Главы из книги
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2022
ЦАРЬ. БОГ. ФЕОФАН
…Самодержавный Государь человеческого закона хранить не должен, кольми же паче за преступление закона человеческого не судим есть: заповеди же Божии хранить должен, но за преступление их самому токмо Богу ответ даст, и от человека судим быть не может. Феофан Прокопович. Правда воли монаршей. 1722 |
1
Мы далеко не всегда сознаем, что в центре процессов окончательного формирования государственной идеологии и, соответственно, государственного строительства — процесса, определившего судьбу России на столетия, — оказались личность и судьба царевича Алексея Петровича.
Трагедия 1718 года стала некой точкой невозврата, после которой и стал бесповоротно реализовываться утопический вариант того, что принято именовать Петровской реформой и что Пушкин называл «революцией Петра».
«Дело» Алексея Петровича оказалось в центре мощной работы по созданию стройной и непреложной идеологической доктрины, которая в разных вариантах, но без потери глубинного смысла стала путеводной идеей русских самодержиц и самодержцев вплоть до Николая II, который в 1897 году определил свой статус: «Хозяин земли Русской».
Причем идеология эта рождалась в процессе подготовки общественного мнения к лишению права на престол законного наследника, а затем созданию доктрины, оправдывающей его убийство.
Мы уже говорили о той популярности, которой пользовался Алексей в разных слоях русского общества.
Очень рано формировавшийся миф о «царевиче-спасителе», слухи о преданности царевичу казачества, о том, что царевич скрывается в народе от преследований отца, — все это, конечно же, было известно Преображенскому приказу и его главе Ромодановскому, а соответственно, и царю.
В материалах следствия сохранились ходившие в народе листки с молитвами за Алексея.
«Настоящий нынешний день Преподобного Алексея человека Божия, благочестивому Государю нашему Царевичу и Великому Князю Алексею Петровичу Божиим промыслом на соблюдения жития его приданного, егда торжественными почитаем похвалами Ангела, о сем аще и недостойные наши дерзнухом принести к Богу молитвы, дабы преподобный Алексий, человек Божий, в имени своем пособителен суще нарицающимуся, благороднейшему Государю нашему Царевичу и Великому Князю Алексею Петровичу, молитвами своими подавал пособие, в непременном благополучном и душеспасительном здравии, дабы Его Царское благородие укрепился во всех, Богу и Отечеству Православному, угодных измерениях…»
Так православный люд откликнулся на очередное возвращение Алексея в родные пределы из Европы.
Особым аспектом ситуации было народное представление о роли в судьбе царевича его мачехи Екатерины.
Следственное дело, начатое в 1718 году, продолжалось до 1722 года, обрастая все новыми ответвлениями.
В декабре 1721 года «в Канцелярии Полициймейстерских дел, по розыскному делу, приличная к воровству женка отставного солдата Васильева, жена Кузнецова, Марья Обросимова дочь», желая, очевидно, облегчить свою участь, донесла на служителя в доме Меншикова, столяра Василия Королька, что он говорил «некоторые слова, касающиеся к чести Ея Величества, Всемилостивейшей Государыни Екатерины Алексеевны».
Не будем вдаваться во все повторяющиеся детали допросов. Нам важно то, что касается «дела» Алексея. А именно судьба царевича и оказалась сутью этого розыска.
Марию и Королька пытали, и при допросах выяснились весьма характерные, бродившие в народной среде подробности представлений о смерти Алексея, а главное — о причинах его гибели.
«А Генваря в 11-м числе, она же, Марья, в болезни своей, при исповеди отцу своему духовному назначила, а потом в распросе сказала:
Некоторых слов она в вышеписанном распросе не сказала, а именно, что при означенных, де, разговорах оной Королек говорил с нею: Пока, де, Государь здравствует, по то, де, время и Государыня Царица жить будет; а ежели, де, его, Государя, не станет, тогда, де, Государыни Царицы и Светлейшего Князя Меншикова и дух не помянется, того для, что, де, и ныне уже многие великому Князю сказывают, что, де, по Ее, Государыни Царицы, наговору Государь Царевича своими руками забил кнутом до смерти, а наговорила, де, она, Государыня Царица, Государю так: Как, де, тебя не станет, а мне, де, от Твоего сына и житья не будет; и Государь, де, послушав Ее, Государыни Царицы, и бил его, Царевича, своими руками кнутом, а от того он Царевич и умер».
«Великий Князь» в этом случае — сын Алексея Петр, будущий Петр III.
Помимо прочего, существенно то, что наиболее полные сведения следователи получили даже не от расспросов с пыткой, а от исповеди как Марии, так и Королька. Священники выполнили петровский указ и на тайну исповеди внимания не обращали.
Расспросы с пыткой, судя по записям, происходили именно после донесения священников.
К розыску привлекались новые лица из служителей в доме Меншикова. Выяснилось, что они вполне осведомлены о происходившем в царской семье.
Некая «старуха Варвара Кулбасова», одна из тех женщин, что ходили за княжескими детьми, по признанию Королька, говорила очень значимые для следователей вещи.
Будем помнить, что Королька пять раз вздергивали на дыбу, били кнутом и жгли огнем и выбили из него много разнообразной информации.
В частности, от «старухи Варвары Кулбасовой» он слышал о том, что «старую царицу», то есть Евдокию Лопухину, «сожгли или где дели, а горело, де, в то время на Конюшенном Дворе, а тут никого не пускали». То есть пожар был устроен для сожжения «старой царицы».
Стало быть, народ ждал от власти чего угодно.
Но главный и наиболее опасный мотив касался слухов о том, что шестилетнему великому князю Петру Алексеевичу «уже многие и ныне сказывают», как и по чьей вине погиб его отец.
Следствие по делу Василия Королька вели первые лица политического сыска — генерал Андрей Иванович Ушаков, будущий свирепый шеф Тайной канцелярии при Анне Иоанновне, и нынешний глава этого учреждения Петр Андреевич Толстой, главное действующее лицо в «деле» Алексея. Стало быть, этому направлению следствия придавалось особое значение.
Маленький царевич Петр Петрович, наследник, сын Екатерины, уже умер, и была высока вероятность, что трон после Петра займет царевич Петр Алексеевич. И, повзрослев и обладая властью, не забудет, кто погубил его отца…
2
Еще в начале века, в 1700-e годы, в народном, общественном сознании уже вызревал образ жестокого будущего — неизбежный конфликт отца и сына, который мог закончиться только трагически.
Это явление — пророческая мифология, порожденная особым инстинктом, также писавшимся полуосознанным предшествующим опытом, — не в последнюю очередь определяло атмосферу, в которой развивались отношения Петра и Алексея. При длительном внешнем благополучии и тот и другой жили с ощущением опасности.
И когда в 1715 году Петр решил для себя вопрос об участи сына, то появилась необходимость фундаментально подготовить общественное, народное сознание к роковой развязке, возвести вопиющее нарушение законов Божеских и человеческих в образец государственной мудрости и в пример нравственного подвига, чтобы на этой основе и далее возводить новую вавилонскую башню идеального «регулярного» государства.
Вопреки традиционному мнению, у Петра были большие сложности с выбором надежных сотрудников (см. главу «Фон для трагедии» в: Звезда. 2021. № 10).
Но в случае реформы нравственной, идеологической, при попытке создания ведущей концепции царствования судьба ему улыбнулась.
4 июля 1706 года Петр приехал в Киев. Готовилось возведение крепости. В ожидании похода Карла XII в российские пределы укреплялись границы со стороны Польши.
По традиции его приветствовал торжественной речью представитель Киевско-Могилянской академии Феофан Прокопович.
Речь молодого монаха поразила царя своей нетривиальностью и общекультурной насыщенностью.
Феофан Прокопович, преподававший поэтику, риторику, философию и богословие, очень искусно построил свою речь, так что восторженное восхваление монарха не казалось грубой лестью, а выглядело как дань высокой традиции.
«Что о солнце Анаксогор философ, то я глаголю о Царском зрении. Ученейший древний любомудрец, аки бы человек тоей ради вины создан был, дабы смотрел на солнце: тако солнечному светилу удивляешеся! Но поистине аки природное всем желание есть Царя видети <…> и аще кто видел, счастием своим зовет, в благополучие себе вменяет и тем вельми хвалится, яко Царя видел. Кое же было желание Киеву узрети Царя своего. <…>
Правда то, яко ты Пресветлый Монархо Наш и прежде пришествия твоего присутствовал еси зде, и всегда обитаеши. Обитаеши на судех правдою, обитаеши в Церквах поминанием Твоим, обитаеши в монастырех Твоими милостями, обитаеши во всем граде державною, обитаеши во всех мыслях славою, во всех сердцах любовию».
Дальше следовал долгий и подробный экскурс в историю — повествование о деяниях предшественников Петра, киевских князей и московских царей. И примеры из римской истории, и отсылки к Священному Писанию.
Это было еще до Полтавы, но Феофан точно уловил, что` особенно понравится воюющему царю.
«Зрит весь мир избранныи твои полки: удивляются иноземнии кавалерии Российской. Кая равная похвала быти может рицарству сему?»
Через три года «Слово похвальное» в честь победы под Полтавой написано было на трех языках — на латыни, славянском и польском.
Феофан обращался не просто к миру и городу. Прежде всего он обращался к самому Петру, восторженно объясняя ему масштаб его свершений.
«Вся Твоя и дела и деяния, Пресветлейший Монархо, дивная воистину суть. Дивне презираеши светлость и велелепие Царское, дивне толикие подъемлеши труды, дивне в различныя Себе ввергаеши беды, и дивне от них смотрением Божиим спасаешися, дивне и гражданския, и воинския законы, и суды уставил еси, дивне весь Российский род тако во всем изрядно обновил еси, обаче ныне достигл еси верха дивной славы, и отселе не вспомянет Тебе никто же без великого удивления. О нас, блаженных! О нас, благополучных! Что се с нами по неисчетным своим щедротам сотвори Бог? Забываются все мимошедшия скорби за нашедшая безмерная и безчисленная благая! Кия бо плоды от победы сей родишася нам? Превеликая слава народа нашего, здравие, безпечалие, мира возвращение, всякое изобилие, Церкви благостояние. Что же прочее? О, благословения на нас твоего, Боже наш! Мнит ми ся, яко светает уже день той, вон же проклятая унея, имевшая в отечество наше вторгнутися, и от своих гнездилищ извержена будет, святая же православно-кафолическая вера, юже от Малой России служители диавольскии изгнати хотяху, и во иныя страны благополучне прострется».
И Петр оценил возможности молодого монаха.
В 1711 году он взял Феофана с собой в роковой Прутский поход, и, очевидно, монах вел себя мужественно, поскольку сразу по возвращении он был назначен игуменом Киево-Братского монастыря, ректором Киево-Могилянской академии и профессором богословия.
А в 1715 году, когда долго и глубоко назревавший, неразрешимый конфликт между Петром и Алексеем стал явным, царь вызвал Феофана в Петербург.
Болезнь помешала Феофану выполнить приказ немедленно. Он оказался в Петербурге незадолго до отъезда царевича Алексея за границу.
Он пользовался благосклонностью Меншикова, которому тоже посвятил сильное «Слово похвальное», и вполне вероятно, что ситуация в августейшем семействе была ему известна.
Во всяком случае, в первом же своем публичном выступлении в столице, 28 октября 1716 года, он произнес «Слово похвальное в день рождества Благороднейшего Государя Царевича и Великого Князя Петра Петровича», в котором уже намечены были те идеи, которые было необходимо Петру внедрять в общественное сознание.
Что же являл собой этот умный, безмерно образованный и талантливый человек, ставший рупором ведущих идей Петра, мощно их воплотивший в ярких и убедительных текстах?
Он родился в Киеве, в семье состоятельного купца, и при рождении был наречен Элазаром.
Его дядя, Феофан Прокопович, был ректором Киево-Могилянской духовной академии, и юному Элазару естественно было при таком покровительстве выбрать духовную карьеру.
Но путь его по этой стезе оказался своеобразен и вполне соответствовал особенностям его личности.
Он блестяще окончил академию и как один из лучших учеников был отправлен для продолжения образования в Краковскую, а затем Львовскую католическую школу. Но, чтобы учиться в католической Польше, нужно было отказаться от православия. И юный Элазар стал униатом, то есть адептом католической церкви греческого обряда. В Польше он принял монашеский обет и обратил на себя внимание монахов греко-униатского ордена Василия Великого, базилиан. Орденское начальство отправило его в Рим — учиться в коллегии Св. Афанасия, специально учрежденной Папским престолом для пропаганды католичества среди славян и греков.
В монашестве он стал Елисеем.
Обладая неистовой жаждой знаний, он проводил все свое внеучебное время в Ватиканской и других библиотеках, а в коллегии изучал правила красноречия, стихосложения, знакомился с творениями античных философов. Разумеется, особое внимание уделялось творениям отцов Западной и Восточной церкви.
Он прошел полный курс католического богословия.
И снова привлек внимание влиятельных персон. На этот раз это были иезуиты.
И тут произошло нечто не совсем понятное. Очевидно, ему было императивно предложено вступить в орден Иисуса. Но это не соответствовало его планам, а прямо отказаться было опасно. И он предпринял рискованный шаг — тайно бежал из Рима. В противном случае ему пришлось бы остаться в Италии.
Возможно, с этой ситуацией связано его будущее резкое неприятие папежества. Он явно ненавидел все, что было связано с Ватиканом.
Благодаря живому уму, сильной памяти и фанатическому усердию он стал за годы, проведенные в Польше и Риме, без преувеличения, одним из образованнейших людей своего времени. Тем более что он и дальше свое образование пополнял.
Он вернулся в Киев в 1702 году. Ему был тридцать один год, и он был исполнен честолюбивых планов.
Он тут же перешел из униатства в православие и сменил имя Елисей на Самуил, а в 1705 году снова сменил имя и стал Феофаном — в честь своего дяди и покровителя.
О его первой встрече с Петром и начале его карьеры нам известно.
Позднейшие исследователи оценивали его сурово. Авторитетный историк Церкви протоиерей Георгий Флоровский в монументальном труде «Пути русского богословия» так характеризует личность Феофана: «Феофан Прокопович <…> был человек жуткий. Даже в наружности его было что-то зловещее. Это был типический наемник и авантюрист, — таких ученых наемников тогда много бывало на Западе. Феофан кажется неискренним даже тогда, когда он поверяет свои заветные грезы, когда высказывает свои действительные взгляды. Он пишет всегда точно проданным пером. Во всем его душевном складе чувствуется нечестность. Вернее назвать его дельцом, не деятелем. Один из современных историков остроумно назвал его „агентом Петровской реформы“. Однако, Петру лично Феофан был верен и предан почти без лести и в Реформу вложился весь с увлечением. И он принадлежал к тем немногим в рядах ближайших сотрудников Петра, кто действительно дорожил преобразованиями. В его прославленном слове на погребение Петра сказалось подлинное горе, не только страх за себя. Кажется в этом только и был Феофан искренним, — в этой верности Петру, как Преобразователю и герою…»[1]
Характеристика жестокая. Можно было бы заподозрить Флоровского в пристрастности. Недаром Бердяев предложил в рецензии на «Пути русского богословия» назвать книгу «Беспутство русского богословия».
Но другой весьма уважаемый мыслитель, Николай Онуфриевич Лосский, в «Истории русской философии» писал: «Отец Георгий оказал большую услугу развитию русского богословия своей замечательной работой „Пути русского богословия“».[2]
Скорее всего, Флоровский не совсем справедлив, называя Феофана наемником и авантюристом. Он сам же опровергает это обвинение, говоря о подлинной преданности Феофана Петру и делу реформы.
Другой вопрос — какой аспект реформы, или «революции», Петра был ему по-настоящему близок и какими средствами содействовал он своему патрону.
Дмитрий Александрович Корсаков, многолетний профессор русской истории в Казанском университете, ученый, не любивший крайностей, тем не менее в основательной работе «Воцарение императрицы Анны Иоанновны», вышедшей в 1880 году, изучив роль Феофана в драматических событиях января — февраля 1730 года, тоже начертал не менее зловещий портрет этого ближайшего сотрудника первого императора: «…властолюбивый и заносчивый, он стремился к власти, хотел быть временщиком в Русской церкви, и если не мечтал о патриаршестве, то надеялся так организовать синодальную коллегию, чтобы первенствовать в ней фактически. При Петре Великом ему не удалось достичь этого: Стефан Яворский и Феодосий Яновский заграждали ему дорогу, да и император был не из таких людей, которые способны равнодушно сносить чье-либо первенство. Со смертию Петра открылась широкая арена для честолюбивых мечтаний временщиков. Стефан Яворский сошел уже в могилу, и Феофан направил всю свою злобу против Феодосия, который и был им низвергнут. Заточенный в отдаленный монастырь под именем „чернеца Федоса“, он явился первой жертвой ненасытимого честолюбия и жестокой мести, которыми преследовал Феофан своих врагов. Ряд архиерейских процессов, начатых Феофаном уже при Анне и окончившихся после его смерти, — ложится кровавым и тяжким укором на память Новгородского архиепископа. Эти процессы, которым Феофан постоянно придавал политический характер, далеко превосходят коварством и жестокостью параллельно шедшие с ними политические процессы государственных людей царствования Анны Иоанновны…»[3]
Историк Церкви и пастырь архиепископ Филарет (Гумилевский), старавшийся быть лояльным собрату-иерарху, тем не менее как честный и справедливый человек должен был признать, характеризуя Феофана: «Христианство хорошо было известно уму его, он знал его отчетливо и полно; но оно не было господствующим началом его жизни; хитрый и дальновидный, он умел находить себе счастье, не справляясь с совестью».
В своей «Истории русской церкви» архиепископ Филарет скупо, но выразительно и горько рассказывает о расправе Феофана над его идейным противником, архиепископом Феофилактом Лопатинским.
«Феофан Прокопович сильно унизил себя в этой борьбе. <…> Он не был столь добросердечен, чтобы забывать личные оскорбления, не был столь велик духом, чтобы не унижаться перед сильными времени для видов честолюбия. <…> И Феофан, не умевший побеждать в себе страстей, стал действовать против Стефана и Феофилакта. Он представил в Тайную канцелярию Бирона как „Камень веры“ (сочинение Стефана Яворского. — Я. Г.), так и апологию, писанную Феофилактом, называя их вредными для государства. Феофилакт тогда же исключен из членов Синода и удалился в Тверь. <…> Но Бирон и Феофан не оставляли неоконченными начатых дел».[4]
Старый архиепископ оказался в застенке. Его подымали на дыбу и били батогами, а затем он был лишен сана и монашества и заключен в Петропавловскую крепость, где его разбил паралич.
Таков был Феофан Прокопович, которому Петр поручил оформить свои главные политические идеи.
Это был очень точный выбор, поскольку неукротимая энергия Феофана в достижении своих целей была под стать петровской в делах государственных, равно как и отношение к роду человеческому.
Пушкин писал, что «Петр I <…> презирал человечество может быть более, чем Наполеон». Строители утопий любят только будущее человечество.
Если принять это за правду — а мы к этому еще вернемся, — то эта формула вполне относится и к Феофану, безжалостному и высокомерному.
Это явное презрение распространялось и на Церковь как институт.
В августе 1716 года, собираясь в Петербург, Феофан писал (на латыни) своему другу: «Может быть, ты слышал, что меня вызывают для епископства; эта почесть меня так же привлекает и прельщает, как если бы меня приговорили бросить на съедение диким зверям. Дело в том, что лучшими силами своей души я ненавижу митры, саккосы, жезлы, свещники, кадильницы и тому подобные утехи: прибавь к тому весьма жирных и огромных рыб. Если я люблю эти предметы, если я ищу их, пусть Бог меня покарает чем-нибудь еще худшим. Я люблю дело епископства и желал бы быть епископом, если бы вместо епископа мне не пришлось быть комедиантом. Ибо к тому влечет епископская и в высшей степени неблагоприятная обстановка, если не исправит ее божественная мудрость.
Поэтому я намерен употребить все усилия, чтобы отклонить от себя эту чрезвычайную почесть и лететь обратно к вам».
На самом деле Феофан и не думал отказываться от епископства, то есть от власти. Впоследствии он жестоко отомстил тем, кто возражал против его посвящения в этот сан.
Его не случайно обвиняли в пристрастии к протестантству. Ему и в самом деле претила ритуально-торжественная сторона как католической, так и православной церковной жизни. Ему нужна была власть в чистом виде.
И он готовил свое вступление во власть и помимо хвалебных слов Петру и Меншикову.
В 1712 году он написал некое сочинение — «Книжицу» — «Повесть о распре Павла и Варнавы с иудействующими и трудность слова Петра Апостола о неудобоносимом законном иге пространно предлагается».
Это обширное сочинение — 158 страниц! — посвящено было близкому к царю вельможе, возглавлявшему Монастырский приказ, то есть ведавшему церковными делами: «Сиятельнейшему и превосходительнейшему сенатору, благороднейшему господину, графу Иоанну Алексеевичу Мусину-Пушкину. Моему господину и патрону».
Мусин-Пушкин, весьма влиятельная персона, с момента создания Сената в 1711 году — первый в списке сенаторов. Стало быть, еще будучи ректором академии в Киеве, Феофан наладил тесные связи с одной из «сильных персон» в окружении Петра.
На первый взгляд, «Книжица» посвящена сугубо теологическим проблемам, хотя в тот момент достаточно злободневным.
Сюжет «Книжицы» взят Феофаном из Деяний апостолов (15: 10). В этой главе рассказывается о спорах апостолов Павла и Варнавы в Иерусалиме с фарисеями о роли обрезания в деле спасения. Но Феофан расширил сюжет и фактически изменил проблематику.
Понятие «иго» в небытовом смысле в Новом Завете встречается только дважды. Один раз именно в Деяниях. Апостол Петр, на которого Феофан и ссылается, говорит агрессивным фарисеям: «Что же вы ныне искушаете Бога, желая возложить на выи учеников иго, которого не могли понести ни отцы наши, ни мы?»
Речь шла об обращении язычников и соблюдении Закона.
Архиепископ Феофилакт, полемизируя с Феофаном, воспользовался другим евангельским текстом — Евангелием от Матфея.
Иисус увещевает нераскаявшихся грешников: «Возьмите иго Мое на себя, и научитесь от Меня; ибо я кроток и смирен сердцем; и найдете покой душам вашим. Ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко» (11: 29—30).
Если в трактате Феофана главной смысловой формулой было «неудобоносимое законное иго», то Феофилакт назвал свой полемический ответ «Иго Господне благо и бремя Его легко».
Неизвестно, прозревал ли Феофилакт политическую подоплеку выступления Феофана. Скорее всего, он исходил из теологического несогласия, подозревая того в «калвинской ереси».
Флоровский писал о спорах вокруг «Книжицы», которая не была опубликована (вышла только в 1774 году), но была широко известна в церковных кругах: «Именно учение Феофана об оправдании в этой книжице дало первый повод его противникам заговорить о его „церковных противностях“, что де заражен он „язвой калвинскою“, что вводит он де в мир российский мудрования реформатские. Для таких упреков и подозрений было достаточно оснований. Феофан исходит из самого строгого антропологического пессимизма, почему для него заранее обесценивается вся человеческая активность в процессе спасения. <…> Человек разбит и опорочен грехопадением, пленен и опутан грехом. Пленена и обессилена самая воля. <…> Феофан подчеркивает, что „совершается“ спасение верой, и дела человека не имеют никогда совершительной силы…»[5]
Но при внимательном чтении «Книжицы», с учетом общего мировоззрения и практической деятельности Феофана, в ней можно уже в 1712 году обнаружить черты той политической доктрины, которую с такой страстью будет он оформлять и проповедовать уже через несколько лет.
Вступительный текст, обращенный к «господину и патрону», и начинается соответственно. «Се мое об иге законном мнение, сказующее тяжесть его не удобоносимую ни в чем ином быти, точию в оной закона истязательной силе, еже бы во всех писанных, в книзе законней, пребыти совершенным, и весьма безгрешным! а не достигну толикой святыни, полежати клятве оной: „Проклят всяк, иже не пребудет во всех писанных в книзе законней, яко творити я“».
Еще выразительнее и определеннее «Извещение о книжице сей благочестивому читателю»: «Прием вину дела сего, с разговора о слове Петра Святаго, закон игом неудобоносимым нарекшаго, надеяхся недолгим словом окончить сие.
Трудности бо сея, в чем есть неудобоносимая тяжесть законная, сие краткое мое решение есть: тое есть оная тяжесть, чего требует закон ко оправданию законному, а никто же от человек совершити может. Закон же требует безгрешнаго, и ниже мало скудного хранения всех заповедей своих, аще кто законом оправдитися хощет: а такового законохранения никто же от человек исполнити может, кроме единого безгрешнаго Христа: понеже кто же безгрешен есть, аще бы единый день жития его был: убо тяжесть оная законная в сем лежит: еже быти безгрешным закона творцом тако, дабы на суде Божием возмог весьма невинен быти и оправдитися».
Флоровский, опытный и образованный богослов, так расшифровывает смысл весьма хитросплетенных рассуждений Феофана: «„Оправдание“ Феофан понимает вполне юридически <…>. Это есть действие благодати Божией, которым кающийся и уверовавший во Христа грешник туне приемлется и объявляется правым, и не вменяются ему грехи его, но вменяется правда Христова…»[6]
Эта установка естественно переключалась в политическую плоскость. Ничтожный и сокрушенный изначальным грехом человек, неспособный снести «иго неудобоносимое» соблюдения заповедей, что бы он ни творил в этой жизни, спастись может только беспредельной верой, которая сама по себе искупает любые его поступки. Соответственно, человеку для физического спасения достаточно беспредельно и безоговорочно верить в наместника Бога на земле — Государя.
Недаром в своих рассуждениях Феофан время от времени переключается на светскую терминологию, чтобы доходчиво пояснить читателю свою мысль: «Подобно корона и скипетр Царский вельми быти тяжкое, а малодушному и малоумному человеку отнюдь неудобоносимое глаголется, не ради материи своей: кто невесть? но ради дела собою знаменуемого».
В последней части трактата, где речь преимущественно идет о той самой проблеме «оправдания», которую Флоровский выделил как основную и которая строится в значительной степени на истории жертвоприношения Авраама, готового к закланию своего сына, Феофан тоже для усиления смысла прибегает к «государственной» лексике.
Чтобы подкрепить утверждение о многосмысленности текстов Писания, он пишет: «Обычно, как в слове человеческом, тако и в Божием. В слове человеческом многие примеры суть, яко егда глаголем: скипетро царства сего или оного крепко быти: сие есть самое царство. И Царскую жалованную грамоту, нарецаем милость Царскую».
История Авраама и Исаака наверняка постоянно жила в сознании Феофана. Тем более что его мысль совершала причудливые обороты. Если, как резонно утверждает Флоровский, с одной стороны, «дела человека не имеют никогда совершительной силы», а значение имеет только вера, то с другой — веру можно доказать именно делом.
«Егда Авраам, возложи на жертвенник связанного Исаака, и уже намеревался заклати его, запрещающий тое Ангел сице проглагола к нему: Ныне познах яко боишися ты Бога, и не пощадел еси сына твоего возлюбленного мене ради. А от сего слова яве есть, яко делом тем Авраам показал великую веру свою».
Собственно, вся деятельность Феофана с появления его в Петербурге есть напряженные поиски аргументов для оправдания того, что задумал Петр, и того, что он совершил, — сыноубийства.
Для этого необходимо было предложить предельно убедительную идею государственного устройства, сутью которого является абсолютная власть монарха, не подлежащего суду человеческому, а исключительно суду Божьему. А для этого монарх должен был стать подобен Богу во всех своих деяниях и обладать Его правами в решении человеческих судеб и судеб народов и государств.
Здесь нет ни надобности, ни возможности разбираться в перипетиях собственно богословского спора, в котором противники Феофана уличали его в проповеди протестантизма.
Как писал тот же Флоровский, «Феофан был изворотлив и ловок, и сумел отвести от себя богословский удар. Возражения несогласным под его пером как-то незаметно превращались в политический донос, и Феофан не стеснялся переносить богословские споры на суд Тайной Канцелярии. Самым сильным средством самозащиты, — но и самым надежным, — было напомнить, что в данном вопросе мнение Феофана одобрял или разделял сам Петр».[7]
Уделить такое внимание «Книжице» имело смысл, чтобы было ясно: идеи, которые он с такой страстью и, прямо скажем, талантом проповедовал и за- щищал в период «дела» царевича Алексея и сразу после него, оформляя и оправдывая страшные результаты, не были навязаны Феофану царем. Они были органичны для него, поскольку он был, по сути, не столько богословом, сколько политическим дельцом, для которого церковная жизнь была наиболее подходящей сферой для карьеры, а христианская доктрина органично трансформировалась в учение политическое. Привычные для русского православного человека термины и сюжеты приобретали политический смысл.
А христианская мораль — «иго неудобоносимое» — отступала перед политической целесообразностью, воспринимаемой как императив, и поскольку, как мы увидим, в доктрине Петра — Феофана желание монарха и есть воля Божия, то любое деяние можно было оправдать.
Речь шла о власти абсолютной в точном смысле слова. Власти, делегируемой Богом самодержцу для устроения дел человеческих на вверенной ему территории.
Демиург, каким мыслил себя Петр, строитель утопии, и должен был обладать именно такой властью.
3
В одном из своих историософских сочинений Александр Михайлович Панченко анализировал ситуацию, в которой мы стараемся разобраться: «Культура объявила себя соперницей веры и при Петре, казалось, выиграла это соперничество. Смысл Петровских реформ вовсе не европеизация, как принято думать, смысл ее — секуляризация, обмирщение. Петр упразднил патриаршество, учредил Синод и сам себя назначил главою Церкви, „крайним Судиею Духовной коллегии“. „Устами Петровыми“ в сфере религии (точнее, идеологии) был архиепископ Феофан Прокопович, человек умный и ученый, но авантюрного склада, умевший „находить себе счастие, не справляясь с совестию“ (Филарет Черниговский). Впрочем, у птенцов гнезда Петрова совесть была вообще не в чести. Эта „бессовестность“ — черта не столько индивидуальная, сколько эпохальная. Рушилась старосветская нравственность — поскольку рушилась духовная власть Церкви („папежский се дух“, — восклицал Феофан). Высшая инстанция — государь, который объявляется хранителем и толкователем истины, „власть высочайшая… надсмотритель совершенный, крайний, верховный и вседействительный, то есть имущий силу и повеления, и крайнего суда, и наказания над всеми себе подданными чинами и властьми, как мирскими, так и духовными. И понеже и над духовным чином государское надсмотрительство от Бога установлено есть, того ради всяк законный государь в государстве своем есть воистину епископ епископов.“ „Епископ“ в буквальном значении — „надсмотритель“. Феофану Прокоповичу мало этой почти кощунственной игры словами, он называет царя и „Христом“ (в буквальном смысле — „Помазанником“)».[8]
Собственно говоря, Панченко здесь опирается на соображения Флоровского.
«Новизна Петровской реформы не в ее западничестве, но в секуляризации», — писал Флоровский.[9] Он обратил внимание на то, что Панченко называет «почти кощунственной игрой словами»: «…предостерегает, как бы кто, под видом ревности церковной, не восстал на „Христа Господня“. Ему доставляет явное удовольствие эта соблазнительная игра словами: вместо „Помазанника“ называть Царя „Христом“».[10]
Дело, конечно, не в удовольствии, а в стремлении решить главную задачу — внедрить в народное сознание ассоциацию между всевластием Господа Бога над миром и царя над своим народом.
Флоровский напоминает, что эта тенденция началась не с Феофана.
История сакрализации персоны государя подробно исследована в работе Виктора Марковича Живова и Бориса Андреевича Успенского «Царь и Бог. Семиотические аспекты сакрализации монарха в России».
Исследователи, естественно, расширяют и углубляют проблематику. И практика Феофана Прокоповича оказывается одним из аспектов длительного хронологически и значительно более событийно-многообразного сюжета. «Религиозно-политическая идеология, обусловленная восприятием Москвы как Третьего Рима, может быть определена как теократическая эсхатология: Москва остается последним православным царством, а задачи русского царя приобретают мессианистический характер. Россия как последний оплот православия противопоставляется всему остальному миру, и это определяет отрицательное отношение к внешним культурным влияниям (в той мере, насколько они осознаются). Чистота православия связывается с границами нового православного царства, которому чужды задачи вселенского распространения; культурный изоляционизм выступает как условие сохранения чистоты веры. Русское царство предстает само по себе как изоморфное всей вселенной и поэтому ни в каком распространении или пропаганде своих идей не нуждается. <…> Эта идеология претерпевает коренное изменение в царствование Алексея Михайловича. <…> Алексей Михайлович стремится в принципе к возрождению Византийской империи с центром в Москве как вселенской монархии, объединяющей в единую державу всех православных. Русский царь должен теперь не только занимать место византийского императора, но и стать им. <…> Русские традиции рассматриваются как провинциальные и недостаточные <…>.
<…> …со времени Алексея Михайловича момент помазанничества приобретает исключительно большое значение в восприятии монарха в России. И характерно, что, по крайней мере, с начала ХVIII в. монарх может называться не только „помазанником“, но и „христом“. <…> В послании восточных патриархов к Алексею Михайловичу (1663 г.) преданность царю выставляется в качестве конфессионального требования именно в силу того обстоятельства, что царь называется именем Христа (т. е. помазанник), и, следовательно, невозможно быть христианином, не будучи верноподданным».[11]
Деятельность Феофана, как и вся церковная реформа Петра, представляется моментом окончательного концептуального перелома традиции и началом нового качества процесса.
Не только семантическое, но и конкретно бытовое отождествление царя с Христом возникает в Петровскую эпоху. Исследователи приводят целый ряд соответствующих примеров.
Так, фактический глава Сената, один из первых вельмож государства, князь Яков Федорович Долгорукий, явно замешанный в «деле» Алексея и опасающийся жестокой кары, писал в разгар следствия в феврале 1718 года: «Ныне принужден я недостойным моим воплем отягчить Вашего Величества дрожайшие ушеса: преклони, Господи, ухо твое и услыши глас раба твоего, в день зла моего вопиюща к тебе!»
Петр, разумеется, знал текст, к которому князь Яков Федорович хотел привлечь высочайшее внимание и разжалобить разъяренного владыку. Это молитва Давида «Об избавлении от врагов».
«Услышь, Господи, правду [мою], внемли воплю моему <…>. К Тебе взываю я, ибо Ты услышишь меня, Боже; преклони ухо Твое ко мне, услышь слова мои» (Пс. 16: 1, 6).
Или другой текст из этой молитвы:
«На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек; по правде Твоей избавь меня; приклони ко мне ухо Твое, поспеши избавить меня. Будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня» (Пс. 30: 2—3).
Долгорукий не без основания считал, что, обращаясь к царю как к Господу Богу, он имеет больше шансов на снисхождение. И не ошибся.
Помимо исследования «византийских мотивов» в идеологии Московского царства и трансформации этого наследия, авторы приходят к принципиальным выводам, имеющим непосредственное отношение к нашей проблематике. «…Наименование царя „христом“, — пишут они, — не ограничивается чисто этимологическими соображениями, но свидетельствует и о их реальном сближении в сознании того времени».[12]
И утверждение о политическом результате тенденции при Петре: «Апологеты государственной власти настаивают при этом на закономерности подобных атрибутов, и это делает внешние знаки сакрализации царя предметом государственной политики. Таким образом сакрализация царя превращается в государственный культ».[13]
Особость рассматриваемой нами ситуации в том, что Феофан по желанию Петра перевел «сближение в сознании» в чисто прагматическую плоскость, сделав его орудием решения сиюминутных остроактуальных проблем, главной из которых было объяснение и оправдание расправы с царевичем Алексеем, законным наследником престола.
Эту важнейшую в тот момент задачу Феофан с присущей ему яростной энергией и ораторской одержимостью решал в сочинении воистину вдохновенном, датированном 6 апреля 1718 года.
В это время Алексей и другие лица, арестованные по его «делу», прибыли из Москвы в Петербург для продолжения розыска. Ждали приезда «девки Ефросиньи». Было ясно, что обещанное прощение, данное Петром царевичу, скорее всего, будет аннулировано.
Риторическая и смысловая почва для этого основополагающего сочинения была подготовлена. Еще 28 октября 1716 года Феофан, только успевший осмотреться в Петербурге, произнес проповедь, в которой обозначил главное направление своей будущей деятельности.
Это была годовщина рождения царевича Петра Петровича, и в восторженной проповеди, произнесенной в присутствии многих знатных особ (Петр был за границей), кроме панегирика малолетнему наследнику престола, он предлагает миру и городу свою любимую идею повиновения высшей воле, которая, следовало понимать, сосредоточилась в личности светского властелина.
Со свойственным ему размахом он подтверждает свое утверждение общемировым опытом: «Поиди в Африку, таковаго чина: Фец, Тунис, Алжир, Трипол, Барка и великая Ефиопиа народ Абиссинский и прочая на полудни Государства. Поиди во Асию, такова Туркия, Персида, Индия, Хина с Китаем и Япония, все подобное слышим и об Америке новом имянуемом свете». В качестве примера отрицательного приводится Речь Посполитая, отвергнувшая эту благую форму правления и оттого пострадавшая.
Любопытно, что Никифор Вяземский счел нужным отправить вслед едущему по Европе в сторону Вены Алексею письмо с сообщением о прибытии в столицу Прокоповича.
Нет конкретных сведений о беседах в этот период (после 1716 года) Петра с Феофаном. То, что они работали сообща над тем, что можно назвать идеологической моделью, несомненно.
С некоторыми результатами мы уже знакомились. И дело было не только в необходимости воздействия на общественное, народное сознание в преддверии слома принципов наследования власти и демонстративного отрицания заповеди «Не убий» по отношению к царскому сыну.
Иван IV Грозный убил своего сына. Но это был эксцесс, несчастный случай, результат мгновенной безумной вспышки.
Здесь же речь шла о продуманной акции.
Это требовало подготовки и оправдания.
Это требовало психологической подготовки и оправдания для самого Петра. Нет оснований думать, что это решение далось ему легко и он не понимал общественной, народной, международной реакции.
Ему необходимо было убедить себя в своем праве поступить именно так, и это было главное. «Петр презирал человечество…»
Феофан выполнял обе функции. Он создавал обоснование для мира и индульгенцию для исполнителя.
4
Трактат «Слово о власти и чести царской», датированный 6 апреля 1718 года, имеет развернутый подзаголовок: «Яко от самого Бога в мире учинена есть, и како почитати Царей, и оным повиноватися людие долженствуют, кто же суть, и коликий имеют грех противляющиися им».
В самом названии уже содержится суть и смысл «Слова» — обличение людей, кои дерзнули отказать в подчинении царю.
В первой половине марта были жестоко пытаны и 17-го числа казнены епископ Ростовский Досифей и несколько близких к нему людей.
Это был круг бывшей царицы Евдокии.
В тот же день колесован был Александр Кикин, которого Петр некогда ласково называл «дедушкой», домашний человек в августейшей семье, и отправлен в ссылку в кандалах прославленный генерал, князь Василий Владимирович Долгорукий, еще недавно успешно соперничавший с Меншиковым, доверенное лицо царя.
Через месяц с небольшим будет вздернут на дыбу и бит кнутом Алексей, и начнется череда его жесточайших истязаний.
В этот промежуток и создается «Слово о власти и чести царской» — злободневный политический текст, пронизанный ощущением опасности и ясно намечавший ту самую кощунственную и необходимую Петру идею, которая возмущала и Флоровского, и Панченко, и многих современников Петра и Феофана.
Для обнародования «Слова» Феофан выбрал праздник Входа Иисуса в Иерусалим, где народ приветствовал его как царя Иудейского, и это можно было считать предвестием воцарения Иисуса в Иерусалиме Небесном. Уже тут началась тонкая словесная игра священными смыслами, и царь земной настойчиво ассоциировался с Царем Небесным.
При этом посрамляются враги Царя Небесного: «Негодуют о сем Архиерее и книжницы, но не успевают, рвутся завистию святии фарисее и пресещи торжество тщатся, но не могут».
И Феофан уже прямо провозглашает: «Не видим ли зде, кое почитание Цареви? Не позывает ли нас сие да не умолчим, како долженствуют подданныи оценяти верховную власть? и коликое долженствует сему противство в нынешнем у нас открыся времени?»
Феофан понимает, как далеко он намерен зайти и какую это неизбежно вызовет реакцию, и потому отрицает очевидное: «Ниже да помыслит кто, аки бы намерение наше есть, земнаго Царя сравнити небесному: не буди нам тако безумствовати…»
И далее, постоянно возвращаясь к обличению нынешних последователей «древних монархомахов или цареборцев», Феофан последовательно и настойчиво подводит слушателей и читателей к главной идее.
«Рекл бы еси, что от самаго Царя послан был Павел на сию проповедь, так прилежно и домогательно увещевает, аки млатом толчет, тожде паки и паки повторяет: несть власть аще не от Бога, власти от Бога учинены, Божии слуга, служитель Божий суть!»
И после длительной подготовки — ссылки и толкования священных текстов, отсылки к историческим примерам — он переходит к главному.
«Приложим же еще учению сему, аки венец, имена или титлы властем высоким приличны: несуетныя же, ибо от самаго Бога данныя, которыя лучше украшают царей, нежели порфиры и диадимы, нежели вся велелепная внешняя утварь и слава их, и купно показуют, яко власть толикая от самаго Бога есть.
Кия же титлы? Кия имена? Бози и Христы нарицаются. Славное есть слово Псаломское: аз рех: бози есте и сынове вышняго пси; ибо ко властем речь оная есть. Тому согласен и Павел Апостол: суть бози мнози, и господие мнози. Но и прежде обоих сих Моисей такожде имянует власти: Богом да не злослопиши, и князю людей твоих да не речеши зла. Но кая вина имени толь высокаго? Сам Господь сказует у Иоанна Евангелиста своего, яко того ради бози нарицаются, понеже к ним бысть слово Божие. Кое же иное слово? Разве оное наставление от Бога им поданное, еще хранити правосудие, якоже в том же помянутом псалме чтем. За власть убо свою от Бога данную бози, сиесть наместницы Божии на земли наречены суть. И изрядно о сем Феодорит: „понеже есть истинно судия Бог, вручен же суд есть и человеком; того ради бози наречены суть, яко Богу в том подражающии“.
Другое же имя Христос, или помазанный, так частое в писании, что долго бы исчисляти. И комуж потребен толк, чего ради тако нарицаются Царие?»
То есть говоря «Христос», мы можем подразумевать — Петр.
Обличая «древних монархомахов и цареборцев», Феофан решает и проблему политической свободы.
«Но на чем назидали мнение свое древнии оныи лстецы? На свободе христианстей. Слышаще бо, яко свободу преобрете нам Христос, о нейже и сам Господь глаголет, и на многих местех в посланиях Апостольских чтем, помыслили, будто мы и от властей послушания свободны есмы, и от закона Господня. <…> Не ведали или паче не хотели ведати окаяннии, в чесом свобода наша Христианская, свободил есть нас Христос крестом своим от греха, смерти и диавола, сиесть, от вечнаго осуждения, аще во истинном покаянии веруем в него <…>. А от послушания заповедей Божиих и от покорения властем предержащим должнаго не подал нам Христос свободы…»
После обширного экскурса в самые разные эпохи, когда возникали противоречия между властью и народом, Феофан предрекает национальную катастрофу России в случае посягновения на власть государя.
Мы не до конца сознаем накал народного ропота, доходивший до слуха властных верхов. Феофану, равно как и Петру, он был слишком хорошо известен. И он с искренней яростью обрушивается на недовольных, обнаруживая, вряд ли сам того желая, масштаб этого недовольства и грозящей власти опасности.
«Увы окаянства! Увы злоключения времен наших! Да какое негодование равное возимем зде? Киими слезами не плачемся? Киим сердцем довольно возревнуем? Коль противное дело толь твердой истине показали нам нынешняя времена? Державной власти Царю богоданному, не честь умалити, еже и самое к вечному осуждению довольно, но и скипетра и жития позавидете схотелося: но кому похоть сия? Не довлели мски и львы, туды и прузи (саранча. — Я. Г.), туды и гадкая гусеница.
До того пришло, что уже самыи бездельнии в дело! Да в дело и мерзское и дерзское! Уже и дрождие народа, души дешевыя, человеки ни к чему иному, точию к поядению чуждих трудов родившиися, и те на Государя своего, и те на Христа Господня!»
Снова Петр — «Христос Господень».
Феофан рисует картину хоть и несостоявшегося, но явно готовившегося страшного мятежа, сопровождаемого оскорблениями чести государя. И когда мы будем рассматривать само «дело» Алексея, следствие и его неограниченную жестокость, надо иметь в виду, что, судя по яростному возмущению Феофана, Петру и близким к нему мерещилась картина, напоминающая ужасы 1682 года, — неистовые толпы, посягающие на честь и жизнь «Христа Господня» — русского царя. «Кая се срамота? Кий студный порок? Страшен сый неприятелем, боятися подданых понуждается! Славен у чужих, безчестен у своих!»
И Феофан пророчествует и предупреждает: «Но не награждается единым студом грех сей, влечет за собою тучу и бурю, и облак страшный бесчисленных бед. Не легко со престола сходят царие, когда не по воле сходят. Тот час шум и трус в Государстве: больших кровавое междоусобие, менших добросоветных вопль, плачь, бедствие, а злонравных человек, аки зверей лютых от уз разрешенных, вольное всюду нападение, грабительство, убийство. Где и когда нуждею перенеслся скипетр без многой крови, и лишения лутчих людей, и разорения домов великих?»
И рисуя эти апокалиптические картины, Феофан напоминает о Смутном времени как неизбежном следствии.
Этот панический текст подтверждает, что передаваемые иностранными дипломатами слухи о всеобщем недовольстве и грядущих мятежах и в самом деле пронизывали атмосферу государства.
Та тревога, которая сгустилась вокруг «дела» Алексея, — бегства, возвращения, розыска, казней — требовала мощного идеологического ответа. И Феофан призван был этот ответ дать и с грозной убедительностью обосновать безжалостную реакцию царя.
Из приведенного текста ясно, что перед Петром и его «птенцами» вставал призрак гражданской войны, новой Смуты.
Избежать потрясений, по убеждению Петра и Феофана, возможно было, прежде всего убедив общество, народ в абсолютном праве государя решать судьбы страны и каждого человека, не оглядываясь ни на чье мнение, в его неподсудности ничьей воле. Ибо для своих подданных царь был «Христос Господень».
Эту задачу со всей страстью и силой дарования пытался решить Феофан в «Слове о власти и чести царской».
В центре внимания создателей этой концепции ничем не ограниченной власти — монарха и монаха — стояла судьба законного наследника престола, человека царской крови, которого необходимо было уничтожить.
Латентное, а затем открытое противостояние Петра и Алексея при всей разности масштабов их личностей и реальных возможностей оказалось мощным катализатором разнообразных процессов — в том числе и церковной реформы.
5
Это сочинение в очередной раз демонстрирует безграничную эрудицию Феофана, его знание как Священного Писания, истории Церкви, включая борьбу с ересями и противостояние светских и духовных властей, так и вообще античной и средневековой истории. Но сквозь весь этот океан сведений и ассоциаций проходит любимая идея как Феофана, так и Петра: абсолютное верховенство государя и его божественное наместничество.
Он опирается на традицию, восходящую к временам римских царей, республики и империи, когда владыка соединял в себе власть — и светскую и духовную.
«Силна же власть сия была и великими привилегиами;
1. Что не должен был ПОНТИФЕКС ни пред сенатом, ниже пред народом давати ответы о своих делах и никакому наказанию не был подвержен.
2. Что един высочайший был ПОНТИФЕКС, не имея себе равнаго другаго.
3. Что до смерти был ПОНТИФЕКС, не отлагаемое имея владычество».
Но если в мире языческом и раннехристианском понтифексы, верховные владыки, были все же ограничены традиционными установлениями, что не шло на пользу народу, то постепенно — и Феофан тщательно прослеживает этот процесс — эти ограничения исчезали и светские государи приобретали высшую духовную власть.
«…Есть бо нам вопрос, могут ли Государи христианстии в христианстем законе, то есть по елику христианстии Государи суть, нарещися Епископы. И на сие ответствуем, что могут не толко Епископами, но и Епископами Епископов нарещися. И молю читателя прилежно разсудити следующий довод сего.
Государь, власть высочайшая, есть надсмотритель совершенный, крайний, верховный и вседеиствителный, то есть имущий силу и повеления, и крайнего суда, и наказания, над всеми себе подданными чинами и властьми, как мирскими, так и духовными. Что от ветхаго и от новаго завета доволно показал я в слове о чести Царской…» И после шквала имен, событий из разных областей исторического и теологического знания Феофан снова приходит к тезису, который он не один уже год повторяет, как заклинание: «Закон бо христианский в писаниях священных паче всех прочих законов человеческих подает силу высочайшим властем, весма их нерушимых, не прикасаемых, и никоемуже, кроме Божия, суду не подлежащих показует. И потому и именами православными и превосходителными украшает их, христами Божиими и богами их нарицая».
И когда через много лет Ломоносов восклицал, прославляя Петра: «Он Бог, он Бог твой был, Россия…», то это воспринималось отнюдь не как поэтическая метафора.
Провозглашение Петра «епископом епископов» и «Христом Божиим» делало радикальную реформу церковной жизни событием естественным и неизбежным. Верховный, крайний судия и надсмотрщик (что на греческом и означало слово «епископ») имел абсолютное право выстраивать эту жизнь по своему усмотрению.
И еще. Ссылаясь не на кого-нибудь, а на Цицерона, на его знаменитую речь против мятежника Катилины, Феофан возвращается к другому краеугольному тезису: «А изряднее власти великие нарицалися Священносвятыя, того ради, что не удобовредимые были, и кто дерзнул бы на них, осужден был на смерть…»
Годы шли, а тень замученного Алексея не давала им покоя.
Разумеется, церковная реформа, продуманная и осуществленная Петром и Феофаном, отнюдь не покрывала пространство великого переворота, осуществленного «строителем чудотворным», а являлась его частью.
Но — какой частью? Для успеха титанического замысла Петра необходимо было принципиально изменить представление человека о своем месте в Божием мире, представление человека верующего — а таких было абсолютное большинство — о его отношениях с Богом как высшим судией.
Замыслы Петра, осознанные и полуосознанные, — создание идеального «регулярного» государства тотального подчинения и порядка по всем правилам классической утопии — требовали фактической замены Бога как высшего авторитета другим авторитетом, «крайним судией», «Христом Господним», земным воплощением Царя Небесного.
«Слово о власти и чести царской» и «Розыск исторический» были прологом и смысловым фундаментом для двух основополагающих документов, завершивших создание новой императивной доктрины, которая предоставляла Петру неограниченные возможности для любых действий.
Это были «Духовный регламент» и «Правда воли монаршей».
«Духовный регламент» появился в 1721 году, но мы нарушим хронологию и прежде обратимся к «Правде воли монаршей», поскольку главные идеи этого обширного трактата появились задолго до написания «Духовного регламента». И если «Регламент» имел хотя и чрезвычайно важный, но ограниченный смысл, регламентируя церковную жизнь, то «Правда воли монаршей», хотя и была посвящена по преимуществу одному сюжету — праву государя самому избирать себе наследника и, стало быть, восходила к «делу» Алексея, являлась, по сути, развитием и расширением на все пространство народной жизни идеи «Слова о власти и чести царской» — о безграничности этой власти.
5 февраля 1722 года, через три с лишним года после гибели Алексея, был обнародован указ Петра об изменении порядка престолонаследия. Вряд ли, обнародуя этот роковой для российской государственности документ, Петр имел в виду кого-то определенного. Малолетний Петр Петрович, на которого возлагались такие надежды, умер в 1719 году. Но царь хотел иметь полную свободу рук в деле передачи власти.
Очевидно, мощное и угрожающее эхо расправы над Алексеем и всего слома миропредставлений, с этим связанного, неотступно тревожило Петра и всех участников этих событий.
Указ 5 февраля и обширный комментарий к нему, каковым, собственно, и являлась «Правда воли монаршей», должны были закрепить победу над современными «монархомахами и цареборцами» и сделать результаты этой победы окончательными.
Как и в других текстах этого комплекса, Феофан, используя свою эрудицию, предпосылает изложению главной идеи подробное обоснование.
Мы помним, какую роль в логических построениях «Слова о власти и чести царской» играли рассуждения о смысле «титла Величества», который там хитроумно сопрягался с обозначениями Бога — «бози или христы».
Свою высокоумную игру Феофан и здесь начинает с рассуждений о значении и смысле наименований верховной власти, «которую прочии европейские народы с латинска нарицают: маестат или маестет. У всех народов, как славянских так и прочих, сие наречие маестет или Величество употребляется за самую крайне превосходную честь, и единым токмо верховным властям подается, и значит не токмо достоинство их превысокое, и которого, по Бозе больше нет в мире, но и власть законодательную крайне действительную, крайний суд износящую, повеление неотрицаемое издающую, а самую никаковым же законам не подлежащую: такмо изряднейшии законоучители описуют Величество, между которыми Гугон Гроций именно так глаголет: высочайшая власть (Величество нарицаемая) есть, которой деяния ни чьей же власти не подлежат, так дабы могли уничтоженными, быти изволение другого человека; когдаже глаголю, другого изъемлю самого его, кто такую власть высочайшую имеет: ему бо волю свою переменити мощно».
То есть никакой власти человеческой государь, маестат, Величество, не подлежит.
«Божией бо власти подлежит, и законам от Бога, яко на сердцах человеческих написанным, тако и в десятисловии подданным повиноватися долженствует; законам же от человека, аще и добрым, яко к обще пользе служащим не подлежит, и закону Божию так подлежит, что за преступление того Божию токмо, а не человеческому суду повинна».
Утверждая абсолютное всевластие государя, Феофан конкретизирует его власть и применительно к окружающим реалиям.
«Может Монарх Государь законно повелевати народу не только все, что к знатной пользе отечества своего потребно, но и все, что ему ни понравится; только бы народу не вредно и воли Божией не противно было». То есть, не стесненный никакими законами, государь сам определяет, что полезно народу и согласно Божиему замыслу.
А именно: «…и сюда надлежат всякие обряды гражданские и церковные, перемены обычаев, употребление платья, домов, строения, чины и церемонии в пированиях, свадьбах, погребениях и прочая, и прочая, и прочая».
Автор авторитетного исследования смысла и источников «Правды воли монаршей» делает ясный вывод: «Словом, монарх имеет право на мелочное вмешательство в частную жизнь подданных, как оно широко применялось в реформационной деятельности Петра Великого; очевидно признание за монархом такого права равносильно полному отрицанию за подданными прав гражданской свободы».[14]
По Феофану, власть государя «есть власть весьма неприкосновенная» и «власть безответственная», поскольку «судящий бо другого не повинующийся уже есть, но властительствующий, яко же вопреки повинующийся кому не может судить того, которому повинуется».
Попытка осуждать действия власти есть непризнание верховенства этой власти с ее «крайним судом», то есть бунт, преступление.
Казалось бы, есть некий ограничитель произвола монарха — Божия воля, божественные установления. Но так ли это?
Цитированный уже исследователь, Георгий Гурвич, автор монографии «„Правда воли монаршей“ Феофана Прокоповича и ее западноевропейские источники», пытается ответить на этот вопрос: «Остается неясным, признает ли Прокопович верховную власть юридически связанной естественным и Божественным законом, или только морально, выражаясь словами Гоббса „in foro internо“. Феофан, как не юрист, очевидно не делает различия между моральными и юридическими сдержками. Признание верховной власти, юридически ограниченной естественным законом, ведет к утверждению за подданными права на пассивное сопротивление, т. е. на неисполнение велений суверена, противоречащих естественному и Божественному закону. Прокопович совершенно обходит молчанием этот вопрос, что говорит в пользу предположения, что он считал верховную власть юридически абсолютно неограниченной, безграничной».[15]
Безусловно, так оно и было. Никакого другого толкования границ своей власти Петр бы не принял.
И если вспомнить, что, согласно доктрине Петра и Прокоповича, государь есть «Христос Господень», не просто наместник Бога на земле, но фактически его земное воплощение, то власть царя представляется безграничной и ничем не ограниченной.
Феофан постоянно ссылается на европейские авторитеты — Гроция и Пуфендорфа. И он действительно прекрасно знал их сочинения. Но использовал их идеи исключительно так, как ему было нужно. Их представления о естественном праве и общественном договоре были ему принципиально чужды, как его господину и вдохновителю был чужд дух европейской гражданственности при внимательном интересе к государственному устройству, скажем, Швеции и Голландии.
В предисловии к исследованию Георгия Гурвича профессор Юрьевского и Петербургского университетов, видный историк права Федор Васильевич Тарановский писал: «Идейное расхождение в принципах и методе не всегда исключает возможность прямого заимствования частных положений. Такая возможность не исключена для лиц, не проникнутых строгой последовательностью единого философского направления, тем более для лиц, вообще не дисциплинированных в теоретическом отношении и склонных к поверхностному эклектизму. Начетчиком последнего типа как раз и является Феофан Прокопович в „Правде воли монаршей“. <…> Поставив себе определенное задание, Прокопович для его решения брал свое добро всюду, где его находил…»[16]
Прекрасная иллюстрация метода Феофана — его отсылка к авторитету «Гугона Гроция» в приведенном нами тексте.
Гурвич, тщательно сопоставлявший сочинения Гроция и «Правду воли монаршей» Прокоповича, формулирует представления Гроция: «Суверенная власть обладает <…> свойством безответственности; этот ее признак Гроций выдвигает в полемике с монархомахами в защиту, следовательно, монархического суверенитета». Но при этом Гроций отнюдь не был сторонником бесконтрольного деспотизма. «Верховная власть, не будучи ограничена никакой другой властью, тем не менее, согласно Гроцию, юридически связана Божественными и естественными законами. <…> Поэтому для суверена обязательны заключенные им договоры; таким путем власть его может быть ограничена известными условиями — основными законами, не теряя между тем своего суверенного характера…»[17] В своем труде «О праве войны и мира» классик правовой мысли ХVII века Гуго Гроций писал: «Царю мы подчинены как верховному государю, то есть без малейшего изъятия, за исключением того что непосредственно повелевает сам Бог, который, например, одобряет, но не воспрещает перенесение обид».[18] То есть власть государя неограниченна, за исключением тех случаев, когда нужно выполнить непосредственные повеления Бога. Но Бог одобряет терпеливость по отношению к наносимым властью обидам.
Но вскоре Гроций пишет: «Барклай[19], решительный сторонник царской власти, однако же снисходит до того, что предоставляет народу и его знатнейшей части право самозащиты против бесчеловечной жестокости, хотя и признает, что весь народ подчинен царю <…>. Я отлично понимаю, что чем выше охраняемое благо, тем выше должна быть справедливость, допускающая изъятие из буквального смысла закона; тем не менее я едва ли возьму на себя смелость осудить огульно как отдельных граждан, так и меньшинство народа, прибегавших когда-либо к самозащите в состоянии крайней необходимости, не упуская из виду уважения к общему благу».[20] Эта глава у Гроция и называется «О сопротивлении власти».
По Феофану же, «должен народ терпети коего либо монарх своего нестроения и злонравие». Ни малейшего права на сопротивление «нестроению и злонравию» государя у народа не остается.
Все, что говорилось, — подготовка к решению главной задачи трактата: обоснование права монарха назначать себе наследника по своему разумению, то есть произволу, не сообразуясь с существующими законами. Но при этом Феофан старается обосновать беззаконие экскурсами в глубокое прошлое, в историю семейных обычаев и прав. Он привлекает тексты Священного Писания и Кодекс Юстиниана. Он опять-таки обращается к авторитету Гроция: «Гугон Гроций, славный законоучитель, в премудром рассуждении о праве войны и мира в книге второй под числом 5 и 7 с древних авторов показует», что в древности родители обладали абсолютной властью над свободой и жизнью своих детей. Конечно, Феофан сознает, что в нынешние просвещенные времена это одобрить невозможно, но тем не менее этот опыт «рассуждение нам подает о великой власти родительской над детьми своими». А уж если частные люди обладают правом изгонять своих «злонравных и непослушниых» детей из дома и лишать наследства, то как можно ставить под сомнение подобное право у самодержцев? Обладающий абсолютной и бесконтрольной властью самодержец, в отличие от родителей-подданных, волен распоряжаться не только статусом, но и жизнью своих детей. «Сугубая власть сия у родителя Самодержца, без всякого прекословия». И какой бы грех ни совершал самодержец, он всегда прав, поскольку сам может определять, что есть грех, а что добро. И распорядиться жизнью своего сына и как отец и как государь он имеет право «того ради, что не имеет вышнего суда, которому бы предъявить винного сына».
Он сам — «вышний», «крайний суд».
«И Монаршей в том воле должны суть повиноваться подданные не токмо без явного прекословия, но и без тайного роптания, еще же и без суждения в помыслах».
Подданный не может даже помыслить о неодобрении высшей власти.
Поскольку «Правда воли монаршей» сочинялась уже после убийства Алексея, то, естественно, одним из главных аспектов общей задачи было оправдание сыноубийства.
Феофан ссылается на Священное Писание, по которому за непокорность и оскорбление родителей полагается смертная казнь, и на опыт всех народов — покушение на жизнь родителей считается тягчайшим преступлением. А, как мы увидим, Алексея обвиняли в желании смерти Петру, и он этого не отрицал.
Не называя имени Алексея, Феофан ясно намекает на конкретную ситуацию: родитель-самодержец должен стараться, чтобы сын был ему подобен, «в мудрости, в добронравии, и во всех добродетелях, а не в самой верховной власти и чести, инако подобало бы сыну от рождения своего или поне от совершенного смысла и возраста действительно соцарствовать отцу своему Государю, не дожидаясь смерти его, что нигде не деется». А государю вовсе не обязательно приближать сына, если тот «негоден и непотребен».
Феофан буквально цитирует «Объявление» октября 1715 года. «Правдой воли монаршей» он по безусловному поручению Петра подвел черту под «делом» Алексея идеологически. Но ни одной из фундаментальных проблем — ни проблемы передачи власти, ни проблемы взаимодействия с народом и ближним окружением, ни проблемы сохранения выбранного темпа и курса реформ после ухода государя — это безусловно талантливое и по-своему убедительное сочинение не решило.
«Весь узел русской жизни сидит тут», — сказал Лев Николаевич Толстой, вникнув в события Петровской эпохи. И был абсолютно прав.
Не только принципы государственного устройства, принципы взаимоотношений власти и общества, принцип формирования государственного бюджета, но и генеральные идеи, родившиеся в напряженно тревожной атмосфере вокруг «дела» Алексея, которые легли в основу дальнейшего строительства вавилонской башни, возводимой гениальным демиургом, отнюдь не исчерпали себя в этом непосильном для страны труде.
Идеи «Правды воли монаршей» и «Слова о власти и чести царской» пережили не только петровское царствование, но причудливо проросли, например, в общественной мысли либерального царствования Александра I.
Михаил Леонтьевич Магницкий, верный сотрудник либерального реформатора Сперанского, трансформировавшийся в неудержимого обскуранта и обличителя заговоров против России, направляемых из Европы, через сто лет после написания «Правды воли монаршей» — в 1823 году — в «Кратком опыте о народном воспитании» так сформулировал желаемый результат воспитания подданного российской короны: «Верный сын церкви православной, единой, истинной невесты Христовой, знает, что всякая власть от Бога, и посему почитает он всех владык земных, Нерона и Калигулу, но истинным помазанником Христом Божиим не может признать никого, кроме помазанника на царство церковью православною».
То, что Нерон и Калигула были полубезумными убийцами и садистами, Магницкого не смущает. Он доводит до конца идею Петра и Феофана о безграничной и безответственной власти монарха. Равно как и повторяет его игру священными терминами: царь-помазанник есть Христос Божий…
6
Одним из последствий «дела» Алексея было «окончательное решение» судьбы Русской церкви.
Уже цитированный нами Виктор Маркович Живов, подводя итог своему исследованию «Церковные преобразования в царствование Петра Великого», предлагает следующую периодизацию: «Таким образом, история церкви и церковной политики в царствование Петра распадается на три периода. В первый период, с начала самостоятельного правления Петра и смерти патриарха Иоакима и до возвращения Петра из Великого посольства и смерти патриарха Адриана, формируются основные идеологические константы отношения Петра к православной церкви и патриаршему церковному управлению. Во второй период, простирающийся до дела царевича Алексея и утверждения Прокоповича в качестве основного агента Петра в церковно-государственной политике, политика в этой области ориентирована на настоящее, носит деструктивный характер и, не основываясь на какой-либо определенной концепции церковно-государственного устройства, преследует цель дискредитации церковного авторитета, разрушения системы церковного управления, бесконтрольного распоряжения церковным имуществом и устрашения духовенства и лишения его возможностей сопротивления. Последний период начинается после дела царевича Алексея и продолжается вплоть до смерти императора; политика в этот период ориентирована на будущее…»[21]
По мнению исследователя, «дело» царевича Алексея оказывается концептуальной вехой, после которой и начинается системная реформа Церкви.
Дело не только и не столько в хронологии. Политический и духовно-психологический кризис, который резко обозначен, был конфликтом отца и сына, требовал сильных и новых средств для его разрешения.
«Дело» Алексея началось не с его побега, возвращения и следствия. Его началом можно считать неясные нам события 1715 года, о механизме которых можно только догадываться.
Очевидно, что Петр и целиком зависящие от него деятели, такие как Меншиков, испытывали острое беспокойство, догадываясь, какие силы стоят за Алексеем: народная любовь, симпатии многих активных деятелей реформ, преимущественно из влиятельной родовой аристократии. Но не только из нее.
В период после 1714 года — после обнаружения циничной коррупции в ближнем круге царя, после возвращения в Европу Карла XII и осложнения международной ситуации — Петр, в чьем сознании парадоксально сочетался трезвый прагматизм с неискоренимыми элементами утопического мышления, искал то объяснение кризиса, которое отвечало картине мира, соответствующей утопической стороне его сознания.
Юрий Федорович Самарин, мыслитель-славянофил, богослов и политический реформатор, в своей ранней работе «Стефан Яворский и Феофан Прокопович», в частности, писал: «Вслед за поставлением Феофана началось дело царевича Алексея, и мало-помалу стал открываться этот огромный заговор против Петра и дел Петровых, в котором главную роль играло монашество, избравшее несчастного и слабого царевича своим покорным орудием».[22]
Изучив опубликованные Устряловым материалы следствия, Самарин выписал оттуда только то, что касалось связей Алексея с церковными иерархами, и совершенно игнорировал куда более значимые обстоятельства — отношения царевича с высокими государственными и военными деятелями.
Он, как и многие другие, находился под гипнотическим влиянием ложной реальности, выстроенной Петром и Феофаном.
В записках близкого к Петру в последние годы его жизни механика Нартова есть такое свидетельство: «О царевиче Алексее Петровиче, когда он был привезен обратно из чужих краев, государь Толстому говорил так: „Когда б не монахиня, и не монах и не Кикин, Алексей не дерзнул бы на такое неслыханное зло. <…> Ой, бородачи! Многому злу корень — старцы и попы; отец мой имел дело с одним бородачом, а я — с тысячами. Бог — сердцевидец и судия вероломцам!“».
Монахиня — царица Евдокия, монах — епископ Досифей, „бородач“, с которым имел дело царь Алексей Михайлович, — патриарх Никон.
Петр видел ситуацию такой, какой хотел ее видеть.
Наверняка тень Никона, претендующего на верховенство над властью царской, постоянно возникала в эти годы перед Петром.
И церковная реформа, мощный импульс получившая в «деле» Алексея и принципы которой разрабатывались параллельно с развитием «дела», призвана была не сокрушить сопротивление духовенства — оно уже было сломлено, а превратить Церковь в орудие реализации грандиозных замыслов демиурга.
В нашу задачу не входит подробное описание самой церковной реформы, превратившей Русскую церковь в один из департаментов государственного механизма и существенно изменившей ее миссию. Нам важна суть произошедшего, а главное — его последствия.
С 1715 года, одновременно с развитием активной фазы конфликта между отцом и сыном, началась разработка принципов коллегиального управления. В частности, оформился замысел Духовной коллегии, которая должна была стать «коллективным патриархом», существующим по общим бюрократическим законам.
В первой части «Духовного регламента», в котором прописаны были все стороны церковной жизни, Феофан отвечает на вопрос: «Что есть духовное Коллегиум, и каковыя суть важныя вины таковаго правления».
И ясно формулирует: «Коллегиум правителское не что иное есть, токмо правителское собрание». То есть Духовная коллегия являет собой один из органов государственного управления — «правителское собрание».
Для того чтобы понять будущий характер деятельности этого органа, достаточно познакомиться с текстом присяги, которую приносили члены Духовной коллегии. «Аз, нижеименованный, обещаюся и клянуся всемогущим Богом, пред Святым Его Евангелием, что должен есмь, и по долженству хощу, и всячески тщатися буду в советах и судах и всех делах сего Духовнаго Правителствующаго Собрания искать всегда самыя сущия истины и самыя сущия правды, и действовать вся по написанным в Духовном Регламенте уставам…»
Затем следует небольшой текст относительно «спасения душ человеческих и всей Церкви созидание», а далее начинается перечисление того, чем должны прежде всего озаботиться святые отцы: «…в всяком деле сего Правителствующаго Собрания, яко в деле Божии, ходити буду безленостно, со всяким прилежанием, по крайней моей силе, пренебрегая всякия угодия и упокоения моя. И не буду притворять мне невежества; но аще в чем и недоумение мое будет, всячески потщуся искать уразумения и ведения от священных писаний, и правил соборных, и согласия древних великих учителей».
То есть высшие церковные иерархи, входившие в состав Духовной коллегии, обязуются без лени посещать заседания, трудиться добросовестно и заниматься самообразованием.
Но основная часть присяги посвящена другому.
«Клянуся паки Всемогущим Богом, что хощу, и должен есмь моему природному и истинному Царю и Государю, Всепресветлейшему и Державнейшему Петру Первому, всероссийскому самодержцу, и прочая, и по нем Его Царскаго Величества Высоким законным Наследникам, которые, по изволению и Самодержавной Его Царского Величества власти, определены, и впредь определяеми, и к восприятию Престола удостоены будут. И Ея Величества Государыне Царице Екатерине Алексеевне верным, добрым и послушным рабом и подданным быть, и все к высокому Его Царскаго Величества самодержавству, силе и власти принадлежащия права, и прерогативы (или преимущества), узаконенныя и впредь узаконяемыя, по крайнему разумению, силе и возможности предостерегать и оборонять, и в том живота своего в потребном случае не щадить, и при том по крайней мере старатися споспешиствовать все, что к Его Царскаго Величества верной службе и пользе во всяких случаях касатися может. О ущербе же Его Величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, нетокмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать тщатися буду. Когда же к службе и пользе Его Величества, или церковной, какое тайное дело, или какое бы оное ни было, которое приказано мне будет тайно содержать, и то содержать в совершенной тайне, и никому не объявлять, кому о том ведати не надлежит, и не будет повелено объявлять».
Это сильно напоминает клятву даже не чиновника, но агента секретной службы.
Таковой в значительно части Церковь теперь мыслилась Петру и Феофану.
Оттого что учрежденная 25 февраля 1721 года Духовная коллегия была через три недели переименована в Святейший Правительствующий Синод, суть дела не изменилась.
Православный публицист, богослов и философ Никита Петрович Гиляров-Платонов писал в 1862 году в статье «О первоначальном народном обучении»: «Когда Петp I издал указ, запрещающий монаху держать у себя в келии перо и чернила; когда тот же государь указом повелел, чтобы духовный отец открывал уголовному следователю грехи, сказанные на исповеди: духовенство должно было почувствовать, что отселе государственная власть становится между ним и народом, что она берет на себя исключительное руководство народной мыслию и старается разрушить ту связь духовных отношений, то взаимное доверие, которое было между паствою и пастырями».[23]
Думается, что Никита Петрович несколько идеализирует отношения «между паствою и пастырями» в допетровские времена. Они далеко не всегда были благополучны. Но в одном он совершенно прав: петровский аппарат брал на себя — по воле своего создателя — функцию полного контроля над действиями и мыслями всех граждан вне зависимости от социального статуса. Отдавать Церкви хотя бы толику влияния Петр не собирался. Недаром текст присяги членов Духовной коллегии был составлен так, что иерархи присягали лично государю и служением ему фактически исчерпывались их обязанности.
Гиляров-Платонов имеет в виду одно из положений приложения к «Духовному регламенту»: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток советных, без собственного ведения настоятеля, под жестоким на теле наказанием никому не писать и грамоток, кроме позволения настоятеля не принимать, и по духовным, и гражданским регулам чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной пользы позволяется. И того над монахами прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетная их и тщетная письма».
Вообще Петр с большой подозрительностью относился к созданию письменных текстов теми, кто не был специально уполномочен для этого властью.
Один из таких примеров потряс Пушкина, который в конспекте своей «Истории Петра I» записал: «18-го августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь. Голиков полагает причиною тому подметные письма».
Это был август 1718 года. 7 июля этого года был убит Алексей.
Понятно, что Петр не читал пушкинского «Бориса Годунова» и не знал сцены в келье Чудова монастыря, где летописец Пимен, свободный духом, обличитель преступных властителей, бесконтрольно пользуется пером, бумагой и чернилами.
Вполне вероятно, что Пушкин, обнаружив этот «тиранский указ», вспоминал Пимена. Именно в Михайловском, в то время, когда создавался «Борис Годунов», Пушкин читал тома Голикова, летопись жизни Петра, откуда он этот указ и выписал.
Скорее всего, Голиков прав. «Подметные письма» — антивластная агитация — беспокоили Петра. Не имея возможности тотально контролировать грамотную часть населения, он рассчитывал, что при «высокой культуре доносительства» факт писания непонятно чего при законодательно распахнутых дверях может быть выявлен слугами, соседями, домашними.
Церковная реформа органично вписывалась в общий замысел Петра — создание «регулярного» государства, в котором по законам классической утопии (см. главу «Утопия как политический проект» в: Звезда. 2020. № 8) каждый занимает свое определенное место в идеальной системе и подлежит полному контролю.
Флоровский писал o смысле церковной реформы: «Изменяется самочувствие и самоопределение власти. Государственная власть самоутверждается в своем самодовлении, утверждает свою суверенную самодостаточность. И во имя этого своего первенства и суверенитета не только требует от Церкви повиновения и подчинения, но и стремится как-то вобрать и включить Церковь внутрь себя, ввести и включить ее в состав и в связь государственного строя и порядка. <…> У Церкви не остается и не оставляется самостоятельного и независимого круга дел, — ибо государство все дела считает своими. И всего менее у Церкви остается власть, ибо государство чувствует и считает себя абсолютным. Именно в этом вбирании всего в себя государственной властью и состоит замысел того „полицейского государства“, которое заводит и учреждает в России Петр… „Полицейское государство“ есть не только и даже не столько внешняя, сколько внутренняя реальность. Не столько строй, сколько стиль жизни. Не только политическая теория, но и религиозная установка. „Полицеизм“ есть замысел построить и „регулярно сочинить“ всю жизнь страны и народа, всю жизнь каждого отдельного обывателя, ради его собственной и „общей пользы“ или „общего блага“».[24]
Главное в этом глубоком тексте — центральная по смыслу фраза: «Не только политическая теория, но и религиозная установка».
Включением церкви в государственный аппарат не исчерпывался смысл церковной реформы как одного из ключевых аспектов «революции Петра» в ее фундаментальном смысле. Это была еще и агрессивная попытка создания новой религии, религии регулярности, жесткой упорядоченности мира, правда, с необходимыми в этом случае атрибутами христианской доктрины, опорой на Священное Писание и комплекс теологических текстов.
К сожалению, при всей изученности отношений Петра и Лейбница, мы не знаем содержания их личных бесед. Не знаем, излагал ли философ царю свои представления о мироустройстве — о идее Бога как «великого часовщика».
Маловероятно, что энергичные и талантливые усилия Феофана по обожествлению царя происходили без его согласия. И это вполне естественно. Петр чувствовал себя не просто абсолютным монархом, приводящим в порядок свое государство, но строителем совершенно нового мира, мира великой целесообразности.
Сам Петр упорно выдвигал в качестве своего неприятия, например, монашества экономические и нравственные основания: «тунеядство» монахов, бегство тяглецов в монастыри и, соответственно, сокращение налогоплательщиков, равнодушие монахов к страданиям обездоленных.
«Наличные монастыри он полагал обратить в рабочие дома, в дома призрения для подкидышей или для военных инвалидов, монахов превратить в лазаретную прислугу, а монахинь в прядильщицы и кружевницы, выписав для того мастериц из Брабанта…»[25]
Флоровский прав. Все это имеется в проектах будущих указов.
Прагматический смысл в подобных проектах Петра, безусловно, был. Так, Сенат по его настоянию в июле 1721 года при введении подушной подати указал «детей протопоповских, и поповских, и диаконских, и прочих церковных служителей положить в сбор с протчими душами».
После настойчивых просьб Синода, предрекавших обезлюдение церкви, указ был смягчен, но масса недавних церковников оказалась в тяглецах, то есть в крепостном состоянии.
Монастыри в представлении Петра были не только прибежищем «тунеядцев», но и возможными очагами смуты, поскольку являли собой некое пространство малой зависимости от высшей власти.
Евгений Викторович Анисимов пришел к определенному и точному выводу: «Может быть, <…> причина такой концентрированной ненависти Петра к монашеству состояла не столько в осужденном им образе жизни сибаритствующих монахов, сколько в неприятии царем самой идеи монашества, в отрицании идеала, к которому стремились пустынники и благодаря которому они независимы от той власти, которую олицетворял собой могущественный, но земной владыка Петр. Нетерпимый ко всякому инакомыслию, даже пассивному сопротивлению, царь не мог допустить, что в его государстве где-то могут жить люди, проповедующие иные ценности, иной образ жизни, чем тот, который проповедовал сам Петр и который он считал лучшим для России».[26]
Свои убедительные соображения относительно смысла церковной реформы высказал Александр Сергеевич Лавров, автор труда «Колдовство и религия в России. 1700—1740 гг.».
«Целям дисциплины служила и милитаризация всей жизни общества. Ценность армии в процессе дисциплинирования состояла в том, что она впервые учила представителей основной массы населения действовать предписанным способом, представляя собой тем самым как бы прообраз идеального абсолютистского государства. <…> Однако в процессе „социального дисциплинирования“ в петровской России были и свои важные отличия. Главное из них состояло в том, что, если Людовик ХIV или „великий курфюрст“ реально управляли большинством своих подданных, то Петр, если воспользоваться образом из советской историографии, был скорее царем своих помещиков. Для значительной части его номинальных „подданных“ власть кончалась на вотчинной администрации или на монастырском приказчике. Для того, чтобы „дисциплинировать“ подобных подданных, следовало или достроить государство донизу, или искать более гибкие стратегии.
Решению Петра нельзя было отказать в определенном изяществе. Поскольку Церковь „доставала“ до гораздо большего числа подданных, нежели само государство, исключительная роль выпала ей. С этой точки зрения, не менее важно было, чтобы подданные регулярно исповедовались, чем то, чтобы они регулярно платили свою подушную подать (показательно, что последняя была введена после обязательной ежегодной исповеди) — за тем и другим стояла одна и та же сверхзадача, научить их делать хотя бы что-то „регулярно“ (исходя из указа о непременной ежегодной исповеди для всех граждан России, Лавров ставит под сомнение секуляризацию как главный принцип церковной реформы. — Я. Г.).
Таким образом, вместо того, чтобы создать узкий круг „просвещенного“ чиновничества, который должен был шаг за шагом отвоевывать у Церкви ее юрисдикцию, Петр решил как бы превратить церковь из сдерживающего фактора в орудие своей политики. С церковного амвона должны были проповедоваться идеи „общего блага“ — для этого вместо святоотеческих творений в церквях начали читать сочинения Феофана Прокоповича».[27]
Концепция секуляризации как основного содержания церковной реформы у Лаврова вызывает сомнение. «Секуляризация в широком смысле слова также очень проблематична. Впервые законодательно потребовав от своих подданных ежегодной исповеди и причащения, Петр тем самым заявил о своем идеале, довольно далеком от секулярного». Но исследователь вместе с тем сам указал нам смысл этой акции, имевшей цель довольно далекую от собственно религиозной. Не говоря уже о том, что исповедь теперь служила источником информации для политической полиции, то бишь Тайной канцелярии, а указ был выпущен в разгар следствия по „делу“ Алексея».
И дальше он предлагает принципиально важное соображение: «Старые институционные и ментальные структуры разрушались, новые оставались недостроенными или были неубедительны, в результате оставался определенный вакуум. Если это можно назвать секуляризацией, то я ничего не имею против, но таким образом нельзя удовлетворительно охарактеризовать отношение целей реформы к ее результатам».[28].
Одной из опасных особенностей петровской модели, его вавилонской башни, была именно ее принципиальная «недостроенность», незавершенность, без которой никакой «регулярности» не получалось. Если любая утопия способна хотя бы временно осуществлять свои благодетельные функции, то лишь в случае полной завершенности, прилаженности всех необходимых элементов. Если говорить о создании Петра, то из элементов классической утопии он сумел создать в полном виде только один: то, что можно назвать силовой составляющей, гвардия и армия, которые при всех недостатках армии являли собой мощный механизм контроля и подавления.
Все остальное осталось недостроенным. И не потому, что у Петра не хватало энергии и таланта, а потому, что задача была невыполнима в принципе.
Наблюдение Лаврова относительно «определенного вакуума» и недостроенных структур, которые должны были заменить разрушенные, абсолютно точны.
Недостроенная утопия оказывается больным организмом, незавершенность ее за себя мстит…
Мощный идеологический комплекс, который лег в основу отнюдь не только церковной реформы, но претендовал на то, чтобы быть объяснением и оправданием всей «революции Петра» — «Слово о власти и чести царской», «Розыск исторический» о понтифексе, «Правда воли монаршей» наряду с Воинским артикулом 1716 года, —сгруппированный вокруг «дела» и убийства царевича Алексея Петровича, обозначил перелом истории, новый характер власти, у которой не было никаких законных ограничений.
Как справедливо пишет Лавров, сломанными оказались не только институциональные структуры (некоторые из них уцелели), но прежде всего структуры ментальные, а возникший вакуум касался нравственных структур, которые, разумеется, определялись не только влиянием Церкви как института, но в большей степени существовавшего вне Церкви авторитета христианской доктрины.
Настойчивые попытки, подкрепленные грозным присутствием Преображенского приказа, заменить староотеческие предания текстами Феофана Прокоповича, а Иисуса Христа, страдальца за род человеческий, победительным «Христом Господним» в лице царя с его бесконтрольной властью и правом на безжалостность не могли этот вакуум заполнить.
Но общественное сознание не терпит пустоты. Образовавшийся вакуум в сознании простонародья, наблюдавшего крушение вчерашних авторитетов и бессилие вчера еще влиятельной церковной иерархии, генерирующей жизненные смыслы, заполнялся горьким ощущением свершавшейся несправедливости и верой в пришествие Антихриста, тем более что тотальное закрепощение и грабительские налоги это ощущение усугубляли.
Что же до значительной части служилого люда, новой аристократии да и «элиты», этот вакуум Петр пытался заполнить достаточно абстрактной идеей «общего блага», «государственной пользы», «государственного интереса» как высших ценностей. Нo в этих ценностях не было человеческого тепла. Они существовали отдельно от конкретного живого человека. Тут можно вспомнить горькую констатацию Александра Михайловича Панченко: «…у птенцов гнезда Петрова совесть была вообще не в чести. Эта „бессовестность“ — черта не столько индивидуальная, сколько эпохальная. Рушилась старосветская нравственность…»
Представления о «старосветской нравственности» сохранялись у части «коренной знати», которая находилась в латентной оппозиции к радикальности реформ, а не к самим реформам и которую наиболее выразительно представлял князь Дмитрий Михайлович Голицын, находившийся в приязненных отношениях и переписке с царевичем Алексеем, а в 1730 году возглавивший аристократов-конституционалистов.
Нет надобности идеализировать Православную церковь перед реформой — с ее корыстолюбием, рабовладением, уступками деспотизму. Но каковы бы ни были пороки самой церковной организации, народное представление о Церкви как о хранительнице высших по сравнению с мирскими государственными ценностей, как о возможной заступнице, как о власти не от мира сего, дающей надежду на высшую справедливость, — эти представления сами по себе были чрезвычайно важны для народного мироощущения. Лишая народ этих иллюзий, Петр наносил тяжкий урон народному духу, ориентированному в конечном счете на идею неистребимой справедливости и свободы как естественного человеческого состояния.
Отныне стараниями Феофана Божий суд официально лишался своих полномочий. «Крайним судом» становилась неограниченная воля царя, «Христа Господня».
После фактической, а затем законодательной отмены тайны исповеди православный христианин оставался беззащитен и оказывался лицом к лицу с государством и его авангардом — Преображенским приказом.
Но дело было не только в устрашении. Бытие предельно упрощалась и примитизировалось до грубого государственного быта.
В этой новой системе ценностей истязания и убийство законного наследника престола, государева сына становились естественными и объяснимыми.
ЦАРСТВА, КОТОРЫЕ К НАШИМ УСЛУГАМ: АЗИАТСКАЯ УТОПИЯ
Европа — кротовая нора; все великие империи и великие перевороты были возможны лишь на Востоке.
Наполеон
В Европе нам не дадут ни шагу без боя, а в Азии целые царства к нашим услугам.
Ермолов
1
Печатный экземпляр «Правды воли монаршей» Петр получил в сентябре 1722 года на берегу Каспийского моря.
Феофан писал ему: «По указу В<ашего> В<еличества>, который сказан нам от преосвященного новгородского и Петра Андреевича Толстого, книжица, мною сочиненная, „О правде воли монаршей в определении своих по себе наследников“, с печати вышла, и через сию почту посылаются В<ашему> В<еличеству> 10 экземпляров. Всенижайше прошу, да благоизволит В<еличество> В<аше> известить нам волю свою: публиковать ли оную книжицу или удержать до далшей апробации. <…> Из Москвы, августа 24 д. 1722».
Петр выразил свою волю, и тираж книжицы появился до конца 1722 года.
Пребывание Петра в сентябре 1722 года на раскаленном берегу Каспия было завершением крайне показательного процесса, который продолжался не менее восьми лет, а замысел, лежавший в его основе, возник еще в 1695 году — одновременно с первым Азовским походом.
Ключевым понятием этого важного для нас сюжета было понятие «Индия», сказочное царство, средоточие немыслимых богатств.
Подробный обзор попыток московских властей допетровского периода наладить торговые связи с Индией, отыскать оптимальные пути туда и получить ясное представление об индийской реальности дан в монографии Игоря Владимировича Курукина «Персидский поход Петра Великого».
«Уже в XVII веке московских дипломатов привлекала далекая и богатая Индия, куда издавна стремились европейские мореплаватели и авантюристы. Тем более что с индийскими купцами в России были знакомы: в 1625 году в Астрахани был построен индийский гостиный двор и появилась небольшая индийская колония, а в 1645-м один из индийских купцов впервые прибыл в Москву. <…>
Посланникам в Иран и Среднюю Азию (посадскому человеку Анисиму Грибову и купцу Никите Сыроежкину в 1646 году, дворянину Богдану Пазухину в 1669-м) поручили разведать пути в Индию и выяснить, какие там нужны товары и „сколь сильна Индеянская земля ратными людьми и казной“».[29]
Как мы увидим, Петр вполне предметно интересовался Индией еще в первый период своего царствования, когда его вооруженное внимание было обращено на юг — в сторону Турции.
Зная особенности мышления Петра, своеобразие его восприятия реальности, можно с уверенностью предположить, что интерес к Индии носил не только сугубо прагматический характер. Разумеется, торгово-экономический аспект играл значительную роль, но, помимо этого, Индия была пространством вдохновенных мечтаний — иным миром, категорически отличным от того, что окружало Петра и отнюдь его не устраивало.
Индия не была понятием географическим.
«Еще в средневековой Европе слухи о богатстве Индии порождали не только экспедиции, которые снаряжались государственными деятелями или купцами, но и социально-утопические легенды типа легенды о пресвитере Иоанне, обошедшей весь европейский горизонт. Индия была источником слухов и надежд, предметом поисков, ложных писем и даже самозванцев — выходцев из царства пресвитера».[30]
Михаил Несторович Сперанский, крупный специалист по древнерусской культуре, писал о судьбе «индийской легенды» на Руси: «Сведения об Индии, по крайней мере, название ее (Индия, Инды, Индийская, или Индейская, страна, земля, царство) в старинной русской письменности мы встречаем уже с первых веков ее существования. <…> В этом отношении старая русская книжность в значительной степени разделяет общую судьбу остального европейского средневековья: там эти представления тоже большой определенностью и ясностью не отличаются, а самое представление до известной степени будет то же, что и на русском европейском востоке: и здесь и там Индия рисуется страной отдаленной, мало или совсем не похожей на европейские, страной полной чудес, необыкновенного богатства и изобилия».[31]
Фантастические сведения об Индии были знакомы средневековому и более позднему русскому читателю по целому ряду сочинений. Это «Хроника Георгия Амартола», сочинение XI века, в XIV веке переведенное на церковнославянский и имевшее широкое хождение на Руси; это «Деяния Фомы в Индии», повествующие о подвигах апостола Фомы в тех краях; это пришедшее на Русь, скорее всего, в XIII веке «Сказание об Индийском царстве».
С того же XIII века русскому читателю была известна в переводе «Христианская топография» Козьмы Индикоплова, в которой повествовалось и о природе Индии, и об экзотических животных, ее населяющих, и об изобилии там драгоценных камней.
Петр мог знать что-то из этих сочинений или «Александрию», повествующую о походе Александра Македонского в Индию и ходившую по Руси одновременно со «Сказанием».
По его приказу была переведена история Александра Македонского, сочиненная Валерием Максимом. Недаром он сравнил себя с великим Македонцем во время Персидского похода.
Первый в нашей истории «кремлевский мечтатель» и первый же великий утопист, он не мог остаться равнодушным к «индийскому соблазну».
Для нас комплекс событий, который, пользуясь современной терминологией, можно назвать «каспийским проектом», важен по нескольким своим аспектам.
Хронологически его активная фаза покрывает период, когда развивалась трагедия царевича Алексея и происходил исторический перелом, этой трагедией обозначенный.
Стиль реализации проекта идеально иллюстрирует методы, которыми реализовалась петровская утопия: размах замысла, решительность в исполнении, игнорирование реальных возможностей, использование человеческого материала как материала расходного.
В центре сюжета, разыгранного по воле Петра, оказались три персонажа: офицер лейб-гвардии Преображенского полка, кабардинский аристократ, с малолетства воспитывавшийся в России, урожденный Девлет-Гирей-мурза, князь Александр Бекович-Черкасский, трухменец (туркмен) Ходжа Нефес и морского флота поручик Кожин.
Начало, развитие и трагический конец всего комплекса событий можно проследить по материалам Военно-ученого архива Главного штаба, где помимо иных драгоценных документов хранятся разнообразные данные военной разведки, с петровских времен начиная, и сведения о замыслах и способах расширения пространства империи.
Хотя движущей силой событий была воля Петра, вдохновленного давней мечтой, но в данном случае инициатива исходила не от него.
1714-й, как мы хорошо знаем, был тяжелым годом для России. Скорее всего, отягощенный заботами внутренними (открывшаяся ему бездна коррупции среди ближнего круга и тревожные слухи о возможных заговорах и мятежах), а также внешними заботами (возвращение в Европу Карла XII и усложнявшиеся отношения с европейскими государствами), Петр не вспомнил бы о своей давней мечте, если бы ему не напомнили.
В это время, несмотря на безусловные успехи в военных действиях, перспектива которых стала более неопределенной после возвращения Карла XII, отношения с европейскими союзниками приобретали всё более кризисный характер. Европейских владетелей пугала решительность Петра, с которой он вмешивался в судьбы германских княжеств и городов. Опасным фактором раздора стала судьба герцогства Мекленбургского, которое Англия, и не только она, хотела видеть нейтральным. Между тем Петр взял герцога Мекленбургского под свое покровительство, оказал ему сильную военную поддержку в его противостоянии с недовольными им подданными и одобрил его женитьбу на племяннице своей Екатерине Ивановне. В случае реализации намерений царя Мекленбург фактически превращался в русский протекторат.
Антоний Васильевич Флоровский, пристально изучавший европейскую политику Петра в этот период, уделявший особое внимание мекленбургской проблеме, точно определил суть конфликта: «Царь брал на себя значительную долю ответственности за эту внутреннюю борьбу в Мекленбурге и в силу этого одного оказывался во враждебных отношениях с Ганновером, Данией, с самим императорским двором, всячески домогавшимся ухода русских из Мекленбурга. Нужно вспомнить, что царь был с разных сторон предупрежден, что слишком тесное сближение с герцогом Мекленбургским в той конкретной обстановке, которая господствовала в его стране, приведет царя к конфликту и с Империей, и с иными дворами. <…> Это не остановило Петра Великого, и он пошел навстречу герцогу. Только ради породнения с ним и ради использования мекленбургской территории для подготовки боевых операций против Швеции? Думается, что Петр Великий смотрел много далее и не ограничивал своих планов и отношений лишь этими совершенно временными и преходящими целями. <…>
<…> Очевидно, в Мекленбурге царь Петр нуждался в твердой власти герцога, по договору с которым он мог использовать в полной мере и военно-стратегические, и общеполитические, и экономические возможности и выгоды страны. Если это рассуждение правильно, то можно сделать заключение, что Петр Великий рассматривал расположение русских войск и свой политический союз с герцогом не как преходящий и кратковременный этап своей политики, но как известную основу для дальнейших видов и действий.
Сущность этих видов можно было бы формулировать в том смысле, что Петр Великий имел в виду обеспечить для России на территории Мекленбурга, т. е. на юго-западном берегу Балтийского моря, более или менее прочную и долговременную политическую (едва ли лишь военную!) и, конечно, экономическую (в обход Зунда!) базу, для выхода и далее в океан».[32]
Достаточно взглянуть на карту, чтобы убедиться в рациональности выбора плацдарма — выход к морю при максимальной близости к берегам Швеции, соседство с Померанией, где успешно оперировали русские войска, относительная близость к союзной Польше, дающая возможность сохранения постоянных коммуникаций с российской территорией.
Закрепить за собой Мекленбург означало «ногою твердою встать» в центре Северной Германии.
(Когда мы будем рассматривать «Завещание Петра Великого» — явную, но отнюдь не бессмысленную фальшивку, — то надо помнить о ситуации вокруг Мекленбурга.)
Европейские дипломаты открыто заговорили о возрастающей военно-морской мощи царя как вполне реальной угрозе.
Но существует и еще одна, на наш взгляд, резонная версия, объясняющая действия Петра относительно Мекленбурга.
Исследовавший эту проблему Владимир Сергеевич Бобылев писал: «Не трудно заметить, что международная матримониальная политика Петра фокусировалась исключительно на имперских землях, что отражало его стремление получить статус члена Империи. Об этом свидетельствует и обращение царя, направленное Иосифу I в 1710 г. с просьбой положительно решить вопрос о включении Лифляндии в состав Империи. В европейских кругах считали вполне нормальным вариант обмена Мекленбурга на Лифляндию, что автоматически делало бы царя имперским князем. И вряд ли это было пристрастием к коллекционированию титулов или легковесной игрой в германскую политику. Петр Великий не страдал подобными комплексами. Врастание в Империю, по мысли царя, придало бы международному положению России стратегическую устойчивость и обеспечило бы ей постоянную поддержку и помощь со стороны Австрии и других германских государств на случай шведского реванша или турецкого нападения».[33]
Да, в случае включения России в имперскую систему Вена становилась de facto и de jure союзником России.
Идея была, на первый взгляд, плодотворна, но нереализуема.
Появление внутри имперской системы такого мощного субъекта, как русский царь, категорически разрушало существовавшее равновесие, тем более что амбиции Петра не шли ни в какое сравнение с амбициями германских владетелей.
Включение в состав империи подвластной Петру Лифляндии отнюдь не компенсировало фактический уход из-под реального влияния Вены герцогства Мекленбург, несмотря на мнение некоторых «европейских кругов».
Это мнение отнюдь не разделяли ни Вена, ни Лондон.
Петр не предвидел решительной реакции этих держав. Ему стало понятно, что дальнейшее пребывание русских войск в Мекленбурге и вообще стремление закрепиться на территории Империи ставят под сомнение заключение благоприятного для России мира со Швецией.
Император отнюдь не собирался отказываться от своего суверенного права быть единственным посредником между герцогом Мекленбургским и его подданными.
Русские войска из Мекленбурга ушли. Конфликт, казалось, был исчерпан. Но прежние отношения между бывшими союзниками уже не вернулись никогда.
Англия, в которой воцарилась Ганноверская династия, создала в 1718 году «Четверной союз» — Англия, Франция, Австрия и Голландия — для противодействия возможной агрессии России, которую поддерживала Пруссия.
Это были напрасные опасения. Начиная с 1714 года Петр, как мы знаем, увлеченно прорабатывал свой Каспийский, или, если угодно, Индийский, проект, выход на просторы Азии, поскольку в «кротовой норе» Европы ему оставалось только добиться выгодного мира с Швецией. Решение этой задачи требовало теперь всего лишь настойчивости.
Юго-восточное направление давало выход неукротимой энергии Петра и обещало реализацию его юношеских мечтаний. У него были обширные планы относительно строительства не просто крепостей, но и городов по Каспию. Подчиненная русскому влиянию Персия, помимо прочего, могла стать полезной союзницей в противостоянии с Османской империей.
Забегая вперед, познакомим читателя с документом, который дает представление о масштабах петровского замысла. Будем называть его Каспийский проект. Этот документ, созданный несколькими годами позже тех событий, о которых пойдет речь, стал эпилогом этих трагических событий и в известном смысле прологом того деяния, которое можно было бы назвать Каспийский проект-2.
Поразительный сам по себе, этот документ отбрасывает смысловую тень назад и вперед, считая от того момента, когда он был написан.
2
В начале 1721 года, когда было ясно, что Северная война подошла к своему завершению и выгодный для России мир будет вскоре заключен, а Петр обдумывал поход во владения персидского шаха, он создал удивительный документ, дающий нам возможность представить себе его дальнейшие планы вне «кротовой норы».
Он решил пригласить на русскую службу человека, чье имя было прекрасно знакомо всей Европе.
Шотландец Джон Ло, талантливый финансист и безусловный авантюрист, прокутивший в молодости оставленное ему отцом весьма значительное состояние, оказавшийся в английской тюрьме из-за поединка, на котором он убил человека, бежавший из страны, в конце концов стал министром финансов во Франции Людовика XV. Его оценил и поддержал регент при малолетнем короле, герцог Орлеанский Филипп. Созданная им финансовая система, основанная на массовом выпуске необеспеченных бумажных денег, привела к временному оживлению экономики, спекуляциям акций основанных Ло банка и Миссисипской компании, которая должна была осваивать французские колонии в Новом Свете. Но к 1720 году стало понятно разрушительное действие «системы Ло», ему пришлось бежать из Франции и поселиться в Венеции.
Горячим поклонником «системы Ло» оказался русский аристократ, дипломат и мыслитель Иван Андреевич Щербатов. В марте 1720 года Щербатов отправил из Лондона в Петербург перевод главного труда Ло и свое «Мнение» о важности идей французского министра для экономики России.
Мы не будем заниматься анализом идей Ло, ибо Петр, ознакомившись с ними, сделал весьма своеобразные выводы из прочитанного и решил использовать таланты Ло в той сфере, которая остро волновала его в это время.
Что это был за замысел, станет ясно из предложения, которое русский царь сделал шотландскому финансисту.
1721 г. январь
Наказ Петра I асессору Берг-коллегии Габриелю Багарету де Пресси
о приглашении Д. Ло на русскую службу.
Наказ Берг- и Мануфактур-коллегии, по которому он в своей комиссии поступать имеет, буде господин Ляус склонен явитца в государстве его ц. в-ва поселиться.
1. Его ц. в-во намерен господина Ляуса княжескою честию с принадлежащими к тому преимуществы всемилостивейше пожаловать, также у его ц. в-ва римского высокие свои средства употреблять, чтоб он и князем римского государства учинен был, по которому достоинству он светлейшим князем наречен быть имеет.
2. В наилучших его ц. в-ва землях к наименьшему, з 2000 дворов вместо княжества наследственно пожалован будет, однако ж с такими кондициями, чтоб крестьяне в государственную казну подати платили, как и другие российские князя с своих вотчин платят, или оной будет за них платить, что довелось брать.
3. В таком его наследственном княжестве позволено будет ему город себе построить и оной иностранными мастеровыми и ремесленными людьми населить, також славную и крепкую крепость к своей резиденции построить и всегда к своей гвардии роту 100 человек держать.
Никогда и никому из иностранцев, включая фельдмаршалов, ничего подобного Петр не предлагал. Но следующий раздел открывает истинный замысел царя, ничего общего с перестройкой финансовой системы России не имеющий. Петр надеялся сделать из этого многообещающего деятеля орудие для осуществления куда более экзотической мечты.
4. Буде господин Ляус пожелает в плодовитой восточной России около Каспийского моря городы и села заложить и оные иностранными населить ради заводов и мануфактур или для земледелия оных преизрядных пустошей, то его ц. в-во под известными кондициями все оное ему уступить хочет, однако ж с таким определением, чтоб у его величества, как у государя верховная власть осталась.
То есть княжество нового владетеля предполагалось расположить в «плодовитой восточной России около Каспийского моря».
Где же можно было найти эти «плодовитые земли»?
Разумеется, не на восточном мертвом берегу Каспия, где в прибрежном песке похоронены были сотни и сотни русских солдат и где выживать могли с начала времен кочевавшие и знавшие, как выжить в этом краю, туркменские улусы.
Мысль о «плодовитых» землях на берегу Каспия появилась у Петpa явно после донесений Волынского о богатых землях Шемахи и близлежащих персидских провинциях.
Но, для того чтобы подарить эти земли новому князю и его иностранным поселенцам, их надо было завоевать.
Крайне маловероятно, что имелись в виду и пустоши Астраханской губернии — полупустынные почвы, солончаковые обширные пятна и т. п. Вряд ли резкий сухой континентальный климат этих мест, с летней жарой и малоснежной зимой, с перепадами температур до сильных морозов, способствовал бы процветанию нового княжества.
Конечно же, имелось в виду нечто совершенно иное.
Вспомним, что грандиозные предложения «господину Ляусу» делались на фоне похода, в результате которого «плодовитые земли» у Каспия и должны были попасть под власть Российского государства.
Правда, не совсем понятно, почему эти земли названы «пустошами». Очевидно, Петр был убежден в чудотворных возможностях «господина Ляуса», потому что в последующих пунктах ему обещаны были «чин обер-гофмаршала, действительного тайного советника и президента», не говоря уже о высшем ордене государства Российского — «достоинства кавалерского святого Апостола Андрея».
«Господину Ляусу» рекомендовалось учредить Персидскую торговую компанию и заняться «рудокопными делами».
Эти невиданные блага в значительной степени должны были распространяться также на «сыновей или зятьев ево, ежели которой из них сюды приедет».[34]
Приезд Джона Ло и возникновение на берегу Каспия некоего государства в государстве не состоялись. Но ситуация эта дает представления о накале страсти, с которой Петр желал освоить берег Каспия и превратить персидские земли в плацдарм для прорыва в Азию.
Летом 1715 года подполковник Артемий Волынский был отправлен послом в Иран. Миссия продолжалась до сентября 1717 года, то есть хронологически совпадала с мекленбургским кризисом и с развитием «Каспийского проекта». Гибель отряда Бековича фактически совпала с завершением миссии Волынского.
И все эти события почти целиком покрывали «дело» царевича Алексея — от выхода на поверхность неразрешимого конфликта отца и сына до возвращения царевича в Россию.
И попытка получить постоянный и прочный плацдарм в пространстве империи, поставив тем самым под вопрос ее вековую структуру, и не менее энергичные старания освоить берега Каспия, ясно обозначив свое военное присутствие, что было подготовкой для движения в глубь Азии к границам Индии, где пока что мирно уживались англичане и французы, внутри России сопровождались планомерной подготовкой уничтожения наследника и выработкой стройной и суровой идеологической доктрины, которая развязывала руки царю для любых действий.
Волынский, выполнявший помимо дипломатических задач функцию военного разведчика, оценив военные возможности Персии, стал решительным сторонником вооруженного вмешательства в жизнь распадающегося государства и убедительно обосновал свою позицию.
Для Петра земли Персии были прежде всего пространством, открывающим дорогу к Индии.
«Дело» Алексея, открывшиеся во время следствия связи наследника с многими «сильными персонами», неудавшаяся попытка внедриться в структуру империи и жесткий конфликт с ведущими европейскими державами — вот тот тревожный фон, на котором произошла резкая активизация петровской политики на азиатском направлении.
В мае 1714 года, находясь на борту «Святой Екатерины» возле Березовых островов на севере Финского залива, недалеко от берегов Финляндии, где шла подготовка к десантной операции, Петр направил указ Сенату.
«Господа Сенат! О котором деле говорено с вами, будучи у Кроншлота на шнаве, а имянно о посылке для прииску устья Дарьи реки, и для того ныне посылаем туды Преображенского полку капитана-порутчика господина князя Черкаского, и что ему чинить, о том даны от нас пункты; однако же ежели еще он будет о чем предлагать в пополнку к тому, то вы с совету исправте. Также с доношения его, которое он нам подал (о Горных народах, каким образом их к нашей стороне склонить), при сем посылаю к вам копию, против котораго его доношения учините с совету, дабы их каким образом лутче на нашей стороне удержать».[35]
«Господа Сенат» получили этот указ 2 июня 1714 года.
Понятно, что донесение князя Бековича-Черкасского предшествовало этому указу и стало для Петра импульсом к действию. Но, как увидим, в донесении Бековича нет ни слова об Аму-Дарье.
Смысл этого донесения очень существен, но — другой.
«Писали ко мне из Черкаской земли братья мои нарочно с присланным, которыя их писма вручил и канцлеру графу Головкину. В тех писмах пишут: по указу от Порты Атаманской, посланы от хана Крымского посланцы к волным князьям, имеющим владения близ гор, между Черным морем и Каспийским, дабы оные князья со владениями своими склонились под власть салтана Турского и послушны были б хану Крымскому, за что могут многую милость получать и повсягодным жалованьем определены будут».
Посланцы султана и хана вошли в отношения с разными горскими народами. И в беспокойстве Бековича был вполне определенный смысл.
«И ежели оное Турецкое намерение исполнится и оной народ будет при Порте утвержден, то, когда война случится, могут немалую силу показать, понеже оной народ лутчей в войне, кроме регулярного войска; а паче разсудить к людству и в силе его от Черного моря, где есть Тамань по сю сторону Керчи, до самой границы Персидския комоникация будет в близости ваших границ. Ежели ваше величество соизволите, чтоб оной народ не допустить под руку Турецкую, но паче привесть под область свою, то надлежит, не пропуская времени, о том стараться».
Бекович явно чувствовал себя весьма независимым, судя по тону его обращения к царю. Он дает ему советы с интонацией поучительной.
Эта независимость характера и самоуверенность сыграли впоследствии роковую роль в судьбе князя и его отряда, равно как и в судьбе всего проекта. Возможно, Петра подкупало это совпадение некоторых черт их характеров — пренебрежение к обстоятельствам и уверенность в том, что любые препятствия преодолимы.
Во второй половине донесения Бекович предлагал использовать горские народы для давления на персидского шаха, который их боится.
Правда, не совсем понятно, какими средствами надеется князь привести горские народы под высокую руку русского царя, ибо он пишет Петру: «Ежели ваше величество соизволите вышереченные народы под свою область привращать, то надобно годную особу в тот край послать с частию войска регулярного и нерегулярного, казаков Яицких и Гребенских, понеже оные казаки в близости тех краев, и надеюся посланному войску болшаго изнурения не быть…»
То есть дипломатические переговоры князь считает нужным подкрепить наличием солидной воинской силы.
И далее следует текст, с которым далеко не каждый посмел бы обратиться к царю: «Чаю ваше величество пространно о тамошнем крае не известны, а коли б вы изволили знать пространно тамошной край, надеялся бы что не в малыя б дела произвели чрез ваш ум и действа».
И далее следует предложение для Бековича, возможно второстепенное, но для Петра ставшее исходной позицией грандиозного плана.
«Ежели б сие дела, с помощию Божиею, утвердить, можно при Касписком море во удобном месте учинить крепость для всяких руд; вашему величеству известно, что много обретается разных руд в тамошнем краю, от чего мог бы прибыток немалой быть государству Росийскому».
А заканчивает князь свое доношение и вообще почти игриво: «Есть простая пословица: „попытка не шутка, спрос не беда“. Ежели вашему величеству не угодно мое доношение, прошу в моем дерзновении милосердаго прощения».
Петру доношение оказалось угодно. Но если для Бековича главный смысл возможных действий заключался в минимизировании турецкой опасности привлечением на свою сторону горских народов, то Петр уловил в предлагаемых князем действиях совершенно иную и близкую ему, Петру, возможность. И на первое место он выдвигает поиски устья Аму-Дарьи с ее золотыми россыпями. Но, судя по «пунктам», в свое время полученным Бековичем, — а написаны они были еще в 1714 году — проект сразу приобрел те очертания, те масштабы, в которых он и выполнялся в течение последующих трех лет.
Поскольку «Господа Сенат» знали о высокой заинтересованности царя в возникшем внезапно плане, то они оставили обычную свою медлительность, и подготовка к походу Бековича на Каспий пошла в стремительном темпе. Шла эта подготовка преимущественно в Казани как ближайшем городе к исходному пункту будущего похода — Астрахани, обладавшей соответствующими ресурсами.
Отвечал за подготовку казанский губернатор Петр Самуилович Салтыков, человек энергичный и опытный.
Петр отдался новому проекту с увлечением, а в этих случаях он не терпел проволочек. И служебная переписка это подтверждает.
3
B том же 1714 году Бекович снова на Каспии, где впервые он побывал еще в 1713 году, и в Казани. Именно тогда среди главных действующих лиц нашего сюжета появился один из ключевых персонажей.
В октябре 1717 года в Казани, после гибели отряда Бековича, допрашивали нескольких уцелевших спутников несчастного князя.
«Первой сказался Ходжа Нефес: родом де он Садыр Трухменец, владения Сайдами салтана, который под владением Калмыцкого хана Аюки, а кочевье де они свое имеют улусами, в кибитках, близ Тюк-Карагани, в степях <…>. И в прошлом де 1714 году, как, по указу царского величества, от лейб-гвардии капитан господин князь Черкаской из Астрахани ходил в Каспиское море, и был в Тюк-Карагани и виделся с вышепомянутым салтаном их, и по прошению его, господина князя Черкаского, у салтана их он, Нефес, отдан ему, господину князю Черкаскому, для указания пути в Хивинскую землю Дарьи реки».
Существует версия, что Нефес был в Петербурге и от него Петр узнал всю фантастическую историю относительно плотины, перегородившей Аму-Дарью и поворотившей ее в Аральское море, а также о золотых россыпях в ее русле.
Источником этой версии является необыкновенно ценное издание — «Описание Каспийского моря и чиненных на оном российских завоеваний, яко часть истории Государя Императора Петра Великого, трудами тайного советника, губернатора Сибири и ордена святого Александра кавалера, Федора Ивановича Соймонова, выбранное из журнала его превосходительства, в бытность его службы морским офицером, и с внесенными, где потребно было, дополнениями Академии Наук конференц-секретаря, профессора истории и историографа Г. Ф. Миллера».
Книга была издана в 1763 году, через полвека после похода Бековича. Текстам собственно Соймонова была предпослана сочиненная Миллером история первого периода освоения Петром Каспия.
Там и предложена традиционная версия появления Ходжи Нефеса.
«Такой Астраханской компании, бывшей там в 1713 году, явился знатной муж Ходжа Нефес, Трухменского колена Садыр, и просил, чтоб его взяли с собою в Астрахань, потому, что он имеет Российскому Императору учинить предложения, касающиеся до великой пользы Российского государства. В Астрахани жил тогда Персидской князь из Гилялии, крещенной в Христианскую веру, коего по-российски называли Князем Самановым. Он познакомился с Нефесом, и вскоре так подружился, что Нефес открыл ему свои предложения, состоявшие в том, чтоб Государь Петр Великий взял под свое владение страну при реке Аму-Дарье, где находится песошное золото <…>. А хотя устье Аму-Дарьи, которым сия река прежде впадала в Каспийское море, Узбеками и запружено, и река отведена в Аральское море…» И так далее, о чем мы уже знаем.
«Саманов, радуясь такому предложению, и надеясь от того и себе получить прибыль, проводил Трухменца в Москву в Санктпетербург. <…> По случаю Саманов познакомился с Черкасским Князем Александром Бекеничем, который будучи Капитаном-Порутчиком гвардии, находился в великой у Государя милости».
Источники, которыми пользовался Миллер, не совсем ясны, но материалы Военно-ученого архива эту версию опровергают, не меняя сути сюжета.
Рассказав о первом совместном с Бековичем путешествии по восточному берегу Каспия, Нефес сообщил: «И прибыв де в Красные Воды ему, господину князю Черкаскому, он, Нефес, явился и о вышеописанном о всем ему донес, и с ним де господином князем Черкаским из тех Красных Вод возвратились до Тюк-Караганской пристани, и от той де пристани его, Нефеса, отпустил он, господин князь Черкаской, в Трухменские улусы, а сам де он господин князь Черкаской пошел в Астрахань. И в прошлом де 716-м году, как оной господин князь Черкаской прибыл морем в Тюк же Карагань, и он де, Нефес, ему господину князю Черкаскому явился же, и он де господин князь Черкаской приказал ему, Нефесу, быть при себе…»
Ясно, что дальше Казани на север Нефес не доезжал. А сведения о реке Дарье и прочем Петр получил от хивинского посольства, которое побывало в Москве в 1701 и 1703 годах. Тогда, в самый первый период Северной войны, Петру было не до Востока. Но память у него была прекрасная.
Петра явно не устраивала затянувшаяся, по его мнению, подготовка к решающему этапу осуществления проекта и его главной задачи.
Стали появляться такие вот документы: «1716-го января в 31 день, по указу великого государя, Правителствующий Сенат приказали: от лейб-гвардии капитану- порутчику господину князю Александру Бекову сыну Черкаскому, ежели он прибыл к Москве, объявить, дабы он ехал в Санктпитербурх немедленно и в пути поспешал как наискоряя возможно; а приехав в Санктпитербурх, явился в Канцелярии Сената. И о том к стольнику Юрью Шишкину послать указ. Граф Иван Мусин-Пушкин».
В тот же день последовала пересылка письмами между «Господами Сенат» и сенатской канцелярией в лице стольника Шишкина и с курьером вахмистром Враским было отправлено предписание князю Черкасскому.
Но выяснилось, что «Господа Сенат» опоздали.
14 февраля начальник Московской канцелярии Сенатского правления стольник Шишкин донес в Петербург в канцелярию Правительствующего сената: «Сего же февраля 8-го дня, в Канцелярии Сенацкого Правления его, капитана-порутчика князь Александра Черкаского, человек, которой за делы ходит, Петр Зайцов сказал: как-де господин его прибыл из Астрахани и уведомился, что царское величество изволил итти в поход в Ригу, и он де капитан-порутчик поехал до его царского величества в Ригу ж, прошедшаго генваря 31-го дня».
Решение Петра после доклада князя Черкасского было более чем определенным. Последовал «Высочайший указ Правительствующему Сенату об отправлении капитана князя Черкаскаго туда, откуда он приехал»:
«Господа Сенат! Понеже капитана князя Черкаского отправили мы паки туды, откуды он приехал, и что ему там велено делать, о том дали ему пункты, и чего он против тех пунктов будет от вас требовать, также и сверх того, и в том чинить ему отправление без задержания.
Петр
Из Либоу, в 14 день февраля 1716».
То есть Бекович фактически получил карт-бланш. Сенат должен был удовлетворить любое его требование.
Это означало одно: князь доложил Петру, что он отыскал настоящее устье Аму-Дарьи, уверился в возможности повернуть реку в Каспийское море и тем самым обеспечить наиболее благоприятный путь в Индию. Это было роковой ошибкой.
В тот же день в Либаве, крупнейшем городе герцогства Курляндского, сильно разоренного постоянными военными действиями, Петр вручил наконец Бековичу те самые пункты, о которых он писал Сенату еще в мае 1714 года.
Это поразительный документ, как нельзя выразительно характеризующий его автора — по масштабу замысла и уверенности в исполнении.
Указ капитану от гвардии князю Черкаскому.
1) Надлежит над гаваном, где бывало устье Амму-Дарьи реки, построить крепость человек на тысячю, о чем просил и посол Хивинской.
2) Ехать к хану Хивинскому послом, а путь иметь подле той реки, и осмотреть прилежно течение оной реки, такоже и плотины, ежели возможно оную воду паки обратить в старый ток, к тому же прочие устья запереть, которыя идут в Оралское море, и сколко к той работе потребно людей.
3) Осмотрить место близ плотины, или где удобно, на настоящей Амму-Дарьи реки, для строения же крепости, тайным образом; а буде возможно будет, то и тут другой город зделать.
4) Хана Хивинского склонять к верности и подданству, обещая наследственное владение оному, для чего представлять ему гвардию к его службе и чтоб он на то радел в наших интересах.
5) Буде он то охотно примет, а станет желать той гвардии и без нее ничего не станет делать, опасаясь своих людей, то оному ее дать сколко пристойно, но чтоб были на его плате; а буде станет говорить, что перво нечем деражать, то на год и на своем жалованье оставить, а впредь чтоб он платил.
6) Ежели сим или иным образом склонится Хивинской хан, то просить его, дабы послал своих людей (при которых и наших два бы человека было) водою по Сыр-Дарье реке вверх, до Иркети городка, для осмотра золота.
7) Также просить у него судов и на них отпустить купчину по Амму-Дарье реке в Индию, наказав, чтоб изъехал ее пока суды могут итти, и оттоль бы ехал в Индию, примечая реки и озера и описывая водяной и сухой путь, а особливо водяной в Индию тою же или другими реками, и возвратиться из Индии тем же путем, или ежели услышит в Индии еще лутчей путь к Каспинскому морю, то оным возвратиться и описать.
8) Будучи у Хивинского хана, проведать и о Бухарском, не мочно ль его, хотя не в подданство (ежели того нелзя зделать), но в дружбу привести таким же маниром, ибо и там такоже ханы бедствуют от подданных.
9) Для всего сего надлежит дать регулярных четыре тысячи человек, судов сколко потребно, грамоты к обоим ханам, также купчине к ханом же и к маголу.
10) Из морских офицеров порутчика Кожина и навигаторов человек пять или более послать, которых употребить в обе посылки, первая под образом купчины, другая в Эркети.
11) Инженеров из учеников Куломовых дать двух человек.
12) Нарядить казаков Яицких полторы тысячи, Гребенских пять сот да сто человек драгун и доброго камандира, которым иттить под образом провожания каравана из Астрахани и для строения города, и когда оные придут к плотине, тут велеть им стать и по той реке, где плотина, прислать к морю для провожания его, сколко человек пристойно; вышеписанному камандиру накрепко смотрить, чтоб с обыватели земли ласково и безтягостно обходилися, и для делания там города отпустить с помянутыми конными несколко лапаток и кирок.
13) Порутчику Кожину приказать, чтоб он там разведал о пряных зельях, и о других товарех, и, как для сего дела, так и для отпуску товаров, придать ему Кожину двух человек добрых людей из купечества, и чтоб оные были не стары.
По сим пунктам господам Сенату с лутчаю ревностию сие дело, как наискоряя, отправить, понеже зело нужно.
Петр.
Пункты были написаны царем собственноручно.
4
В это же время отыскался человек, который, будучи пятнадцатилетним юношей, сопровождал с 1695 по 1701 год купца Семена Маленького, добравшегося до Индии через Иран, побывавшего на приеме у персидского шаха и у Великого Могола и умершего на обратном пути в Шемахе. Официальные документы об отправке купца в это путешествие сгорели, но появление «человека Рижского обер-инспектора Исаева Андрея Семенова» с подробнейшим рассказом о путешествии должно было еще более вдохновить Петра.
Андрей Семенов из Шемахи добрался до Астрахани, а уж как он в 1716 году оказался в подчинении у рижского обер-инспектора, неизвестно. Но это было большой удачей. Исаев явно знал о давних приключениях своего человека, очевидно, услыхал о приезде к царю князя Черкасского, ибо царь находился в это время именно в тех местах, узнал о готовящейся экспедиции и сообразил, как важна имеющаяся у его человека информация.
Обширный рассказ был записан 22 февраля 1716 года, в канцелярии Сената, куда Семенова, очевидно, прислал Исаев.
Мало того что путешественник оказался сметливым и наблюдательным, у него была еще и прекрасная память. Был он человеком грамотным, судя по тому, что заверил свой рассказ своеручной подписью.
Скорее всего, ему не раз приходилось повествовать о своих удивительных приключениях, и рассказ его изобилует выразительными реалиями, выдумать которые он не мог.
«В прошлом де <6>203-м году (летоисчисление от Сотворения мира. — Я. Г.) ездил он из Москвы гостиной сотни Семеном Маленким, его рабом, в Персиду, а из Персиды в Индею; а он, Семен, посылан был купчиною из Приказу Болшие Казны с товары: с юфтью красною, с сукны Галанскими и Аглинскими тонкими, с костью рыбью (то есть моржовыми клыками. — Я. Г.), и даны ему были в Персиду и в Индею из Посолского Приказу грамоты…»
Путешествие Семена Маленького было миссией государственного уровня. Кроме собственных товаров он вез товары, выданные ему приказом Большой казны — так сказать, министерством государственных имуществ, а государевы грамоты придавали ему дипломатический статус — и в Персии, и в Индии ему давали вооруженное сопровождение для защиты от разбойников. И только в Персидском проливе, на обратном пути, «Арапы Мешкецкие», промышлявшие пиратством, отбили у него один из двух нанятых кораблей.
Немалый интерес представлял рассказ Андрея Семенова о свидании с Великим Моголом, которому русского купца с государственными полномочиями представил «казначей царской»: «…ставил пред царя, да при нем одного толмача, которого они наняли в Астрахани <…>. И Царь Индейской в дар царскому величеству послал с ними слона маленкого».
Оказалось, что получить аудиенцию у Великого Могола вполне возможно.
Миссия Семена Маленького — государевы грамоты к главам государств, казенные дорогие товары — могла быть организована, таким образом, только с соизволения Петра. А это время Азовского похода.
И теперь — через одиннадцать лет — запросил документы 1695 года. Но оказалось, что они сгорели в очередном пожаре.
Тем большей удачей было появление Андрея Семенова.
4 марта князь Черкасский был в Петербурге и обратился к Сенату с требованиями, предъявленными решительным тоном.
Высокоправителствующий Сенат.
По указу его царского величества, по пунктам, данным мне, которые вам объявлены, по тем пунктам ваша высокоправителство известны для определенного мне дела что надлежит мне у вас требовать, о том вам доношу:
1. 4000 человек войска регулярного, 1500 драгун, 2500 солдат, с полными штап и обор-офицеры, казаков 2000; оному войску денежное жалованье, амуницы, провианту, мундиру надобно на 3 годы.
2. Когда надлежит послать войска на показанное место сухим путем, как повелевает указ, 2000 человек, оному войску надлежит иметь при себе провианту, амуницы не на малое время, по конечной мере на год; и под оной провиант надобно подвод таких, на чем можно вести в те места, куды они поедут; а путь их от границы нашей езды на пол-третьи недели.
3. Войско, которое надлежит послать морем, для строения крепости на взморье, надобно им судов доволно…
И далее Бекович во всех подробностях и вполне императивным тоном предписывает Сенату, что необходимо предоставить в его распоряжение и помимо того, что определено указом.
«Пушкарей 24 человека от артиллерии, понеже в них есть нужда. <…> 3-х человек лекарей из Москвы, с доволным лекарством по числу людей, которым надлежит быть в службе».
В отдельных пунктах речь идет о подготовке визита в Индию.
«Оному же купчине, которой пошлется в Индию, надлежит при себе иметь товаров, которые там угодны, нескудно, чтоб подозрения ему в том не было, понеже будет послан от монаршеского лица, с чем ему возможно явиться к ним».
Этот «купчина» — на самом деле флотский поручик Кожин, которому предстояло добиваться аудиенции у Великого Могола, — должен был получить должное количество ценных товаров, чтобы его миссия выглядела убедительной.
Поручик Кожин становился в известном смысле центральной фигурой проекта.
Князь предупреждает господ сенаторов, что может столкнуться с нерадивостью чиновников-исполнителей в Астрахани, и заранее просит, чтобы Казанскому губернатору наказано было осуществлять постоянный надзор, чтоб все делалось «без всякого задержания».
Он заботится о добротных кадрах: «В Московскую губернию, в Казанскую указы послать: офицеров из царедворцов и других чинов к сей службе, по требованию моему отпускали со мною по возможности».
Князь готовился к многолетней и фундаментальной деятельности на Каспии, а возможно, и далее на восток.
В 1715 и 1716 годах он побывал в местах будущей своей деятельности. В 1716 году заложил три крепости.
Судьба одной из них представляется некой моделью не только «Каспийского проекта», и всей «революции Петра». И мы подробно о ней расскажем.
За десять дней после обращения Бековича «Господа Сенат» подготовили подробнейшее постановление «относительно снаряжения и снабжения всем нужным войска, которое долженствует сопровождать гвардии капитана князя Черкаского, отправляемого послом к Хивинскому хану».
В указе Сената казанскому губернатору велено было, помимо прочего, послать при отряде Бековича «полковых камисаров, у которых быть роздачем тому жалованью, а над ними быть брегад-камисару <…> а для усмотрения послать при тех полках и фискалов».
Экспедиция готовилась основательно.
5
В середине ХIХ века походом Бековича заинтересовался знаменитый естествоиспытатель Карл Эрнст фон Бэр — в русском варианте Карл Максимович, крупнейший в то время ученый биолог и путешественник. Бывал он и на Каспии.
Острый ум Бэра точно уловил суть петровского замысла. Он тщательно ознакомился со всей доступной документацией и свои соображения изложил в специальной работе.
Кроме достаточно точного обзора событийного ряда в сочинении Бэра есть ряд сущностных замечаний.
Оценивая общий замысел предприятия 1714—1717 годов, Бэр, в частности, заметил: «Половинные меры не были делом Петра». Он одной фразой определил неизбежную манию гигантизма, присущую царю.
Он понял и представил читателю причины уверенности Петра в реальности баснословной ситуации — бухарцы повернули Аму-Дарью из своих соображений, воздвигнув грандиозную плотину. А некогда Аму-Дарья являла собой оптимальный путь от Каспийского моря, куда она впадала, до границ Индии.
Бэр приводит соответствующую историческую справку — сведения, которые были Петру известны: «Так утверждает Плиний, говоря, что Окс (Аму-Дарья. — Я. Г.) изливается в Каспийское море; ошибается ли Плиний, или в самом деле впадала Аму в Каспийское море, во всяком случае нет причин сомневаться в том, что индийские товары шли на Запад через Афганистан и Валх по реке Аму».
Анализируя весь комплекс наставлений, данных Петром князю Черкасскому, академик Бэр делает вывод: «Мы видим, что здесь уже не упоминается о приискании золота на реке Аму, а только о незначительной посторонней экспедиции для отыскания пути в Яркент; главная мысль — проложить себе безопасный торговый путь в Индию. <…> …поход в Индию не был следствием случайной мысли, а, напротив, главною целью всей экспедиции».[36]
Бэр знал, что Петр безоговорочно поверил князю Черкасскому, потому что он хотел верить в реальность любезной ему легенды, поскольку в его памяти жил рассказ хивинского посла в 1701 году.
А страстный, увлекающийся Бекович верил в существование плотины и возможности повернуть Аму-Дарью в Каспий, потому что этот подвиг мог стать началом стремительной карьеры и возможностью масштабных самостоятельных действий в Азии.
Ровно через сто лет подобный соблазн определит судьбу генерала Ермолова.
Но, вспоминая заманчивые предложения хивинских послов 1681 и 1701 годов, Петр и Бекович не учли, что ситуация в Хиве категорически изменилась.
Возможно, хивинские послы во время предыдущих переговоров создали у Петра представление о положении своих владык как не очень надежном по причине внутренних смут, что и вынуждало их просить помощи у сильного соседа. Недаром в наказе Бекович советовал ему соблазнять хана Бухарского, как и Хивинского, предложением предоставить русских солдат в качестве личной гвардии «ибо и там такоже ханы бедствуют от подданных».
Тут играл роль и собственный опыт Петра. Приблизительно в это время Феофан неистово обличал неблагодарных подданных русского государя.
Уверенность в передаче власти по наследству была, безусловно, серьезнейшим обстоятельством.
На протяжении 229 лет Хивой правила династия Шабанидов, но крайне редко трон переходил от отца к сыну. Хивинский трон был отнюдь не безопасным местом. Со времени посольства 1691 года, когда в Хиве правил Эренг-хан, сменилось семь правителей.
Князю Черкасскому предстояло иметь дело с восьмым — Шергази-ханом.
Было одно обстоятельство, принципиально отличавшее предшествующие попытки наладить связи с ханствами и проложить надежную дорогу в Индию. Вместо индивидуальных путешествий или отправки небольших групп, как это было в случае Семена Маленького, к Хиве шло достаточно мощное по среднеазиатским масштабам воинское соединение — пехота, кавалерия, артиллерия и иррегулярные части.
Это был почерк зрелого Петра. Система крепостей на берегах Каспия и на Аму-Дарье (секретная крепость возле пресловутой плотины) должна была обеспечить тылы и коммуникации войск, оперировавших в направлении Хивы и Бухары и прикрывавших путь в Индию, а отряд Бековича своим присутствием способен был удержать ханов от враждебных действий.
План был, на первый взгляд, реалистичен. При первом же боевом столкновении Бекович одержал безусловную победу над многократно его превосходящими силами Хивы. Его погубили самоуверенность и порожденная ею доверчивость.
Таким же образом и по тем же причинам через восемьдесят девять лет на Каспийском берегу погибнет грузинский аристократ и русский генерал Павел Дмитриевич Цицианов, положившийся на свою грозную славу беспощадного завоевателя.
Особенность взаимоотношения Петра с миром заключалась в том, что его подробно проработанные планы (как в случае с «Каспийским проектом») принципиально не учитывали возможное сопротивление низкой реальности. Он презирал не только человечество, если соглашаться с Пушкиным, но и природу. Отсюда его бесстрашие во время морских походов.
В конечном счете отряд Бековича явил собой внушительную силу — 4000 солдат, 1560 яицких казаков, 500 гребенских казаков и 100 драгун. Причем этот эскадрон драгун укомплектован был пленными шведами, которые после Полтавы содержались в Казани.
Соотношение регулярных пехоты и кавалерии было не совсем таким, какое запрашивал Бекович, но 1500 драгун собрать не удалось.
С пехотой тоже было непросто. Пришлось собирать солдат из разных городов. «И сего марта в 14-й день, по его великого государя указу, Правителствующий Сенат приговорили: войска регулярного отправить два полка солдацких, один из Казани, другой из Астрахани, в которых бы было по тысяче по двести человек в полку, да с Самары пятдесят, с Саратова сто, из Дмитровского сто, с Царицына сто, с Красного Яру да с Черного Яру по дватцати по пяти, и того четыреста человек, да из Азовской губернии полк, а в нем бы было тысяча двести человек, всего четыре тысячи человек…»
4 июня 1716 года Правительствующий сенат направил указ: «…в Приказ Артиллерии генерал-фельдцейхмейстеру Якову Вилимовичу Брюсу с товарищами о немедленном отправлении в Казань из Приказа Артиллерии для отряда князя Черкаского пушек, ядер, пороху и свинца».
Эти 6100 штыков и сабель с артиллерией — маленькая армия — должны были, по замыслу Петра, показать ханам, что с ними шутить не собираются, и поставить их de facto в положение если не подданных, то послушных союзников.
Но Бекович не ограничился официальной численностью своего отряда. За время пребывания на Каспии, с 1714 года начиная, он установил многочисленные связи с местными народами.
Кожин сообщил Сенату: «И потом он, князь Черкаской, взяв из Астрахани драгун шесть сот человек, казаков Яицких и Гребенских против указу, юртовских мурз и табунных голов, Терских Черкес, Хивинцов, Астраханских дворян, Бухарцов и других народов, например с три тысячи человек и болши, пошол в Хиву сухим путем…»
Это не совсем точно. Драгун в отряде Бековича в результате осталась сотня, и пошел он не сразу в Хиву, а на Гурьев, где соединился с пехотой и артиллерией. Но для нас важно сообщение, подтвержденное и другими свидетельствами, что Бекович вел с собой еще и несколько сотен иррегулярных всадников. То есть отряд его достигал до 7000 штыков и сабель при шести орудиях.
Если учесть, что только драгунскому эскадрону было придано пятьдесят вьючных лошадей, а было их во много раз больше, что для перевозки всяческого имущества (было закуплено для регулярных войск 4100 шуб, а сколько было запасной амуниции!), для ядер, свинца и пороха понадобилось немало телег и арб, равно как и конских упряжек для транспортировки орудий, и если прибавить к этому двести вьючных верблюдов, приобретенных в Астрахани, то можно себе представить, какое устрашающее впечатление производил растянувшийся на несколько километров на марше отряд Бековича.
И запас продовольствия на три года, который был определен в решениях Сената, и закупленные шубы — все это свидетельствовало, что князь Черкасский со своим многочисленным воинством отнюдь не намерен в обозримом будущем возвращаться в российские пределы.
Мы знаем, что` содержалось в письменных наставлениях, данных Петром князю. Но не знаем, какие наставления даны были устно во время бесед и какие тайные планы были у царя и князя.
Эту грозную фундаментальность вооруженного посольства прекрасно сознавали и в Хиве и в Бухаре.
Сознавал ее и хан Аюка.
6
Роль хана Аюки в судьбе отряда Бековича и всего предприятия фактически не рассматривалась исследователями.
Между тем роль эта была значительна и зловеща.
Сведения о настроениях и намерении хивинского хана по отношению к движущей в его владения воинской силе, именуемой посольством, противоречивы. Это объясняется тем, что свидетели владели только частью информации каждый.
Мы же можем представить себе цельную картину.
30 марта 1717 года в Астрахань из Хивы было послано письмо, которое, по свидетельству поручика Кожина, было им передано Бековичу.
Это было письмо от дворян Ивана Воронина и Алексея Святова, которых Беркович заранее послал к хану Хивы, чтобы предупредить о своем намерении явиться в его земли в качестве мирного посла русского царя.
Алексей Святов писал: «…а которыя писмы от вашего сиятелства со мною посланы к хану, и те писмы хан принял месяца марта 10 числа, и отповеди никакой не дает и нас не отпущает, не знаю ради какого умыслу медлеют».
Относительно умысла сам же Алексей Святов и объяснил далее:
«А которые послы Хивинские были в Астрахани, Ашир да Артык, и они в Хиву приехали и сказывали, что в Астрахани силы многа конницы, также и на верблюдах, хотят де итти в Хиву, и в Хиве опасаются и помышляют, что де эта не посол, хотят де обманом нам взять Хиву…»
Хан был крайне недоволен тем, что русские «строят города на чужой земле».
Хан не поверил миролюбивым декларациям, которые сопровождались комплектованием внушительного воинского кулака. По сведениям Святова и Воронина, он призвал бухарцев и каракалпаков объединиться с Хивой для отпора грядущему нападению русских войск.
То, что поход на Хиву может кончиться гибелью отряда, было понятно тем, кто сумел трезво оценить имеющуюся информацию.
5 марта союзный русским хан калмыков Аюка отправил послание флота поручику Кожину, который должен был сопровождать Бековича и затем, как мы знаем, под видом купца следовать в Индию к Великому Моголу.
«Аюки хана приказ Кожину. Послали писма ваши, служилые люди едут в Хиву; нам де слышна: тамошни Бухарцы, Касак, Каракалпак, Хивинцы збираются вместе и хотят на служилых людей итьти боем; а я скать про то слышал, тама воды нет и сена нет, государевым служилым людем как бы худо не было, для того что я знал, а вам не сказал, а опосле де на меня станут пенять; изволте послать до царского величества нарошного посылщика, а я с оным посылщиком пошлю своего Калмычинина; посылщику моему словесной приказ. Посылщик мой Цухлы Зденжинин с товарищи, семь человек».
16 мая Аюка прислал в Астрахань второе письмо.
«Приказ от Аюки хана.
Из Хивы приехал его посылщик до Аюки хана Етцышхен Наша, а сказывал что Бухарцы, Хивинцы, Каракалпаки, Касаки, Балаки соединились 2000 человек, и заставы стоят по местам, колодези засыпали, которым была ведомость чрез Трухменцов о походе войска, и хотят итти <к> Красным Водам; а наш де посылщик в Хиве не в чести, а об оном объявлял ханской дарага Черкес. Перевотчик Алексей Лоскутов».
Письма, направленные ханом Аюкой в Астрахань, имели очевидную цель — представить русским всю опасность затеваемого ими предприятия и тем самым не допустить похода. С этим же он намеревался отправить свою делегацию к Петру.
Но он не понимал, с кем имеет дело. Кабардинский аристократ более, чем многие аристократы русские, усвоил стиль Петра в достижении своих целей. Приняв решение, царь шел до конца. Так же повел себя и князь Черкасский. Постоянно бывая с 1714 по 1717 год на Каспии, построив несколько крепостей, он оценил открывающиеся в этом краю возможности. Как мы увидим, он, вопреки приказу Петра, не собирался отправлять в Индию поручика Кожина. Очевидно, у него были на этот счет свои планы. Он воспринимал этот край как арену своей будущей карьеры.
Было и еще одно печальное обстоятельство, которое объясняет безоглядное поведение Бековича.
Перед самым выступлением в поход его постигло тяжелейшее несчастье — погибли, утонули, его молодая жена, урожденная княжна Голицына, и маленькая дочь. Наверняка это ужасное событие значительно обесценило для князя его собственную жизнь.
Так или иначе, ни письма Воронина и Святова, ни грозное предостережение Аюки не поколебали решимости Бековича выполнить поручение Петра, а возможно, и выйти за его пределы.
Когда Аюка понял, что письма его должного воздействия не оказали, он предпринял более радикальные действия.
Из показаний уцелевших и возвратившихся в Астрахань нескольких участников похода Бековича выяснились любопытные вещи.
Оказалось, что небольшую группу казаков во главе с дворянином Кереитовым, которых Бекович отправил в качестве послов в Хиву предупредить о своем дружелюбии, хан принял вполне приветливо. «…От него де Хивинского хана были ему Кереитову подарки, и корм ему и казаком повседневно от него хана шол неделю».
Но затем ситуация круто изменилась.
«Да от него же де господина князя Черкаского бежали с дороги от колодезя Чилдана Аюки хана Калмыки и Трухменцы, которые ехали при нем, десять человек, в том числе и вож Мангла-Кашка, и из них шесть человек возвратились с ведомостью в Калмыцкие улусы, а четыре человека, двое Калмык, Бакша, да двое Трухменцов, Девлет с товарыщи, обошед кругом обоз их, тайно пришли наперед в Хиву и явились Хивинскому хану Ширгазею. И потом его Кереитова и казаков он, Хивинский хан, велел побрать под караул, и учал собирать войско свое и, собрав, пошел против его, господина князя Черкаского, войною; а до прибытия де их Калмыцкого, Хивинского войска в собрании ничего не было».
То есть люди Аюки сообщили Шергази о враждебных намерениях князя Черкасского, провоцируя конфликт. Они могли сделать это только по приказу своего хана.
Мотивы хана Аюки понятны. Он был не заинтересован, чтобы в месте, где кочевали подвластные ему туркмены и часть калмыцких улусов, строились крепости и оперировали постоянно значительные силы русских. Он явно хотел устранить эту опасность саблями и луками хивинцев.
И ему это удалось. Без малого восьмидесятилетний Аюка, превративший калмыцкую орду в грозную боевую силу, был полезным союзником Московского государства, а затем и России, но главным для него были собственные интересы.
Позже Кожин утверждал, что передал Бековичу послание хана Аюки. Стало быть, можно сделать вывод, что хана Шергази насторожили сведения, дошедшие из Астрахани о формировании многочисленного воинского соединения, но им еще не было принято решение о наступательных действиях. Он только призвал своих воинов и возможных союзников приготовиться — «кормить лошадей».
Но затем он получил более определенные известия о враждебных намерениях русского отряда от посланцев хана Аюки, бежавших от Бековича. И судьба вооруженного посольства была решена.
Однако всей сложности ситуации мы себе не представляем.
Помимо всего сказанного, как выясняется, был и еще один немаловажный фактор, влиявший на поведение хана Шергази, — фактор персидский.
Хива в это время находилась в состоянии постоянных боевых столкновений с Персией, с территорией которой граничила. Это была давняя и прочная вражда. Через столетие эту вражду рассчитывал использовать Ермолов в своих планах разрушения персидского государства.
В своем подробном отчете о происшедшей трагедии знакомый нам туркмен Нефес утверждал: «Трухменец Яганомет сказывал ему, Нефесу, что собрались было в Астрабате итьти с ним господином князем Черкаским на них, Хивинцов, Казылбашского войска шестьдесят тысяч человек <…> как он, Нефес, ехал из Хивы, встретились ему в караване купеческие люди и сказывали в собрании и о походе Казылбашского войска вышенаписанное же».
То есть слух о военном союзе против Хивы русских и персов был распространен широко и, разумеется, известен Шергази.
Вполне понятно, что в этой ситуации хан Шергази, выученик бухарских богословов, тонких и фанатичных знатоков ислама, опытный и удачливый воитель, презиравший неверных, принял единственно возможное для него решение.
Возможно, что его коварство и жесткость по отношению к Бековичу объяснялись и тем, что тот был урожденным Девлет-Гиреем-мурзой и, стало быть, предателем ислама, принявшим крещение, и обмануть и убить его не было грехом.
7
Судьба отряда князя Александра Бековича-Черкасского хорошо известна. После долгого тяжелого марша по безводным пространствам под яростным солнцем, эпизодических схваток с кочевниками, трехдневного боя с хивинской конницей отряд приблизился к Хиве.
Хан Шергази предложил мир и дружбу, попросил Бековича разделить отряд на пять частей, чтобы хивинцам было легче поселить и прокормить гостей. Внезапное нападение на разрозненные части отряда закончилось его разгромом. Сотни солдат и казаков были убиты, а остальные оказались в плену и стали невольниками.
Относительно гибели самого Бековича существует романтическая версия, рассказывающая об убийстве его прямо на пиру у Шергази.
На самом деле все было проще и страшнее.
Осталось несколько свидетельств уцелевших и бежавших из плена спутников Бековича.
Тот же Ходжа Нефес, спасенный знакомым туркменом Яганаметом, наблюдал смерть Бековича из палатки своего спасителя.
«И как де, разобрав, служилых людей отвели далее, и пред шатром Хивинского хана, выветчи, наперед казнили князь Михайлу Заманова (тот самый «персидский князь» Саманов, который, по версии Миллера, стоял у истоков всей авантюры. — Я. Г.) да Астраханца же дворянина Кирьяка Экономова, а потом вывели узбеки из палатки же господина князя Черкаского, и платье все с него сняли, оставили в одной рубашке, и стоячего рубили саблею; и отсекли у них троих головы».
Любопытно, что после расспросов в Казани все свидетели были отправлены в Петербург, где их допросили и показания их о судьбе отряда Бековича записали снова.
«…9 декабря 1717 года Правительствующий Сенат постановил об отпуске из С.- Петербурга в Казанскую губернию выходцев из Хивинского плена, бывших с князем Черкаским, и о даче им по подводе на человека <…> и на те подводы прогонные денги выдать от камисарства Казанской губернии». Петр был в ярости. В 1720 году Шергази, опасавшийся мести за содеянное, прислал в Петербург делегацию с объяснениями, вполне лживыми, подарками царю — скакуном и обезьяной — и предложением отпустить две тысячи пленников (условия должны были сообщить его посланцы). Но Петр и не попытался воспользоваться этой возможностью для освобождения своих подданных.
Хивинцы были без всяких переговоров отправлены в Петропавловскую крепость, где главный посол вскоре умер.
Один из хивинцев отправлен был обратно с резким письмом от канцлера Головкина с требованием немедленно освободить пленных.
Но хан умел гневаться не хуже царя. На глазах своих придворных он растоптал ногами петербургское послание.
Последовавшая затем попытка войти в союз с ханом Бухары была не столь трагичной, но вполне бесплодной.
Восточный берег Каспия на полторы сотни лет выпал из поля зрения Петербурга…
Три крепости, поставленные Бековичем на Каспии, теряли свое значение. Их надо было эвакуировать. Что и было сделано.
Но судьба одной из них — крепости у Красных Вод — оказалась столь характерна для всего проекта, что выглядела некой моделью, смысл которой оказывается шире, чем просто отдельный элемент несостоявшейся каспийской утопии.
О судьбе гарнизона крепости у Красных Вод имеет смысл поговорить отдельно и подробно.
Чтобы представить себе общую картину, стоит привести сведения, собранные Миллером.
«Все число состояло почти из 100 судов, которые в сентябре 1716 года под командою князя Александра Бекенича (? — Я. Г.) вышли из Астрахани в море.
Сперва пристали к мысу Тук-Карагану, где Бекенич, для поспешествования сообщения с Астраханью, заложил первую крепость, которая от того места получила себе имя Тук-Караганская. <…> Впрочем, место было от натуры довольно крепко и удобно, токмо недоставало пресной и текущей воды. А хотя и думали себя содержать копанием колодезей, и нашли в пещаной земле везде свежую воду без великого труда: но чрез сутки делалась вода горькою и противною. Потому были принуждены беспрестанно копать новые колодези, которая неусыпная работа народ утомила и причинила болезни. Здесь поставил Бекенич Пензенский полк гарнизоном. <…>
От Тук-Карагана к Югу, расстоянием на 120 верст, под высотою полюса 43° находится залив, который узким каналом соединяется с Каспийским морем, и по имени Александра Бекенича прозван Александр-Бай. <…> Место казалось по своему положению быть безопасным от всех неприятельских нападений. Для того определил там Бекенич токмо три роты гарнизону под командою одного майора. Она поименована Александрова, или Александробайева».
Исходя из того, что Бекович начал называть местности и крепости своим именем, можно понять, какие незаурядные планы связывал гвардии капитан и черкесский аристократ с этим обширным и грозным краем, который Петр поручил ему, Бековичу, сделать частью Российского государства и превратить в ворота Азии.
«Потом воспоследовало строение третьей и знатнейшей крепости при начале залива Красноводского, в котором думали, что нашли следы прежнего течения Аму-Дарьи. Сия заложена под высотою полюса 39о .50’, на мысе в Каспийское море простирающемся, и полуострову подобие имеющем. <…> В сей крепости остались два полка, Крутоярский и Риддеров, кроме тех трех рот, которые оставлены гарнизоном в Алекссандр-Байевой крепости. <…>
Бекенич обретши сие место шел по следам несколько верст внутрь земли. За пять верст от залива нашел он еще раковины. Но далее пропали все признаки, чтоб река прежде имела там свое течение. А поручик Кожин утверждал, что мнимые следы состояли в одном токмо воображении и ничего такого, что им доказать надлежало, не доказали».
Флота поручик (лейтенант) Александр Кожин, похоже, был единственным трезвым и профессиональным человеком среди тех, кому Петр поручил реализацию своего «Каспийского проекта». Рискуя головой, он пытался убедить астраханское и петербургское начальство в неоправданной рискованности намеченного плана. Он не верил, что узбеки при тех средствах, которыми они располагали, могли повернуть течение большой реки. Обладая той же информацией о настроении Шергази, что и Бекович, он был уверен, что честолюбивый князь ведет свой отряд на верную гибель. Реальность подтвердила его правоту по всем направлениям.
Столь же трезво оценивал он и положение Красноводской крепости. 18 ноября 1717 года флота поручик Кожин давал показания Сенату.
«…Получа он, Кожин, добрый ветр, пошел к Красным Водам и пришол на Красные Воды 10-го дня; а князь де Черкаской уже с командою своею прежде его, ноября в 3-м числе, и вышел на берег, при котором мыс от гор пещаной, знатно намыло водою невдавне, и на том мысу ни лесу, ни воды свежей, ни травы нет же, кроме той травы, которою верблюдов кормят, и то место непотребное и знато, что времянем поемною морскою водою смывает, при том же пришол глухой залив, где вода морская стоячая и вонючая. И на том песку князь Черкаской приказал полковнику фондер Бидину, по своем отъезде, строить город. А близ того места никакой реки в Каспийское море нет от самыя от Эмбы реки до Астрабата за тридцать верст. <…> И будучи де у Красных Вод, ему князю Черкаскому он, Кожин и штап (и обер) офицеры говорили, что велит строить городы и людей оставляет в неудобных местах. <…> А по отъезде де его, Кожина, в том месте осталось болных солдат и матрозов человек с двести, померло с дватцать».
Очевидно, Кожина приводила в ярость некомпетентность Бековича, соединенная с самоуверенностью и властностью. Любимец царя, много наобещавший, князь чувствовал себя уверенно.
Но и Кожин, имевший немалые полномочия и ответственнейшее задание — визит к Великому Моголу, — вел себя вызывающе.
Сохранилась записка князя Черкасского генеральному ревизору Сената Василию Никитичу Зотову, демонстрирующая и характер отношений его с Кожиным, и накал его темперамента: «Порутчик Кожин взбесился, не яко человек, но яко бестие, и скрылся в Астрахане или вне Астрахани, не вем, при моем отъезде; и как я поехал, не явился мне».
Эта жалоба, судя по всему, была отправлена в Петербург перед отбытием Бековича в Гурьев. Он утверждает, что Кожин отказался принимать от него указ Петра и все, что надлежало ему иметь, чтобы направиться в Индию.
Кожин сообщает сенаторам нечто противоположное: «…по данному, ему, Кожину, от тайного советника генерала-адмирала графа Федора Матвеевича Апраксина просил он, Кожин, у него князя Черкаского указу о справлении его дел, которой послан к нему с ним, Черкаским, за собственною его царского величества рукою, и он де князь Черкаской того указу и что принадлежало пути его товаров и денег не отдал и ответствовал, что того указа не отдаст, и велел ему ехать до царского величества».
Восстановить точную картину происшедшего между ними невозможно. Но можно предположить, что, чувствовавший себя хозяином положения и полновластным представителем царя, Бекович хотел отрешить ненавистного ему Кожина, которого считал соперником в будущих подвигах, от путешествия в Индию и осуществить мечту Петра собственными силами.
С другой стороны, Кожин, получивший сообщение о настроениях Хивинского хана от задержанных в Хиве русских посланцев и предупрежденный ханом Аюкой, считал вооруженное посольство во враждебный край гибельной авантюрой и пытался предотвратить трагедию.
Ему категорически не нравилось то, что делал Бекович, поскольку он видел немедленные результаты этой спешки.
«И генваря де 18-го числа нынешняго 717-го году прибыли они с ним, Черкаским, в Тюк-Кара<га>нь, где оставлен был полковник Хрущов; в том месте города сделано было одной стены сажен на сорок или чем малым болши, вышиною два аршина, кладен камень не смазывая; в то число в том месте было болных солдат и матрозов с семь сот человек, умерло со сто с двадцать человек…»
Бековича эти «санитарные потери» явно не смущали. Недаром он был любимцем Петра.
8
Дальнейшая судьба флота поручика Кожина и типична и своеобразна.
Известно, что он учился в навигацкой школе в классе астрономии. Как одаренный ученик послан был для совершенствования в Англию, где выучил английский язык. В 1714 году он был уже в России с сертификатом от английского капитана, удостоверяющим его профессиональное достоинство.
В комплексе документов Военно-ученого архива, посвященных «Каспийскому проекту», к нему относится еще один, последний документ — «Письмо С.- Петербургских сенаторов к сенаторам, пребывающим в Москве».
«15 января 1718. <…>
Высочайшие господа Правителствующаго Сената.
По его царского величества имянному указу повелено, для осмотрения новопостроенной крепости, которая при море Каспийском, и в ней людей, послать нарочного из офицеров доброго и с ним Александра Кожина. А сего генваря 8-го дня писали мы до вашей милости, дабы вы изволили доложить царскому величеству, что для осмотрения помянутой новопостроенной крепости оных, офицера и Кожина, посылать ли, и буде посылать, кого из офицеров? А ныне мы оного Кожина отправили в Москву, и когда оной Кожин явится, изволте о посылке его доложить его величеству; и когда послать будет повелено, изволте указы отправить от себя. А замедление во отправлении его, Кожина, учинилось того ради: доносил он нам, что по имянному царского его величества указу повелено было ему перевесть книгу на Аглинском языке, а когда оную перевел, мы его и отправили».
То есть Петр не только освободил Кожина от наказания за явное и демонстративное нарушение дисциплины и субординации, но поручил ему перевод какой-то книги по его специальности. И Кожин перевел ее не более как за полтора месяца.
Не совсем понятно, о какой «новопостренной крепости» идет речь. Вероятно, не очень осведомленные сенаторы имели в виду все, что было воздвигнуто погибшим Бековичем. Теперь нужно было решить, имеет ли смысл сохранять эти укрепления и содержать там гарнизоны.
Делалось это по прямому указанию Петра, решавшего судьбу своего «Каспийского проекта».
Кожину предстояло определить целесообразность удержания восточного берега Каспия. Как мы увидим, его вмешательство не понадобилось. Но за время пребывания на Каспии в 1718—1719 годах он проделал внушительную работу. Его описания и карты берегов Каспия вошли как важная часть в «генеральную» карту этого малоизвестного европейцам моря, которая была отправлена русской Академией наук в парижскую Академию наук.
Но высота самооценки и резкость характера Кожина явно не уступали таковым его соперника Бековича, который тоже учился в Европе «морскому делу». Но «буйство» петровских «птенцов» недаром было и осталось притчей во языцех. Будучи в Астрахани, он попал под следствие за «сожительство с женой лекаря Шилинга». А вскоре обер-комендант Астрахани Михаил Чириков подал жалобу на нашего героя за «самовольные и беззаконные поступки», а затем на него пожаловался и его сотоварищ по исследованию каспийских берегов, князь Урусов. Тут уже дело было весьма серьезное. Кожин обвинялся не просто в неподчинении приказам, но в возбуждении людей к неповиновению. Степень серьезности дела была такова, что в Астрахань послали для проведения следствия гвардии капитана Богдана Скорнякова-Писарева, брата обер-прокурора Сената Григория Скорнякова-Писарева, уже в то время специализировавшегося на следственном деле.
Кожин был уволен с флота, разжалован и отправлен в Сибирь на усмотрение сибирского губернатора.
И след этого незаурядного человека теряется.
Возможно, как и в случае с Бековичем, Кожина возмутили нерациональные действия его начальства и коллег, и он пытался их действиям противостоять.
Лирическое отступление. В 1982 году я был в Красноводске. Разумеется, берега залива выглядели не так, как в 1716 году. У причалов толклись небольшие суда, берег был застроен портовыми сооружениями, за ними виднелись многоэтажные здания города… Но все это можно было небольшим усилием исключить из своего восприятия. Природная основа была столь выразительна, что легко было представить себе вид бухты до этого нагромождения чужеродных объектов.
Подплывавшим с моря Бековичу и Кожину со товарищи открывалась мрачная и по-своему величественная картина. Бухта было отделена от пустыни полукругом высокого, голого черно-коричневого хребта. С этой мрачной стеной контрастировали ярко-желтый прибрежный песок и зеленая вода. У берега вода была густая и мутная.
Яркость красок и четкость очертаний усиливались беспощадным солнцем. Из пустыни накатывались волны жара.
Коса, на которой Бекович велел ставить «город», тянулась в море много километров от правого окончания бухты, если смотреть с берега. Крепость строили на дальней оконечности косы. В 1982 году это был остров. Изначально море промыло середину косы, а затем, уже в советское время, был прорыт широкий канал, чтобы судам, идущим в Красноводск из Баку, не приходилось делать многокилометровый крюк.
На образовавшемся острове, где некогда стояла крепость, вырос небольшой поселок в несколько сотен жителей. Единственная связь с материком в мое время — пассажирский катер «Алмаз», ходивший раз в сутки. Расстояние около сорока километров, время в пути порядка двух часов. Воды на острове не было. Ее возили в корпусе старого катера, переделанного под цистерну. Тащил этот импровизированный танкер маленький буксир.
Представить себе изначальную картину, ту, которая отрылась перед русскими солдатами и матросами в 1716 году, во всей ее зловещей величественности, можно, только побывав там, испытав этот солнечный жар и вдохнув этот воздух.
Бекович оставил у Красных Вод два полка, поскольку крепость мыслилась основным опорным пунктом для дальнейшего продвижения в глубь материка. Сличая штатную численность полка в 1200 штыков и вычтя три роты, оставленные в Александровой крепости, получаем гарнизон Красноводской крепости — около двух тысяч.
Как мы уже знаем, тяжелые испытания начались для гарнизонов крепостей немедленно.
25 июня 1717 года (отряд Бековича в пути к Хиве) астраханский обер-комендант Чириков доносил начальству: «Июня 25 числа, объявлял мне словесно и казал имянную роспись подполковник Девизик, что он посылан был в Тюк-Караган от князя Черкаского и видел, что померло офицеров, и солдат по маия последния числа болши пяти сот человек».
А вскоре, 13 июля 1717 года, тот же Чириков писал Кожину, который уже находился на пути в Петербург: «Государь мой Александр Иванович, многолетно и благополучно здравствуй на веки.
Доношу вашему благородию, после отъезду вашего из Астрахани на третей день или на четвертой Рентель прибыл в Астрахань и сказывал мне, что у них на Красных Водах людей померло гораздо много, а числом не сказал сколко померло и что живых осталось; токмо писал писмо полковник фон дер Виден, что у них осталось людей здоровых двести человек в обоих полках да болных семь сот человек, а те все померли. <…>
При сем верный ваш, моего государя, слуга Михайла Чириков
Последнея сказывал мне капитан Нейман, что к осени не будет никого».
Чириков понимал, что Кожину эти страшные сведения понадобятся в Петербурге для оправдания.
Это тот самый Чириков, который через три года отдаст Кожина под суд…
Стало быть, если верить этим сведениям, то у полковника фон дер Вейдена из двух тысяч человек осталось девятьсот, из которых семьсот больных.
Но крепости у Красных Вод грозили не только болезни. О ее судьбе беспокоился и хан Шергази.
30 декабря 1717 года казанский губернатор Салтыков доносил Сенату о положении Красноводского гарнизона: «…Хивинской же де хан посылал посланника к Текеюмутовцом с тем, буде де вы с нами служить хочете, и вы де подите на Красные Воды на Руских людей войною и возьмите город <…> и они де Трухменцы с ними не пошли, и Текеюмутовцы, розделясь надвое, били боем на Красные Воды одни на утренней заре и взъезжали де в город Текеюмутовцов тритцеть человек, и из них побили Руские двенатцать человек до смерти, а они де Руских убили два человека…»
Миллер в «Описании Каспийского моря…», пользуясь неким другим источником, предложил более конкретную картину. «…В Красноводской крепости претерпел полковник фон дер Вейден еще нападение от Трухменцов. Сей неукротимый народ, который прежде весьма ласкал Россиянам и обещал служить и помогать во всех их предприятиях, думал толь же легко, как Хивинцы с Бекеничем, управиться с сим остатком Российского войска. Добыча съестных припасов, которую они получат, и пленники, коих они могут продавать невольниками в Хиву и Бухарию, придавали им смелость. Но шанцы из мучных кулей, которые полковник фон дер Вейден велел набросать на перешейке, коим Красноводский полуостров соединяется с твердою землею, были в состоянии удержать неприятелей. Как часто они покушались переступить мучные шанцы, то были они назад отбиваны с великим их уроном. Напоследок фон дер Вейден не хотел больше вдаваться в сию опасность. По отходе его служили шанцы голодным неприятелям на пищу. Но 400 человек солдат его команды разбило на двух судах о камень на западном береге Каспийского моря, из коих токмо немногие спаслись».
Реальная ситуация оказалась не менее драматична, но более сложна.
В 1716 году господа сенаторы занимались не только организацией похода Бековича, но выполнением другого указания Петра — отправкой в Персию посольства подполковника Артемия Волынского.
Имеется постановление Правительствующего сената от 16 мая 1716 года «о перевозке подполковника Волынского в Персию» на торговых судах. Этим же постановлением определялся характер финансирования починки и постройки судов для князя Черкасского.
Это был долгий процесс. Волынский отправился в путь только в августе того же года. До столицы Ирана Исфахана посольство добралось весной 1717 года, а в обратный путь двинулись 1 сентября.
То, что Петр решил одновременно действовать и на западном и на восточном берегу Каспия, свидетельствует о его неукротимом желании осваивать Азию.
Дорогу в Индию можно было прокладывать и через иранские земли.
История посольства Волынского не имеет непосредственного отношения к нашему сюжету — судьбе Красноводского гарнизона, хотя известно, что экспедиция Бековича и строительство крепости у Красных Вод обеспокоили шахское правительство, поскольку на этих землях кочевали туркмены, считавшиеся подданными шаха. И это обстоятельство предопределило недоверие и враждебность персов к посольству и существенно помешало его переговорам.
Но для нас в данном случае важно не это.
История посольства Волынского подробно документирована, поскольку существует журнал-дневник Волынского с ежедневными записями и многочисленные донесения посланника на всех этапах самому Петру и канцлеру Головкину.
Но в материалах Военно-ученого архива Главного штаба имеется документ, который, с одной стороны, существенно обогащает наши знания о судьбе Красноводского гарнизона, а с другой — задает неразрешимую загадку.
20 марта 1718 года обер-комендант Астрахани Михаил Чириков отправил казанскому губернатору Салтыкову «отписку» «с сообщением полученных им известий о посланнике Волынском и распоряжений, учиненных им для оказания помощи Красноводскому гарнизону, потерпевшему от кораблекрушения».
Чириков сообщал, что в декабре 1717 года он послал в Шемаху, где находился возвращающийся из Персии Волынский, «Юртовских Татар Илмаметя да Тартара для известия про оного посланника Волынского и полковника Фандер-Видена, где обретаются и что тамо чинится».
Курьеры Чирикова возвратились 4 марта 1718 года и привезли письма от Волынского, которые он по требованию посла немедля отправил в Москву государю.
Но Волынский прислал Чирикову и личное письмо, содержание которого обер-комендант подробно пересказывает. И то, что в пересказе Чирикова сообщает Волынский, не соответствует устоявшейся версии событий.
«Да писал ко мне особо, что де он посланник в Шемаху прибыл, но за настоящею зимою тамо до марта месяца пробыть намерен, и ежели не в начале, то по крайней мере в половине месяца в Низовую (поселение-гавань, которой активно пользовались русские и персидские купцы. — Я. Г.) поедет и там будет судов морских ожидать, понеже тамо он апреля дожидаться боится, что в прошлой весны и лето великое поветрие (холера? чума? — Я. Г.) в Шемахе служило, того ради может быть и в предбудущую весну отрыгнет…»
И посланник требовал скорой присылки морских судов.
Но далее в пересказе Чирикова произошел сюжетный сбой. По его рассказу получается, что Волынский побывал у Красных Вод и руководил эвакуацией гарнизона, что вполне невероятно.
Сообщив угрозу Волынского — «…а ежели де умедлю прислать, то причастны к их смерти будем», — Чириков продолжает явно от лица Волынского: «Красновоцкую пристань пусту оставил и, совсем забрався, оттуды октября 3-го числа с тринадцатью судами вышел в море, а намерен был возвратиться к Астрахани; но понеже штурм (шторм. — Я. Г.) им такое препятствие учинил, что суды их все врознь рознесло и многия погибли, толко люди спаслися, кроме одной бусы, которая совсем потонула, протчия три бусы зимуют в Низовой, при которых и маеор Бобынин; в урочище Бармаке с разбитых двух бус зимуют несколко офицеров и солдат; в устье Куры реки с Фондер-Виденым пять судов, да и в Гиляне на устье Янгуры реки розбило одну шняву и одну бусу, с которых там капитан Макшеев и человек со сто солдат зимуют и помирают с голоду, того ради чтоб и для их особливыя нарочно прислать суды и забрать всех, также и правианта прислать на них, понеже де у них весь потонул, и того ради на море им есть нечего будет. И был де у него маеор Бобынин, и по ведомости его с ними человек с четыреста, а правианту у них на март не будет, того ради, чтоб и к ним на месяц правианта к походу их прислали…»
Из дальнейшего рассказа получается, что именно посланник, то бишь Волынский, просит «не так о себе, как об них, чтоб по них суды скорее прислать, чтоб им не весновать тамо, ибо великия беды из того будут, понеже тамо от них зело подозрительны, в чем де и ему не имут веры; впротчем оным прежде присылки иттить невозможно, и чтоб протчия писма, которыя он посланник прислал в Астрахань, послать на нарочной почте, с добрым офицером, в Москву».
Судов за посольством Чириков не послал. Волынский еще долго был в Шемахе в ситуации весьма опасной, но провиант, смолу и железные скобы для ремонта разбитых судов терпящим бедствие отправил.
Можно предположить, что приказ оставить Красноводскую крепость пришел фон дер Вейдену через Волынского. Сам он там, безусловно, не был. Но неясность остается.
Зато проясняется ситуация с численностью выживших в конечном счете офицеров и солдат Красноводской крепости.
Четыреста человек майора Бобынина — это, очевидно, основная часть спасшегося красноводского гарнизона. Если прибавить сто человек капитана Макшеева и «несколько офицеров и солдат» в урочище Барнаке, то получается более пятисот человек. О каком-либо личном составе при полковнике фон дер Вейдене не упоминается.
Если вспомнить, в каком темпе умирали солдаты при Красных Водах, то число выживших из двух тысяч представляется вполне правдоподобным. Надо учесть и неизвестное нам число солдат, погибших при крушении судов.
Можно представить себе, какой силы был шторм, если он занес этот флот на противоположный, западный берег Каспия. Например, устье Куры расположено значительно южнее Баку, напротив которого на восточном берегу стояла крепость.
9
На этом можно было бы и закончить эти скорбные подсчеты, если бы мы не располагали еще одним и, казалось бы, непререкаемым источником.
В Российском государственном военно-морском архиве в фонде генерал-адмирала Федора Матвеевича Апраксина хранится «реестр» потерь Красноводского гарнизона.
В реестре сказано, что Бекович оставил в крепости 1293 человека.
Но как это сочетается с утверждением в документах Военно-ученого архива, что гарнизон состоял из двух полков — Крутоярского и Риддерова? Штатный состав полка в это время состоял из 1350 офицеров и солдат. Стало быть, даже при некотором некомплекте гарнизон не мог быть меньше 2060 штыков.
В том же «реестре» зафиксировано, что от болезней во время пребывания у Красных Вод в полках умерло 763 человека, а при эвакуации во время крушения погиб 191 человек.
Стало быть, от гарнизона осталось 339 человек.
Но данные, которыми мы располагаем, — свидетельство обер-коменданта Астрахани, получившего эти свои цифры по горячим следам событий, — говорят о почти вдвое большем числе выживших.
Причем речь, судя по всему, у Чирикова идет именно о гарнизоне у Красных Вод — без учета сведений о гарнизонах двух других крепостей, очевидно, эвакуировавшихся ранее.
Какому бы источнику ни доверять, ясно, что гарнизон неуклонно и мучительно вымирал, теряя основную часть своего состава. Причем отнюдь не в боях.
В каждом полку по штату было девять рот. Стало быть, если вычесть три роты, оставленные в Александробаевой крепости, то в крепости Красноводской стояло пятнадцать рот. В каждой роте полагались три офицера — капитан, поручик и прапорщик. То есть даже при некотором некомплекте, а это маловероятно при настойчивости Бековича, в гарнизоне должно было быть порядка сорока офицеров.
В донесении Чирикова названы только трое — полковник фон дер Вейден, майор Бобынин, командир батальона, и один только ротный — капитан Макшеев. Судьба остальных понятна.
Бекович, выученик своего государя, прекрасно знавший условия существования в этом зловещем пространстве, оставил гарнизоны крепостей, и особенно Красноводский, гарнизон на верное вымирание.
Когда он со своим корпусом шел на Хиву, ему уже были известны потери в крепостях.
10
При всем при том нам останется невнятной страшная судьба красноводского гарнизона, если мы не постараемся представить себе те условия, в которых эти русские люди провели полтора года.
В июле 1764 года Красноводский залив посетила экспедиция инженер-майора Ладыжинского. Ее задачей было уточнить очертание восточного берега Каспия, но главное, секретное задание — выбор места для постройки крепости.
Ладыжинский, естественно, вел подробный дневник, записи в котором многое объясняют в трагедии Красноводского гарнизона.
«23-го числа, поутру, в 5-м часу ездил я с конвоем на двух лодках и на яле на берег, взяв с собою оставшегося у нас Трухменца, который обещал мне показать Бековичеву крепость».
Прошло без малого полвека, а память о попытке русских освоить и закрепить за собой эти места была достаточно свежа у кочующих здесь туркменов.
«Доехавши до Красной воды, увидели мы, что косу всю промыло водой, а крепости никаких признаков не видно, ибо все то место размыло водою и поросло мелким камышом, а займище во многих местах так мелко, что ял наш на мель становился; однако, по показанию Трухменца, пробрались мы камышом до самого того острова, где, по объявлению его, был крепостной вал, песком насыпанный и досками намощенный, которые доски при оставлении крепости были сожжены. Взошед на островок, который подлинно вышел в камыше наподобие бастиона и песок улегся гораздо тверже, нежели в других местах, велели в двух местах рыть ямы. На 3-х футах показалась вода соленая, а между тем вырыто несколько угольев и найдено в разных местах камней до 10-ти, каковых на всей косе природных нет и, как видно, привозимы были с гор. Трухменец объявил еще, что с нагорной и восточной стороны вал был снаружи огорожен деревянным забором, а на одном углу была сделана каменная башня, которая 4 года назад еще была видна сверх воды, и указывал нам место, где она стояла».
В этом месте под водой действительно обнаружили россыпи камней.
Их постоянно мучила тяжелая жара, истощались на судах запасы пресной воды.
Выходы на берег сопровождались немалыми испытаниями. «Солнцем и песком снизу и сверху жгло немилосердно; к тому же и комары привели нас всех в слабость».
Они крейсеровали вдоль этих берегов полтора месяца и могли полностью оценить, что происходило с гарнизоном Красноводской крепости.
«18-го числа (августа. — Я. Г.) в 5 часов поутру снявшись с якоря, продолжали путь в параллель с восточным берегом острова Идака; больных на судне стало отчасу больше умножаться. Из моего конвоя 4 гренадера и 4 канонира лежали неподвижно, а таких, у коих распухли от цинги ноги, более 10-ти чел<овек> на одном нашем судне, а морских служителей во всю кампанию больных гораздо больше было».
Они упорно старались отыскать источник пресной воды.
Ладыжинский записывал в свой журнал: «Идучи обратно к берегу в двух от оного верстах, нашел два горячие колодези, из которых также ручейки протекали в долину. Вода в них так горяча, что рука терпеть не может, хотя по виду она и не кипучая. Вкусом она так солона, что, обмоча в ней руку, чувствовал трое суток на руке соль…»
Инженер-майор пытался все же понять, как можно выживать в этих местах. Обнаружив кострище, возможную стоянку туркменов, он «велел рыть вокруг онаго места ямы и, не нашед пресной воды, велел разгребать самый пепел и, вырыв яму глубиною до 5-ти фут, оказалась вода почти пресная, только несколько солодковатая; но как ее посмаковавши проглотил, то такую горечь почувствовал, что и чрез великую мочь до судна доехал, да и до самого вечера оную горечь чувствовал. Итак, надежда наша скоро в ничто обратилась».
За полтора месяца крейсерования вдоль восточного берега в районе Красных Вод экипажи экспедиционных судов пришли в катастрофическое состояние.
«Подлекарь Аршинов по команде морскому командиру[37]. представлял письменно, что как морские, так и сухопутные служители, одержимые цинготною болезнью, сказываются больными уже тогда, как им ходить не можно будет, отчего и в пользовании их успеха быть не может. Кап<итан> Морской, дав мне о сем знать, согласился со мною всю команду пересмотреть и по осмотре нашем с подлекарем явилось из моего конвоя на С.-Павле с толмачом 12 чел<овек>, у коих уже и ноги распухли, сверх прочих больных, которые уже и с места не трогались, а на галиоте С.-Петре 9 человек морских на обоих судах гораздо больше было, так что всех больных морских и сухопутных было 60 чел<овек>, кроме кап<итана> Морского и меня, ибо я и сам уже более недели в ногах лом чувствовал и в деснах боль. На судне нашем было всех чинов до 80-ти чел<овек>, а больных бо`льшая из того половина <…>.
20-го числа стояли на якоре на прежнем месте. Капитан над портом призвал меня в совет и представил со всеми своими обер- и унтер-офицерами, которые на галиоте С.-Павле все до одного были одержимы цинготною болезнью, а офицеры насилу и ходить могли, что за умножившимися болезнями, а к тому же и за недостатком пресной воды он далее опись продолжать не может и, по мнению его, надлежит заехать в ближайший от нашего пути в Астрахань Персидский порт, где, по знанию его тамошних мест, воздух здоровее прочих Персидских городов и, взяв потребное число бочек пресной воды, следовать в Астрахань».
Результатом экспедиции было подробное исследование значительного участка восточного берега, констатация враждебности воинственных туркменских кочевий и полная невозможность возобновить на берегу Красноводского залива укрепленное поселение.
Если за полтора месяца болезни уложили бо`льшую часть экипажей судов, притом что в море жара переносится легче и воздух чище, то легко себе представить каково было офицерам и солдатам Красноводского гарнизона.
Перед тем как окончательно отплыть от Красных Вод, Ладыжинский и «морской капитан» распорядились соорудить монумент неизвестного нам вида — скорее всего, из оставшихся от крепости камней — и на одном из них выбили надпись: «В пустыне дикой вас, братья, мы нашли и тихой молитвою ваш прах почли».
Они-то прекрасно поняли, что пришлось перенести их братьям, покоящимся под тяжестью сырого от близости воды песка.
Практический вывод Ладыжинского был категоричен: «Что же касается до удобности к поселению людей или к заложению крепости, то за неимением по берегам оного залива пресной воды, а паче за весьма нездоровым воздухом за наихудшее на всем восточном берегу Каспийского моря место почитать должно, ибо в оном заливе почти целый месяц ни одной птицы по берегам не видно было, а только люди день ото дня в слабость приходили, так что за великою одышкою напоследок и на берег съехать было не с кем».
Любимца Петра, гвардии капитана князя Александра Бековича-Черкасского, подобные соображения не остановили. Он выполнял предписания своего государя. Любой ценой.
Это был, быть может, самый жестокий и характерный эксперимент их тех, которые производили Петр и его сподвижники над своими солдатами.
А через полторы сотни лет, в 1869 году, на берег Красноводского залива высадился отряд полковника Столетова. Начиналось системное завоевание Средней Азии.
Была поставлена сильная крепость — уже не на косе, а на берегу — и основан город Красноводск. Вскоре были сооружены опреснители.
На месте исчезнувшей крепости, над братской могилой петровских солдат и офицеров, был поставлен монумент (к сожалению, неизвестного нам облика) с надписью «Красноводский отряд сподвижникам Петра I».[38]
Лирическое отступление. Когда я плыл на катере «Алмаз» на остров Кизыл-Су, я уже представлял себе, что` меня там ждет.
О том, что на острове есть могила петровских солдат, мне рассказал ответственный секретарь красноводской газеты «Знамя труда» Анатолий Васильевич Ленский.
Приветливые и милые молодые женщины в Красноводском краеведческом музее рассказали историю сохранения и реставрации памятника на могиле. Правда, тот памятник, который мне предстояло увидеть, наверняка сильно отличался от своего предка XVIII века. Он вообще обречен был на разрушение, если бы в середине тридцатых годов XX века рыбаки моторной станции, стоявшей на косе Кизыл-Су, не обратили внимания на руины монумента и не восстановили его как умели.
Катер «Алмаз» ходит на остров раз в сутки — туда и обратно.
Жители поселка плавают в Красноводск по делам, на работу, в магазины. Своя жизнь…
В этот раз плыли из города в поселок глазным образом женщины и девушки-туркменки в ярких платьях и платках, которые казались еще ярче от солнца.
Было и несколько русских мужчин. Тридцатилетний Женя живет на острове. Служил в армии, в Сибири, вернулся на Кизыл-Су, на родину.
«Алмаз» подошел к деревянному причалу. Как и у берегов материка, вода была молочно-зеленая. В заливе и тем более в открытом море она поражает своей холодной зеленоватой прозрачностью.
Катер встречала целая толпа — веселые, смуглые, перемазанные ребятишки, пестрые женщины. Мужчины сидели на краю какого-то деревянного помоста — русские и туркмены. Все курили, спокойные, безмятежные.
Женя повел меня к могиле. Ноги утопали по щиколотку в песке с изрядной примесью битого стекла. Мы старались идти по остаткам деревянных тротуаров.
Прошли около километра. Миновали поселок. Вышли на пустырь.
Кругом песок, перемежающийся крупными песчаными же кочками, на каждой из которых сидел, распластавшись, жесткий блеклый куст. Неуютная картина.
Несколько крестов в изголовьях низких песчаных холмиков — русское кладбище.
Невдалеке кроны деревьев, которых во времена Бековича и Ладыжинского здесь не росло. Там — мусульманское кладбище.
За крестами — выкрашенный серебряной краской обелиск-пирамида, как на условных солдатских могилах в Центральной России.
На усеченной вершине пирамиды — металлический шар. На шаре стоит крест. Таким монумент стал в 1934 году.
Спасибо рыбакам.
Было тихо. Только песок слабо шуршал сам собой…
Помню, что я испытал странное и гнетущее чувство от сознания, что здесь, под ногами, под этой песчаной толщей лежат кости сотен русских солдат.
Каково им здесь было — поверстанным в рекруты на Псковщине, Рязанщине, Тамбовщине и заброшенным неумолимой волей в этот страшный край. Каково им было день за днем, больше года наблюдать восход яростного солнца: с одной стороны бескрайнее чужое зеленое море, с другой — горизонт закрывает угрожающий черно-желтый хребет Куба-дач. (Впрочем, они не знали его названия.)
Жара, знойный ветер из пустыни летом, холодный, сырой, хлещущий ветер с моря зимой. И хоронить, хоронить, хоронить своих товарищей в этом песке, по которому то и дело ползают длинные, смертельно ядовитые змеи.
Вот он — ад.
Удивительное дело, прошло сорок лет, но я часто вижу эти картины — ярко-желтый, ощутимо горячий песок уходящей в море косы, бухту с молочно-зеленой водой у берега, отгороженную от мира угрюмым черно-коричневым хребтом, за которым угадывается такая же бескрайняя, как и море, пустыня.
Тогда, стоя у могилы петровских солдат, я сказал себе, что должен написать роман о судьбе гарнизона Красноводской крепости, оживить этих людей. Не получилось и вряд ли получится. Хотя время от времени вспоминаю этот замысел — роман «Гарнизон». Ну, так хоть эта глава…
11
Неизвестно, насколько тщательно Петр изучил причины тяжелой неудачи Каспийского проекта 1714—1717 годов.
На последнем этапе, в 1716 и 1717 годах, его мысли помимо войны и сложных отношений с европейскими государствами занимало «дело» Алексея, которое в 1717 и первой половине 1718 года держало его в особом напряжении. Быть может, поэтому он не вмешивался сам в ход событий и легко, на первый взгляд, закрыл проект.
Но только на первый взгляд. Исключив для себя правый берег, он сосредоточился на левом — западном. Тем более что «проблемы Алексея», по видимости, уже не существовало. А последствия невозможно было оценить сразу.
Миссия Волынского и все, что было с ней связано, безусловно, мыслилось Петром как подготовка к попытке прорыва в Азию по западному берегу — через Персию.
Прямым следствием, началом нового «Каспийского проекта» стал Персидский поход.
10 сентября 1721 года в шведском городе Ништадте, на территории Финляндии, был подписан мирный договор, положивший конец более чем двадцатилетней Северной войне.
Страна была разорена тяжкими налогами и рекрутскими наборами. Казна была пуста.
В июне 1722 года, через восемь месяцев после окончания Северной войны, началась «юго-восточная» — двухлетняя война, отягощенная растянутыми коммуникациями, непривычными климатическими условиями и столкновением с принципиально новым противником.
Имеются в виду не ополчения персидских ханств, не представляющих собой сколько-нибудь грозной боевой силы, а горские народы, с которыми русские соединения столкнулись, следуя через Дагестан.
В нашу задачу не входит подробное описание Персидского похода, хронологически выходящего за рамки нашего главного сюжета, но сам факт этого события важен для понимания сути идеологии Петра.
Равно как нужно понимать, что именно тогда и было положено начало Кавказской войны, которая закончилась формально в 1864 году. То есть продлилась 142 года, став самой продолжительной войной в мировой истории.
Для того чтобы представить читателю точку отсчета, стоит привести свидетельство офицера-иностранца, принимавшего участие в походе. Этот документ определен в исторической науке как «Дневник поручика Ингерманландского полка, принимавшего участие в Персидской войне. 1721—1724».
Хронология войны расширена по отношению к собственно походу вполне закономерно — она захватывает подготовку и непосредственные последствия вторжения русской армии на побережье Каспия и в Дагестан.
В этом дневнике есть принципиально важные утверждения, связывающие общий замысел Персидской войны с операциями против дагестанских горцев.
В частности, он записывает в «Дневнике» за 1722 год: «11 апреля была объявлена война татарам, иначе называемым Эндиреевские владетели…» То есть изначально в армии поход представлялся некой карательной экспедицией против кумыков, населявших селение Эндери и окружающее его пространство — Кумыкскую плоскость. Владетели Эндери неоднократно совершали набеги на российские земли, населенные казаками. Артемий Волынский, будучи в это время астраханским губернатором, уже делал не слишком удачные попытки «наказать» эндереевцев. А полки драгун, шедших к Каспию через Дагестан, подверглись нападению горцев и понесли немалые потери.
Но, не вдаваясь в подробности, приведем характерную и многообъясняющую запись.
«19-го (августа. — Я. Г.) раздались два пушечных выстрела, в 2 часа пополудни, из нашего лагеря. На возвышенных холмах показался отряд татар (кумыки. — Я. Г.) Казаки, которые первыми заметили врага, не стали действовать без команды до тех пор, пока не прибыл Е. В., который сам командовал своей дивизией (и бригадир Ветерани с бригадой, которая прикрывала два фланга пехотной дивизии), и тогда казаки получили приказ (поскольку татары уже начали спускаться с гор) атаковать врага, что и произошло, и стычки продолжались до вечера. Кавалерия также преследовала врага до близлежащих селений. Генерал-майор Кропотов атаковал эти деревни, сжег их и приказал убивать всех, кто там был. Селение, где находился Султан Махмут, постигла та же участь, что и другие селения. В тот же день взяли пленными 22 человека, среди которых оказался один священнослужитель, и, как кто-то подсчитал, татары потеряли 700 или 800 человек, а мы — не более 20 или 30 драгун убитыми и ранеными, 20 казаков убитыми и ранеными. Инфантерия в тот день оставалась на месте до вечера, пока мы не прибыли на место, в пикете.
20 августа рано утром бригадир Барятинский получил приказ выступить, c 4 батальонами пехоты, к селеньям, для поддержки кавалерии. Вся пехота отступила к прежнему лагерю, и ждала там тех, которые были командированы; они вернулись в тот же день с новостью, что повсюду, где прошла кавалерия, она все пожгла и всех умертвила.
В тот же день пленные татары были допрошены с большим пристрастием, однако они так упорствовали, что не пожелали ни в чем сознаться, поэтому Е. В. приказал, чтобы одни из них были посажены на кол, а другие колесованы и повешены, что и было исполнено также
21-го утром при нашем снятии с этого лагеря; Е. В. повелел обрубить одному из них нос и уши и послать с манифестом, и он тут же отправился с таким смешным посланием, что ему никогда уже не придется сражаться с этой державой, но однако он будет носить ей хлеб и воду».[39]
Таково было начало взаимоотношений с горскими народами.
И, судя по тону дневника, его автор, молодой офицер-европеец, перешедший в русскую службу из прусской армии, считал происходящее вполне нормальным.
Масштаб приготовлений к походу, количество войск и решительность, с которой вел себя Петр, свидетельствовали о далеко идущих планах.
Это был гипноз азиатских возможностей, необъятность этих возможностей, призрак «золотых стран Востока», близость границ Индии. Великий мираж, гипнотизирующий людей этого типа, сознающих свое предназначение.
Через семьдесят четыре года молодой Ермолов, пришедший на берег Каспия под знаменами молодого Валериана Зубова, ощутил это дуновение небывалой славы и еще через два десятка лет стал весьма предметно разрабатывать планы разрушения Персидского государства, чтобы открыть дорогу в глубины Азии, к границам Индии. В 1819 году он отправил капитана Генерального штаба Николая Николаевича Муравьева в Хиву, где тот едва не погиб, как Бекович, причем одной из задач было отыскание оптимального пути в Индию.
А через два года, в 1821 году, полковник Муравьев отправился на правый берег Каспия для переговоров с туркменскими племенами относительно союзничества в возможной войне с Персией.
Можно сказать, что индийские замыслы Петра оказались тем электрическим разрядом, который наэлектризовал атмосферу XVIII—ХIХ веков на сотню лет вперед.
Наполеон наверняка интересовался российской историей и не мог не знать военную биографию Петра.
Осенью 1799 года Павел I решился на союз с Бонапартом, и первой совместной акцией мыслился поход на Индию.
12 января 1800 года Павел приказал донскому атаману Василию Орлову поднимать Войско Донское и отправляться в поход.
Через некоторое время из ссылки был освобожден Матвей Платов, который и должен был возглавить казаков.
Историк, комментировавший этот удивительный эпизод, пишет: «Маршрут их похода прокладывался скорее исходя из известных названий, чем из политических и государственных реалий Средней Азии. Добравшись до Оренбурга и переправившись через Яик, казаки должны были затем отправиться в Хиву и Бухару, откуда, как предполагали, до Инда достаточно близко».[40]
Легко представить себе печальную судьбу донских сотен, если бы не мартовское цареубийство. Особенно если учесть, что это был зимний поход и донцов ждали за Оренбургом свирепые метели, а лошадей бескормица.
Разумеется, не Бонапарту принадлежал этот план. Павел, ориентированный на Петра по стилю управления, но без его талантов — вспомним надпись на монументе у Михайловского замка: «Прадеду Правнук», — в неменьшей степени склонен был игнорировать презренную реальность.
Бонапарт тщательнейшим образом разработал план совместного похода французской и русской армий в Индию.
«Павел I даст повеление о сборе в Астрахани армии в тридцать пять тысяч человек, из которых двадцать пять тысяч регулярных войск всех родов оружия и десять тысяч казаков.
Этот корпус сразу же сядет на суда и отправится в Астрабад, чтобы дожидаться там прибытия французской армии.
Астрабад станет главной квартирой союзников. В нем будут все магазины, военные и продовольственные; он станет центром сообщений между Индостаном. Францией и Россией.
От Рейнской (французской) армии будет откомандирован корпус в тридцать пять тысяч человек все родов оружия. Эти войска будут посажены на суда на Дунае и спустятся по этой реке к ее устью».[41]
Судя по точности хронологических подсчетов движения армий и знания множества географических и прочих деталей, Бонапарт имел достаточно подробное представление и о походе Петра, и о походе Валериана Зубова в 1796 году перед Египетским походом. Поскольку прорыв в Индию был одним из вариантов продолжения Египетского похода, для Бонапарта, с его профессиональной тщательностью интересоваться прецедентами и существующим опытом, это было естественно.
Знакомый нам Астрабад возник не случайно.
Бонапарт высчитал до дня весь график продвижения обеих армий, продумал систему снабжения и характер коммуникаций. Стратегию и тактику похода.
Ничего общего с импровизацией нетерпеливого Павла, рвавшегося насолить ненавистным англичанам.
Павел был убит. Совместный поход не состоялся, но Индия осталась некой idee fixe Наполеона и после того, как он стал хозяином Европы, этой «кротовой норы».
В воспоминаниях Талейран приводит проект договора, который должны были подписать в Эрфурте — в сентябре — октябре 1808 года — Наполеон и Александр I. Договор был составлен под диктовку Наполеона. Там в Статье V было сказано: «…условие sine qua non, от которого высокие договаривающиеся стороны обязываются никогда не отступать, будет заключаться в том, чтобы Англия признала, с одной стороны, присоединение Валахии, Молдавии и Финляндии к Российской империи, и с другой — Жозефа-Наполеона Бонапарта королем Испании и Индии».[42]
Он, стало быть, мечтал создать Индийское королевство, включив его в орбиту своей империи.
Наполеон всегда подходил к делу с профессиональной тщательностью.
Во времена Египетского похода молодой Бонапарт мечтал: «Армия в 60 000 человек, посаженная на 50 000 верблюдов и 10 000 лошадей, имея с собой запас продовольствия на 50 дней и запас воды на 6 дней, достигла бы за 40 дней Евфрата и через 4 месяца оказалась на берегу Инда».
Через девять лет, 2 февраля 1808 года, Наполеон писал Александру, предлагая ему фактический раздел мира, что он намерен движением на Балканы и морским десантом разгромить Турцию и в Константинополе соединиться с русской армией, наступающей с материка.
А затем: «Армия в 50 000 человек, наполовину русская, наполовину французская, частью, может быть, австрийская, направившись через Константинополь в Азию, еще не дойдя до Евфрата, заставит дрожать Англию и поставит ее на колени перед континентом. Я могу начать действовать в Далмации, Ваше Величество — на Дунае. Спустя месяц после нашего соглашения армия может быть на Босфоре. Этот удар отзовется в Индии, и Англия подчинится. Я согласен на всякий предварительный уговор, необходимый для этой великой цели».
Удивительный военно-психологический парадокс! Эти два титана — Пушкин не случайно поставил их рядом, говоря об их «презрении к человечеству», — на вершине своего могущества контролировали огромные пространства. Особенно Петр, разумеется. Но им было тесно в «кротовой норе» Европы, а Петру — и в Евразии.
И это не было банальное тщеславие. Достигнув реальных целей, они неудержимо влеклись к нереальным, теряя чувство возможного.
Наполеон, понимая, что его предложения напоминают некую героическую утопию, попытался объяснить Александру вынужденность и неизбежность подобных действий: «Ваше Величество и я предпочли бы блага мира, мы предпочли бы проводить нашу жизнь среди наших обширных империй, посвящая себя заботам о их возрождении и счастии наших подданных, покровительствуя наукам и искусствам и сея повсюду благодетельные учреждения. Этого не хотят всесветные враги. Поневоле приходится стать выше этого. Мудрости и политике присуще следовать велениям судьбы и идти туда, куда ведет нас непреодолимый ход событий».
Петр объяснил бы свои действия иначе — проще и конкретнее, толкуя об экономических выгодах, безопасности торговли, золотых приисках и т. п. Но над всеми этими меркантильными интересами, вполне реальными, витала мечта о таинственном и притягательном своей непохожестью на знакомую реальность мире — «Индийском царстве».
Девиз, рожденный им в восторге от неожиданной, хоть и малой, первой победы на море,— «Небываемое бывает» — абсолютно точно выражал его жизненную стратегию. При всем своем суровом прагматизме он в глубине души не верил, что существует нечто недоступное для его ума, воли и власти.
Причем если Наполеону, железом и кровью сколотившему свое имперское пространство из разнородных государственных образований, привыкших к разной степени самостоятельности, при постоянной необходимости нейтрализовать стремление Англии разрушить это пространство необходимо было расширять сферу своего влияния, то у Петра после Ништадтского мира этой необходимости не было. Его проблемы были сугубо внутренние, остро выявившиеся за роковое пятилетие: отчужденность многих ближайших сотрудников, влиятельных своей родовитостью и популярностью в армии, что обнаружило «дело» Алексея, равно как и вскрытая в это же время тотальная коррупция снизу доверху.
И тем не менее, грозно отягощенный этими заботами, он начинает упорное изнурительное движение на юго-восток, где новый и недостаточно осмысленный и изученный театр военных действий сулил зловещие сюрпризы.
Но — «Небываемое бывает». Утопия должна развиваться по своей логике, а логика эта не терпит статики. И это не прагматика, а романтическая психология имперской утопии, порожденная особостью психики ее строителя.
Сомнения в своем всемогуществе, похоже, появились у него только в самом конце жизни и царствования, когда, казалось бы, его успешный Персидский поход, вослед походу Александра Македонского, пресекла буря на Каспии, разметавшая и потопившая караван судов с продовольствием и боеприпасами.
Быть может, тогда в его сознании родилось нечто, напоминающее строку из «Медного всадника»: «С Божией стихией / Царям не совладать». Тяжкий урок Прутского похода его явно не убедил — там кроме степной жары, безводья и бескормицы для коней было еще немало человеческих факторов, которые, в принципе, можно было предусмотреть и нейтрализовать.
Каспий, пространство его мечты, преподал Петру сокрушительный урок. При кажущемся успехе похода — захвата Дербента («Великий Александр построил, а Петр его взял», — сказал он, въезжая в Дербент), ряда прибрежных провинций, а на следующий год Баку, — огромные усилия и не меньшие финансовые затраты не приблизили к главной цели — прорыву в Азию, к вожделенной Индии. Обострились отношения с Турцией и Англией.
Русские гарнизоны в новых владениях повторяли в значительной степени судьбу Красноводского гарнизона. Солдаты и офицеры массово умирали от болезней. Были, разумеется, и боевые потери, но в гораздо меньших масштабах.
Наладить сколько-нибудь прибыльную торговлю восточными товарами, в частности шелком, не удалось.
Добыча и использование разного рода полезных ископаемых — медной и железной руды, серебра и свинца — требовали длительных и дорогостоящих усилий, сопряженных с доставкой в соответствующие места «работных людей».
При растянутости коммуникаций с собственно российскими территориями, ненадежности морских перевозок из-за капризного климата Каспийского моря эксплуатация природных богатств завоеванных земель была крайне проблематична.
Недаром Петр с такой щедростью заманивал в эти края гения предприимчивости «господина Леуса».
Но не следует забывать о «генеральной идее» царя, к которой он возвращался постоянно.
Широко мыслящий Соймонов во время Персидского похода, воспользовавшись удобным случаем и уважением, которое питал к нему Петр за его высокий профессионализм, стал рассказывать царю о возможностях, которые открываются перед Российским государством благодаря владению Дальним Востоком: «…от Апонских, Филипинских островов до самой Америки на западном берегу остров Калифорния, уповательно, от Камчатки не в дальном расстоянии найтиться может…» Но Петр решительно перевел разговор на совершенно иное: «„Был ты в Астрабатском заливе?“ И как я донес: „Был“, — на то изволил же сказать: „Знаешь ли, что от Астрабата до Балха и до Водокшана и на верблюдах только 12 дней ходу? А там во всей Бухарии средина всех восточных комерцей. И видишь ты горы? Вить и берег подле оных до самаго Астрабата простирается. И тому пути никто помешать не может“».
Через Астрабад лежала дорога к Индии.
Автор биографии Соймонова комментирует эту беседу: «Интересно отметить, что свои предложения Соймонов обдумывал в течение продолжительного времени („задолго в моей мысли находилось“) и тесно увязывал деятельность по описанию Каспийского моря с другими проектами отыскания путей в Индию».[43]
Образованный моряк Соймонов видел перед мысленным взглядом карту Южного полушария и путь к берегам Индии с востока — мимо Японии, Филиппин, базируясь на русскую Камчатку. Но Петр твердо возвратил его к Каспийскому проекту, для реализации которого Соймонов сделал так много.
По убеждению Петра, прорыв в глубь Азии, где «средина всех восточных комерцей», и прежде всего к Индии, окупил бы все издержки — и деньги, и человеческие жизни.
Пока Петр был жив, продолжались напряженные попытки основательно закрепиться на завоеванных территориях, наладить отношения с местными владетелями и усмирить непокорных.
Вскоре после его смерти началась ревизия внешней и внутренней политики, направленная на облегчение налогового бремени, сокращение государственных расходов, что естественным образом связано было с пересмотром экспансионистской тенденции.
В феврале 1726 года командующим Низовым корпусом, контролировавшим завоеванные территории, назначен был князь Василий Владимирович Долгорукий, возвращенный из ссылки по «делу» царевича Алексея. Это был опытнейший военачальник, но и его деятельность положения не исправила.
В 1729 году Долгорукий докладывал Верховному тайному совету: «Сколько времени прошло с начала вступления наших войск в Персию без всякой прибыли. И впредь не видим, чтоб могли убытки свои возвратить. Сколько денег, провианту, амуниции, адмиралтейство в Астрахани содержим, с начала вступления наших сколько рекрут и солдат употреблено без плода, а конца не видим и по человеческому рассуждению трудно конца ожидать — между такими азиатскими народами мы вмешались. Разве Всевышний силой своей божественной паче чаяния человеческого может согласие или мир между басурманами сделать».
Надежды на вмешательство Всевышнего не оправдались.
На фоне ожесточенной войны между Турцией и новым властителем Персии, узурпатором Надиром, чрезвычайно удачливым и свирепым воителем, правительство Анны Иоанновны сочло разумным заключить с Персией договор, по которому русские войска уходили за Терек, оставляя и завоеванные провинции, и Дагестан.
В частности, была снесена мощная крепость Святого Креста, детище Петра, заложенная в 1722 году на реке Сулак с выходом к Каспийскому морю.
Во власти персов на оставленных территориях оказались христиане — армяне и грузины, поддержавшие русских и теперь ждавшие возмездия.
Персидский поход в конечном итоге принес немалые человеческие жертвы и мощные финансовые убытки.
12
Существует один любопытный документ, известный под названием «Завещание Петра Великого».
Документ это уже не одно столетие служит предметом споров, предположений и научного анализа историков разных стран.
Здесь нет надобности излагать сколько-нибудь подробно историю этого «Завещания», с полным основанием признанного опасной мистификацией. И тем не менее смысл и содержание документа представляют несомненный интерес, поскольку здесь причудливо сочетаются откровенно фантастические мечтания и сведения, восходящие к реальным событиям и свидетельствам.
В конечном счете «Завещание» представляется невольной пародией на грандиозную утопию, рожденную могучим воображением Петра.
Истоком этой политической эпопеи стали некие соображения, предложенные правительству Людовика ХV дипломатическим агентом, шевалье д’Эоном, ставшим благодаря некоторым особенностям его поведения персонажем авантюрного мифа. Между тем д’Эон был человеком образованным и наблюдательным, и его пятилетнее — с 1755 по 1760 год — присутствие при дворе Елизаветы Петровны было использовано им для сбора разнородных сведений как по истории России, так и по вопросам, касающимся внешнеполитической стратегии Петербургского двора.
Оригинал исследователям неизвестен.
Слухи о завоевательных планах Российской империи должны были возникнуть с неизбежностью по причине пугающе стремительного возрастания военной мощи России, явленной под Полтавой, и в последующих действиях русской армии уже на территории Европы — в Польше и на территориях немецких княжеств, то есть в пространстве, юридически контролируемом Веной и отчасти Швецией.
Впервые эти слухи были аккумулированы и систематизированы в книге французского историка Шарля-Луи Лезюра «О возрастании русского могущества с самого начала его до XIX века». Время появления книги знаменательно — декабрь 1812 года, когда стало ясно, что Наполеону, только что потерявшему в России свою армию, предстоит война не на жизнь, а на смерть.
В частности, предупреждая французов и Европу вообще о грозящем нашествии, Лезюр привел в свободном пересказе некий план Петра Великого по завоеванию мира.
По сведениям, которые, по утверждению Лезюра, у него имелись, русский император завещал своим наследникам посеять рознь среди европейских держав и затем воспользоваться их междоусобием.
Надо иметь в виду, что Лезюр не цитирует какой-либо документ, но излагает «Завещание» Петра в своей интерпретации.
«Среди всеобщего ожесточения к России будут обращаться за помощью то та, то другая из воюющих держав и после долгого колебания — дабы они успели обессилить друг друга — и собравшись с силами, она для виду должна будет высказаться за Австрийский дом. Пока ее регулярные войска будут двигаться к Рейну, она, вслед за тем, вышлет свои несметные азиатские орды. И лишь только последние углубятся в Германию, как из Азовского моря и Архангельского порта выйдут с такими же ордами два значительных флота под прикрытием вооруженных флотов — черноморского и балтийского. Они внезапно появятся в Средиземном море и океане для высадки этих свирепых, кочевых и жадных до добычи народов, которые наводнят Италию, Испанию и Францию; одну часть их жителей истребят, другую уведут в неволю для заселения сибирских пустынь и отнимут у остальных всякую возможность к свержению ига. Все эти диверсии дадут тогда полный простор регулярной армии действовать в полную силу, в полной уверенности в победе и в покорении всей Европы».
Через считанные недели русская армия и в самом деле появилась в Европе без сопровождения свирепых кочевых орд, и сочинение Лезюра потеряло свою актуальность.
Полный текст «Завещания» Петра Великого появился в 1836 году в составе «Записок кавалера д’Эона, напечатанных в первый раз по его бумагам, сообщенным его родственниками, и по достоверным документам, хранящимся в Архиве иностранных дел».
Публикатор и автор сопроводительных текстов — французский юрист, журналист, политик Фредерик Гайярде поместил «Завещание» среди других документов д’Эона.
С тех пор оно много раз переиздавалось и в том же виде, и в виде вариантов.
История возникновения документа и его бытование, история его изучения подробно исследованы в основательной работе Елизаветы Николаевны Даниловой «„Завещание“ Петра Великого».[44] Любознательный читатель может найти там всю необходимую информацию. А нас интересует само содержание этого псевдодокумента и его соотношение с реальными действиями и планами Петра.
Соотношение это иногда приводит к мысли, что сочинитель «Завещания» пользовался некими источниками, восходящими непосредственно к источникам Петровской эпохи.
Первый пункт «Завещания», по Гайярде, гласит: «Поддерживать русский народ в состоянии непрерывной войны, чтобы солдат был закален в бою и не знал отдыха; оставлять его в покое только для улучшения финансов государства, для реформирования армии и для того, чтобы выждать удобное для нападения время».
В известных воспоминаниях механика Нартова есть такая запись: «О мире промолвил государь так: „Мир — хорошо, однако при том дремать не надлежит, чтоб не связали рук, да и солдаты чтоб не сделались бабами“».
В знаменитом письме Алексею от 11 октября 1715 года он повторил ту же, по сути дела, мысль: «Не хочу многих примеров писать, но точию равноверных нам Греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили, и единым миролюбием побеждены…»
Надо отдать должное сочинителю изначального текста — он понимал, с кем имеет дело.
В варианте — пересказе Лезюра — этот пункт звучит так: «Поддерживать государство в состоянии непрерывной войны для того, чтобы закалить солдата в бою и не давать народу отдыха, поддерживая во всегдашней готовности к выступлению по первому знаку».
Из тридцати пяти лет реального царствования Петра — с 1689 года — едва ли наберется 10 мирных лет… Он отправился в первый Азовский поход, когда ему было двадцать три года, и после четырехлетнего перерыва, в который уместились Великое посольство и стрелецкий розыск 1698 года, Россия воевала непрерывно с 1700 по 1724 год — при жизни Петра.
Но импульс, возникший как реализация идеи «перманентной войны», был неистребимо силен. Персидский поход не закончился ни в 1724, ни в 1739 году. Он положил начало боевым действиям, которые Россия вела затем как минимум сто сорок лет. Хотя есть и другая хронология.
Автор цитированной уже монографии о Персидском походе и его последствиях Игорь Николаевич Курукин писал: «…Персидский поход Петра I и последующие события стали только началом длительного и болезненного процесса присоединения Кавказа. Не вдаваясь в суть многолетних споров о природе и содержании известных по любому учебнику событий „Кавказской войны“ в ее привычных хронологических рамках, отметим, что нам кажется более справедливым мнение о наличии не одной, а нескольких таких войн в период с 1722 года до подавления последнего большого восстания в Чечне и Дагестане в 1878 году, а еще точнее — не столько собственно войн, сколько сцепления разнохарактерных и разновременных конфликтов: внутреннего развития горских обществ, их сопротивления российскому продвижению на Кавказ, борьбы российских властей с набегами, межэтнических столкновений и непрерывных усобиц, наконец, соприкосновения различных цивилизаций и борьбы за раздел Закавказья между сопредельными великими державами».[45]
Курукин ссылается при этом на серьезнейшего знатока данной проблематики — Владимира Викентьевича Лапина.
Соглашаясь с основной мыслью исследователя, нужно сказать, что процесс, запущенный Персидским походом и сопутствующими кровавыми столкновениями русской армии с отрядами горцев и жестокими карательными экспедициями, проводимыми главным образом силами казаков и калмыков хана Аюки, при всем при том принял характер фактически непрерывных боевых действий разной интенсивности, продолжавшихся до окончательного подавления адыгов Западного Кавказа в 1864 году.
Рассматривая доводы исследователей, считавших «Завещание» фальшивкой, Данилова пишет: «Первые 11—12 пунктов „завещания“ представляют собой по существу то, что действительно было осуществлено преемниками Петра…»
Автор не считает этот довод убедительным, но нам важно не это.
Истерические фантазии относительно «свирепых орд», которые, по замыслу Петра, должны были наводнить Европу, предложенные миру Лезюром и в несколько ином варианте повторенные Гайярде, были чистым вздором, равно как и конечная цель — владычество над Европой и миром. Но в первых двенадцати пунктах и в самом деле вырисовывался абрис стратегии, которая, быть может, и не была столь подробно разработана Петром, но определялась логикой его действий, а главное — его мечтаний.
Можно привести наиболее выразительные примеры, не перегружая внимание читателя всем текстом «Завещания».
Пункт III: «При всяком случае вмешиваться в дела и распри Европы, особенно Германии, которая как ближайшая страна представляет более непосредственный интерес».
Игра на внутренних европейских противоречиях — естественная дипломатическая практика, которой пользовались все государства, включая Россию. По переписке Петра с российскими дипломатами, по его переговорам с дипломатами европейскими и их государями можно проследить разумную, прагматичную внешнеполитическую стратегию и тактику.
Очень близок к реальности пункт IV: «Разделять Польшу, поддерживая в ней смуты и постоянные раздоры, сильных привлекать на свою сторону золотом, влиять на сеймы, подкупать их для того, чтобы иметь влияние на выборы королей, <…> вводить туда русские войска и временно оставлять их там, пока не представится случая оставить их там окончательно».
Здесь автор «Завещания» ориентировался более на преемников Петра, чем на его политику. Петр способствовал избранию, а затем восстановлению на польском троне Августа Саксонского, поддерживал вооруженной силой группировки сторонников союза с Россией, но он был заинтересован в управляемой и единой Польше.
Однако раздел Польши произошел, и Россия играла в нем свою роль.
Пункт VI: «В супруги к русским великим князьям всегда выбирать германских принцесс для того, чтобы умножать родственные союзы, сближать интересы и, усиливая в Германии наше влияние, тем самым привязывать ее к нашему делу».
Но именно с Петра и пошла эта традиция.
Для нас особенно значим пункт IХ: «Как можно ближе придвигаться к Константинополю и Индии (обладающий ими будет обладателем мира). С этой целью возбуждать постоянные войны против Турции и Персии, основывать верфи на Черном море, постепенно овладевать как этим морем, так и Балтийским, ибо они нужны для осуществления плана: покорить Персию, дойти до Персидского залива, восстановить, если возможно, древнюю левантийскую торговлю через Сирию и достигнуть Индии как мирового складочного пункта…»
В дальнейшем текст «Завещания» подвергался различным модификациям, иногда значительным, но Индия присутствовала всегда.
В 1915 году, в разгар Первой мировой войны, в иранских газетах появился пересказ «Завещания» в соответствующей восточной стилистике.
Это был момент, когда возникла реальная опасность присоединения Ирана, вслед за Турцией, к Тройственному союзу.
Чтобы понять, в какой атмосфере и почему появились эта публикация и ее апокалиптический тон, нужно представить себе военно-политическую ситуацию.
Военный историк, генерал Николай Георгиевич Корсун (генерал-майор дореволюционной и генерал-лейтенант Красной армии) писал в специальном исследовании: «Так как в западной Персии назревали осложнения и не исключалась возможность выступления сформированных немцами банд (на самом деле это были преимущественно отряды персидской конной жандармерии. — Я. Г.) против русских, то решено было сформировать и в случае необходимости послать туда экспедиционный кавалерийский корпус генерала Баратова. 30 октября этот корпус в составе 2 батальонов, 2 дружин (армянских. — Я. Г.), 39 сотен и 20 орудий высадился в городе Энзели».[46]
Корпус Баратова свою задачу выполнил. Были разгромлены и рассеяны пронемецкие формирования, и русские войска заняли позиции на подступах к Тегерану, откуда бежали дипломатические миссии враждебных Антанте стран. В случае официального вступления Персии в войну на стороне Германии и ее союзников корпус Баратова должен был занять Тегеран. То есть русские войска в 1915 году могли — на неопределенное время — покончить с пятисотлетним независимым существованием Персидского государства.
По вполне понятным причинам тот или иной вариант «Завещания» Петра Великого появлялся в моменты острых военно-политических кризисов или в ожидании таковых. Это было устойчивое восприятие грозной фигуры первого российского императора.
В Персии вполне жива была память о трех — начиная с 1722 года — проигранных России войнах, которые неизменно заканчивались значительными территориальными потерями.
И естественно в данном, иранском, варианте «Завещания» особенно ярко выступает «восточное», а по сути дела, индийское направление российской экспансии, запрограммированное за двести лет до того непреклонным устремлением Петра.
Иранский вариант гласит: «Надо принимать всякие меры, чтобы Персия все более и более беднела и чтобы торговля здесь упала. В общем надо стараться ускорить ее агонию, чтобы Россия при первом желании могла завладеть ею без всяких хлопот, но при этом не советую умертвить Персию до тех пор, пока не погибнет Турция.
Грузия и Кавказский край представляют собой артерию Персии. Как только ланцет русского государства дойдет до этой артерии, Персия моментально впадет в такую слабость, что ей невозможно будет оправиться даже при помощи самых опытных врачей.
Тогда для русских царей Персия будет играть роль послушного верблюда, транспортирующего необходимый груз, вплоть до угашения последнего пламени горящей Турции. Вслед за уничтожением Турции легко будет зарезать этого верблюда.
Итак, нам следует безотлагательно завоевать Грузию и Кавказ, а владетелей внутренней Персии сделать нашими покорными слугами».
Но все эти усилия мыслились автору иранского варианта, то есть мифическому русскому императору, отнюдь не самоцелью и уж точно не были куражом маниакального завоевателя. У этих усилий и коварных маневров была главная цель: «Потом надо будет предпринять поход в Индию <…>. Ключом к Индии служит столица Туркестана (Хива? — Я. Г.). Продвигайтесь вперед насколько можете через киргизские степи, через Хиву и Бухару».
Иранский журналист, модифицировавший «Завещание» для публикации в Тегеране в момент, когда под вопросом оказался суверенитет его государства, совершенно точно понял, что подчинение, разрушение Персии — промежуточная задача, лишь средство для достижения главной цели августейшего «завещателя» — Индии.
Идея разрушения Персии, устранения ее как препятствия для прорыва в глубь Азии, к границам Индии, — идея, которую настойчиво предлагал царю Волынский, а через сто лет вдохновенно разрабатывал Ермолов и надеялся внушить ее другому царю — Александру I, была в подробностях знакома всем, кто в разные исторические моменты выводил на поверхность тот или иной вариант «Завещания».
Мы уделили столько внимания Каспийским проектам Петра не из-за их экзотичности и авантюрной увлекательности.
Этот многообразный и в конечном счете трагический сюжет — десятки тысяч русских солдат и офицеров, похороненных в каспийских песках и болотах, — яснее демонстрирует особенность мировидения Великого Петра, чем его деяния на Западе.
В Европе его героические усилия, его подвижничество, его война — все, что он совершал, было жестко детерминировано реальными обстоятельствами, требующими соответствующих ответов: он начал эту войну (как сказал Ключевский, «Петр сунулся в эту войну, как неофит, думавший, что он все понимает»[47]). И она безжалостно требовала от него голой прагматики. Его государственное и военное строительство в этот период вполне корреспондировало с общей утопической идеей идеального регулярного государства (хотя и было хаотично и отнюдь не регулярно), но не поднималось над сиюминутными преобразованиями низкого быта.
Каспийский и, шире, Азиатский (Индийский) проект — в том виде, в каком он ему представлялся, в том виде, в котором он пытался его осуществить, — был наиболее ярким аспектом общей грандиозной утопии, достойной демиурга, творца нового мира. В этом отношении драгоценное свидетельство — план, предложенный «господину Ляусу», и те несметные блага, которыми Петр готов был осыпать будущего строителя городов на Каспии.
Весь этот «каспийский мираж» был в известном смысле вдохновенным прообразом той великой утопии, попытка реализовать которую на немыслимом пространстве — от Камчатки до Индии — определила судьбу Российской империи и России как таковой на столетия вперед.
Гипнотическое обаяние этого «миража», заключенное в его величественности и грандиозности, оказалось непреодолимо ни для самого Петра, ни для его наследников.
Правда, для его титанической, можно сказать, сверхчеловеческой натуры оно было органично…
Потребность выхода через Балтику и Черное море в Мировой океан была реальной и насущной потребностью растущей страны, несмотря на то что основная часть населения — всех социальных уровней — эту потребность не осознавала или осознавала недостаточно, для того чтобы жертвовать ради ее удовлетворения привычным бытом и в предельном случае — самой жизнью. Тем не менее были тысячи людей, готовых сделать это усилие.
Но закрепление на берегах Каспия, подчинение Персии и в конечном счете поход в сказочную Индию могли вызвать подлинное желание рискнуть собой разве что у единиц. Таким был, например, князь Александр Бекович-Черкасский, недаром же он был любимцем Петра. Но ни моряк Кожин, ни моряк Соймонов, предлагавший иной, морской путь в Индию, ни генералы, которым поручено было закрепление результатов похода 1722 года, включая брутального князя Василия Владимировича Долгорукого (помним его отчаянное письмо), не говоря уже о генерале Леонтьеве, умолявшем дать ему отставку, не испытывали героического энтузиазма.
Масштаб и абсолютная неосуществимость замысла могли и должны были вдохновить Петра. Именно — Петра.
Каспийский — Азиатский — Индийский проект отнюдь не случайно хронологически совпал с роковым периодом 1714—1724 годов, в центре которого было «дело» царевича Алексея, властно стимулированное этим «делом» создание доктрины правды воли монаршей в самом широком смысле, непреклонно провозгласившей всемогущество и безответственность государя, «Христа Господня», имеющего право совершать любые деяния, не оглядываясь на интересы своих подданных и жертвуя их жизнями, не испрашивая их согласия.
На экстремальном пространстве Каспийского моря и его берегов была сделана столь характерная для Петра попытка переупрямить природу и судьбу, выйти за пределы естественных возможностей русского, равно как и европейского, человека, то есть произвести утопический эксперимент в чистом виде.
Попытка не удалась, и это поражение наверняка окрасило последние два года жизни Петра Великого, императора Всероссийского. Петр внимательно следил из Петербурга за происходящим в новых провинциях и понимал, что ресурса для дальнейшего продвижения нет и что русские войска вынуждены вести постоянные боевые действия против бунтующих горцев. Экономически провинции тоже себя не оправдывали.
Неудача на Каспии наложилась на целый ряд горьких обстоятельств: сознание своего бессилия перед торжествующей коррупцией и печальные разочарования чисто личного характера.
И горечь эта была тем острее, что упорно соседствовала с его неистребимой убежденностью в своем всевластии, правоте своего порыва к небывалому, куда входила и мечта вырваться из «кротовой норы» — Европы.
За первое десятилетие пребывания русских войск на завоеванных территориях корпус потерял около 40 тысяч человек — утонуло 144, бежало 596, убито 506, умерло от болезней 36 645…
Ключевский, размышляя об итогах петровской «революции», занес в записную книжку: «Понимал только результаты и никогда не мог понять жертв».
В Азиатской утопии был максимум жертв при минимуме результатов…
В 1796 году тридцатитысячная русская армия под командованием молодого Валериана Зубова двинулась на юг вдоль Каспия. В ее рядах находился младший друг командующего, капитан артиллерии, двадцатичетырехлетний Алексей Ермолов.
Конечной целью представлялась Индия.
1. Флоровский Г. Пути русского богословия. Париж, 1988. С. 89.
2. Лосский Н. О. История русской философии. М., 1991. С. 457—458.
3. Корсаков Д. А. Воцарение императрицы Анны Иоанновны. Казань, 1880. С. 52—53.
4. Филарет, архиеп. (Гумилевский Дмитрий Григорьевич). История русской церкви: в пяти периодах. [Репр. изд.]. М., 2001. С. 731—734.
5. Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 93.
6. Там же.
7. Там же. С. 94.
8. Панченко А. М. Я эмигрировал в Древнюю Русь. СПб., 2005. С. 439.
9. Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 82.
10. Там же. С. 86.
11. Языки культуры и проблемы переводимости. Сб. / Отв. ред. В. А. Успенский. М., 1987. С. 61—63, 75—76.
12. Там же. С. 78.
13. Там же. С. 72.
14. Гурвич Г. «Правда воли монаршей» Феофана Прокоповича и ее западноевропейские источники. Юрьев, 1915. С. 16.
15. Там же. С. 4—5.
16. Там же. С. VIII—IX.
17. Там же. С. 41—42.
18. Гроций Г. О праве войны и мира. М., 1948. С. 177.
19. Джон Барклай (1582—1621) — шотландский поэт и католический мыслитель. Феофан почитал Барклая и ссылался на его авторитет в предисловии к своему переводу трактата Диего Сааведры.
20. Гроций Г. О праве войны и мира. С. 180.
21. Живов В. М. Разыскания в области истории и предыстории русской культуры. М., 2002. С. 377—378.
22. Самарин Ю. Ф. Избранные произведения. М., 1996. С. 239.
23. Гиляров-Платонов Н. П. Сборник сочинений. В 2 т. М., 1899. Т. 2. С. 134.
24. Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 83.
25. Там же. С. 102.
26. Анисимов Е. В. Время Петровских реформ XVIII в., 1-я четверть. Л., 1989. С. 343.
27. Лавров А. С. Колдовство и религия в России. 1700—1740 гг. М., 2000. С. 346.
28. Там же. С. 344.
29. Курукин И. В. Персидский поход Петра Великого. Низовой корпус на берегах Каспия (1722—1735). М., 2010. С. 23—24.
30. Чистов К. В. Русская народная утопия. СПб., 2003. С. 366.
31. Сперанский М. Н. Индия в старой русской письменности // Сергею Федоровичу Ольденбургу к пятидесятилетию научно-общественной деятельности. 1882—1932. Сб. ст. Л., 1934. С. 463
32. Флоровский А. В. Труды по истории России, Центральной Европы и историографии. Из архивного наследия. СПб., 2020. С. 244—246.
33. Бобылев В. С. Внешняя политика России эпохи Петра I. M., 1990. С. 96.
34. Документ цит. по: Троицкий С. М. «Система» Джона Ло и ее русские последователи // Франко-русские экономические связи. М.—Париж, 1970. С. 136—138.
35. Со с. 120 по с. 141 цитируются без сносок материалы Военно-ученого архива Главного штаба / Ред. А. Ф. Бычков. СПб., 1871. T. I. Раздел IV. Дело, 1714—1718 годов, об отправлении лейб-гвардии Преображенского полка капитан-поручика князя Александра Бековича Черкасского на Каспийское море и в Хиву. Стб. 197. Остальные материалы, касающиеся экспедиции князя Александра Бековича-Черкасского, содержатся в данном архиве.
36. Бэр К. М. Заслуги Петра Великого по части распространения географических познаний о России и приграничных с нею землях Азии // Записки Императорского Русского географического общества. СПб., 1850. Т. IV. С. 273—274.
37. «Морской командир», «капитан над портом» — начальник Астраханского порта, отвечавший в экспедиции за судоходную часть.
38. Со с. 143 по с. 145 цитируются без сносок извлечения из журнала инженер-майора Ладыжинского, посыланного в 1764 году для осмотра восточных берегов Каспийского моря // Акты, собранные Кавказскою археографическою комиссиею. Тифлис, 1875. Т. VI. Ч. II. С. 783—797.
39. Цит. по: Сперанская Н. М. Дневник Персидского похода 1722—1723 годов из Библиотеки Вольтера // Петр I и Восток. Материалы ХI Международного петровского конгресса. 1—2 июня 2018 года. СПб., 2019. С. 173—174.
40. Светлов Р. То, что осталось за полями рукописи // Наполеон Бонапарт. Египетский поход. Мемуары императора. СПб., 2000. С. 391.
41. Там же. С. 391—392.
42. Талейран Ш. Мемуары. М.—Л., 1934. С. 316.
43. Гольденберг Л. А. Федор Иванович Соймонов. М., 1966. С. 42.
44. Данилова Е. Н. «Завещание» Петра Великого // Труды историко-архивного института. М., 1946. Т. II. С. 205—258.
45. Курукин И. Н. Персидский поход Петра Великого. С. 159.
46. Корсун Н. Г. Первая мировая война на Кавказском фронте. Оперативно-стратегический очерк. М., 1946. С. 46.
47. Ключевский В. Дневники, афоризмы и мысли об истории. М., 1968. С. 391.