, я двинулся к гробу и присоединился к коловращению очереди прощающихся. Венчик, икона, рука.
— Покойся с миром, прости нас, живых.
Венчик, икона, рука.
— Усопшим — вечный покой, а живым бесконечного терпения.
Венчик, икона, рука.
— Земля пухом тебе, Ромочка.
Приближаясь, из-за чужих плеч видел все отчетливее лицо, сложенные на груди руки, жидкую материю савана и скобы степлера, прижимавшие тонкую полупрозрачную ткань. Под ней — щели между досками и темные ореолы сучков. Когда до меня дошла очередь, замер, упершись взглядом в лицо, все же его, Ромкино, лицо. Сзади толкают, поторапливают, шепчут: «Венчик, икона, рука». Наклоняюсь ко лбу, касаюсь губами и ощущаю ледяную твердость, как у стеклышка, покрывающего старые фотоснимки. Отшатываюсь, но от очередного толчка локтем прихожу в себя, мелко и суетливо завершаю прощание: икона, рука. «Прости, прости, я так виноват, виноват, что жив».
За противотоком стремящейся к гробу толпы увидел своих. Маша — какая большая уже, бледная и тонкая, смотрит с недетским спокойствием. Катя, закрыв рот ладошкой, прижимается к матери, шмыгает носом. Лина гладит ее по макушке.
— Ир, вы если в церковь не едете, подойдите сейчас проститься, — и потянула за руку вмерзшую в сугроб Машку. На какое-то время я потерял из вида всех своих родственников. Они там, в многоголосой толпе. Обошел скопление людей по неровному краю, проскользнул, незамеченный, в калитку.
Сам не раз заставал Ромку над толстой рабочей тетрадью, но никогда не видел того, что он пишет. Он не показывал, я не спрашивал. Заходя в дом, уже предполагал, где искать дневники, и не ошибся: несколько толстых тетрадей обнаружились в углу возле печки. Быстро пролистал верхние, выбрал ту, что содержала самые свежие записи, сунул за пазуху.
Едва вернувшись к толпе односельчан, чуть не вскрикнул, когда отец подошел ко мне и положил на плечо ладонь.
— Боец! Я в последнее время тебя и не видел почти. Как оно?
И правда — с момента приезда я пока ни разу не говорил с ним.
— Ничего.
— Подбросить до храма? Или со всеми поедешь?
Тетрадь под подкладкой пальто ощущалась толстой пластиной брони, требовала внимания, так что церемония отодвинулась, перестала хоть что-то значить для меня. Кивнул, не понимая, с чем соглашаюсь.
— Пойдем тогда. Или ты еще недостаточно окоченел?
В прогретой, насколько возможно, «пятерке» ждали мать и сестра.
— Сейчас девчонок домой завезем и поедем.
Посигналив стоящим на дороге старушкам, отец вывел машину на колею. Бугорок между колесами на ухабах немного шуршит под низким днищем. Мама на переднем сиденье после каждой кочки приподнимается, забавно вытягивает шею. По обочине собака с поджатой передней лапой, выпущенная кем-то по рассеянности, обогнала нас, облаяла капот, проводила до самого выезда на трассу.
Мама дает указания:
— Ты его отвези, постой там немного, для порядка, а потом возвращайся за нами. Женя сказала, что поминать будут в трапезной, очень просила прийти.
— Как я с отпевания уйду, Ир?
— Да не с отпевания! Ты вообще слушаешь, что я говорю? Когда на кладбище понесут, езжай. Мишенька, ты не замерз? Давай я тебе пуховик отцов вынесу? Ну нет! Как ты в пальто собираешься стоять? Там ведь не быстро всё, знаешь. Земля промерзла метра на два, пока что — околеешь. — Снова отцу: — Вить! Ну ты понял, когда ехать за нами или нет?
— Все я понял, не жужжи! — Отец сделал вид, что сосредоточенно следит за дорогой. Мы выезжали на пригородную трассу, и здесь действительно не мешало быть повнимательнее. Завершив маневр, он продолжил: — Ты с Ленкой говорила сегодня? С Гурьяновой? У нее отец слег, оказывается. Да, Денис Петрович. Собираются его со дня на день забирать к себе.
— Ага, его только самого не спросили! Если бы хотел, давно бы уже продал городскую квартиру и жил с семьей. — Мама обрадовалась перемене темы.
— Ну так он и не против был, просто с вещами своими расставаться не хотел. Согласись Ленка с мужем забрать его со всем скарбом…
— Еще чего! Куда такую гору хлама девать? Он же шмоточник, скопидом, материалист отпетый. В его-то годы уже о душе бы подумать…
— Да чего ты такая суровая? У Дениса Петровича, между прочим, своя философия. Как он говорит: нет плохих вещей — есть вещи с характером. Я тогда пристал к нему, когда он еще на «окушке» ездил в деревню. «Петрович, — говорю, — чего ты мучаешься с этой колымагой? Зять-то одну иномарку за другой меняет, а ты уж сколько лет из-под своей старушки не вылезаешь. Она ж метр еду — два неси». В таком духе посмеиваюсь. А он мне: «Знал бы ты, Витюша, сколько чудес в моей скучной жизни случилось по вине строптивой моей машинки», и понесло на полчаса. И друга лучшего он благодаря одной из поломок нашел, и прихватил задарма обожаемый свой, кинескопный еще, телевизор. Оказывается, даже супругу свою, ныне покойную, он не встретил бы, не подведи бензонасос под деревней Майское. Побежал за помощью и ее, благоверную, увидал в сельмаге.
— Черт бы с ней, с развалюхой его! Но так он же всю квартиру завалил переломанной техникой.
— Ничего вы не понимаете! И Ленка тоже, вычудила. В прошлые выходные был у Дениса Петровича юбилей, значит. Ты слушаешь? — Отец зыркнул на маму, яростно копающуюся в сумочке.
— Да-да, Вить. Перчатки найти не могу, забыла, похоже, у Женьки.
— Ну так вот. Семьдесят лет исполнилось ему. Дети приехали, торт, шампанское, туда-сюда. Пока в кухне горячее ели, Ленкин муж втихую вынес старый телевизор на помойку, а на место его установил новый, плоский, в лучшем виде, по последнему слову. Попросили именинника закрыть глаза, сюрприз, значит. А он, как увидел подарок, опешил. Вроде и спасибо, но все спрашивает за старую свою вещь. Зять ему: «Да чего ты, отец? Эту дуру здоровенную давно пора выкинуть, сколько можно над припоем глаза портить каждый раз, как ему вздумается навернуться? И каналов у тебя половину не казало, „Культура“ одна и помехи». Денис Петрович, как понял, что старый телик выкинули, схватил пальто, собрался выручать его. А дети не пускают, радостные такие, улыбаются: мол, куда ты собрался? Праздник же! Иди, посмотри, как новая техника работает. Включили, а там новости. А какие нынче новости, сама знаешь. Вот с того дня он и захворал, любезный. Повидать бы его сходить, а?
— Не до нас им сейчас. Хочешь помочь, Богу помолись лучше. Как раз в храме будешь, вот и помолись.
— Да я ж тоже, этот, как ты говоришь? Отпетый материалист.
— И чего теперь, Богу не молиться? Вить, ты не помнишь, когда я последний раз в перчатках была? Не могла же я их забыть на скамейке? Из дома точно в них выходила…
Под тревожно-монотонное жужжание их голосов заснул, привалившись плечом на дверцу. В непродолжительном сне видел маленького Ромку, Ромкин дом в день их приезда в деревню. А еще целую толпу народа: старую Серафиму, нескольких пожилых женщин, неизвестного деда с узкой седой бородкой, бабу с младенцем, мальчишку, молодого мужика с голым торсом. С ними козы, гуси, кошки, мыши и десятка три кур. Куча утвари, как в чулане: тряпки, пучки засушенных трав и грибов, лавки и табуреты, стоявшие один на другом. Гомон неимоверный, суета, будто половина деревни в гости к Жене пришла. Стою и смотрю на них, а они толкаются, ругаются, ходят туда-сюда, занимаются обыденными делами. Баба качает люльку, две старухи месят на деревянном столе огромный ком теста, мальчик-подросток строгает палку, а сам Ромка сидит на пружинном матрасе своей кровати, скрестив ноги. Я хочу подойти к нему, но воздух вокруг людей сделался таким плотным, что через него, как свозь тугой водный поток, пробираться приходится. Течение сносит. Я, толкаясь, медленно приближаюсь к кровати. Ромка видит меня. Смотрит спокойно, но почему-то не улыбается, как обычно при встрече.
Что-то хочет сказать, но лишь открывает беззвучно рот, слов не слышно за гулом людских голосов. То ли по губам читаю, то ли сам додумываю за секунду до пробуждения: «Все здесь».
Скинув ботинки и кое-как пристроив пальто на крючке в прихожей, я заперся в комнате родительской квартиры. Нагретая теплом тела толстая тетрадка исписана едва ли на четверть. Я решил читать сначала.
«Вот, сел за тетради, но чувствую: не выписать этот день. Точнее, снежный вечер, в который… Нет, о таком нельзя рассказывать, как полагается. Всё одно — выйдет непростительная грубая пошлость. Смешно, конечно, но, после того как вернулся, проводив Солнце домой, полчаса стоял в освещенном тусклой лампой холодном предбаннике перед зеркалом. Кажется, пытался увидеть, какие перемены произошли со мной, мальчиком, ставшим мужчиной. Ничего пока не разглядел. Вероятно, процесс этот куда более продолжительный, и каким бы фейерверком ни сияло мне произошедшее, одного этого для полной инициации недостанет. Да простит меня Бог».
Смущенный интимностью сообщения, пролистал вперед на десяток страниц. И без того до ужаса неловко было видеть себя со стороны, читающим личные записи друга, но искренность его, теплая интимность трогала и еще больше вгоняла в краску. Я продолжил чтение с записи, датированной тремя неделями до сегодняшнего дня.
«Что ж ты, Солнце, так печальна? За те десять минут, что мне удалось урвать у твоих уроков и репетиторов, и слова живого не услышал. Чем я мог обидеть тебя? Когда ты призналась мне, что секрет наш так тяготит твою душу, я и в уме не держал, насколько сильно это скажется на твоем самочувствии. Сегодня я сам предложил поделиться тревогой с матушкой, а теперь вот сижу, как щенок в печном углу. Незрелость. Но, Господь свидетель, я не покину тебя, что бы ни сталось. Погода нынче — только от дверей до дверей добежать. Уши не отморозил — считай, удача улыбнулась. Это просто зима. Вспомни пору, когда до темноты тепло было даже под тугим окским ветром на верхнем берегу у новодельной часовенки, где мы так часто скрывали наши первые прикосновения от всего города. Еще немножечко потерпи. <…>
Три дня не садился писать. А что еще добавить к тому счастью, что посетило меня вместе с твоим светом, Солнце. Позавчера ты приходила снова, это было лучшее из возможных желаний, исполненных волею Господа».
Снова пропустил несколько страниц. Стиль Ромкиного письма, анахронично витиеватый, забавлял и пробуждал воспоминания о наших долгих дискуссиях после полуночи, когда его, окрыленного внезапным вдохновением, невозможно было остановить. Часами он мог экспромтом вываливать на меня восхитительные рассказы, вызывая черную зависть: почему я так не могу, хоть мне положено? Это я решил посвятить себя словесности. А он разве что, дослужившись до иерея, будет бросать свои перлы с кафедры перед публикой, у которой ноги уже устали, и скорей бы причастие и идти домой. Я продолжил, предчувствуя смену настроения в изложении последующих дней.
«Я искал тебя везде. Даже отца Александра спрашивал. В школе говорят, что ты заболела. Не верю, ты бы позвонила или передала весточку через мать, но я который день не вижу на службе и ее. А вчера проскользнул за твоим соседом в подъезд. Долго звонил, все пальцы сбил о железную дверь квартиры. Где ты? <…>
Сегодня Аня из твоего класса, каланча пожарная, поддавшись наконец моим слезным мольбам, рассказала, что смогла дозвониться тебе. Ты здорова и дома. Почему ты не открываешь и не подходишь к двери? Плевать! Буду дежурить возле квартиры, сколько потребуется. <…>
Солнце! Милостью Божией я теперь более всего укреплен в вере, что уже в скором времени все вернется на круги своя, и мы, как и прежде, сможем с радостью в сердце воссоединиться. По вчерашнем разговоре с твоим батюшкой многое стало ясно о том, как все это время была устроена жизнь твоя и как много препятствий, оказывается, лежало между нами. А я и не видел, дурак. Почему ты не рассказала мне, насколько тяжко даются тебе даже кратковременные отлучки и на какую ложь я обрекал тебя каждым брошенным в твое окно камешком? Вина моя беспредельна, о чем я искренне покаялся и принес самые сердечные извинения этому грозному мужчине, которого, честно скажу, испугался сперва до дрожи в коленях. После моего вчерашнего бесславного бегства из подъезда он явился в мой дом, благо матери в тот час не было. Говорили мы в той самой комнате, где, оказывается, ты никогда не имела дозволения находиться. Прости меня, Солнце. Обескураженный его внезапным появлением, даже чая не предложил. Стоял, вжавшись в стену. Ты бы посмеялась надо мной таким, если бы довелось тебе присутствовать при этом тяжком объяснении. Я стыжусь своего малодушия, но нахожу оправдание в том, что мне пришлось оказаться в такой ситуации впервые.
Когда он сел под киотом, я тоже немного окреп душой и позволил себе задать вопрос о причине визита. Так я и узнал, что обязан приходом этого громоподобного мужа преждевременному нашему порыву, весть о котором неясными путями дошла до него только теперь. Не буду вдаваться в детали нашей беседы и не берусь однозначно утверждать, что именно помогло мне изменить его настроение — уверения ли в том, что по поступлении в духовное училище я намереваюсь заключить с тобой законный брак, или же сама жалкая интонация голоса моего отбила у благородного человека всякую охоту стращать малолетнего сопляка. Но расстались мы на самой благоприятной ноте. Он пожал мою руку, Солнце! И во всех его выражениях я не чувствовал более угрозы. При расставании я настолько уже осмелел, что спросил наконец, когда возможно будет увидеть тебя. И отец твой дал добро на свидание в твоем доме уже завтра. Представить только: до нашей встречи осталось всего-то срока, что вечерня и ночь, холодная и снежная, судя по прогнозам, но предвесенняя уже».
Последняя запись датирована была днем Ромкиной смерти. То есть еще до вечерней службы друг успел уладить дела с Юлиным отцом и не чувствовал опасности. Судя по записям, других весомых поводов для беспокойства у него не было.
Все не складывалось. Герои хорошей детективной истории непрерывно движутся, перебегают от догадки к догадке. Я же три дня топчусь на месте. А стоит мне сделать шаг, как вязкая обыденность облепляет мои стопы, словно жидкая глина: куда ты, голубчик, собрался? И нет ответов, кроме банальных и очевидных, потому что нет никаких тайн. Если и есть у этого мира Демиург, он невежественно творит жизнь безо всякого знания законов композиции, арок персонажей и прочих формальных признаков хорошего текста. Книжные сыщики не сдаются, упираясь в очередной тупик. А я очень устал. Отложив тетрадь, я сел на край разложенного дивана лицом к окну. Я не умею молиться, но необратимое желание обратиться к Богу оказалось сильнее. Прокашлялся, хотя не собирался тревожить родных невнятным бормотанием.
«Добрый вечер, Бог!»
Но не смог больше ничего выдавить из себя, заснул с ощущением острой зависти к людям, которые в минуты вынужденного бездействия способны утешаться молитвой.
В пасмурное утро понедельника долго вставать не хотел, прятал голову под одеяло, нарочно дожидаясь, когда все домашние разойдутся по своим делам. Но, как только квартира опустела, нестерпимой стала окружающая тишина. Поднялся, включил телевизор в зале погромче, пошел умываться. В кухне под полотенцем приготовленный матерью завтрак — остывшие блины. Рядом крошечная креманка с вареньем. Не разогревая, взял блюдо и вопреки запрету отнес в комнату вместе с кружкой кислого порошкового кофе. Так и промаялся перед экраном с опустевшей тарелкой на коленях.
Любопытно, конечно, было бы побеседовать с Юлиным отцом. Получается, что он — один из последних, кто видел Ромку в тот день до вечерней службы. Да и мало ли что почудилось нервному юноше? Вдруг его впечатление от тяжелого разговора не вполне совпадало с настроением сурового мужчины, способного на несколько дней запереть дома жену и дочь?
Адреса Юли я, конечно, не знал, но она продолжала учиться в моей школе. Можно было попытать удачу и поймать ее после занятий.
На школьном дворе настроение живое, предвесеннее. Уроки идут, но у крыльца и на площадке людно, на металлических брусьях развешены ранцы. Парни в распахнутых куртках носятся, уворачиваясь от перемотанного скотчем бумажного кома. Я прошел вдоль фасада к тому углу, где обычно старшие скрывались на перемене с сигаретой, и на удачу наткнулся на группу подростков. По неумелому моему описанию они сразу назвали мне фамилию Юли и букву ее класса. Особенно осведомленный прогульщик сказал, что у них сейчас биология и на сегодня это последний урок.
На первом этаже школы привычно пахнет столовой. Знакомая охранница, с незапамятных времен носившая в среде учащихся прозвище Колобок, кивнула мне приветственно. Я тоже улыбнулся, обрадованный тем, что проблем со входом в родную школу не возникло. Не очень-то хотелось ближайшие полчаса куковать на улице.
С нашей биологичкой отношения у меня испортились классе в десятом. Я рано определился с тем, куда буду поступать, и начал пропускать уроки по предметам, не входившим в перечень выпускных и вступительных экзаменов. Оказалось, что Софья Михайловна, хоть я и не давал на то повода, уверена была, что я намерен связать свою судьбу с естественными науками, и очень разочаровалась, узнав о моей необоримой склонности к словесности. Наши встречи на редких контрольных работах стали проходить напряженно, а пятерки в четверти сменились уверенными трояками.
Поэтому, решая, где бы скоротать время, я отверг вариант дождаться Юлю на уроке биологии, а сразу поднялся на второй этаж к кабинету русского языка и литературы.
За годы учебы в средней школе наш класс поочередно оказывался в руках трех русичек, каждая из которых была прекрасна по-своему. Первой из них — Вере Викторовне — я был обязан тем, что не превратился в тщеславного зазнайку. Худая, строгая, с вечной фиолетовой папочкой, заполненной распечатками конспектов и мнемонических стишков, в пятом классе сдержанно хвалила мои сочинения, и я, которого выделяли не так уж часто, впервые почувствовал себя безусловным фаворитом. Поэтому, когда вдохновение в очередной раз посетило меня и пролилось на бумагу потоком нескладных стихов, жаждущих благодарного слушателя, я отнес свои вирши ей. Но ожидаемой похвалы не последовало. Крошечный и неловкий, я стоял возле стола, за которым, сверкая золотистой оправой очков, теперь сидел не добродушный учитель, а придирчивый критик. Я до сих пор помню все недостатки своего убогого текста, обведенные красной ручкой. Именно в тот момент я решил, что всерьез больше писать не буду, и ограничивался юмористическими переделками известных песен или шутливыми четверостишьями. Но писал, конечно, писал, просто никому не показывал. Мне казалось, что стихи мои плохи, но как именно их улучшить — не знал.
Не успели мы закончить шестой класс, как Вера Викторовна покинула нас, перейдя в административный сектор системы образования. На прощание она подарила мне свою фиолетовую папку, в которой помимо лично разработанных ею пособий было вложено гусиное перо с изображением профиля Пушкина. Я был ужасно горд и до сих пор храню эту реликвию в заветной коробочке воспоминаний.
Вторая учительница пробыла с нами недолго, но за это время чуть было не испортила положительный эффект предшествующей педагогической работы. Казалось, в лице смешливой и улыбчивой Аллы Самсоновны мое творчество обрело самого преданного поклонника. Впечатлительная по натуре, она осыпала восторженными эпитетами все, что выходило из-под моей неправильно поставленной для письма ладошки. Одноклассники завидовали, родители поднимали на собрании вопрос о дискриминации их чад на фоне моего оглушительного успеха. Помню, класс получил от изобретательного педагога творческое задание: попробовать самостоятельно написать стихотворение в прозе. Вдохновляясь не столько Тургеневым, сколько изобильной телевизионной рекламой, мой заточенный под соревнования мозг выдал тогда целую пачку коротких несвязных текстиков наподобие этого: «Дождь. Слезы мира. Радость и печаль Вселенной. Как же хочется утонуть в каждой капле, как в океане любви, как в море блаженства».
Естественно, тогда я тоже был осыпан похвалами под испепеляющими взглядами детских глаз. Я снова был ужасно горд, но уже тогда чувствовал во вкусе своего триумфа некоторую горечь. Меня хвалили за то, что я умею писать, как положено. Быстро поняв, что именно правильные, напоминающие выдержки из хрестоматии, работы вызывают наибольший восторг, я упражнялся в копировании стиля писателей или вовсе доходил до апофеоза, воссоздавая на разлинованном листе ее самой, учительницы, манеру изъясняться. Меня это забавляло и казалось самым простым и надежным способом получить пятерку. Алла Самсоновна называла это литературным талантом.
В начале последней четверти шестого года нас передали Светлане Валентиновне, изначально занявшей позицию нарочитой объективности. Не женщина, а ледяной айсберг, у такой точно не может быть любимчиков. Всё, закончилась лафа! Саня Корягин ухмылялся с камчатки каждый раз, когда на обсуждении сочинений мою фамилию называли впроброс, наряду с остальными, без какого-либо упоминания моего исключительного дара. Я не сдавался. Начал ходить на факультативы для подготовки к олимпиаде, выступил на городском этапе, заняв второе место, чем заслужил похвалы школьной администрации. Вполне естественно, что часть моих лавров покрыла и седеющую голову учительницы. Меня наградили почетной грамотой по итогам года, и я снова был ужасно горд. Русский и литература в расписании на стене сияли для меня солнечными окнами: хоть где-то я не последний, хоть что-то я могу. Но в череде ясных дней был и один черный, после которого мне казалось, что вернуть расположение любимой учительницы больше не получится никогда.
Классе в девятом проходили мы «Героя нашего времени», и я уже не вспомню точную формулировку темы для сочинения. Кажется, нужно было дать оценку характеру главного героя. По крайней мере я сделал именно это. Стараясь соблюсти объем — три страницы убористым почерком и еще немного, для солидности, — в качестве основного мотива не самых добродетельных поступков Печорина я представил негативное влияние среды. Моя совершенно искренняя позиция состояла в том, что он — неплохой в общем-то парень, и если бы не разлагающая окружающая действительность, то вообще был бы молодец и герой. Сдавая тетрадь, я, по обыкновению, не ждал ничего ниже пятерки за содержание, а вместо этого получил трояк и до ужаса унизительный выговор перед всем классом. Светлана Валентиновна, растрепанная от волнения, распекала меня добрых пять минут. Мне было ужасно стыдно и обидно. Согласно кивая в такт грозному учительскому пальцу, я не понимал, чем заслужил порицание. Тогда я подумал, что, вероятно, прослушал момент, когда на уроке шло обсуждение нужной темы, и мысленно обещал себе быть внимательнее. Теперь, конечно, понятно, что оценку «удовлетворительно» я получил не за рассеянность и недостаточное прилежание, а за то, что в глазах учителя старательно пытался найти оправдание порокам и непростительным поступкам. Долго потом еще я не ощущал на себе доброжелательного взгляда любимого педагога, но после десятка сочинений, оцененных с прежней благосклонностью, моя вселенная с кабинетом литературы в центре снова обрела равновесие.
Я постучал и сразу же, не дожидаясь реакции, открыл дверь. Светлана Валентиновна встретила меня рассеянным выражением, сменившимся улыбкой узнавания. Она взглянула на часы над доской и предложила
дождаться окончания урока на задней парте. Под любопытными взглядами обрадованного неожиданной паузой класса я занял единственный свободный стол. Урок продолжался. Судя по меловым записям, разбирали Маяковского. Учительница, собравшись с мыслями, повторила вопрос:
— Так где, по-вашему, может находиться лирический герой стихотворения? Перечитайте еще раз внимательно:
Фокусник
рельсы
тянет из пасти трамвая,
скрыт циферблатами башни.
Пауза, каких много было на моей памяти. Неловкий шепот девочки с первой парты, слов не разобрать.
— Правильно, Катя, да, возможно, он находится в трамвае. А в какой его части?
— Возможно, он стоит на задней площадке, так?
Скромная Катя с двумя старомодными косичками и в очках с толстыми линзами неожиданно прыскает, весь класс смотрит на нее.
— Что, Катя? Ты что-то хотела сказать?
Замявшись немного, девочка, скрывая смех за глухим неестественным кашлем, говорит:
— Если герой стоит на задней площадке трамвая, то, наверное, фокусник тянет рельсы не из пасти, а…
Девочку больше не слышно за взрывом дружного хохота. Я тоже хмыкнул, прикрыв рот ладонью. Дождавшись, когда волна немного схлынет, Светлана Валентиновна продолжает:
— Это очень грубо, Катя. Но, пожалуй, соглашусь, что мы могли бы прочитать это таким образом. Ты же, вот, прочитала, хоть это и не вполне похвально. Еще раз: «Что хотел сказать автор» — это упрощенная формула для школьников первых лет обучения. У вас, как у людей, имеющих уже какой-никакой опыт, в том числе и читательский, вопрос стоит иначе: «Что мы могли бы прочитать здесь?» Главное, аргументировать свою позицию. В остальном сообщение, которое получает читатель, конечно же, может быть не равно авторскому замыслу, а иногда и противоречить ему. И в этом нет ничего страшного.
Я много раз слышал это и поймал странное ощущение легкой нереальности всего того, что произошло за последние полгода. Словно не было выпускного, института, непоправимой беды. Это приснилось мне или привиделось во время одной тяжелой зимней простудной ночи, а теперь всё снова в порядке, как и должно быть.
Звонок вытянул меня из воспоминаний. Коротко поприветствовав любимого учителя и второпях рассказав о последних делах, я вылетел в наполнившиеся шумом коридоры. Кабинет биологии находился совсем рядом. Но, когда я рассеянно заглянул в дверь заполненного комнатными растениями класса, он был уже пуст. Прошедший урок был для Юли последним, нужно поторопиться перехватить ее. У раздевалок толчея, дежурные — такие же школьники — с ног сбиваются, таская из глубины гардероба и передавая галдящим наперебой ученикам длинные пуховики. Здесь Юли тоже нет.
Обшаривая глазами текучую толпу, увидел наконец похожую девочку и рванул наперерез потоку.
— Юля! — Девушка встала в очередь, стряхивая с ладоней воду. — Я уже думал, что не найду тебя.
— А с чего ты вообще решил меня искать?
— Я нашел Ромкин дневник. Мне нужно поговорить с твоим отцом.
— Нет, Миша, нет. Это очень плохая идея. — Юля оглянулась по сторонам, поднялась на цыпочки и попыталась передать свой номерок дежурным, но не смогла дотянуться. — Как тебе вообще такое в голову пришло?
— В тот день твой отец приезжал в деревню к Ромке, они встречались и разговаривали. Сама знаешь о чем.
— Да, отец тогда вернулся и наконец выпустил нас. Я была уверена, что все закончилось благополучно. Или ты думаешь, что…
— Нет, ничего я не думаю. Ромка тоже пишет, что они просто славно поболтали. Но у меня больше нет никаких зацепок, Юль. Я просто хочу спросить его о том вечере. Может, он успел заметить что-то необычное. Может, Ромка и правда плохо себя чувствовал. Пожалуйста, скажи, где ты живешь. Я могу прийти позже, один. Когда он обычно приходит с работы?
Толпа возле входа в гардероб поредела, и Юле удалось просунуть ладошку с номерком между головами впередистоящих подростков. Раскрасневшаяся и растрепанная, она куталась в платок и застегивала пуговицы на дубленке, то и дело промахиваясь мимо петелек. Она словно специально тянула время.
— Не скажешь — сам прослежу за тобой или мальчишек отправлю за сто рублей. — Я начинал терять терпение.
— Ладно, погоди. — Она подняла с пола свою сумку, махнула в сторону двустворчатой двери. Мы вышли из душного холла на крыльцо. — Пойдем вместе. Он дома после суток, он врач. Проснулся, наверное, уже. Но сначала я сама войду, подождешь на лестнице.
По пути, лежавшему через единственный в городке парк, Юля все пыталась выведать, что еще интересного я вычитал в Ромкиных дневниках. Я твердо держал оборону, да и сказать, по правде, было нечего. Наверное, справедливо отдать тетради, хотя бы последнюю, Юле, и я пообещал себе сделать это при первой возможности.
Поднимаясь на нужный этаж в Юлину квартиру, чувствовал, как с каждой ступенькой уверенность покидает меня, на лбу проступили капли липкого пота. На площадке девушка жестом указала место, где мне следовало ждать приглашения войти, и я прилип к стене, не заботясь о том, что рискую перемазать пальто побелкой. Простояв в нетерпении минут десять, я поймал себя на том, что непроизвольно раскачиваюсь вперед-назад, как контуженый. Снял шапку и принялся вертеть ее в руках, перебирая пальцами трикотажные складки. Наконец звуки за дверью, не до конца запертой, стали громче. Мужской голос рокотал отрывисто, и я, повинуясь страху, развернулся в сторону сбегающих вниз ступеней, но Юлин голос вернул меня:
— Пойдем! — она прошептала и поманила рукой, отворяя шире тяжелую дверь.
Квартира квартирой, обычная. Даже полка в прихожей точь-в-точь, как теткина. Скинул со стуком ботинки, проследовал за Юлей в зал. Отец повернулся на оклик дочери, все еще держа руку возле воротника рубашки, только что наглухо застегнутого.
— Здравствуйте! — мужчина протянул мне ладонь, белую, непривычно мягкую. — Садитесь. Юля, выйди и закрой дверь. Ума не приложу, о чем вы собрались со мной разговаривать, но спрашивайте, раз пришли, товарищ следопыт.
Ошарашенный таким приемом доктора-великана, я сел на застеленный ковром диван и начал, запинаясь:
— Я Михаил, друг Романа, жениха вашей дочери. Вы же были знакомы с ним, так? Правда, что в день его гибели вы приезжали в деревню?
— На вызове был, вот и зашел заодно, сам не ожидал его дома застать.
— Не заметили в его поведении чего-то странного? Как врач вы, наверное, могли бы понять, что человек не здоров.
— Да мальчишка, как меня увидел, разве что не обделался. Так и протрясся, пока я за порог не вышел. Но я ему на то повода не давал. Убивать я никого не собирался, а такого доходягу и стукнуть побоялся бы, он же чистый дистрофик.
— Ромкина мать говорит, что у него в детстве случались эпилептические припадки. Якобы и в тот вечер произошло нечто подобное. Как думаете, могло такое быть?
— А мне почем знать? Не я его лечащий врач. Энцефалограммы его нет у меня, и вообще я ничего о его здоровье не знаю. Сходите в детскую поликлинику и задайте свои вопросы неврологу, если в очереди высидите. Только что вам это даст?
Удивительное равнодушие этого огромного человека ударило похлеще оплеухи.
— Как что? Я хочу знать! Все хочу знать! Как это произошло, почему. Не может такого быть, чтобы просто так. Как вы не понимаете? Вы же врач! Вы людей лечите, спасаете, может, чьи-то жизни. А на жизнь молодого парня вам плевать, как и на горе собственной дочери?! — Я вскочил, скрипнув выкрашенными коричневой краской досками. Доктор поднял голову, расстегнул и расправил жесткий воротник.
— Ну, допустим, будешь ты знать, что на самом деле случилось, представь. Легче тебе от этого станет? Сядь, пожалуйста, обратно. — Он протянул руку к разукрашенному хохломой детскому столику, поднял тяжелую кружку с надписью «Любимому папочке». Я продолжал стоять.
— Конечно! Вдруг это чей-то злой умысел? Криминал? Вдруг Ромку убили, а негодяй до сих пор на свободе! Вам самому по улицам не страшно ходить? — Сразу понял бессмысленность этих поспешных слов. Ему, здоровенному детине, должно быть, бояться нечего. В подтверждение мыслей моих он хмыкнул:
— На то милиция есть, чтобы такие вопросы решать, а от твоего детского сыска никакого прока не выйдет. — Он отхлебнул из кружки.
— Они там ничего не хотят делать! Вчера, вчера еще я говорил с опером.
— И что он сказал тебе?
— Да ничего! Всё то же самое! Не смыслишь — не лезь, жди заключения…
— Ну, все правильно говорит. Чем ты недоволен?
— Да тем, что никто не хочет найти виновного! Это ужасно несправедливо! Кто-то должен ответить за то, что Ромки больше нет! Вы знаете, какой он был? Ничего вы не знаете! Это же как есть человек эпохи Возрождения! Ломоносов! Кулибин! Он, может, смог бы мир с ног на голову перевернуть, открытия великие сделать, в каждом городе ему бы памятники наставили. А теперь ничего не осталось! Ничего! Могила одна, и всё. — Чувствуя, что дыхание стало сбивчивым, опустился на пружинное сиденье, уперся локтями в колени, спрятал в ладони лицо. Доктор молчал. Затем мягко и тихо проговорил:
— Я вчера заходил к ребятам из мертвецкой. У меня там приятель работает, он ассистировал. Говорит, на криминал вообще не похоже. Нечего написать по этой части, даже ушибов нет. Это только кажется, что с улицы, время прошло. Нет, когда с мороза, наоборот лучше все сохраняется. Было бы — сказал бы, он честный мужик. Ты только молчи, а то ввалят ему. Как предварительно ставили переохлаждение, так и напишут. Опьянение сопутствующее, хоть и незначительное. Может, и правда так распереживался, что приступ случился. Но что это меняет? Миша, ты слушаешь?
Я слушал. Доктор опустил чашку на стол, поднялся и тремя широкими шагами подошел к окну. Я поднял голову. Против света его фигура, контрастно-очерченная, казалась еще выше.
— А про справедливость… — он продолжал еще тише, — за двадцать почти лет практики нечасто я ее видел. Сперва, как и ты, ходил, сопли размазывал, всех вокруг винил, потом начал себя обвинять. Но толку с того никакого, Миша. — Он резко повернулся ко мне: — Не хочешь пройтись?
От Юлиного дома до храма на Горке всего ничего. Удивительно даже, что в вечер нашего знакомства с Ромкиной девушкой ее отец так долго шел ей навстречу. В послеобеденное сонное время понедельника мало людей на улице, а на паперти вовсе ни души. Обошли кругом кирпичные стены, казавшиеся теперь в присутствии врача-великана вовсе не такими высокими. Ромкина могила вся обложена неживыми цветочными овалами, крест деревянный, рядом большое фото в рамке под стеклом — увеличенная копия снимка из школьного альбома. Смотрит на нас заговорщицки, словно замыслил что-то, волосы непослушные в разные стороны, сбоку отросшие пряди небрежно заправлены под высокий ворот свитера. Под фото — негорящая свеча.
Доктор снял шапку. Я повторил за ним.
А потом долго шли, желая сбежать подальше от потревоженной земли кладбища, от напоминания о нашем общем бессилии, шли и молчали. Спускались с холма, уместившего на себе будто осиротевшую церковь, месили снежную кашу на обочине дороги. Потом поднимались на следующий холм и снова спускались всё ниже к набережной. Доктор шел размеренно, но непросто было поспеть за его размашистым шагом. Я потел, как в бане, даром что февраль, покрывался липкой влагой, вдыхал глубоко и выдыхал резко.
Только стоя на крутом берегу над не ожившей пока рекой, скованной, порезанной колеями автомобильной переправы, почувствовал, как на ветру мерзнут уши. С противоположной стороны, потемневшей после недавней оттепели, пахнет мягкой сыростью, скорой весной. Здесь. Я здесь. Все здесь.
КРОВЬ
(2000)
Резко отступило лето в конце августа. Непривычный к влажной утренней зябкости, я еще по пути на застеленную туманом Оку пожалел, что согласился рыбачить с отцом сегодня. Подхватив на краю деревни Ромку, бодрого и оживленного, двинулись по квелой осоке к нашему месту. Не то что противоположного берега, не видно даже ближайших деревьев, пока рукой не коснешься отсыревшей коры.
Еще вчера мне казалось забавным выбраться наконец-то куда-нибудь вместе с отцом и другом. Нечасто удавалось в последнее время позавтракать до рассвета и, собрав нехитрый перекус, уйти далеко от дома. Я с трудом выносил тяготы многочасовых прогулок по лесу или унылую медитацию над поплавком, но только в таких спонтанных путешествиях случались самые важные разговоры, каких не бывает в городе или тесном дедовом доме. Тело быстро потом забывает усталость; скуку вымещают впечатления неожиданной близости, настоящего родства.
Так уж повелось, что ходили мы всегда втроем. Деда любой компании предпочитал одиночество, а мама вовсе не понимала, что мы нашли хорошего в этих своих походах. Как-то раз брали сестер, но девчонки тоже не оценили такой досуг. И то хорошо: проситься перестали.
Туман не позволял говорить громко, и мы, повинуясь, перешептывались, предупреждая о внезапных препятствиях на пути или отмечая для себя что-то интересное в подступившем к самой воде лиственном лесу. В светлеющих утренних сумерках не всегда получается вовремя отодвинуть ветку или обойти внезапную яму. Отец зоркий. Идет в начале нашей короткой цепи, шипит:
— Давайте чуть поднимемся, здесь березняк молодой пошел, потопчем.
— Может, дадим крюка, проверим яблоню одичалую, которую в прошлом году трясли? Вроде как раз в это время на ней уже полно было яблок.
— Стой! Смотри, вроде как заяц там. Да нет, правее. Всё, проглядели. Куда только смотрите, эх.
Вспомнил, как во время одной такой прогулки отец испытал приступ несказанной радости, встретив сову. Он заметил ее, сонную, прежде чем она смогла распознать в нем угрозу и улететь. Гордый своей ловкостью, отец приблизился к дереву и, подражая сычу, угукнул так, что перепуганная птица вспорхнула раньше, чем открыла глаза.
Каждый год почетные грамоты и поздравительные речи руководства завода напоминали нам о том, что на службе отец — человек уважаемый, очень серьезный. Заслужить авторитет у сверстников — большое дело, но я горжусь отцом не поэтому. Я чуть ли не в ладоши хлопать готов, когда вижу, каким свободным и непосредственным он остается с нами, детьми. Много раз от деревенских мальчишек и того же Ромки я слышал «Какой крутой у тебя батя!» и невольно вздыхал так глубоко, что грудь моя раздувалась и округлялась, как у снегиря. Да, он такой.
Вот и теперь, когда мы дошли до вытоптанной за много лет нашими сапогами площадки у кромки воды, Ромка, глядя на собирающего снасти отца, выдал:
— Старик сегодня, похоже, в ударе. Повезло тебе, что твой родитель оказался таким классным отцом.
— А ты сам помнишь своего родителя?
Раньше еще, кажется, спрашивал друга о той части его жизни, что прошла за пределами нашей деревни. Не добился ничего, кроме забавных историй о сугробах в человеческий рост и поездке на санях, запряженных собаками. Об отце или другой родне, кроме матери, ни слова.
— Немного. Он был очень высокий, худой и сердитый.
— Негусто. Больше вообще ничего? — Я помнил себя хорошо лет с трех-четырех, а первое воспоминание, подол маминого платья в высокой траве, видимо, было еще более ранним.
— Помню, как мы уезжали. Но его в этих воспоминаниях почти нет. — Ромка открыл коробку с купленным на базаре мотылем и застыл, наблюдая движение ярко-алых червячков. — Кажется, незадолго до того был один момент, о котором я много раз пытался поговорить с матерью. Она все не хотела, забалтывала нарочно, чтобы отвлечь.
Жадный до историй, я опустился на корточки и пригласил друга сесть рядом. Он продолжал:
— Вроде как пришла мать домой, они с отцом в кухне сидели долго, ругались, роняли стулья, посуду. Потом приехали врачи, увезли мать. Мне все хотелось узнать, что же тогда случилось. И вот весной, в этом году уже, я тебе не рассказывал, повздорили мы из-за какой-то ерунды. И я — идиот — замахнулся на нее рукой. Не ударил, просто в порыве злобы вскинул ладонь в воздух. Не ожидал даже, что это так опечалит ее. Заплакала, бормочет: «Нет, никуда не деться от этого, отцова кровь». Мне и обидно, и совестно, обнимаю, глажу, да и спросил про тот раз. «Бил, — говорю, — он тебя?» Наврал еще, что сам помню, как перед бегством нашим родители бранились.
— И что, рассказала?
— Угу. — Ромка так и не выпустил из рук коробку с червями, как будто пытался разглядеть в их сплетении неведомые знаки.
— Что, жестко все было? — Стыдясь праздного своего любопытства, не мог побороть низкое желание выведать явно неприятную самому Ромке историю.
— Ладно. Только, пожалуйста, не делись ни с кем.
Кивнул, охваченный голодным азартом.
— В конце весны мать поняла, что снова беременна. Мне пять, ей двадцать четыре. Как бабы говорят, в самый раз второго рожать, даже раньше можно было. Обрадованная, пришла к мужу, а он разорался: «Куда второго? В этой глуши? Здесь килограмм картошки едва достанешь, не то что фрукты. А если переведут? Точно же не в Москву. Что делать с двумя спиногрызами где-нибудь на границе с Китаем или в Норильске? Нет, моя дорогая, вот тебе деньги, иди к врачу». Мать не пошла, конечно. Как я понял, он только через два месяца узнал об этом. На беду, пьяный и усталый был. Избил ее, да так, что теперь никогда у меня ни сестрички, ни братика не случится. Как забрали в больницу мать, за мной пришла ее подруга из храма с супругом и свекром. Они думали, меня отбивать придется, а материн муж будто только того и ждал. В квартиру пустил, дал собрать вещи, под потоком несдержанной бабьей брани выстоял, слова не сказал.
Ромка вздрогнул: крупная рыбина вынырнула и скрылась под водой, оставив широко разбегающиеся круги.
— Вот сука! — вырвалось неожиданно. Обернулся на отца: нет, не слышал. — И как таких земля носит?
— Не носит уже. Мать с ним не стала разводиться, долго это и нервно. В тот год, когда мне десять исполнилось, пришло письмо из Апатитов. Погиб при исполнении. Никаких подробностей. Что смотришь? Сам не знаю. И если честно, все равно.
— И наследства не оставил?
— Какое там! Квартира и все, что в ней, — служебное. Собственности — портки штопаные и ссуда на разбитую машину. По этому вопросу как раз и связывались с мамой, процедура там какая-то хитрая. Мать говорит, писала бумагу об отказе, только деньги на юриста потратила. Вот и все наследство. Дырка от бублика и кровь.
— Да ну, брось! Не бери в голову. Она же в сердцах сказала, не такой ты! — С рыбацкого тихого тона перешел на громкий, неуверенный пока подростковый бас.
— А тебе откуда знать? У нас в доме ни одной фотографии этого мужчины нет. Раз мать говорит, значит, и правда, никуда не денешься. По образу и подобию своему сотворил Господь человека. А дальше, сам знаешь, кто кого родил. С этого Писание начинается.
— Простите мне мое скудоумие, но вроде это начало всего одного из Евангелий, нет? — Отец смотрит на нас. В каждой руке по телескопической удочке. Стучит ими о мокрый берег, стряхивает налипший песок. Он всё слышал? Ромкины щеки алеют, как макушка поплавка. Отвечает:
— Да, но разве того не довольно?
— Не-а, уж поверь мне как человеку в этом вопросе куда более опытному. У меня, между прочим, тоже был отец, намного дольше, чем у вас обоих вместе взятых. Допустим, я смирился уже с тем, что к старости стану так же тучен и лыс, а то и уйду, как и он, до срока. Но никак ты меня не заставишь просиживать вечера за картами — не азартный я. С музыкой, которую твой дед любил до одури, тоже не сложилось: ни слуха, ни голоса.
— Так как, по-вашему, — Ромка, хоть с детства знал отца, продолжал обращаться к нему на «вы», — кровь — водица, что ли?
— Ну в какой-то мере да. Водица с белком.
Ромка хмыкнул и, сощурившись, стал насаживать на крючок вертлявого червяка.
— Или вот мой брат. — Отец закинул удочку и, не отрывая глаз от поплавка, продолжил: — Если бы, как ты говоришь, нас всех полностью определяла семья, то вышли бы из нас двое из ларца. Ан нет. Он с мальства хулиган и задира, в институт поступил сам, с наивысшим по конкурсу баллом. Как тогда мать радовалась, торт испекла! А через два года бросил: скучно, говорит. Пошел в ремесленное, и там не доучился. Семью завел, сын у него, а все никак не ладится. С женой не живет, то на заработках пропадает, то в запой уходит.
Дядя Игорь, оставшийся жить в родном поселке за сто километров от нашего города, никогда не нравился мне. Он и вправду был совсем не похож на отца, и я не понимал, как в одной интеллигентной семье, коллекционирующей книги с репродукциями классической живописи, появилось два таких разных ребенка. Спросил.
Отец долго молчал, казалось, он настолько увлечен рыбалкой, что не услышал меня. Потом повернулся, опустив удочку на воткнутую в берег рогатину.
— Раньше, в твоем еще возрасте, была у меня одна теория на этот счет. В поселке, где я рос, большинство семей были многодетные, не то что сейчас: отстрелялись — и ладно. И нередко бывало, что в ряду благообразных председательских или генеральских отпрысков в белых передничках и наглаженных брючках попадались эдакие вот гадкие утята. Я тогда любопытный был очень. Все пытался подружиться с ними, а как попаду в дом на чай или с уроками помочь, альбом прошу. И заметил я одну вещь. На фотокарточках младенческих уже есть во взгляде этих ребят тоска непонятная. Как ни ряди деточку, какую куклу ему ни давай — все одно, как беспризорник-сирота.
Я вспомнил, как впервые взял в руки фотографию двух мальчиков. Один, мой отец, наивно улыбающийся младенец с трогательной мохнатой собакой в пухлых ладошках. Рядом с ним, положив руку на плечо младшему брату, сидит наголо обритый пацан. Таких часто можно увидеть во дворе коррекционной школы или за забором единственного на целый город детского дома. В умных и колких глазах непонятная печаль. Я и после видел похожих детей среди своих сверстников.
Заметив движение поплавка, отец дернул, но на крючке никакого улова, кроме пряди бурых водорослей. Он попросил передать ему червей и продолжил:
— Что примечательно, судьба этих моих особенных однокашников и сложилась не так, как у их преимущественно успешной родни. Кто в тюрьме, кто спился, кто просто пропал с радаров — а раз не говорят родители о сыне или о дочери, значит, хорошего соседям рассказать нечего. Тогда для меня все словно очевидно стало. Они просто такими родятся. По непонятной мне биологической причине или по прихоти судьбы — неважно. Мне казалось, что у них просто особая конструкция психики, что ли. Как, знаете, бывают люди с разными физическими изъянами, которые не дают им приспособиться к жизни. А эти телесно здоровы, но понятно сразу — не жилец, хоть, может, и суждено ему еще топтаться на этой земле не один десяток лет. Но жизнь эта будет несчастная, беспорядочная, в постоянном каком-то бесплодном поиске. Они будто не знают, чего хотят, а если добьются чего, то не по душе им это, не подходит, не нравится. Как Игорь мне однажды сказал: «Поступил я тогда в институт, очень хотел этого, и все от меня успехов ждали. А как взялся за учебу, рассмотрел вблизи всю систему эту, преподов, на каждом из стульев посидел и думаю: неужели это всё? Ну окончу, допустим, экзамены, защита, завод, на Вальке женюсь, детей наплодим. И всё?» Я стал ему возражать: мол, чего тебе дураку еще надо? Это же только в теории так все просто, а ты попробуй сначала. И выход — он всегда есть, главное, не отчаиваться. «Нет, — говорит, — не могу так».
— И чем эта ваша теория отличается от того, что я говорю? Ну не кровь, а загадочная мутация. Не все ли равно? — Ромка, слушавший до того внимательно, прервал отца.
— Пожалуй, и правда невелика разница. Но это я давно так думал, говорю же, юношеская теория, эзотерика сплошная и домыслы незрелого мозга. Я в другой области специалист, а в этой есть свои знатоки, вот их и слушайте.
Петушиный крик. По реке звуки далеко разлетаются. Где-то на той стороне, в оседающем тумане проснулась домашняя птица. Как по волшебству отцовский поплавок потонул, вокруг невидимой лески образовались круги, всё шире и шире. На этот раз после непродолжительной борьбы был открыт счет сегодняшнему улову: окунек с ладошку. Сняв рыбу с крючка, отец хлопнул себя по бедру: забыли садок, даже ведерка не взяли! Отломил гибкий, горько пахнущий ивовый прутик — кукан. Я отвернулся. Не хотелось видеть, как, протиснувшись в вопросительно вытянутый рыбий рот, веточка выйдет из плотно захлопнутой жаберной щели. Отец вытирает холодные руки о штаны, приговаривает:
— Горе не беда! Из любой ситуации есть выход. — Положил руку мне на плечо, вручил прутик со все еще трепещущей рыбкой.
Разговором этим, о крови, разворошил я в Ромке старую боль. Долго корил себя за любопытство и прощения просил, но никак не мог нарушить его вязкой задумчивости. Только после ужина, когда сковорода опустела, а на расстеленной по столу газете скопилась изрядная гора рыбьих костей, Ромка поднял на меня будто просветлевшие глаза.
— Знаешь братьев Мартыновых?
— Не-а. Они откуда?
— Да с Сосновки. Есть там такие двое. Мне Федор, участкового сын, байку одну про них рассказал. Тоже, знаешь, про отца.
— Ну, валяй, что там?
— В общем, эти товарищи решили, что они друг другу не братья.
— Как так? — Я ужасно обрадовался, что после долгого молчания Ромка подал голос, но предмет разговора сильно меня озадачил.
— Да слушай ты! У них и без того на самом деле не особо много общего было. Николай — дылда такой, спортсмен, девки за ним бегали толпами. Павел — дохляк, и нос у него на половину лица. Их мать Нина Геннадьевна — царствие небесное — иногда подменяла псаломщицу. Когда в гости к нам заходила, рассказывала, что Николай в детстве любил солдатиков, всё в войнушку, казаки-разбойники, а Павел — сядет в уголок, возьмет конструктор, и не надо ему никого. Николай легко поступил в институт, без экзаменов даже, как дядька твой, но так и не окончил учебу свою, потому и вернулся в деревню. С работой у него тоже раз от раза: где подколымит, где разнорабочим устроится. А Павел там при своем заводе очень важный дядька.
— Реально, как отец с Игорем.
— Ну, я потому и вспомнил. Там и в плане семейных дел есть общие места. Николай рано женился, лет в девятнадцать, что ли, но развелся уже, сын с женой Ленкой остался. А у Павла все как полагается, полная чаша: супруга-красотка, дети — Петя и Юля — взрослые, учились в Москве, работают, помогают. Но вот как-то они жили дружно в общем-то, хоть и разные. Николай при родителях, каждый день заходит, то чаю выпить, то водочки, веселит стариков, где что надо починит, поможет. Павел, конечно, приезжал всего раз в две-три недели, но зато как: понакупит в городе снеди и прочих полезных вещей и привозит с собой. Снабжает провизией, значит.
Нина Геннадьевна, между прочим, выпускница Лесного института, диплом у нее в рамке висел дома, очень образованная бабуля была. Никого из сыновей не выделяла, любила, радовалась или горевала за обоих одинаково. В храме каждому по свечке за здравие ставила, уносила домой по просфоре — Коленьке с Павликом. А отец у них — председатель сельсовета на пенсии, крепкий дед, грозный, я мало его знал. Он, как работать закончил, долго держался, все не вылезал из своего парадного пиджака, прямой ходил, как балясина, но как-то стал сдавать, годы начал путать, города, живых и мертвых. Раз галстук надел, пошел в гости к своей сестре, которой не то что в Сосновке, на белом свете уже лет пятнадцать как не было. Нина Геннадьевна, конечно, настрадалась с ним, бедная. Сама уже к тому времени, как говорят, инсульт перенесла.
Пока спорили о плюсах и минусах пансионатов для пожилых, ноябрь настал, удивительно в тот год снежный. Сам знаешь: мороз, темнеет в пять, а старика снова потянуло, куда неведомо. Так в домашнем он и ушел в метель. Павел примчался быстрее, чем народ в деревне собраться успел на поиски. Как говорят, в первых рядах шел, утопал в снегу, прощупывал длинной палкой сугробы. И Николай с ним рядом, конечно. Орал так, что глотку сорвал и целый месяц потом хрипел. Но отца нашли только весной. Ни один из братьев так и не увидел его, опознали по часам «Ракета», гравировка там у них была, с обратной стороны, дарственная надпись какая-то. После этого Нина Геннадьевна начала горбиться, чаще ронять ложки, в храме появлялась все реже. Николай навещал мать в обед, кашу ел. Она же по привычке всё на двоих варила и ужасно горевала, если не успевала доесть. А Павел им исправно привозил из города крупу, сахар и масло.
Я у них дома сам часто бывал в последние годы, ходил по поручению отца Александра, носил свечи, ладан, на Пасху яйца и куличи. И, ты знаешь, жутко наблюдать, как дом не то что ветшает, но как будто все меньше начинает принадлежать людям. На второй этаж Нина Геннадьевна ходила редко. По лету открыла окно, да и забыла. Я поднимался принести ей масло для лампадки, а там птичье царство: на книжных шкафах и шторах с подхватами белый помет. Она говорит: «Гоняла сперва, да отступилась, пусть живут».
Чуть не на последней неделе Нины Геннадьевны Павел приехал показать ей внучку, у сына его дочь родилась, едва успели. Старушка тогда уже совсем плохая была, слабая, не видела ничего. Вот он участковому рассказывал, как вошел с девочкой на руках в дом, стал звать мать или брата, никто не отвечает. А в дальней, самой маленькой, комнатке увидел, как Николай сидит над миской стывшей каши у постели матери, пытается кормить ее с ложки, ревет, пьяный, промахивается, размазывает недоваренную пшенку по одеялу и еще больше ревет. Павел тогда как раз сходил в социальную службу, договорился, чтобы сиделка приходила каждый день, но что уж там.
— Я так и не понял, почему они решили, что больше не братья друг другу? — Жаль, конечно, было незнакомую старушку и ее мужа, но я и правда не понимал, к чему ведет Ромка.
— Так вот как раз после похорон весь кошмар и случился. Может, знаешь, как это бывает, когда спор заходит о наследстве?
Это я очень хорошо знал. Деревня наша не молодела, и все больше дедушек и бабушек переезжали на солнечные холмы по ту сторону трассы. И каждый раз, едва ли не сразу после погребения, начинались грязные споры о земле и прочем имуществе. Нередко, не сумев разделить дом между добрым десятком наследников, его так и оставляли гнить пустым и ничейным, как огромный монумент над гробницей порастающей бандитским бурьяном земли.
— Ну вот и тут то же. Слово за слово. Говорят, они там так орали, что половина деревни прибежала послушать. Николай, пьяный в хлам, лом достал, стал вскрывать половицы, заначку материну искал, орал, что он один-единственный нормальный сын и наследник, не то что эти вон городские. Жесть, короче, едва до драки не дошло. Утром Николай, конечно, проспался, батарею разрядил мобильнику брата звонками своими, покаяться хотел. А тот не берет. Племяннику Пете набрал, тот парень характером мягкий, выслушал извинения, обещал передать отцу, но то ли не передал, то ли Павел стал в позу, не перезвонил и общаться отказался. Так они и обменивались репликами через Петю; он как между двух огней, страдалец. Он в сердце своем настоящий христианин, хоть и говорит, что неверующий. Пытался помирить двух мужиков, образумить их, да кто его послушает.
И вот недели через две Петя с отцом заехали в деревню забрать кое-какие вещи. Заехали и обомлели, мягко говоря. Оказалось, что за это время куда-то пропали все альбомы с репродукциями, которые так берегла Нина Геннадьевна, и ценные книги, и картины со второго этажа. Все сколько-нибудь стоящее исчезло, все. Но конкретно Павла вынесло с того, что пропала фигурка олимпийского мишки, которую ему подарили за участие в каком-то шахматном турнире, в школе еще. Он про нее в участке громче всего кричал, мол, этот — брата он так называет, «этот», — и правил-то шахматных не знает, моя награда, не его. Ой, и смех и грех, ей-богу. — Ромка, распаленный рассказом, потер лоб чистой, тыльной стороной ладони.
— И чего они, разбираться пошли?
— А как же! Мишку-то надо выручать. Николая дома не оказалось, а Ленка — она с сыном через дорогу живет — дверь не открыла. Орет из окна: «Да, забрали! Неужто надо было дожидаться, когда вы всё вывезете?! У меня тоже сын!» Павел плюнул на порог, развернулся и потащил Петю к участковому. Там как раз их Федин отец встретил, капитан милиции, он мужик прямой, не любит всякие склоки. Они же заявление хотели писать о краже, но капитан сказал, что не примет никакого заявления. Говорит: «Завтра или когда удобно — здесь, возле пункта, жду вас, обоих братьев. Только никаких жен и детей. Поговорите по-мужски, а я за порядком прослежу». Человек!
На том и разошлись они до следующей субботы. А в тот день — может, помнишь? — жарища была лютая, на дороге едва ли асфальт не плавится, солнце печет, машина, как духовка на колесах. Как и условились, Павел поехал в поселок один. На въезде, возле таблички «Добро пожаловать!», его уже брат ждал, потный весь, красный. Руками замахал, остановись, мол. В форточку опущенную заглядывает с понтом: «Что мы, без мента, что ли, не разберемся?» Так и поехали вдвоем, но не в участок, а прямиком домой. Дальше — за что купил, за то и продаю. Хочешь верь — хочешь не верь. — Ромка вытаращился, похоже, ожидая одобрения. Я затряс головой, и он продолжил: — Доехали они, значит, до глухих ворот перед родительским домом, бахнули жесткими жигулиными замками, вытянулись, каждый своими ключами звенит, но с места вперед другого не тронется. Воздух густой, дышать тяжко, в голове туман.
В итоге Павел с молчаливого разрешения отпер створку ворот, но, вместо того чтобы войти, отшатнулся, присев на капот «пятерки». Николай не понял ничего, тоже заглядывает и тоже чуть не падает в крапивник. Прикинь, на бетонном крыльце дома, положив локти на колени, их отец сидит, живой. «Отпирайте, — говорит, — у меня ключей нет, забыл». Но якобы выглядел он совсем не так, как в день исчезновения. Тогда-то, при всем уважении, из дома сбежал полоумный диабетик в истянутых на коленях трико. Теперь не осталось ни следа лишнего веса, волосы на голове поседели совершенно, и глаза внимательные, строгие. «Чего, — говорит, — замерли?» Поднялся, ремень оправил, брюки на нем со стрелками, сорочка с жестким воротом. Мужики, конечно, опешили, расспрашивают: как ты здесь да что случилось. А он им отвечает: потом все вопросы, есть хочу. Прошел в кухню, сел на обыкновенное свое место за столом. А в доме-то ничего нет из еды, ни крошки, даже воды — и той кипяченой не нашлось. Николай предложил сгонять к «своим», принести что-нибудь съедобное. Павел кивнул сначала, но наедине с отцом побоялся оставаться, вышел вслед за братом. Кричит ему: «Коля, в милицию надо, это ж непорядок какой!» А Николай ему — знай свое: «Нам его Господь послал, вот теперь-то он нас рассудит!»
Прибежали вдвоем к Ленке, а она только глазами хлопает и пальцем крутит у виска: «Нажрались, что ль, оба?» И вообще непонятно, что за нежданное примирение. То в одном поле не сяду, то жрать давай. Заслонила телесами своими кастрюлю с борщом: «Это сыну!» Только и смогли утащить сала кусок да булку. Вернулись — сидит. Нарезали сало, хлеб, поставили чайник на плитку. Отец начал есть, как раньше, без суеты, но с аппетитом. Дождался, когда потемнеет заварка в стакане, отхлебнул и дальше жует. Первым не выдержал Николай, говорит: «Мы ведь думали, что ты того, бать». А отец как вскинет ладонь: «Тихо мне тут!» И еще сала на булку кладет. Павел пинает Николая под столом: «В милицию надо!» А тот его осаждает — типа погоди ты, это же наш отец, живой, ты не рад, что ли?
И вот, когда на столе перед ним не осталось ни единой крошки, отец поднялся и как буркнет: «Бардак!» Братья, конечно, не на шутку трухнули. Пятятся, пятятся к выходу, а отец надвигается на них, нутряным таким голосом говорит: «Самим не совестно, меня, что ли, дожидались?»
Ромка смешно изображает грозный стариковский бас, поднимается над столом, жирными пальцами скользит по скатерти. Молчу, боюсь спугнуть его вдохновенный азарт.
— Павел такой: «Папа, папа, да ведь здесь же никто не живет уже. Мама, ты знаешь…» А дед ему: «И что? В полу половины досок нет! Лестницу птицы засрали! Под потолком тенета! Мышиное говно кругом! Кто это должен убирать, а?» Братья всё пятятся к выходу. Николай чуть не свалился в дыру между половицами, веселье напустил на себя: «Да ладно тебе, бать! Это же радость какая! Ты живой! Сейчас в магазин сходим, отметим это дело. Ленка увидит — обалдеет. Да что она, все, весь поселок на твоих поминках щи хлебал. Вот так будет номер!» Отец как рявкнет: «Слушай меня! В гараже обрезная доска на половицы. Ошкурить, уложить. Лестницу отдраить, чтобы блестела, как у кота… И вообще всё натереть и вымыть. Устал. Проснусь — проверю». И ушел на второй этаж, они вроде даже слышали, как скрипнула петлями дверь спальни родителей.
Чего делать? Пошли в гараж. Наполнили ведра водой, выложили на высокую, не кошенную за лето траву на удивление ровные доски. Запел круг шлифовальной машинки, завизжал электролобзик, в общем, дела на лад пошли. Остатками плиточного клея и старого кафеля подлатали облицовку крыльца, шваброй с тряпкой на конце сняли паутину и пылевой мох. Всё как положено. Павел лез наверх, Николай держал табуретку. Николай пилил, а Павел прилаживал готовые доски, стучал молотком. Не знали усталости, воду из колонки хлебали как живую. Смеялись друг другу полушепотом, наверх не лезли, боялись разбудить отца.
Ромка и сам говорил еле слышно. Я и без того в напряженном внимании слушал его, дышать забывал, а теперь вовсе замер. Ему это явно нравилось.
— И только на закате, когда жара начала спадать и глаза в сумерках стали подводить, пришел участковый. Удивился, как это они так все свои вопросы сами решили, похвалил, не без этого. А братья ему всё и выложили. «Такое дело, товарищ начальник, — говорят, — отец у нас вернулся». Ну, капитан, конечно, не поверил, спрашивает: «Как так, не перегрелись ли вы часом? Я же сам его видел, после, и часы эти вы опознали». — «Но какие могут быть вопросы, если он там, наверху, спит, пойдите да посмотрите». Следом за капитаном вошли в помолодевший дом. Даже разулись, не сговариваясь. Поднялись, остановились перед запертой дверью спальни. Павел постучал, но с той стороны никто не ответил. Участковый потянул ручку на себя. А там — ничего. Ну как, кровать только пружинная голая стоит, и всё. Николай сразу сообразил, что отец, наверное, в общей комнате лег, разумеется, тут же, вон, не застелено. Но и в просторной общей комнате на втором этаже его не было, и внизу, и в гараже, и нигде его не было. — Ромка помолчал немного и через паузу выдал: — Вот.
— Что «вот»? Это же просто байка какая-то. Или ты реально веришь, что к ним заглянул мертвый папочка?
— Да ты вообще не слушал, что ли? — Ромка ногтем царапнул размокшую газетку, собрав под пальцем складку-гармошку. Мы помолчали, уставившись в гору рыбьих скелетиков. — Понимаешь, — Ромка заговорил, не поднимая глаз, — можно жить без отца. Вполне себе. Можно смириться с тем, что он умер, или ушел, или ему попросту плевать на тебя теперь. Но, мне кажется, совершенно невозможно жить так, будто у тебя вовсе никогда отца не было.
СНИЗУ ВВЕРХ
(2010)
Десяток, а то и больше пар детских сандаликов и сланцев у подножья невысокой лестницы дома, в котором мы с Катей еще никогда не были. Гости-самозванцы. Родители сами сюда не приезжали давно. Отец кое-как отыскал место, куда пристроить свою ношу, чтобы освободить руки и помочь матери стянуть тесные парадные туфли. Неловко как-то.
Мальчишка лет восьми, открывший нам широкие ворота, распорядился:
— Разувайтесь, потом вон туда. Я пошел, — и действительно скрылся за массивной дверью.
Расхохотавшийся было отец тут же получил от матери локтем в бок.
— Что стоишь? Давай неси гостинцы.
Как по минному полю, старясь не наступить на обувь разного размера и цвета, навьюченный пакетами отец поднялся на квадратную площадку под козырьком, мы — за ним. Дверь — словно шлюз в открытый космос. За ней — целая вселенная звуков и запахов. Заливистый смех, бряцание железных кастрюль, звон керамических тарелок, торопливый топот и гнусавое хныканье. Кто-то стучит по столу чем-то, а издалека слышна музыка: фортепиано?
В просторном холле по углам велосипеды, мячи, большие пластиковые игрушки, надувной круг. Женя, растрепанная, со сбитым на бок белым платком вышла навстречу, обняла по очереди мать и сестру. Нам с отцом пожала руки влажными распаренными ладонями.
— Проходите в столовую, мы как раз завтракать заканчиваем. Петруша! Ты что гостей не проводил как положено?! — крикнула куда-то себе за спину.
Столовая — небольшая комната с двумя окнами на разных стенах — в солнечном свете. Несколько маленьких столиков, стоящих бок о бок, и два больших. За ними — трое подростков. Над тарелками пар и густой молочный запах.
— Старшие помогли младшим покушать, а теперь сами едят. Так и управляемся. — У Жени в уголках глаз улыбчивые морщинки уравновешивают носогубные складки, усталые и скорбные. Сзади, где из-под платка выпадают кучерявые пряди, в меди и золоте запутались редкие полупрозрачные ниточки — седина. Фигура все такая же стройная и прямая. Платье краем подола легло на желтый кузов пластмассового самосвала, оставленного кем-то на узоре линолеума.
Она пригласила нас за стол, но мама засуетилась, по-хозяйски начала выкладывать на скатерть загодя купленные в райцентре гостинцы: фрукты, орехи, прочие сласти. Женя машет руками, краснеет, но потом сдается и просит вставшую из-за стола девочку разложить продукты. Она кивает: «Да, мама», и, поставив тарелку из-под каши к рядам посуды, берет со стола первую партию лакомств.
— Да садитесь уже! Сейчас я чаю организую. — Женя метнулась в соседнюю комнату и вернулась с чашками, по четыре в каждой руке. Мама восхитилась вслух ее ловкостью, а та смеется:
— Я здесь и повариха, и официант в одном лице. Видели, какие у нас кастрюльки? Школьная столовая! А как по-другому на такую ораву готовить? — Заглянула в одну из кастрюль и снова обратилась к нам, извинительно склонив голову: — Сейчас чайник вскипит, а то мы всё выпили. Ну что, как добрались?
За малозначительной беседой посидели над блюдечками с вареньем и свежими булочками. Женя то и дело оборачивалась, решая не терпящие отлагательств детские вопросы:
— Мама, Дюся мне трактор не дает!
— А Лиза плюется! Скажи ей, мама, что так нельзя!
— Мама! Можно я возьму книжку про енотов?
— Викуся никак не успокоится, говорит, что есть хочет. Я знаю, что она только что из-за стола! Что можно ей дать, чтобы не ныла?
Кажется, что обедаешь в группе детского сада из двадцати детей, трудно поверить, что их только восемь. На полуслове прервав рассказ о ремонте в общежитии, который им с отцом пришлось затеять после поступления Кати в московский институт, мать снова расплескалась в искренних похвалах:
— Женя! Как ты справляешься вообще?
— С Божьей помощью. Старшие подросли, и от храма мы получаем поддержку. С ремонтом нам почти весь приход помогал, и пристрой теплый под две детские тоже строили вместе, потихоньку. И это только сейчас пока шумно. Вот получаса не пройдет, ребята разбегутся кто в огород, кто гулять, потом пообедаем, а там уже и в храм пора. Оставайтесь до вечера! Вместе сходим на всенощную.
Мама отговорилась делами, но попросила, если можно, посмотреть новые спаленки. И мне интересно.
— Да, конечно, Мишка с Катей же вообще в первый раз здесь. Вера! Сейчас она проводит вас, как раз чай почти готов, а я пока немного приберусь.
Вера, та самая девочка лет тринадцати, что помогала раскладывать гостинцы, показалась в дверном проеме в сарафане поверх купальника и досадливо опустила на пол пляжную сумку.
— Вера! А, ты уже на пляж собралась. Извини, пожалуйста. Я хотела попросить тебя показать гостям дом. Ты торопишься?
Распрямив ссутулившиеся было плечи, девочка ответила: «Нет, мам» и жестом пригласила нас пройти за ней. Интерьеры незамысловатые, полные примет пестрой деревенской жизни. Подушки и наволочки, кубики с алфавитом, куклы, коврики и ковры, самодельные двухъярусные кровати — где-то одна, а в спальне старших девочек две. Переходя из комнаты в комнату, наша провожатая то и дело подбирает с пола оставленную игрушку или вешает
на спинку стула сваленные в кучу маечки. Дом живой. Неостановимо движется, раскидывает вещи, пачкает стены и пол, прячет в наволочку шоколадные конфеты, которые тают, забытые, превращаясь в клей, соединяющий прочнее любых скреп. Дом дышит печным дымом и запахом пшенной каши. После холодных ночей влага покрывает его окна, потому что внутри — тепло.
От бабушки и родителей я много слышал о том, что последовало за скоропалительным переездом Жени из нашей деревни сюда, на противоположный берег, где никто не знал ее истории. Но слухи на ту сторону реки перелетают легко. Нам окские ветра тоже приносили разное. Будто у нее появился влиятельный покровитель, будто она ворует деньги из казны местного храма, а ребятишек выискивает по детским домам, чтобы жить на пособия. Люди не понимают — люди додумывают. Я и сам, честно говоря, не вполне представляю, откуда у нее юридические основания для того, чтобы собирать под своей крышей больных и обездоленных детей, не моя это область права. Но чувствую подспудно, что искренняя и прямая добродетель ее и есть то самое зерно всех наветов и сплетен.
Женя дует в макушку сидящей у нее на коленях девочке лет четырех. Легкий пушок на темечке разлетается в разные стороны: не успели еще отрасти косы после обязательного бритья наголо. Маленькая счастливица. Интересно, она знает, что у нее был брат? Борюсь со жгучей ревностью и стыжусь сам себя. Отец незаметно под столом касается моей ноги ступней. Едва заметно водит головой из стороны в сторону, приподнимает пузатый заварник, будто хочет подлить мне чаю. Я киваю в ответ.
Возле моих ног самый маленький — Дюся — катает по линолеуму свой самосвал. Носик обожжен солнцем. Он бросает игрушку и цепляет неверными пальчиками мою штанину, заглядывает в лицо. Зрачки в тени вишнево-крупные, в них — я. Неловко поднимаю карапуза на колени. Он хватает меня за ухо, я рефлекторно отклоняюсь, вот такой я ловкий. Кто же знал, что Дюся совершенно не умеет проигрывать?
— Ну, не хнычь, ты чего! Сейчас я тебя развлеку.
Ехали-ехали…
— Хочешь, расскажу про воронов или колдунов? Ты все равно не поверишь, посмеешься надо мной, дураком.
В лес за орехами…
— Скоро сенокос. Жаль, ты деда не застал. Два года уже, как после работы в такой же жаркий день, он не вернулся к ужину. Знаешь, как ходит коса, с каким звуком падают стебли, длинные, сочные, в первые минуты прохладные еще от живой влаги?
По кочкам, по кочкам…
— Самое главное — это ритм. Когда косари идут, даже если их всего двое, ритм обретается сам собой. Наверное, так нужно в любом монотонном нелегком деле.
По маленьким дорожкам…
— Я криворукий, не могу научить тебя, но могу рассказать про все, что запомнил. Трава уже достаточно высокая, почти по колено.
В ямку бух…