Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2023
Можно ли что-то новое сказать о Чехове? Наверное, нет. Слишком много о нем написано. Мне просто хочется еще раз поговорить о нем, рассказать о том, как он мне дорог, поделиться своими наблюдениями.
Притом что он ясно видел все темные стороны жизни — не любил пессимизм и пессимистов. Пессимизм ведет к равнодушию и скепсису. В рассказах «Огни» и «Палата № 6» подробно разработан мотив равнодушия, основанного на том, что «всё равно все умрут». Эта философия глубоко враждебна Чехову. Рассказы его нельзя назвать оптимистическими, они печальны (речь идет о зрелом писателе, о Чехове, а не об Антоше Чехонте), но он любил жизнь, был жизнерадостным, общительным, на редкость веселым человеком и признавался, что пишет всегда в хорошем настроении. Это удивительно, но, по-видимому, не случайно. Михаил Булгаков при всей серьезности своей прозы и пьес был очень веселым человеком, выдумщиком, мистификатором; Людмила Петрушевская, рассказы которой не просто печальны — трагичны, — тоже. А вот с юмористами наоборот: они, пока не требует «к священной жертве Аполлон», страдают депрессивными состояниями: Гоголь, Зощенко.
В одном из самых мрачных чеховских рассказов — «В ссылке» — несчастный татарин говорит: «Бог создал человека, чтоб живой был, чтоб и радость была, и тоска была, и горе было, а ты хочешь ничего, значит ты не живой, а камень, глина!» В шуточном рассказике «Рыбья любовь» молодой поэт, зараженный пессимизмом, побывав во всех редакциях, заразил им всех поэтов. И правда, 90-е годы ХIХ века в нашей поэзии скучны и блеклы.
Проза Чехова печальна, но так прекрасна, что вызывает радостное восхищение. Не понимаю тех, кого угнетает ее печальное содержание. Более того, в плохом настроении я обращаюсь к рассказу Чехова, чтобы вызвать положительную эмоцию. Его тоска поэтична, музыкальна и одухотворена. Ее питает и оправдывает тоска по какой-то другой, по лучшей жизни. Которая возможна? Или невозможна? Наверное, второе. Пугливому читателю надо посоветовать то, что советовал Блок в письме молодому Георгию Адамовичу: «Раскачнитесь выше на качелях жизни, и тогда вы увидите, что жизнь еще темнее и страшнее, чем кажется вам теперь». Смею добавить: и чем в рассказах Чехова.
Жизнь печальна, но она не чужда поэзии. Почти в каждом чеховском повествовании есть лирические строки, как бы независимые от сюжета, не принадлежащие никому, но характеризующие автора, задающие лирический тон повествованию: «О, какая суровая, какая длинная зима!»; «Как было душно, как жарко! Как долго шла всенощная!»; «Какие были длинные зимы, какие длинные ночи!»; «И столько грехов уже наворочено в прошлом, столько грехов, так все невылазно, непоправимо, что как-то даже несообразно просить о прощении»; «В сущности, вся жизнь устроена и человеческие отношения осложнились до такой степени непонятно, что, как подумаешь, делается жутко и замирает сердце». Это похоже на стихи. «Лучшие слова в лучшем порядке», как Кольридж сказал о поэзии. Из чеховских повестей и рассказов, как из стихов, нельзя выделять «голое содержание». Как стихи, они не злободневны, но отвечают душевным потребностям и потому всегда актуальны, точнее сказать — вечны. Как в стихах, в них есть преображение действительности. И, как поэт, он чувствовал неисчерпаемую таинственность повседневности. Если сравнивать его с поэтами, то, конечно, с Анненским, с его земным, овеществленным и нежно-щемящим звуком, отсылающим к чему-то несбыточному, воображаемому, невозможному («Но люблю я одно — н е в о з м о ж н о»).
Лев Шестов упрекал Чехова в том, что он «убивал человеческие надежды», и удивлялся его искусству «одним прикосновением, даже дыханием, взглядом убивать все, чем живут и гордятся люди». Только если бы Чехов намеренно выдумывал драматические сюжеты, если бы его замыслы страдали натяжкой, можно было бы с этим согласиться. Но в прозе Чехова читатель видит, как сама жизнь безжалостно расправляется с надеждами, как она умеет посмеяться над ними. Никакого насилия со стороны автора нет, просто он знал, как это происходит, и храбро говорил об этом. Жизнь на самом деле печальна. Хотя бы потому, что конечна. Толстой говорил о себе, что он «промокаем для неприятного». Чехов был особенно «промокаем», и, наверное, каждый, «кто жил и мыслил», благодарен ему за это. Шестов признает талант Чехова, но как будто не видит его результатов. Нет ведь ни малейшей искусственности в чеховских сюжетах; жизнь сама пишет свои драмы, и писатель чуткой душой их улавливает. Скажу еще раз: жизнь печальна. Не потому ли «настоящая литература всегда печальна», как утверждал Юрий Трифонов? Разве это не так? Что касается повести «Скучная история», которую разбирает Шестов, то она повествует о старом человеке, притом безнадежно больном. Его печаль понятна, и только неясно, как молодой человек в 29 лет мог так глубоко проникнуться ею.
Моя любовь к нему началась с рассказа «Огни». Совершенно случайно — могла бы и с любого другого. Симпатичный человек инженер Ананьев, так искренне, подробно и живописно рассказавший трогательную историю в подтверждение своей правоты в споре со студентом фон Штенбергом, слушавшим его с выражением «мозговой лени на лице», не оказался безусловно прав. Студент тоже умен и правдив. «Надо быть очень наивным, — говорит он, — чтобы верить и придавать решающее значение человеческой речи и логике. Словами можно доказать и опровергнуть все, что угодно». Никто никого не может переубедить — не правда ли? Убеждает лишь собственный и обычно страдательный опыт. У одного он такой, у другого — другой. «Ничего не разберешь на этом свете!» Эта фраза сразу проникла в сердце. Жизнь неожиданна, противоречива, нелогична, абсурдна. Только отражение ее в слове должно быть осмысленным.
В рассказе «Неприятность» мы сочувствуем доктору, потому что ему не помогает в работе, а только мешает своим тупым присутствием пьяный фельдшер. Но тот же доктор, который хотел бы прогнать пьяницу, говорит о нем: «…прошлое у него горькое, в настоящем у него только 25 рублей в месяц, голодная семья и подчиненность, в будущем те же 25 рублей и зависимое положение… Ну, как тут, скажите не пьянствовать, не красть? Где тут взяться принципам!» В рассказе «Жена» благое дело помощи голодающим попадает в руки несчастной и неразумной женщины, компенсирующей этим занятием неудачный брак. В рассказе «Дуэль» ничтожный человек круто меняет свою жизнь (казалось бы, так не может быть: натуру не переменишь, но это написано так, что читатель верит в его чудесное превращение).
Чехов первым из русских писателей показал жизненную неразбериху, был первым экзистенциалистом. Нет абсолютно правых, нет абсолютно виноватых. «Никто не знает настоящей правды». И есть ли она вообще?
Но мне непонятно, и об этом хочется сказать, что чеховский профессор Николай Степанович из «Скучной истории» имел в виду под «общей идеей», отсутствие которой в себе он болезненно заметил под конец жизни. «Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинках, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека». Что это за идея? Не марксистская же философия, в самом деле! Но и не религиозная идея — она давно покинула Николая Степановича, ученого медика. Он любил науку и отдавал ей все силы души. Разве этого недостаточно? И разве чувство разочарования под конец долгой жизни, в старости, не естественно, не задумано самой природой? Когда Катя, плача и протягивая к нему руки, просит научить ее, как ей жить, Николай Степанович признаётся: «По совести, Катя, не знаю». Надо, видимо, любить жизнь во всей ее неразберихе, пока она позволяет тебе это. Подозреваю, что, приди к Чехову современная юная Катя с вопросом: «Что такое жизнь? Как мне жить?», он ответил бы так же: «По совести, Катя, не знаю».
Между тем Чехов обладал очень твердыми мнениями и суждениями. У Толстого, скажем, были свои представления и причуды, которые не всякий человек может разделить. А Чехов — это какой-то идеальный ум, можно сказать, эталон ума. И он не только художник, Чехов — такое же духовное явление, как Толстой, причем явление, оппонирующее Толстому. Если Толстой настойчиво призывал к совести, нетерпимо и властно-требовательно относясь к людям, то Чехов тихим и ровным голосом, но страстно-отзывчиво и терпеливо настаивал на смиренном приятии мира и в этом смысле был большим христианином, чем верующий Толстой. Не будучи «властителем дум», он владел не менее твердой противоположной установкой.
Есть люди демонстративно умные, а есть скрыто умные. Чехов принадлежит к последним, и это очень к нему располагает: вызывает доверие. Он обнаруживает ум как бы невольно, с присущей ему застенчивостью. Часто это проявляется в демонстрации чужой глупости, как, например, в проходном замечании: «Так, недавно в одну ночь я прочел машинально целый роман под странным названием: „О чем пела ласточка“». Ласточки не поют. Эта претенциозная «странность» выдает себя за поэтическую вольность совершенно напрасно. И если правда, что в смысле чутья ко всякой пошлости русская литература — первая в мире, то мы обязаны этим Чехову.
Бессмертия души нет — так он думал и только не решился сказать это Толстому в известном разговоре, когда Лев Николаевич посетил его в больнице. Религией в детстве он был перекормлен и знал, как бывает жесток и беспощаден истово верующий человек (см. рассказ «Убийство»). В Бога, справедливого и всемогущего, не верил — он верил в «правду и красоту», как сказал об этом в любимом своем рассказе «Студент»: «…правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле». «Правда и красота <…> всегда составляли главное в человеческой жизни…» Это высказано прямо, от сердца, и не стоит искать у него какую-то другую «общую идею». Если додумать эту мысль до конца, может быть, это и есть вера в Бога?
Правда и красота крепко связаны друг с другом. Эта таинственная связь, можно сказать, родовое свойство прекрасной прозы. Правда в литературе — явление замечательное, редкое, скажу — толстовское, и, когда она появляется, возникает художественный эффект. И это непреложный закон всякого искусства: то же самое — в живописи. Ван Гог писал брату: «…все, что прекрасно, воистину прекрасно, непременно также правдиво».[1] Так задумано Богом или Природой (как угодно).
Один из самых значительных рассказов-повестей — «Дуэль». Все персонажи такие живые, что, кажется, слышишь их голоса, чувствуешь дыхание. Это уникальное чеховское качество в сравнении даже с великими писателями вроде Тургенева и Достоевского, умевшими живописно охарактеризовать своих героев, которые, смею заметить, все-таки не становились такими живыми, как если бы мы видели их на киноэкране, где внешность человека и его движения являются непосредственно нашему зрению. Как это доказать? Как доказать разницу между высокой прозой, сестрой высокой поэзии, и повествованием, может быть интересным, содержательным, обдуманным, но изложением?.. А разница такая, как между органической и неорганической материей. К Чехову, так же как к Толстому, можно отнести слова Мережковского — «тайновидец плоти». Так же как Толстой, он не отделял душу от тела, для него не было разрыва духа с материей, и его ум не страдал от того нездешнего разреженного, леденящего эфира, которым дышал Мережковский, упрекавший Толстого в отсутствии духовности. Ученый фон Корен с его блистательными монологами, бедолага Лаевский, норовивший убежать от самого себя, добрейший доктор Самойленко, смешливый дьякон — все здешние, все живые. А несчастная потаскушка Надежда Федоровна, которая, ей самой так казалось, «как муха, попавшая в чернила, ползет через силу по мостовой и пачкает в черное бок и руку Лаевского»? Откуда он это знал? Как он мог это почувствовать? Только с Толстым это может сравниться (например, с тем местом, где Анна Каренина видит во тьме блеск своих глаз).
Толстого он любил, как ни одного человека, — его собственные слова. Оглядка на Толстого чувствуется во многих его рассказах и повестях. Но оглядка-отталкивание. Так, например, я думаю, что в рассказе «После театра» он пародирует «поэтические чувства», которые испытывает Наташа Ростова у окна в лунную ночь.
На многое эти два не похожих друг на друга писателя смотрели по-разному. Толстой идеализировал народ — Чехов видел народ совсем иначе: никакой сентиментальности, не говоря уж об идеализации (см. рассказы «Мужики», «В овраге», «Новая дача», «Моя жизнь»). Толстой не знал или не хотел знать таких типов, как подозрительный тупица Козов из «Новой дачи» или отъявленная мерзавка Аксинья с ее «наивными глазами» из повести «В овраге». Толстой сходился с крестьянскими бабами, для Чехова, берусь предположить, это было невозможно.
На женщин они тоже смотрели по-разному. Оба видели женщин насквозь, и оба считали, что женская судьба исключительно в замужестве и воспитании детей, но при этом не совпадали в главном — в оценке. Толстой восхищался образом чеховской «душечки». Когда душечка Ольга Семеновна, оставшись без мужа, видела, как едет мужик на телеге, как стоит бутылка или идет дождь, но не знала, что об этом думать, и даже за тысячу рублей ничего не сказала б, — Толстой умилялся, а Чехов — Чехов насмехался над ней. Стоит тут вспомнить и Софью Львовну из рассказа «Володя большой и Володя маленький». «Тара-ра-бумбия», — отвечал Володя маленький на ее просьбу поговорить о чем-нибудь серьезно. «Отчего это вам так вдруг науки захотелось? А может, хотите конституции? Или, может, севрюжины с хреном?»
Но мы чувствуем, очевидно вместе с автором, что она заслужила неуважение. Беда ее не в том, что она не любит Володю большого, за которым она замужем, а любит Володю маленького, который ее презирает, — беда ее в типично женской психике, разболтанной, слабой, мешающей функционировать уму и воле. Эта резкая смена настроений, безволие, невозможность удержать в голове здравую мысль характерны для его женских персонажей. Смешны и мечтания чеховских женщин — высокопарные, театральные, далекие от реальности. «Она будет жить где-нибудь в глуши, работать и высылать Лаевскому „от неизвестного“ деньги, вышитые сорочки, табак и вернется к нему только в старости и в случае, если он опасно заболеет и понадобится ему сиделка».
Чехов не любил женщин.
Ольга Ивановна («Попрыгунья»), Ольга Михайловна («Именины»), Ольга Семеновна («Душечка»), Ольга Дмитриевна («Супруга»), Анна («Анна на шее»), Софья Львовна («Володя большой и Володя маленький»), Ариадна из одноименного рассказа, Аксинья («В овраге»), Кисочка («Огни»), Вера Гавриловна («Княгиня»), Вера Ивановна («В родном углу»), Наталья Гавриловна («Жена»), Зинаида Федоровна («Рассказ неизвестного человека»), Надя («После театра»), Манюся («Учитель словесности»), Маша и Клеопатра («Моя жизнь»), Котик и Вера Иосифовна («Ионыч»); Анна Акимовна («Бабье царство»), Лида и Мисюсь («Дом с мезонином»)… И ни одной такой героини, какие живут на страницах других классиков нашей литературы, к кому бы можно было привязаться душой, кому хотелось бы подражать, ни одной Наташи Ростовой. И к тому же — ни у кого нет такой лживой и корыстной героини, как Ариадна или Ольга Дмитриевна (супруга), такой отвратительно глупой и пошлой, как Ольга Ивановна (попрыгунья), такой жалкой, презренной, как брошенная Володей маленьким Софья Львовна.
Чехов не был еще женат, когда писал рассказ «Именины», этот как бы «толстовский рассказ», где героиня мечется в сетях светских условностей и вынуждена лгать с неискренней улыбкой. Но знал, знал о типичных ссорах супружеской жизни. Трагедия разыгралась, в сущности, из ничего. Муж Ольги Михайловны вел с молоденькой, хорошенькой девушкой светский разговор, в нем не было ничего сердечного или кокетливого. Но Ольга Михайловна, ревновавшая его ко всем женщинам, устроила сцену, перешедшую в жуткую истерику, кончившуюся для нее выкидышем. Бедное, зависимое существо! Несколько раз упоминается, что она училась на курсах, читала Спенсера, то есть была образованным человеком, — никак это не повлияло на ее женскую суть, не сказалось на поведении.
В рассказе «У знакомых» симпатичная Варя получила медицинское образование, стала врачом, но интересовалась исключительно свадьбами, родами, крестинами, в газетах читала о пожарах и наводнениях. Вера из рассказа «В родном углу» окончила институт, знала три языка, побывала за границей, но, приехав в «родной угол», не знает, чем себя занять, мается кромешной скукой и в конце концов решает выйти замуж за человека, который ей не нравится, — только затем, чтобы «переменить участь», как говорит кто-то у Достоевского.
Женщина у Чехова — неполноценный человек, жалкое, зависимое создание. При этом они все у него разные, живые, «узнаваемые». Нельзя сказать, чтобы Чехов не испытывал к ним сочувствия. Безусловно, он сочувствует и Зинаиде Федоровне, дважды обманутой и покончившей с собой («Рассказ неизвестного человека»), и симпатичной Кате («Скучная история»), но, когда она мучается, не зная, что ей делать, как жить, Николай Степанович не находит ничего лучшего, чем посоветовать: «Замуж бы выходила». Видимо, понимал, что «женский ум / Весь помещается снаружи» и рассчитывать на него не приходится. Сочувствовать можно, а уважать — нет.
И очень уж красноречив рассказ «Анна на шее». Выйдя из бедной семьи, шестнадцатилетняя Анюта кружится в вихре успеха и тотчас забывает о нуждающихся отце и братьях, ничем им не помогая. Чехов не верил в женскую порядочность, принципиальность, работоспособность. Не любил женщин.
В «Скучной истории» говорится, что ни один мужчина не станет испытывать отвращение и ненависть к женщине, вступившей в небрачную связь и имевшей внебрачного ребенка. С другой стороны, говорит Николай Степанович, «никак не могу припомнить ни одной такой знакомой мне женщины или девушки, которая сознательно или инстинктивно не питала бы в себе этих чувств. И это не оттого, что женщина добродетельнее и чище мужчины. <…> Я объясняю это просто отсталостью женщин. <…> Современная женщина так же слезлива и груба сердцем, как и в Средние века».
В неоконченном отрывке «Из записной книжки Ивана Ивановича» дан такой портрет женщины: «…лукава, болтлива, суетна, лжива, лицемерна, корыстолюбива, бездарна, легкомысленна, зла». Не то чтобы Чехов был согласен со своим Иваном Ивановичем, но что-то в его собственной жизни было такое, что заставляло мрачно смотреть на женщину. Была, была, видимо, причина. Не хочется искать ее в интимной жизни писателя, как это сделал Дональд Рейфилд в своем объемном и ненужном труде.[2] Тайна сия должна быть за семью печатями.
Рассуждая на эту тему и внутренне не соглашаясь с Чеховым, я предполагаю, что, возможно, в конце позапрошлого века в России развитые, талантливые женщины еще были большой редкостью, они характерны для ХХ века. Чехову они не встречались. (Так же как интеллигентные, образованные евреи в ХХ веке заменили евреев-ростовщиков и торговцев ХIХ века. «…городская и клубная библиотеки посещались только евреями-подростками», — сообщает герой «Моей жизни».) Но все-таки у Толстого, Тургенева и Достоевского женщины и привлекательны, и вызывают уважение.
Сейчас, в пору расцвета феминизма, имеют хождение совсем другие мнения о женском характере и интеллекте. Приведу, к слову, любопытный пассаж из романа Антонии Байетт, известной современной английской писательницы, лауреата Букеровской премии, которая от лица вымышленного великого поэта позапрошлого века говорит: «…женский разум — а он не так замутнен, более послушен голосу интуиции и менее предрасположен к искривлениям и вывертам, чем обыкновенно мужской, — возможно, он как раз и привержен истинам, которые ускользают от нас, мужчин, отвлеченных своими бесконечными вопрошаниями, этим большей частью суемудрием по привычке».[3] Интуиция в самом деле играет огромную роль в мыслительном процессе, вопрос только в том, женская ли это привилегия.
Но я уклонилась в сторону. Вместе с тем необходимо сказать: не любить не значит ненавидеть. Обвинить Чехова в женоненавистничестве никак нельзя. Он воспринимал женскую природу как природу вьющегося растения, зависимую, не вполне экипированную для самостоятельной жизни; личность и судьба женщины всецело зависят от близкого ей мужчины, такой ее создал Бог. Что-то в этом есть. Существуют же психологические гендерные различия, на преодоление которых, если даже женщины и стремятся к этому, нужно большее время, чем век или два. Мне вспоминается дневниковая запись Лидии Гинзбург: «Несчастная любовь своего рода прерогатива мужчин; в том смысле, что она возможна для них без душевного ущерба. Она их даже украшает. Смотреть на безответно влюбленную женщину неловко, как тяжело и неловко смотреть на женщину, которая пытается взобраться в трамвай, а ее здоровенный мужчина сталкивает с подножки».[4] Это было написано в 30-е годы прошлого века, Чехов несомненно с этим бы согласился и в наше время, как бы ни протестовали феминистки.
А все понять — значит все простить. Есть разница между столпами русской литературы — Толстым и Достоевским, с одной стороны, и Чеховым, с другой; между нравственным максимализмом — и милосердным пониманием и прощением. Чехов отвергал тенденцию, но на каждой странице угадывается то, чем внушен любой его замысел, — бесконечная снисходительность к человеку, к Каю, который смертен.
У Марка Алданова есть такой персонаж, писатель, который читает Гёте и, закрыв книгу, думает: чему может его научить этот старый человек, много думавший и много переживший? Не заглядывая в книгу, помня только общий ее облик, он так формулирует ответ на свой вопрос: «Делать в жизни свое дело, делать возможно лучше, если в нем есть хоть какой-нибудь, хоть маленький разумный смысл… не сражаться с ветряными мельницами… не потакать улице, но и не бороться с ней, об улице думать возможно меньше, без оглядки на нее, без надежды ее исправить. Но в меру отпущенных тебе сил способствовать осуществлению в мире простейших, бесспорных положений добра».[5] Писатель вновь открывает книгу: в ней ничего этого нет. Но он сам писатель и понимает, что важнейшее в книге — то, чем внушен текст и что далеко не всегда заключено в нем дословно. Я думаю, что в текстах Чехова прочитывается то же самое, что в книге Гёте, они внушены тем же самым. Плюс милосердное, снисходительное отношение как к персонажам, так и к читателю.
Как бы мне хотелось поговорить с ним… Например, о том, что случилось с Россией на нашем веку, мы бы услышали от него, что общее дело, общая цель, общая идея — мираж. И патриотическая, национальная идея ничуть не лучше, чем коммунистическая. Он сказал бы нам это. Все его произведения говорят о том, что общего прогресса нет, что движение к свету возникает в «темном погребе личности», на что и опираются лучшие человеческие надежды.
Одна из самых замечательных черт Чехова — скромность, и это не просто свойство характера, а качество его прозы, отношение ко всему «богатству выражения» русского языка. Ни метких экзотических метафор, ни броских литературных приемов, ни толстовской беспощадной требовательности, ни патетического неистовства Достоевского. Недаром он о Достоевском сказал: «Ему не хватает скромности».
Метафор нет, но его герою, безнадежно влюбленному в свою жену, после бурного ночного объяснения наутро кажется, что она «не твердо ступала на ту ногу, которую он поцеловал». Какое в этом невольном впечатлении острое чувство стыда и как глубоко оно спрятано даже от самого персонажа! Никакая метафора не покажется столь неожиданной и психологически осмысленной, как эта деталь. Или вот такая подробность: «Лаевский знал, что его не любит фон Корен, и потому боялся его и в его присутствии чувствовал себя так, как будто всем было тесно и за спиной стоял кто-то». В самом деле пренеприятное чувство. И еще: «Душевное состояние у меня было такое, будто я, по чьему-то приказанию, шел с рогатиной на медведя».
Не только никаких «общих идей», но и никаких общих чувств, что особенно замечательно. Каждое индивидуализировано.
Чехов — наследник Пушкина, «гения сдержанности», по выражению Адамовича. И у Чехова, мне кажется, нет недостатков. Наш Монтень, Толстой, в поведении каждого человека подозревал лицемерие; наш Паскаль, Достоевский, в каждом персонаже персонифицировал идею; Чехов писал людей такими, какие они есть, и в своем сердце не разрывался между Монтенем и Паскалем, земным и небесным, как Толстой.
А какая смелость в описаниях, какая точность и стремительность! Вот как он говорит о перемене, происшедшей со временем в Ионыче: «И теперь она ему нравилась, очень нравилась, но чего-то уже недоставало в ней, или что-то было лишнее, — он и сам не мог бы сказать, что именно, но что-то уже мешало ему чувствовать, как прежде. Ему не нравилась ее бледность, новое выражение, слабая улыбка, голос, а немного погодя уже не нравилось платье, кресло, в котором она сидела, не нравилось что-то в прошлом, когда он едва не женился на ней».
Есть у него два рассказа, целиком посвященные любви: «Дама с собачкой» и «О любви». Хотя не было, кажется, у него в жизни настоящей большой любви (Бунин считал, что не было), судя по его произведениям, он все о ней знал. Гуров и Анна Сергеевна не довольствовались тайными встречами и остро страдали от того, что разъединены: «…они любили друг друга, как очень близкие люди, как муж и жена, как нежные друзья». По-видимому, автор знал, что` это такое. В рассказе «О любви» прямо говорится о том, что если люди любят друг друга, то все практические соображения надо пустить побоку, как бы вески они ни были. Нельзя жертвовать этим счастьем. Мне кажется, Чехов считал, что любовь — самое большое счастье, самое большое, но… недоступное. «Скучно без сильной любви» — так он однажды обмолвился в письме и, по-видимому, страдал от ее отсутствия.
И герои у него страдают равнодушием, скукой, сердечным холодом. Орлов, Подгорин, Ионыч — типичные его персонажи. Но что интересно — они, в отличие от женщин, не лишены авторского уважения. Человек только в юности ощущает таинственность жизни и ждет от нее чего-то неизвестного. Чувство новизны быстро утрачивается, и тогда жизнь теряет все краски. Этих персонажей Чехов понимает всей душой. Когда Орлов говорит, что в квартире мужчины, как на военном корабле, не должно быть женщин и кухонной посуды, Чехов явно ему сочувствует. В рассказе «Дама с собачкой» Гуров показан именно таким холодным, равнодушным человеком, и любовь его настигла непостижимым образом, спустя несколько месяцев после окончания курортного романа. Как? Почему? «Тайна сия велика есть», как сказано в рассказе «О любви». Гуров этой внезапной любовью спасается от пустоты жизни и отвращения к ней. Но как быть, если ничто не волнует? И если нет веры? «Мне ложе стелет скука», — сказано в стихах Анненского.
Замечательна пластика его образов. Аксинья из повести «В овраге» с «наивными глазами» на змеиной головке своей подвижностью, особенностью движений, пластикой напомнила мне совсем другой образ — лермонтовскую «ундину» из «Тамани», коварную, гибкую гитану. Этих женщин видишь, как на киноэкране: так они подвижны, выпуклы, своеобразны. Чехов восхищался «Таманью». Именно «Таманью». (Повесть «Княжна Мэри», которую Адамович назвал «перлом нашей повествовательной литературы», написана как будто другим человеком. Мне она кажется устаревшей, на нее легла тень бездарных бульварных романов с надуманными сценами, картонными лицами и искусственными эффектами.)
О чем еще хочется сказать — об интонации чеховских повестей. «Соседи», «Страх», «По делам службы», «Случай из практики», «На подводе»… похожи на грустные музыкальные мелодии в разных тональностях. Интонация — это мимика души, о человеке по его интонациям можно сказать все. Каждый рассказ эмоционально осмыслен, как музыкальное произведение, он содержит тональность авторской души, то новое, своеобразное, что Чехов внес в этот мир. Именно потому, что невозможно представить роман, связанный одной тональностью, Чехов был предан коротким формам, был спринтером, а не стайером, как сказал об этом Набоков. Трудно, наверное, переводить Чехова. Так же трудно, как переводить стихи: необходимо передать ту же самую интонацию в системе другого языка.
Чиновники, учителя, врачи, священники, интеллигенты, помещики, адвокаты, следователи, мужики, удачливые и неудачники, довольные и несчастные — разношерстая толпа, с которой он делил участь «здесь, на земле», не возвышаясь над ней, не осуждая, смиренно сочувствуя. О чем только он не подумал! В рассказе «Архиерей» показано, «как проходит мирская слава». Архиерей — человек, достигший славы, о которой только можно мечтать, но мечта, «как всякая мечта», обманывает, совсем не походит на действительность. С архиереем никто искренне не говорит, он чувствует, как все его боятся, даже собственная мать говорит с ним почтительно, как с чужим. А смерть стирает память о нем, — его забыли так, как будто его присутствия в мире вовсе не было. Такова прижизненная слава.
Печально, что к Чехову настоящая слава пришла только после смерти. Настоящая слава, увы, всегда посмертная. «Слава — это солнце мертвых». При жизни он был, конечно, известным автором, но то, что его проза — уникальное явление русской литературы и языка, стало понятно только потомкам. Влюбленная в него Авилова говорила, что Чехов «конечно, не великий писатель, а симпатичный талант». «Симпатичный талант». Как это глупо и пошло.
И тогдашняя критика точно так же, как наша советская, искала в чеховских повестях «идейное содержание». По поводу Власича из рассказа «Соседи» критика упрекала автора в том, что он показал карикатуру на либерала. Но карикатура-то живая. Нам почему-то знаком этот социал-демократ с его пристрастием к длинным письмам, «светлым, честным минутам» и томику Добролюбова. Герой рассказа сосед Петр Михайлыч все-таки его любит, несмотря на его слабости, его нелепость. Да, нелеп, слаб и чудаковат, но и привлекателен. В этом весь Чехов, в этом его «правда и красота».
Или «Скрипка Ротшильда», удивительный рассказ. Казалось бы, не может быть, чтобы такой тупой и жестокий человек, как этот Яков, думавший только об убытках, ни разу не приласкавший жену, не помнящий о смерти младенца, мог сочинить мелодию, которая заставляет людей плакать. Но, оказывается, может. Набоков, досадуя на косность критики, говорил, что ограниченное сознание не может представить преступника, который любит свою мать или собаку.
И удивительно это постоянно всплывающее чувство узнавания. Каким-то образом мы узнаем персонаж, как будто знали этого человека раньше — в другой жизни, что ли? Что-то в этом есть необъяснимое, какое-то волшебство.
Я ничего не говорю о пьесах, я их не люблю, наверное, потому, что не люблю театр. Мне кажется, что по сравнению с прозой сцена действует слишком грубыми средствами и редкий актер умеет их избегать.
А жизнь с тех пор неузнаваемо изменилась. Исчезло сословное неравенство, появились самолеты, машины, интернет, телевидение, в вырицком лесу можно услышать по мобильному телефону голос человека, находящегося в Нью-Йорке или в Риме. Какие перемены! Нам непонятно, почему, когда молодая женщина уходит к любящему ее женатому человеку, ее мать и брат страдают так, как будто она умерла (рассказ «Соседи»). Или, когда молодой человек не хочет быть чиновником и становится простым рабочим, отец проклинает его, а заодно и сочувствующую брату дочь («Моя жизнь»). В рассказе «Дом с мезонином» художник живет праздно и беззаботно, чем раздражает деятельную и справедливую Лиду, но все симпатии современного читателя на его стороне. Профессор Николай Степанович горюет об «общей идее», а мы счастливы, что с ней наконец расстались.
Времена теперь другие, с другими, оцифрованными интересами, нетерпеливыми побуждениями и громкими, уверенными голосами. Изменилось все, но радость, печаль, беда и удача, приносимые ветром перемен, — они всё те же. Люди по-прежнему разные: «живущий несравним». И остались в неприкосновенности, по-прежнему в цене индивидуальные реакции человека. Чехов — творец этих «живущих», ловец их скрытых приватных чувств, которые дремлют в сознании так глубоко, что почти не дают о себе знать, но ум и талант способны их нам предъявить. Что может быть интереснее?
1. Перрюшо Анри.Жизнь Ван Гога. М., 1987. С. 167.
2. Рейфилд Дональд.Жизнь Антона Чехова. М., 2005.
3. Байетт А. С.Обладать. СПб., 2004. С. 248.
4. Гинзбург Лидия.Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 26.
5. Цит. по: Адамович Георгий.Одиночество и свобода. М., 1996. С. 56.