Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2022
Барселона, куда мы с нашим институтским десантом высадились для покорения всего ученого мира на Всемирной конференции по снижению вреда от наркотиков, встретила нас недружелюбно — холодом, дождем и злым шквальным ветром, норовящим вырвать или сорвать тебя с места и зашвырнуть куда подальше, хоть в Средиземное море, если ты не был готов расстаться с единственной защитой от обжигающего дождя. И при этом нужно было, пытаясь совладать с крутящим тебя во все стороны зонтиком, еще как-то дотянуть чемодан до гостиницы, до которой было не подъехать вплотную на такси из-за слишком узкой, построенной еще в старые времена улицы.
Несмотря на отвратительную погоду, настроение у меня было преотличнейшее. Я ощущал приподнятость, даже какое-то эмоциональное опьянение от предстоящей конференции, а еще более оттого, что я ощущал себя в центре всей этой научной движухи. Я приехал из столицы мира — Нью-Йорка, из одного из самых престижных научных центров, — и с кем! — с самим Стэном Коэном, прославленным классиком в нашей области. Работать в одной команде со Стэном — для меня было все равно что играть за сборную Бразилии на чемпионате мира по футболу. Действительно, когда люди на конференциях интересовались, чем я занимаюсь, а я отвечал, что делаю постдок у Стэна Коэна, на лицах часто появлялось такое выражение уважения, что не опьяниться сознанием собственной крутости и превосходства (особенно если спрашивающие были не из мировых исследовательских центров) при моей и без того тщеславной натуре было выше моих сил. Хотя ведь вроде это Стэн такой крутой, а не я. Понятно, что Стэн не стал бы работать с кем попало, но главное, видимо, колдовская сила бренда. Наверное, программисты, работающие в Google или Apple, чувствуют что-то похожее. И конечно же, хотелось поведать urbi et orbi о построенной мной теории, помогающей объяснить, как некоторые наркопотребители избегают ВИЧ и гепатита С, — задача, над которой я работал весь предыдущий год. В моей программе значились выступление на конференции и доклад на семинаре.
Кроме всего прочего, после года жизни в Штатах я ощущал какой-то особенный восторг от Барселоны, от ее зданий, бульваров, кофеен, маленьких машин — самым пленительным были для меня как раз не ее прославленные на весь мир козыри вроде архитектуры Гауди, а, наоборот, ее европейскость, типичность, общность с остальной Европой. Словом, это состояние упоения и опьяненности Европой, наукой, своей командой и самим собой и задало ритм для всех последующих событий.
Выступление мое прошло с успехом — было несколько внятных вопросов и комментариев из зала, а когда секция закончилась, ко мне подошли аж человека четыре засвидетельствовать свое почтение, вручив мне визитки (все на отличной, плотной, приятно шершавой бумаге — сразу отметилось в мозгу), сказать, какой он «интересный» (одно из наименее осмысленных слов, которые мне доводилось слышать за свою жизнь, само по себе могущее означать все что угодно — от искренней заинтересованности до желания поскорее отделаться; но здесь интерес был настоящий, поскольку сами подошли), и — еще один ритуал — попросить выслать статью. Вообще, вся научная и особенно конференционная жизнь полна ритуалов. Так что, когда я сказал «покорять весь ученый мир», я, пожалуй, немного загнул. Когда-то этого мне бы показалось мало, и я был бы сильно разочарован, но теперь, умудренный знанием научной жизни, я понимал, что иначе и быть не может. Я помню свое разочарование на первой большой международной конференции. Еще совсем недавно все мои собратья по исследованию — и ведь не последние люди, скажу я вам, — в один голос говорили, какие у меня замечательные результаты (они и правда были хорошие), и я представлял, как весь зал — ну хорошо, не весь, но многие, — многие будут мне аплодировать, затем последует жаркая дискуссия, а после доклада у меня отбоя не будет от коллег-ученых, подошедших выразить свое восхищение (ну хорошо, не восхищение, а уважение). Но раздалось лишь несколько жидких хлопков, всплыла пара незначащих вопросов, и то один от председателя секции, чьей обязанностью было организовать хоть какой-то отклик на каждый доклад, а после выступления ко мне никто не подошел. То есть никому до моего доклада не было дела. Я написал об этом доктору Игалю Бен-Циону из Тель-Авивского университета, который когда-то меня протежировал и возлагал на меня большие надежды. «Кто же ездит на конференции слушать доклады? — написал он мне. — Главное — это возможность познакомиться с новыми людьми, networking». Тогда я впервые встретил это слово. А такие вещи происходят на банкетах и других событиях, проходящих «на полях» конференции. «А рукоплещут лишь тем, кто уже знаменит, как звездам на поп-концертах», — написал он среди прочего. Для этого ритуала отводится несколько пленарных заседаний в первый день конференции. Ну и иногда тем, кто докладывает о результатах огромных, часто межстрановых проектов с большими выборками. Покорить аудиторию можно лишь на небольшом семинаре, где люди пришли специально «на тебя», ну или на небольшой узкотематической секции с двумя-тремя докладами. Так что выступлением своим я остался вполне доволен. Люди, вручившие мне карточки, все как один были из хороших университетов, может, это где-то, когда-то и выстрелит. Не чеховское ружье, конечно, но наперед знать нельзя.
В социальных науках нет какого-то одного ясного и четкого открытия вроде бозона Хиггса или математических результатов, надо продолжать дудеть в свою дуду из раза в раз, на разных выборках, прилагать ее к разным случаям, и тогда, может, и додудишься до известности.
Вечером первого дня конференции был банкет, организованный большим именитым международным фондом. На нем была куча моих старых знакомых из России, новых — из Нью-Йорка, я беспрерывно с кем-то здоровался, обнимался, обменивался поцелуями, хлопал кого-то по плечу, взахлеб рассказывал о своей работе и жизни в Нью-Йорке, громко смеялся, улыбался до ушей, беспрестанно переходил с русского на английский и обратно, находясь в перманентом состоянии перевозбуждения, которое я ощутил, едва шасси семьсот сорок седьмого «боинга» дважды, как и положено большим самолетам, упруго ударили по бетонной посадочной полосе аэропорта. Даже атмосфера вокруг была какая-то светящаяся. Я то и дело знакомился с новыми ВИЧ-активистами и учеными, щеголяя своим Стэном Коэном. Вокруг было полно белого и красного вина, которым люди запивали разнообразные закуски, кто-то потихоньку напивался, но мне ничего этого было не надо. Я распрощался с алкоголем и наркотиками уже семь лет назад (и даже не курил уже года два) и ни малейшей зависти к тем, кто пил, не испытывал — к тому моменту я научился получать удовольствие от хороших застолий и пьянок без вливания спиртосодержащих жидкостей, сама атмосфера праздника, энергетика общей раскованности и взаимной симпатии кружила мне голову. Часто бывало, что люди, которые не знали, что я не пью, принимали меня за хорошо поддавшего, хотя в моей крови не было ни молекулы цэ-два-аш-пять-о-аш. Просто люди становились расслабленнее и раскованнее, и общение с ними невольно раскрепощало и меня, так что порой я даже бывал развязен и грубоват, как и подобает подвыпившему человеку.
Тут я должен сделать признание. Хотя на тот момент я завязал с наркотиками и алкоголем, был счастливо женат и воспитывал полуторагодовалого сына, по опыту прошлых лет я знал, что моя натура периодически будет стремиться вырвать меня из повседневной обыденности и вытолкнуть в дикие дебри. И я боялся, как бы пар, образовавшийся в мозгу от неутоленной жажды приключений, не выбил предохранительные клапаны, как это бывало раньше, так что весь котел моей хорошей, правильной жизни в очередной раз бы взорвался и разлетелся на тысячу обломков. И я нашел для себя отдушину — «конференционные романы». Подобно Декстеру из сериала, канализировавшему энергию своей деструктивной натуры в наименее неприглядные формы, я выработал для себя правила. Только в другом городе. Только на несколько дней. Только ничего серьезного. Только никаких обязательств. И никаких контактов потом.
Поэтому сейчас на банкете, помимо всего прочего, я был охотником, пристально искавшим девушку, с которой можно было бы заморочиться на приятное и ни к чему не обязывающее времяпрепровождение на четыре дня, пока длится конференция. Несмотря на вовлеченность в пулеметную очередь светского трепа, дружеские объятия и звон бокалов, мои глаза непрерывно сканировали окружающее пространство в поисках подходящего объекта. Я был одновременно и с собеседником, и во всем пространстве зала, где гудел банкет.
Разговаривая с правозащитником из Будапешта, я краем глаза заметил высокую и миловидную светловолосую девушку с несколько длинным, но не портящим ее носом, стоящую слегка в отдалении и беседующую с моим петербургским приятелем — директором программы обмена шприцев Сашей Шейнманом. Девушка была одета провинциально — неприхотливого дизайна вязаный свитерок, светло-коричневая кожаная курточка, слегка потертые светло-голубые джинсы. Такие вещи я привык видеть на прилавках челноков в девяностые. «Как раз то, что мне нужно», — подумал я. Под предлогом того, чтобы спросить Сашу о какой-то ерунде, я подошел и познакомился с девушкой. Она действительно оказалась из провинции, из Калининграда, и занималась аутрич-работой, то есть подходила к коммерческим секс-работникам и наркопотребителям и раздавала им профилактические брошюрки, консультировала их. Звали ее Аня. На конференции оказалась по программе подготовки международных лидеров в снижении вреда или что-то в этом роде. Квоты для российских участников выделили в последний момент, и она едва успела получить визу. Жила на окраине города в хостеле еще с пятью лидершами из разных стран — будущим и надеждой международного движения снижения вреда. Но тут я увидел Женю Локтева из Москвы, гей-активиста, и, проталкиваясь через знакомые и незнакомые лица, поминутно улыбаясь, извиняясь и раскланиваясь, пошел к нему переговорить о том, чтобы организовать совместный проект по профилактике ВИЧ среди геев.
Вечеринка подходила к концу, пора было подумать о продолжении банкета. Я увидел Рэчел, программного менеджера фонда, они с друзьями собирались в какой-то прославленный барселонский бар (эти ребята знают лучшие бары в любой точке планеты). Я совсем было присоединился к ним — мы шумной гурьбой уже высыпали на узкую, плохо освещенную улицу, но тут Рэчел сказала, что она ужасно устала (ей действительно приходилось бегать как заведенной всю конференцию, участвуя в бесконечных встречах с активистами, учеными, донорами) и пойдет отсыпаться в отель. Тут на глаза мне попался наш Пабло, о чем-то говоривший с Маринкой Рождественской — «равным консультантом», то есть человеком, имеющим те же проблемы, что и консультируемый, с которой мы провели бесчисленные часы в разговорах, чаепитиях и перекурах на «Бумажке» — стационаре петербургского Центра СПИД. Несколько поодаль от них стояла Аня. У меня тотчас же возникла идея пойти погулять по Барселоне вчетвером. Пабло и Маринка с энтузиазмом поддержали мою идею. Аня тоже была не против.
У Пабло в Барселоне жили родственники жены, и поэтому город он знал превосходно. Нам не сиделось на месте. Едва допив коктейль в одном баре, мы устремлялись в следующий, хотелось быть постоянно в движении, исследовать всё новые пространства, объять всю Барселону за одну ночь. Все тараторили, перебивая друг друга, а я — больше всех. Я горланил про наш большой проект, обещая включить в него всех с громадными зарплатами: «Мы же вместе со Стэном, блин, его подадим, так что успех на сто процентов у нас в кармане». Я хохотал и говорил так громко, что иногда из-за соседних столиков оборачивались люди. «Не слушайте его, — смеялся Пабло, — he’s a conartist».[1]
Маринка рассказывала, какой у нее был прикольный бойфренд, когда она училась в Бостонском университете на правозащитной программе, — пуэрториканец из Анонимных наркоманов, что не мешало ему приторговывать травкой («Я же не крэком или героином торгую», — объяснял он свой некошерный бизнес Маринке). Он до сих пор сохнет по ней в Бостоне и донимает ее по скайпу. Аня сетовала, что фонды дают плохой «материал», ее клиентки жаловались, что презервативы «невкусные на вкус», толстые — клиенты не могут в них долго кончить, и «девчонки» часто отказываются от них, вот если бы фонды были не такие жадные, тогда можно было бы куда лучше организовать аутрич-работу. Было видно, что она очень увлечена своим делом. У нее был приятный, широкого диапазона голос, иногда грудной и низкий, а иногда высокий, переходящий в колокольчиковую трель.
Пабло беззастенчиво и довольно настойчиво приставал к Ане, несмотря на то что она оставалась безучастной к его ухаживаниям, и игнорировал положившую на него глаз Маринку. Я тоже заигрывал с Аней, но более тонко — не пытался придвинуться к ней поближе, как Пабло, а просто показывал товар лицом, что называется, демонстрируя свои познания в живописи, архитектуре, джазе, конечно, не упуская случая ввернуть слово о выигранных грантах, опубликованных в престижных журналах статьях. Я хотел очаровывать, покорять своей личностью, а не патокой лести о красивых глазах и чудесных волосах пытаться поднять на сахарно-фальшивый пьедестал чужую. Грубый съем с осыпанием дешевыми комплиментами был всегда тошнотворно пошл для меня.
Мы оказались в ночном клубе. Народу было мало, несколько юнцов вяло толпились у барной стойки, на танцполе лениво топтались несколько человек, даже особо и не пытаясь изобразить веселье. И тут, хохоча и пританцовывая уже на лестнице, горланя на английском, русском и испанском, врываемся мы, чувствуя себя королями вечеринок, и сразу, без захода в бар — на танцпол, зажигать и выделываться. Пабло мотал головой в такт музыке и тряс своими длинными, ниспадающими до плеч волосами, отчего стал походить на рок-звезду. На Маринке был довольно-таки затасканный черно-белый плащ, придававший ей несколько затрапезный вид, несмотря на попытки компенсации яркой косметикой. Пабло ради прикола надел его. Черт возьми, как он ему шел! Гораздо лучше, чем Маринке. Он реально круто выглядел. Теперь он смотрелся совсем как настоящая рок-звезда, темнота и бегающие огоньки цветомузыки полностью скрыли затрепанность плаща, видны были лишь силуэт Пабло в каком-то широком одеянии и его колышущиеся и переливающиеся разными цветами, разметавшиеся по плечам волосы.
— Oh, man, — сказал я с восхищением, — you’re so fucking cool, Pablo, you’re so fucking cool![2] Правда он круто выглядит? — кричал я сквозь музыку нашим девушкам.
Маринка пошла танцевать с Пабло, а мы с Аней впервые за все это время оказались вдвоем. И не просто оказались, а почувствовали себя вдвоем на фоне танцующих и двигающихся взад-вперед декораций. Мы смотрели, как Маринка двигается под музыку, пытаясь попасть в ритм танца Пабло, и оба испытывали неловкость, смешанную с жалостью, — уж больно прозрачно Маринка демонстрировала свои намерения Пабло, а Пабло как-то уж совсем явно игнорировал ее. Общее чувство неловкости объединило нас.
— Да, ничего у них не выйдет, — озвучила наши общие мысли Аня.
Я кивнул. И подумал, что пора действовать, глядишь, что-нибудь выйдет у нас.
— Слушай, — несколько усталым, а-ля Джеймс Бонд, голосом произнес я стандартную фразу, столько раз звучавшую в прославленной серии фильмов, — что-то мне уже как-то скучно здесь, может, прогуляемся вдвоем по набережной?
— А у тебя есть девушка? — вместо ответа неожиданно спросила Аня.
Вот чего-чего, а врать в этом вопросе я не люблю. У меня есть приятель, который каждый раз, знакомясь с новой подружкой, скрывает, что у него есть жена и ребенок, но я в такие игры не играю. Может, фраза про то, что у меня есть «отношения», и не первая, что я произношу при знакомстве, но, если получаю вопрос в лоб, отвечаю честно. Да — да, нет — нет. Так я лучше себя чувствую.
— Да, — несколько цинически ответил я. — Жена и ребенок. Но кому это когда-нибудь мешало?
— Мне, — рассмеялась Аня. — Я не связываюсь с женатыми мужчинами. Да еще и с детьми. Мне это не надо. И вообще, все эти перепихоны на одну ночь не для меня.
— О՚кей, конечно, без проблем, — сказал я.
Навязываться я тоже всегда считал ниже своего достоинства. Я спросил Аню, есть ли у нее кто-нибудь. Выяснилось, что она замужем, но сейчас разводится. Никогда мужа по-настоящему не любила, а вышла за него потому, что все в протестантской церкви, к которой она на тот момент принадлежала, женились или выходили замуж, а Игорь был неплохим парнем.
— Вот и вышла, чтобы быть как все. Да и девчонки уговаривали: «Игорь парень с руками, с ним не пропадешь». А сейчас понимаю, что не могу больше так, ну не могу больше изображать счастливую семью. Не могу я больше с Игорем жить. Хоть и неудобно перед ними всеми, перед его семьей, и не виноват он.
Она удивительно откровенно рассказывала о своей личной жизни, хотя видела меня в первый раз. В церковь эту попала она из протестантского реабилитационного центра. Так что у нее, как и у меня, были в прошлом проблемы с наркотиками. Как, впрочем, и у многих, кто был на конференции. Я рассказал ей, что тоже торчал раньше, но вот уже семь лет живу без веществ, даже курить бросил два года назад. У нее же не было столь жестких запретов, как у меня, она могла позволить себе выпить стакан-другой вина без последствий. Курить она тоже бросила пять лет назад, еще в ребцентре.
Пабло и Маринка натанцевались и вернулись к нам. Внутренний огонь, гнавший нас на поиски приключений, внезапно угас, все устали и хотели расходиться по отелям. Мы устремились к выходу. Народу за то время, что мы были здесь, заметно прибавилось, похоже было, что для местных вечеринка только начиналась. Но это уже был не наш праздник. Чтобы пройти к выходу, нам даже пришлось выстроиться в цепочку и пробираться сквозь толпу, по возможности вежливо и деликатно раздвигая окружающих. Аня шла предпоследней, я замыкал цепь. И вдруг Аня взяла меня за руку и повела за собой. Я почувствовал в этом что-то, не знаю что, какой-то сигнал, намек. На что? На какое-то сродство? Я не мог ответить себе на этот вопрос; единственное, что я знал, так это то, что я ощущаю сладостное волнение оттого, что мою руку уверенно сжимает и ведет ее нежная, чуть влажная девичья ладошка. Мы вышли на улицу. И тут я понял, что за этот вечер как-то неожиданно привязался к Ане, мне хотелось побыть с ней хотя бы еще немного. Просто побыть рядом. Пока Пабло и Маринка разговаривали о чем-то своем, я украдкой, чтобы никто не слышал, предложил ей:
— Слушай, у тебя твой хостел у черта на рогах, да и метро сейчас не ходит, а у меня отель замечательный в двух шагах, пошли — поболтаем, попьем чаю, переночуешь, и конференция рядом, чем хочешь поклянусь, что не буду к тебе приставать.
Аня пытливо посмотрела на меня, словно оценивая мою искренность, и согласилась.
В отеле мы болтали какое-то время. Забылись уже и темы и детали той нашей ночной беседы, в памяти осталось только ощущение того, что мне было удивительно легко и хорошо. Утром сквозь сон я услышал, как Аня выходила из ванной. Искушение посмотреть на нее было непреодолимым. Не в силах удержаться, но и пытаясь остаться истинным джентльменом, верным своему слову, я слегка приоткрыл глаза, притворяясь спящим. Сквозь мелкий частокол ресниц я увидел ее высокую фигуру, красивые ноги и девичьи трусики в цветочек. Мелькнуло ее слегка розоватое после душа лицо. Мне показалось, что она догадалась, что я подглядываю, но не подала вида. И еще мне показалось, что ей это было приятно.
Я проспал до двенадцати и проснулся один, Аня еще утром ушла на конференцию. Как всегда после большой тусовки, я ощущал эмоциональное похмелье — из-за наплыва впечатлений и нервного перевозбуждения мне надо было побыть одному, прийти в себя, выровняться. Чтобы отдохнуть от людей и от конференционной суеты, я пошел бродить по городу. Я шагал по широким барселонским бульварам, заходил в церкви и соборы, любовался творениями Гауди и все это время, практически не переставая, думал об Ане. Как только я проснулся, мне сразу стало ясно, что не хочу я никакого «конференционного романа», а хочу провести эти дни с Аней, и неважно, будут ли при этом поцелуи и любовные объятия или нет. Под вечер я вернулся к себе в отель. Открывая дверь в номер, я увидел, как упала всунутая в дверь записка, и в голове у меня застучало от радости. Я не ошибся, записка была от Ани, она сообщала, что она в гостях у Лены Цейтлиной, руководителя ее калининградской аутрич-программы, жившей в соседнем номере. Я немного знал Лену и пошел к ней в гости, так сказать, по-соседски, естественно, не упомянув о записке. Меня приветливо встретили, и я присоединился к светскому конференционному трепу о грантах, выступлениях и т. п. У Ани болела голова, она была после душа и лежала без одежды под белой простыней, натянутой до самого подбородка. Вид ее торчащей из-под простыни головки вызывал у меня нежность. К тому же мне было трудно отвлечься от мыслей о том, что укрыто под простыней. Во время разговора мы то и дело бросали друг на друга взгляды исподтишка. Было ясно, что между нами растет какая-то связь, что нас влечет друг к другу, что нам предстоит что-то пережить вдвоем.
На следующий день, встретившись с Аней на утренней сессии, мы сошлись на том, что, прослушав три доклада, мы свой долг участников конференции выполнили, и решили поехать погулять по городу, тем более что и погода наладилась; оставаться в громадной коробке из стекла и бетона, где проходила конференция, было бы преступлением против Барселоны. Аня была в новом, купленном накануне платье, в модную тогда черно-белую расцветку. Только сейчас я по-настоящему разглядел, как она хороша. «Какая порода!» — вот слова, которые просились больше всего. Высокая, статная, грациозная, с аристократическим профилем, светлыми волосами до плеч и вдумчивыми глазами серого цвета, она была не просто смазливо-красива, она была прекрасна! Я беспрестанно любовался ею. Мы бесцельно бродили по городу и болтали о Пабло, который помог ей выбрать платье, о Нью-Йорке, Барселоне, Калининграде, который она называла Кёнигом, о прошлом наркотическом опыте, о психологии (она училась на заочном психфаке в Москве). Она была очень неглупа, особенно в том, что касается отношений между людьми, и ее эрудиции было достаточно, чтобы у нас было множество объектов для совместного поклонения. Но больше всего меня поражала ее способность создавать атмосферу легкости, доверия и душевного уюта. Мы шли по городу, болтая взахлеб обо всем на свете, и у меня было чувство, будто я знаю ее уже сто лет, что ей можно рассказать все что угодно и она поймет и скажет что-нибудь интересное. Мне казалось, что у меня никогда в жизни не было собеседника, который бы чувствовал и понимал меня так хорошо. Иногда мы замолкали и просто смотрели друг на друга, от каждого такого взгляда по телу у меня бежала теплая волна восторга, надежды и упоения миром, жизнью, Барселоной.
Аня вспомнила, что ей надо взять какие-то вещи из ее хостела, и мы поехали туда на метро. В метро мы заблудились, хотя вроде посмотрели на карту и маршрут был простой. Мы заболтались и проехали остановку, где надо было делать пересадку. Развернулись обратно — нам нужно было проехать всего одну остановку или две, — но снова так увлеклись друг другом, что опять про- скочили нужную станцию. Как только мы начинали разговаривать, мир просто переставал существовать. Наконец такими трудами доставшаяся нам пересадка. И вот опять что-то не то. Мы не поняли этого сначала. Только когда поезд метро вынырнул наружу и мы, с изумлением глядя на бетонные коробки каких-то совсем загородных районов, снова дали себе труд посмотреть, где мы едем и куда, выяснилось, что теперь мы перепутали линию. Поехали назад. Я не помню, терялись ли мы еще и сколько раз, единственное, что осталось в памяти, так это ощущение, что мы никогда отсюда не выберемся. Впрочем, меня это не пугало — если мне предстоит остаток жизни прожить в метро, то так тому и быть, ведь я буду рядом с Аней. Все было как в каком-то психоделическом трипе, реальность казалась гипертрофированной и до того насыщенной, густой, что иногда даже становилось тяжело от избытка чувств и впечатлений. Как-то захлестывало. Я не помню, чтобы до этого я испытывал что-то подобное, тем более на трезвую голову. Позже выяснилось, что у Ани были схожие чувства. Мы даже стали называть все, что происходило, «наш трип». В метро Аня порой брала меня за руку, и у меня захватывало дыхание, несколько раз она наклонялась и легонько прикасалась своими губами к моей шее, и я млел, и казалось, что, если я открою рот, единственным звуком, что я смогу издать, будет невнятное, наполненное блаженством мычание. Все происходило само собой, мы же вроде говорили еще так недавно, что «у нас ничего не будет», но нас неудержимо влекло друг к другу, и это чувство понимания с полуслова или вообще без слов, гармонии и радости быть вместе оказалось сильнее всяческих моральных принципов. Впрочем, когда я говорю «мы», я имею в виду Аню, я не сопротивлялся течению, несущему меня все ближе и ближе к ней, в Ане же разворачивалась внутренняя борьба между нравственными убеждениями и притяжением ко мне. Оттого она то льнула, то отдалялась, и это не было игрой, какими-то «женскими штучками», а отражало те борения, что шли в ней. Ах да, были еще эти мои декстеровские правила, но все происходящее сейчас настолько не укладывалось в какие-либо искусственно созданные рамки, что мне было не до них. Может быть, одна из причин нашей гармонии состояла в том, что в эти минуты и часы высшего блаженства от единения друг с другом, в котором и заключается любовь, я боялся признаться себе, что влюблен или, точнее, в том, что я люблю Аню, слово «любовь» казалось слишком обязывающим, требующим радикальных решений. Если я и задумывался, что со мной происходит, то бежал от определений, а если что-то и проникало в сознание, то это было словечко «увлечен» и тому подобные уловки, призванные скрыть правду.
Каким-то образом мы все-таки выбрались на поверхность. Хостел, слоняющаяся около ресепшен праздная европейская молодежь, и вот мы снова ныряем в метро. На этот раз все идет по плану, и, плавно поднявшись по эскалатору, мы оказываемся неподалеку от Саграда Фамилия. Собор — растущий на костях, гигантский пучок галлюциногенных грибов — только усиливает сюрреалистическое ощущение трипа. Трипа на абсолютно трезвую голову.
Я давно к этому времени понял, что самые мощные впечатления и переживания возникают в голове, незамутненной психоактивными веществами. Вещества могут что-то подкрасить, придать поверхностный блеск и яркость, но отнимут главное — ощущение силы и неподдельности, какой-то нутряной подлинности происходящего, осознание полного присутствия в мире и восприятия его каждой клеточкой. И это чувство намного более сильное и глубокое, чем то, что рождается в пестроте наркотического кайфа, чья ценность и значимость примерно такие же, как у картинок в детских комиксах. Это все равно что взять пейзаж Гогена и раскрасить его фломастерами, а то бледноват и тускловат что-то. Я говорил, что не завидую тем, кто употребляет алкоголь, то же самое могу сказать и про наркотики. Может быть, мне все-таки удалось добраться до моих семи трезвых счастливых лет, потому что энергетики и красоты окружающего мира мне хватало и не было смысла портить его искажающими подлинное восприятие допингами. Так что дело даже не в том, что за алкоголь и наркотики приходится расплачиваться последствиями, по сути, там и не за что платить. А есть люди, которым чистого восприятия недостаточно, им нужны эти фломастеры, чтобы раскрасить прекрасный мир дешевыми красками, иначе он им не в радость. Мне жалко таких людей. Я помню, отец рассказывал, как один его хороший знакомый вышел из дома, посмотрел на окружающую весеннюю красоту — он шел на работу, где ему уже дали последнее и не китайское предупреждение, что уволят, если явится поддатый, — и ему стало так хорошо, что для пущей радости он решил «отполировать» ее пятьюдесятью граммами. Вот и «отполировал». С работы его уволили. А потом он умер. Я думаю, что жив до сих пор не только благодаря везению, а еще и потому, что мне не надо ничего «отполировывать»: когда я вижу красоту, в чем бы она ни заключалась — в архитектуре, живописи, литературе, природе, науке, любви, — мне ее достаточно и не нужно ничего лишнего.
Мы порядком устали за время наших блужданий, захотелось чего-нибудь поесть. Я увидел итальянский ресторан с террасой, с видом на площадь и решил повести Аню туда. Но она сказала, что ей очень хочется курятины из KFC.
— Как же ты будешь есть пасту потом? — попробовал запротестовать я. — Кроме того, тут лучшее прошутто в городе, мне сам Сэм Вайберман говорил — тот, что руководит всем подразделением по снижению вреда в фонде, а уж в плане еды ему можно верить — он лучшие места знает на планете. Они же путешествуют постоянно, и местные им рассказывают про самые козырные места. Вот, помню, в Мексике…
— А в меня все влезет, не беспокойся, — перебила меня Аня. — Просто я так в KFC хотела, у нас же их нет… А что такое прошутто, кстати?
— Пармская ветчина. В общем, ветчина, которую готовят по особому итальянскому рецепту. Конечно, в Испании принято есть хамон, но я что-то объелся им вчера на банкете. К тому же и сэндвичи на конференции — тоже сплошной хамон.
Надо же, вместо того чтобы наслаждаться изысками итальянской кухни, она хочет фастфуд в KFC! И вдруг это показалось мне таким милым и трогательным.
— Ну пошли в KFC, — сказал я со смехом. — Будут тебе цыплята по секретному рецепту полковника Сандерса.
Сам я предусмотрительно зарезервировал место в своем животе для прошутто и пасты. Мы взяли порцию крылышек с собой и сели на скамейку рядом с KFC. Я смотрел, как она ест — старательно, чтобы не запачкать подбородок, кладя кусочки курицы в рот и тщательно их прожевывая, при этом глядя на меня и улыбаясь, — и думал, что никогда прежде не видел, чтобы кто-то ел так красиво, элегантно и даже эротично. И тут впервые меня прострелило холодом, всего лишь на миллисекунду, что все это скоро кончится. И тут же отпустило.
В ресторане нам долго не несли меню, официант о чем-то оживленно и весело разговаривал со своим товарищем. Ему явно было не до нас. Я, как обычно, начинал злиться, рестораны и кафе — это мой бич. Меня часто выводит из себя, когда что-то идет не так, как, по моему мнению, должно идти, — долго не несут меню, счет, сдачу, приносят полуостывший гарнир, претензиям моим несть числа. Я знаю, что дело во мне, даже если у претензий моих и есть рациональные основания, это не повод приходить в ярость и отравлять поход в ресторан себе и окружающим. Ясно же, что мир неидеален и остается принимать его таким, как есть. Трюизм вроде, и я все это понимаю, но поделать ничего не могу.
— Интересно, сколько времени нужно на обсуждение последнего футбольного матча, прежде чем соизволить уделить внимание клиентам? — ядовито произнес я.
У меня потихоньку начинало стискивать виски — обычная реакция в таких случаях. И тут Аня взяла меня за руку, посмотрела мне в глаза и своим ласковым голосом сказала:
— Гриша, не надо. Бог с ними.
И я почувствовал, как от ее слов и прикосновения боль в висках проходит, а злость отступает и улетучивается. Мне снова стало легко. Я чувствовал себя библейским страждущим, к которому Христос приложил свою исцеляющую длань.
И вдруг Аня сказала:
— Как бы мы не облажались.
— В смысле?
— А то, что, если вот мы привяжемся друг к другу, у нас что-то будет, потом будет очень больно.
— Да не думай ты про потом. Есть только здесь и сейчас. Вы же, гештальтисты-психологи, сами про это твердите постоянно. Здесь и сейчас, здесь и сейчас. «Есть только миг между прошлым и будущим. Именно он называется жизнь», — не слишком правильно вывел я слова из песни. — Смотри, есть мы, так? Нам очень хорошо друг с другом. Нас тянет друг к другу. Что в этом плохого? Мы же мужчина и женщина. И я не скрою, меня очень тянет узнать тебя поближе, физически. Ты меня очень возбуждаешь. И это нормально. Плевать на все эти социальные моральные законы. Это всё конструкты патриархальных обществ. Ты знаешь, когда появилась моногамия?
— Нет.
— Она появилась во времена становления частной собственности. В естественном человеческом мире не было права собственности на людей, как и на многое другое, кстати. Люди встречались, любили, спали с тем, кто им нравится. Вот как у индейцев, я читал. А может, у индийцев. А может, и у тех и других. И детей, кстати, воспитывали всем племенем. А потом появилась частная собственность. Лошадь, там, сбруя. И собственная женщина стала таким же предметом украшения и поводом для хвастовства, как конь, меч, сбруя и всё в этом роде.
— Ты столько всего знаешь…
— Да тут не надо особо разбираться. Просто нужно прислушиваться к своим чувствам, и всё.
В тот момент я не просто соблазнял Аню, я сам в это верил, по крайней мере очень хотел верить. Я не знаю, насколько нужны были мои слова, все это философствование. Я не думаю, что повлиял на Аню рациональными доводами и довольно сомнительными экскурсами в историю. Может быть, мне достаточно было наклониться и поцеловать ее. А может, наша беседа была неким необходимым ритуалом ухаживания, который был ей нужен, чтобы поддаться своим чувствам и перестать сопротивляться тому, что ее влекло. Я не знаю. И никогда не узнаю. Однако, когда мы вышли из ресторана, было как-то уже решено, что мы с ней переспим. Еще даже до первого поцелуя.
Мы зашли в аптеку и купили презервативы. Как сознательные борцы со СПИДом, мы решили, что секс должен быть безопасным, это был вопрос принципа. Аня зачем-то настояла, что она должна за них заплатить. Может, потому, что не хотела чувствовать себя героиней банального романа, где мужчина платит за всё — билеты, ресторан, отель? Мы вышли из аптеки, и я поцеловал ее. И поехали ко мне в отель.
Во время секса мы чувствовали себя напряженными, чего-то стеснялись, что ли. Аня даже слегка иронизировала, пытаясь таким образом преодолеть скованность, что тоже не помогало мне расслабиться, — одним словом, секс получился так себе, совсем не таким романтичным, как показывают в фильмах: герои у порога срывают с себя одежду, сливаются в страстном поцелуе, вместе, перебирая четырьмя ногами, добираются до кровати и улетают в порыве страсти на небеса. Хотя оба мы были, что называется, «не первый день замужем». Я лежал потом и думал: а зачем вообще мне нужен был этот секс? Ведь так хорошо было просто гулять по городу, чувствовать друг друга, любоваться бульварами и соборами и говорить, говорить без устали, как будто мы оба до этого всю жизнь прожили на необитаемом острове и наконец встретили первого человека. Нам столько хотелось рассказать друг другу! И, однако же, для чего-то же он был нужен? Поставить какую-то точку? Соблюсти какие-то правила игры? Выполнить мужской долг? Я и сейчас не знаю ответа на этот вопрос.
Однако, после того как точка была поставлена, мы постепенно раскрепостились, нам хорошо было валяться в постели, болтать и слушать музыку с моего Мака. Мы слушали фанк семидесятых, музыку, с которой и началась романтизация гетто, тогда еще лирически грустная, а не агрессивная, как в хип-хопе.
Потом мы оделись и снова пошли гулять. Солнце уже почти село, и отблески заката на фасадах зданий снова усилили отступившее на время секса сюрреалистическое восприятие. Тут-то мы и начали называть то, что происходило, «наш трип». Каким-то непостижимым образом мы постоянно чувствовали в унисон. Я не верю в мистическую телепатию, вероятно, что-то отражалось в наших глазах, выражениях лиц, и мы считывали это друг с друга. А может, это и была та самая магическая сила любви, кто знает.
И тут впервые нас накрыло по-настоящему и не по-хорошему. Внезапно мы осознали конечность нашего трипа, что еще какие-то два дня — и все это чудесное приключение — да что там приключение, прорыв в другую реальность! — вся та неземная гармония, что мы ощущали рядом друг с другом, все это вот-вот кончится. Мне стало плохо, как бывает во время кислотного трипа, я ощутил жуткую тяжесть и тоску и одновременно эмоциональную и сенсорную перегрузку, когда хочется кричать: «Стоп, хватит, я не выдержу этого!» Трип — занятие не для слабонервных. Но в том-то и особенность трипа, что остановить его в мгновение ока нельзя. Я посмотрел на Аню. Мне уже не надо было спрашивать ее, чтобы понять, что она чувствует то же самое. К этому моменту мне уже много о чем не надо было ее спрашивать. В это время мы шли к парку Гуэль, который мы по своему невежеству называли «парк Гауди». Мы шли в гору, и тяжелая глыба давила мне грудь, и мир вокруг в своей ирреальности нес в себе опасность, угрозу, причем даже и нельзя было сказать, в чем она заключалась. Какая-то враждебность исходила, казалось, отовсюду — от стен домов, из выбоин на тротуарах, от самой сгустившейся и обретшей материальность атмосферы, окутывавшей, словно густой кисель, все вокруг.
— Ух, жестко что-то, — сказал я. — Ну и трип.
Я тяжело и часто дышал, мне не хватало воздуха.
— Да, кроет неслабо, — подтвердила Аня.
Мы уже подходили к концу этой длинной, ведущей в гору улице, по которой поднимались, как на Голгофу. И вдруг, как только мы прошли ее и увидели два прелестных кексика, покрытых раскрашенной в клеточку сахарной глазурью, — павильоны у входа в парк, — словно по мановению волшебной палочки, заклятие было снято. Красота ли парка так подействовала, или это была волнообразная природа нашего трипа, который во все наше время в Барселоне то возносил нас к небесам, то бросал в бездну тьмы и отчаянья, но на душе снова стало легко. Два дня (и две ночи!). Теперь это казалось нам чуть ли не вечностью: в скольких еще местах можно побывать, о стольком поговорить, сколько часов лежать и смотреть друг на друга, сколько раз потрахаться, наконец! Вроде бы похожие циклы сжатия и растяжения времени испытывают приговоренные к казни. Мы бродили по тропинкам и аллеям парка, словно по закоулкам искривленного сознания каталонского гения, архитектура которого, как никакая другая, подходила нашим зачарованным умам.
Я захотел сфотографировать Аню, хоть суетливая беготня со щелканьем в поисках лучшего кадра чужда мне — для меня гораздо важнее запечатлеть вершинные моменты в сознании, их всегда можно заново вызвать, что называется, «по требованию». Она села в тени какого-то южного раскидистого дерева, накинув синюю шаль, которую взяла в хостеле, и я сделал снимок. Я часто пересматривал его потом. В выражении ее серых глаз читались покой и какая-то обреченность, какую я привык видеть на изображениях Мадонн итальянских художников. Всегда, когда я смотрел на эти картины, я чувствовал, что Мадонна уже все знает — знает, что, несмотря на радости нянченья прелестного пухленького малыша, дело кончится его распятием и великим плачем, и тем не менее умиротворенность и покой на ее лице говорят о том, что она примирилась с судьбой. Может быть, ощущение конечности нашего трипа и делало каждый его миг таким бесценным и наполненным соком жизни, то мучительно горьким, то сладостным, словно божественный нектар. Я ведь не думал тогда, что наша история как-то продолжится, я все еще невольно жил в рамках привычного шаблона «конференционного романа», хотя и понимал, что встретился с чем-то неизмеримо более драгоценным и значительным. Но у меня были Ленка и Лешка — как я мог их бросить?
После того как, оставив бесплодные попытки согреть не по-южному холодную Барселону, село солнце, воздух вокруг, которому теперь уже ничего не мешало, вобрал из нас последние остатки тепла, оставив лишь самую малость, будто дров для растопки. Несмотря на то что Аня закуталась в шаль, ее начало знобить — и от холода, и от того, что трип снова обнажил расстилающуюся перед нами бездну. Я прижал ее к себе, ощутив далекий вулканический жар, исходящий из самых глубин ее рывками, будто короткими автоматными очередями, бьющегося тела, и мы стали целоваться. Мы стояли так некоторые время, прильнув друг к другу, пока Ане немного не полегчало. Потом мы пошли вниз по извилистым тропинкам парка. Южные, с плотной листвой деревья окружали нас сплошными, будто вырезанными из черного картона, гогеновскими силуэтами. Мы шли обнявшись, и мне хотелось прижать ее к себе как можно крепче, и так и держать, и, если надо, отдать все тепло, что во мне было, лишь бы укрыть ее от окружающего холода и мрака.
Мы оставили позади нас темную нависающую гору парка, деревья которого за это время из гогеновских слоев полностью превратились в пятно, сошедшее с полотен какого-нибудь абстракциониста, и пошли по улице. После холодной тьмы парка освещенные электрическим светом улицы выглядели особенно дружелюбно, празднично, словно встречая нас приветствием: «Добро пожаловать обратно к нам, у нас столько чудесных кафе и ресторанов, они согреют ваши окоченевшие тела и растопят лед в ваших отчаявшихся душах!» От одного их вида уже стало теплее. Мы, колотя зубами, забежали в первое попавшееся кафе, нас обдало уютным, сытным и пахнущим ванилью и шоколадом теплом, и мы стали поскорее вливать в себя горячий кофе и уплетать круассаны. Кофе был чудесный — крепкий, хорошо сваренный и добротного сорта. Мягкие, тающие во рту круассаны тоже были восхитительными. Мы держались друг за друга окоченелыми руками и молчали, прислушиваясь, как горячий кофе, да и сама приветливая, доброжелательная обстановка кафе растапливают наши тела и размораживают наши души. Мы стали еще ближе друг к другу, хотя казалось, что ближе и быть невозможно. Мы сделались очень заботливыми, нежными, теперь мы не упивались друг другом, черпая энергию для собственного потребления, а хотели отдавать, дарить. Я гладил Аню по уже оживающей руке с длинными аристократическими пальцами, и все во мне сжималось, хотелось стиснуть ее и никогда не отпускать, никому не отдавать. Так мы сидели, набираясь сил, в планах было еще погулять по барселонской набережной. Тело приятно ныло. Наконец, отдохнув и согревшись, мы пустились в путь. Выйдя на улицу, я понял, что совершенно не представляю, где мы находимся, — раскрыв под фонарем норовившую сложиться самыми разнообразными комбинациями карту, я, щурясь, принялся рассматривать крошечную сетку улиц, пытаясь определить наше местонахождение. Аня же выбрала другой способ. Она подходила к прохожим и говорила: «Си? Хау ту гоу ту зе си?» На протяжении всего дня она находила дорогу таким способом и быстрее, чем я, который силился что-то разобрать на карте. Меня поражала легкость, с которой она шла на контакт с людьми, не зная их языка; к тому же большая часть из них не знала английского, хотя и английским-то Аня владела не очень. Не понимал один — она тут же бросала его и подходила к другому и так далее, пока не получала нужные указания. Для меня же всегда обращение к незнакомому человеку, особенно если я не был уверен, что нам удастся понять друг друга, было испытанием, на которое я был готов лишь после долгих и бесплодных попыток разобраться в карте. Поэтому на протяжении всего дня, независимо от того, насколько мы были заблудившиеся и потерянные, я чувствовал себя с Аней как за каменной стеной — я знал, что она быстро все разузнает и выведет нас из любого самого сложного лабиринта барселонских улиц.
Так вышло и на этот раз. Пара-тройка прохожих, метро, и мы оказываемся на набережной. К моему разочарованию, вместо моря я увидел огромное скопление яхт и кораблей в бухте вдоль набережной, чьи корпуса и мачты — множество тонких рыбьих костей — закрывали его от нас. А мне после тесноты и извилистости троп в парке хотелось именно природной широты и бескрайности, какие могут дать только поля и морские просторы. Но, увы, вместо этого нам суждено было смотреть на маленькие рукотворные изделия, созданные эти просторы покорять. Мы вышли к сверкающей огнями площади Колумба с памятником отважному покорителю морей в ее центре. «Хорошо, что они не демонтировали памятник как символ испанского империализма, — подумалось мне. — Все-таки пункт о всемирном наследии спасает от новых политруков, ищущих повсеместно, как советские кадровики еврейские фамилии, недобрым и холодным взглядом (их никакой красотой не купить) нарушения политкорректности — в науке, культуре, искусстве».
Решено было потихоньку возвращаться в отель. Мы снова колыхались на волне счастья и беззаботности. Время дало нам передышку. Я шел и говорил, что жизнь — это волшебная тропинка, по которой идешь и то и дело встречаешь чудесные сюрпризы: вот наша встреча, например, — разве это не подарок судьбы? И такие подарки жизнь подбрасывает всю дорогу, нужно просто разглядеть грибок в зарослях травы и подобрать его. И не надо грустить, когда пришло время идти дальше, будут новые открытия. Жизнь прекрасна и удивительна, это увлекательное приключение, главное — ни за что не цепляться, не пробовать остановить время, не пытаться поймать радугу.
Мною овладела радостная бесшабашность, что-то вроде иллюзии помилования, когда кажется, что казни не будет, ее отменят; да и вообще, из чего, собственно, следует, что наше расставание — казнь? Что из того, что мы разъедемся по своим городам? Будут новые путешествия, новые города, новые конференции, новые девушки. «Здесь и сейчас, здесь и сейчас — вот что главное!» — думал я, как герой рассказа Сола Беллоу «Лови момент». Все это я пытался донести до Ани. Не знаю, что она думала, не уверен, что ее убедили мои слова, как и в прошлый раз, когда я рассуждал о женщинах и свободной любви. Как бы там ни было, нам обоим было снова легко.
По пути в отель мы заглянули в торговый центр, решили обменяться подарками. Я думал выбрать что-нибудь подороже, мне хотелось подарить Ане какую-нибудь действительно красивую вещицу. После маеты, когда совершенно не знаешь, на чем остановиться, а услужливая испанка (пардон, каталонка) наперебой предлагает всё новые и новые варианты, я оказался совершенно обескураженным и потерянным, и сердцем овладела тоска от этого бремени выбора, и захотелось плюнуть на все и уйти, чтобы только не видеть всей этой раздражающей глаз ряби переливающихся серебром браслетных змеек, сверкающих колье, колец с камнями и прочей мишуры, уйти, чтобы избавиться от навязчивой тараторщины неутомимой каталонки, чей запас сокровищ оказался поистине неисчерпаемым. И вот в этот момент острой душевной перегрузки и утомления я вдруг услышал откуда-то из другой части магазина голос Ани, о которой я совершенно позабыл в суматохе разглядывания и оценивания каталонских богатств. Натужно улыбнувшись продавщице, я знаками объяснил, что меня зовут, и с облегчением вырвался из ее пут. Аню не было видно, слышен был только ее голос откуда-то издалека, так что слов было не разобрать, — ее особенный ласково-обволакивающий голос, который хотелось слушать, даже не вдумываясь в смысл, он обладал каким-то физическим воздействием, так что все тело начинало сладостно вибрировать от его звука. И при этом голос ее был уже такой знакомый и родной, что сердце сжималось от нежности. Я был ослеплен и оглушен обилием света, толпой, испанской тараторщиной и плохо соображал и ориентировался, лишь иногда я улавливал звук Аниного голоса и шел на него. Несколько минут такого следования, и вдруг я услышал ее неожиданно громко и четко откуда-то рядом, из-за колонны:
— Гриша, Гриша, я здесь, смотри, что я нашла!
Я подошел посмотреть — Аня сияла, у нее было радостное, возбужденное лицо; невольно подумалось, что она нашла какое-то волшебное средство от нашей разлуки, а не просто подыскала удачный сувенир «на память». Это был простенький, но со вкусом сделанный кулон, изображавший инь и ян в черно-белой расцветке.
— Хорошая вещица, а что так дешево только? — спросил я. — Хотелось бы подарить тебе что-то понавороченнее, как-то кулон за пять евро… Может, пошли в «Сваровски», — предложил я. — Да и золото тебе очень идет, я говорил. Можно из золота что-нибудь…
— Не надо, Гришенька, мне этот кулон очень нравится, и к платью идет, — что действительно было так, — главное — это твой подарок, я буду его носить и вспоминать о нашем трипе, и не надо ничего навороченного, не измерить наш трип никаким «Сваровски» — сам же понимаешь. А тут инь и ян — добро, неотделимое от зла. Как раз для нас.
Крыть было нечем, Аня все правильно сказала. Оставалось расплатиться и идти в отель. Ух черт, опять поднакрыло. Все, хватит, быстрей в отель, где есть приглушенный свет и мягкая кровать и даже за это время образовался какой-то уют, — мы ощущали его уже нашим домом.
Полет на черном с желтыми крылышками «жуке», которые снуют туда-сюда по улицам, — барселонском такси, и мы наконец в нашем пристанище. Все смущение перед раздеванием, перед соприкосновением обнаженных тел, все эти тормоза детских супер-эго как рукой сняло. Мы были как-то необыкновенно нежны друг с другом. Даже скорее не нежны, а бережны. Я чувствовал в Анином теле необыкновенно дорогой сосуд, в который помещается она сама и в то же время который является ею; ее тело было для меня драгоценным, и я целовал его, мне хотелось прочувствовать и запечатлеть в памяти каждую ее клеточку. Время — его объективная краткость и вместе с тем непредсказуемая растяжимость — было наряду с Барселоной одним из главных героев нашей истории, нашего трипа. И его сейчас у меня было предостаточно, я никуда не торопился, я не пытался изобразить страсть из чужого фильма, из чужой истории, я творил свою — просто делал то, что хочется, ни на что не оглядываясь. Тогда-то и случилось то, что окончательно расставило всё на свои места, устранив все оговорки и мою трусость отдать себе отчет в том, что происходит. А трусость эта проистекала из того, что назвать то, что происходило с нами, тем, чем оно на самом деле являлось, значило обречь себя на невиданные испытания и окончательно похоронить трусливо прятавшиеся где-то в подкорке мыслишки — отходные пути, что все это, несмотря на невиданную доселе глубину и остроту ощущений, их трансцендентность, — так, мимолетная страсть, увлечение, а может, и черт его знает — и в самом деле «конференционный роман», который закончится и все снова пойдет своим чередом. А случилось то, что, когда Аня в какой-то момент встала с кровати и я, в очередной раз увидев ее высокую, исполненную грации женскую фигуру, хотел воскликнуть: «Господи, какая же ты красивая!», мои губы вместо этого сами собой произнесли: «Господи, как я люблю тебя!»
Вот так состоялось мое признание в любви, неожиданное и невольное. У меня никогда не было такого признания в любви (да как и всего остального, впрочем, — таких прогулок, таких разговоров, такой легкости, такого… всего). До этого объяснение в любви мне всегда казалось очень важным шагом, и я каждый раз долго анализировал свои чувства к девушке, с которой встречался, действительно ли я ее люблю или это увлечение либо привязанность, стоит ли об этом говорить сейчас, какие у этого будут последствия, — каждый раз целое испытание. А тут вдруг раз — и губы сами произнесли.
Да, и еще эта щербинка. У меня есть дефект — слишком большая щербинка между передними зубами, в детстве меня часто дразнили из-за нее, я нещадно дрался с обидчиками. А Аня, от голоса которой, исполненного какой-то природной, первобытной, лишенной всяких искусственных налетов цивилизации, культуры или воспитания женственности, у меня растекалась блаженная дрожь по телу, постоянно целовала меня в эту щербинку, говорила: «Моя милая щербинка». То, что Аня любит во мне всё, включая физические недостатки, как-то по-особенному цепляло. И ее нежность, океан нежности, в котором можно было купаться, точнее, расслабив тело, покачиваться на его волнах, впитывая звуки ее голоса, ее ласковые слова, такие простые и трогавшие своей безыскусностью, каким-то крестьянским естеством — «любимый мой», «Гришенька», «радость моя», «солнышко мое любимое», как будто мы были просто мужчина и женщина вне пространства и времени, отдававшие друг другу главное, что у нас было: я — мужское, а она — женское, — все это тоже было впервые. Надо же, дожил до тридцати семи лет, вроде и влюблялся, и любил, но чтобы любовь, вспыхнув, словно лесной пожар, пробежала по мне огнем так внезапно и мощно… Я даже представить себе не мог, что любовь может быть такой.
У Ани не было, как это часто встречается, какой-либо физической черты или особенности характера, что слегка, а порой и основательно коробит и на которую приходится закрывать глаза, чтобы она не мешала видеть то хорошее, что есть в девушке. Точнее, ты учишься не замечать ее — и в какой-то момент это почти удается, но потом черта эта вдруг снова вылезает, порой в самый неподходящий момент, словно коряга из воды, и тебе свербит душу, и ты понимаешь, что с этим придется жить и это не уйдет никогда, не сможет раствориться в твоих чувствах, а будет резать глаз, как бы сильно ты ни старался не смотреть в ту сторону.
В Ане было прекрасно все — и голос, и облик, и душа, и мысли.
Мы опять слушали фанк и особенно полюбившуюся нам песню «Across 110th Street» («Через 110-ю улицу»). Возможно, вы ее знаете, с ее звуков начинается фильм Тарантино «Джеки Браун». Когда я слушал песню в кинотеатре, я не понимал смысла ее названия, только позже в Нью-Йорке узнал, что на эту улицу выходит северная часть Центрального парка и дальше начинается Гарлем. Гарлем шестидесятых — семидесятых — самый харизматичный из всех гетто, такой не похожий на тот Гарлем, каким я застал его в середине нулевых, когда приехал в Америку, — аккуратненький, наполненный туристами, которых было чуть ли не больше, чем обитателей района. Только названия улиц отражали ту энергетику борьбы черных, что была там в шестидесятые, — бульвар Мартина Лютера Кинга, бульвар Малкольма Икса. Гарлем их примирил…
Из моего лэптопа звучал проникновенный голос Бобби Уомака:
I was the third brother of five
Doing whatever I had to do to survive
I’m not saying what I did was alright
Trying to break out of the ghetto was a day to day fight…
Мы слушали музыку, трахались, смеялись, болтали, заказывали еду в номер и ели, и баловались, и бросались друг в друга виноградом, и снова трахались.
В какой-то момент я захотел снять Аню на видео, попросил раздеться для меня. Она согласилась сразу, без колебаний. Я включил камеру на лэптопе и поставил мягкий, обволакивающий и полный гетто-грусти фанк-трек Гила Скотта:
See that black boy over there runnin’ scared
His old man in a bottle
He done quit his 9 to 5
He drink full time and now he’s livin’ in a bottle…
Аня начала танцевать, плавно поводя руками и покачивая бедрами и головой в разные стороны в такт музыке, волосы ее колыхались, падая на плечи. Время от времени она бросала на меня взгляд из-под ресниц, губы ее были сомкнуты в полуулыбке, одновременно слегка застенчивой и в то же время исполненной сознания своей женской власти, своего очарования. Мне нравилось смотреть на нее сквозь объектив камеры, придававшей зрелищу неестественно контрастное, рембрандтовское освещение, любоваться ее движениями, ее стройным, длинным телом, знать, что она танцует для меня. И я знал, что ей нравится, как я на нее смотрю. Дугой полетела кофточка, она осталась в обтягивающих джинсиках и в бюстгальтере, как-то незаметно ускользнул и он. Она танцевала, прикрывая руками грудь, — она немного стеснялась ее, говоря, что та у нее обвисшая, а мне так не казалось, и, кроме того, почему-то это было так трогательно, что у меня сердце щемило от любви и нежности. Она потихоньку придвигалась к камере, я направил ее пониже, на ее шелковистый животик, вот уже и джинсики остались на полу, она в белых трусиках, она запускает туда руку, так — неглубоко, дразня меня, потом медленно начинает снимать их, обнажая то, что под ними, но свет предательски падает выше, словно охраняя Аню от бесцеремонного объектива камеры, я вижу только темное пятно, и вот снова трусики уже на ней, она смотрит в камеру и смеется, смеется, заливается беззаботным смехом — как она меня провела. И я отрываю взгляд от камеры и смотрю ей в глаза, и чувствую, как мое лицо расплывается в улыбке, и тоже начинаю смеяться вместе с ней, и мы уже хохочем вместе, радостно, беззаботно. Вместе…
А музыка продолжает играть…
Легли спать только под утро, не хотелось расставаться на сон. Нам было легко, впереди у нас были еще целые сутки…
Наутро у меня была важная встреча со Стэном, Пабло и другими весьма значимыми людьми, приехавшими на конференцию со своими командами из крутых исследовательских центров Канады, Англии, Австралии, — речь шла об организации таких же проектов, как и наш, в других странах. Стэн председательствовал. К этому времени видно было, что он очень устал от конференции. Немного язвительно он попросил австралийцев говорить помедленнее: «Мы тут не все из Австралии, и шансы понять вас, если вы будете говорить быстро, нулевые». Потом он одернул какого-то англичанина за то, что тот что-то прошептал своему коллеге: «Послушайте, тут и так хватает белого шума, неужели его нужно еще усиливать?» Вообще, я никогда не видел его таким резким и, пожалуй, даже капризным, черт знает что на него нашло. Или он всегда так с чужими? Однако авторитет его был непререкаем, ответом на его выпады было только ученическое молчание. Рядом послышался вздох, видно, кому-то это уже было не впервой. Встреча происходила в местном детоксе — кто-то из неведомых барселонских доброжелателей выбил нам помещение на втором этаже; я сидел рядом с окном, с видом на первый этаж и периодически туда поглядывал. Внизу маялись на ломках местные наркоманы в обвисших трениках, застиранных майках и шлепанцах, они то шлялись туда-сюда по коридору, то плюхались в глубокие кресла на несколько минут, чтобы потом подняться и опять куда-то бесцельно брести вдоль обшарпанных стен клиники.
У меня же после двух или трех часов сна голова работала необычайно остро, даже с перехлестом. При этом работа мозга происходила в необычайных условиях, поскольку мир, и до этого бывший ирреальным, от бессонницы стал еще фантасмагоричнее. То и дело где-то рядом мелькали какие-то то черно-белые, то яркие цветные вспышки. Звуки были необыкновенно острые, некоторые даже немного царапающие. А когда я начал свой доклад, я слышал свой голос будто со стороны; звучал он необычно, как будто я одновременно и говорил, и слушал сам себя, как другого докладчика. Я видел свои более чем обычно дрожащие руки, которые указывали на слайды презентации, на них яркий, как подсолнухи, желтый шрифт заголовков, под ними кислотно-зеленый текст тезисов, белым курсивом светились цитаты из интервью. Когда начались вопросы, я тут же схватывал их суть и отвечал быстро, кратко и исчерпывающе, будто бил козырными тузами подбрасываемые мне мелкие шестерки и семерки мелких уточняющих вопросов, десятки и валеты критических замечаний. Наконец я отбился и вышел. Все улыбались мне. Это был успех. Проходя назад на свое место мимо столика, где стоял проектор, я не рассчитал расстояние и задел его. Картинка на экране съехала куда-то далеко вниз и одновременно вбок. Я стал поправлять проектор, но никак не мог настроить его так, чтобы картинка встала на нужное место. То она улетала куда-то вверх в поднебесье, то съеживалась в точку на полу, то переворачивалась вверх ногами.
— Can anybody please help Gregory, for Christ’s sake![3] — послышался скрипучий, с вирджинским акцентом голос Стэна, который прореза`лся в его речи, только когда он был сильно возбужден или раздражен.
«Должно быть, старик сильно устал, — подумалось мне. — Видимо, не отошел от джетлага, и щеки опять ввалились так, что не лицо, а череп просто, такой хоть на пиратский флаг». У него было какое-то безумное количество встреч на этой конференции.
Рядом возникли чьи-то умелые руки, которые быстро все поправили.
От перевозбуждения во время дискуссии я часто вставлял замечания большей частью по делу, но иногда и просто чтобы что-то сказать и принять участие в обсуждении, что не всегда было уместно. Стэн даже взглянул на меня пару раз, и не с осуждением, а с легким любопытством. Как-то раз я начал что-то говорить, но потерял мысль, она скомкалась, как кусок бумаги, куда-то улетела, и мне было ее не найти.
— Да? И какое это имеет отношение к делу? — подняв брови, спросил Стэн.
Я растерялся. Но тут Пабло выручил меня.
— Я думаю, что Грегори имеет в виду… — начал он и стал развивать что-то очень дельное, хотя и совсем далекое от того, что я хотел сказать.
Лишенное сна тело было вроде и разбито, но в то же время чувствовал себя я прекрасно, в голове моей слышался то легкий звон, то громко играл залихватский куплет из «Across 110th Street», крутящийся бесконечной петлей:
Экросс уан хандред энд тенс стрит!
Пара-пам-пам-пам-ба!
Экросс уан хандред энд тенс стрит!
Там-там-там-там-да-да!
Кроме того, мне казалось, что я отчетливо слышу шарканье шлепанцев и скрип кожаных кресел внизу, в «наркоманской» части больницы, хотя я знал, что это невозможно — нас разделяло толстое стекло, сквозь которое ничего нельзя было услышать; очевидно, все это было в моей голове.
Я находился в сильном и радостном возбуждении — от увлекательной дискуссии, от головокружительных планов и размаха фигурировавших бюджетных сумм, от масштаба, силы и новизны научного проекта, который мы затевали, от самого участия в таком избранном обществе. И главное, я знал, что дома меня ждет Аня. Все это время она незримо присутствовала со мной — в мое сознание постоянно вторгались сцены из вчерашней прогулки, безумной ночи. Иногда, отвлекшись, я представлял ее спящей — породистое длинное тело, раскинувшееся на широкой кровати, прикрытое смятым одеялом. Мне хотелось подойти к ней, расправить одеяло и укутать ее, защитить от неведомо чего, а затем сесть рядом и смотреть, как она спит. А потом раздеться, забраться под одеяло и прильнуть к ней — ощутить легкий укол-ожог от соприкосновения с ее жарким от сна телом и лежать и чувствовать, как ее тепло проникает и распространяется по моим ногам, рукам, всему телу.
Я знал, что семинар когда-нибудь закончится, и я снова доберусь до нее, до этого длинного, мягкого и теплого тела, и я смогу снова целовать его, прижимать к себе, чувствовать себя в нем.
День. Трип. Прыг-скок, прыг-скок. Вверх-вниз, вверх-вниз…
Последний день. Тайная вечеря в шикарном, выбранном по торжественному случаю ресторане. Горели свечи. Бесшумно, как призраки, сновали хорошо вышколенные официанты. Но роскошь не радовала, во всем этом ощущалось что-то от финальной трапезы для приговоренных к смерти американских заключенных, которым дают право выбрать себе последнее в их жизни яство. Но разве можно хорошим стейком заглушить чувство скорой смерти? Аня ела кролика и пила белое вино, я лениво ковырялся в паэлье и прихлебывал San Pellegrino. На душе было уже сильно тяжело, конец был близок. Нам обоим приходилось крепиться. Я медленно потягивал воду и рассказывал про джазовый концерт в Нью-Йорке. Мне часто приходилось делать паузы, чтобы перевести дыхание, сглотнуть комок в горле. Выпив воды и замирая на доли секунды, я чувствовал, как пузырьки лопаются у меня во рту. Аня несколько преувеличенно расхваливала кролика. Мы старались вести себя так, как будто ничего не происходит, как будто наш трип не закончится уже через какие-то несколько часов, как будто мы просто вышли провести время в приятном месте с хорошей кухней и атмосферой, поболтать о джазе, о кроликах, где и как их готовят, чтобы потом пройтись по черному мокрому асфальту барселонских улиц. Хемингуэевский героический пессимизм. Даже разговоры были хемингуэевские.
— Было здорово.
— Да, правда, было здорово.
— Все когда-то кончается.
— Так и есть. Как недолго наш отель служил нам домом.
— Да. Главное, что он был нашим домом. Он и сейчас еще наш дом.
А что еще нам оставалось делать? Рыдать? Нет, мы были решительно настроены, преодолевая собственное упадническое настроение, наперекор судьбе выжать из этого трипа все, что нам было отпущено.
Последняя ночь. Чтобы воспользоваться каждой отведенной нам секундой, мы не ложились спать. Трахались до последней минуты, это помогало отвлечься от черных мыслей. Я занимался сексом жестко, яростно, как будто борозды хотел оставить внутри Ани, навеки запечатлеть себя в ней. Иногда я ловил на себе Анин испуганный взгляд, лицо у нее было мокрое, красное, волосы прилипали к щекам, шее. Может быть, в моих неистовых движениях сквозило какое-то отчаянье, и Аня видела это, сострадала мне. Струился пот, мы были липкие от пота, наши тела то и дело приклеивались друг к другу и с некоторым трудом отрывались с бесшумным чмоком, словно не желая расставаться. Как это было не похоже на тот робкий секс, который был еще вроде совсем-совсем недавно, а казалось, с тех пор миновала целая вечность. У Ани начались месячные. Меня это не остановило. Я впивался, только что не вгрызался в ее лоно, стараясь впитать в себя как можно больше ее сока, в котором все смешалось — смазка, кровь, мои слюни. Во рту ощущался легкий привкус железа. Мне нравился вкус этой смеси — это же была Аня, я любил в ней все.
Играл фанк, саундтрек нашего трипа.
Утром мы отправились в аэропорт, у Ани самолет был вечером, и она поехала меня провожать. Было нестерпимо тяжело, давило, ломило в груди. У Ани на глазах блестели слезы, она уже не скрывала их, фазу героического пессимизма мы тоже миновали. Я поминутно сглатывал подступавшие комки в горле. Выпили кофе в забегаловке в аэропорту. Сил и желания что-то говорить не было, стояла тягостная тишина. Да и о чем тут можно было говорить…
«Нет, эта пытка не может более продолжаться», — подумал я.
— Давай ты поедешь, — сказал я, — так только тяжелее.
Аня, кивнула, стала собираться. Мы обнялись и поцеловались, целовались долго, я долго мял Анины губы, не хотел ее отпускать. Наконец миновали и эту стадию. Аня схватила сумочку и пошла не оглядываясь, я смотрел на ее высокую фигуру все время, пока она не скрылась. Даже в тот миг, несмотря на всю боль и тоску, я любовался ею. Мне было жалко ее, я представлял, что она чувствовала. Себя мне тоже было жалко.
После ее ухода стало немного полегче. Паспортный контроль, проверка ручной клади и досмотр со сниманием пояса, кроссовок и выгребания всего из карманов, лихорадочное собирание вещей с конвейерной ленты, поиск выхода на посадку — вся эта торопливая предпосадочная суета ненадолго отвлекла меня. И вот все предполетные забеги пройдены. Я бесцельно шатаюсь по залам аэровокзала, и меня снова накрывает. Я проклинаю свою жизнь. Ну почему, когда ЛЮБОВЬ ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ пришла ко мне, я — женат, и это еще полбеды, но и с маленьким ребенком на руках. Как я могу их бросить? С другой стороны, ведь если это как раз та Любовь, про которую слагают стихи, сочиняют песни, пишут романы, та единственная Любовь, что как небо в алмазах, разве во имя нее я не имею права пожертвовать всем, что у меня есть, пренебречь семейным долгом и всяческими моральными устоями? Разве Любовь не есть высшая ценность, перед которой меркнут всяческие моральные принципы? Такие вот инь и ян… Я еще не знал, что этот вопрос теперь будет терзать меня на протяжении долгих лет. Но я уже чувствовал, что попал в длинный и извилистый лабиринт, выход из которого найти будет очень трудно. Запутанный лабиринт, мощный водоворот, прочная паутина…
Но я не осознавал еще, насколько сильно я заплутал и запутался, насколько все то, что произошло, необратимо изменит всю мою жизнь. Всего этого я не знал, улетая обратно в Нью-Йорк рейсом Дельты DL 169 BCN-JFK.
1. Он мошенник (англ.).
2. О, чувак, ты так крут, Пабло, ты так крут! (англ.)
3. Ради бога, помогите кто-нибудь Грегори! (англ.)