Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2022
Позитивисты очень давно вынашивают мечту о социальной физике, которая бы опиралась исключительно на наблюдаемые факты и была столь же достоверной, как обычная, «физическая» физика. Однако никакого заметного прогресса ни в прогностических способностях социальных наук, ни даже в согласии ученого сообщества не наблюдается: монархисты и анархисты, индивидуалисты и коллективисты, демократы и аристократы не только не приближаются друг к другу в своих мнениях, но хорошо еще, если не считают друг друга идиотами или чьими-то наймитами. Похоже, что дальше всех по этому пути зашел марксизм, ультрабуржуазное учение, возводящее корысть — не властолюбие, не честолюбие, не страх, не этику, не эстетику и не эротику — в главный двигатель человеческой души. Правда, корысть не индивидуальную, а классовую, которая каким-то мистическим путем претворяется в индивидуальное бескорыстие.
Одной этой примитивности уже было бы достаточно, чтобы сделаться популярным учением наравне хотя бы со столь же примитивным фрейдизмом, но марксизм шагнул гораздо дальше — под маской квазинаучного занудства он подарил миру грезу о будущем земном рае, которого все-таки не обещали его соперники. Коим, в отличие от физиков, тоже никогда не сойтись друг с другом. Потому что физические теории основываются на нашем физическом опыте — на различении мягкого и твердого, горячего и холодного, близкого и далекого, тяжелого и легкого и так далее. А физический опыт у всех нас примерно один и тот же вследствие примерно одинакового устройства нашего физического тела. Социальные же теории пытаются обобщить социальный опыт, а этот опыт у разных аналитиков может отличаться самым радикальным образом. Мальчик или девочка, выросшие в оранжерейных условиях и встречающиеся с грубой силой только в образе полицейского, с большой вероятностью будут питать неприязнь к государственному насилию. Тогда как их сверстники, выросшие в городских джунглях, где каждый встречный может оскорбить, ударить или ограбить, с большой вероятностью, уже и перебравшись в более благополучную среду, будут видеть в полиции не врага, а защитника.
Иными словами, в основе социальной физики должна лежать психология, выводящая поведение людей не только из их практических нужд, но также из их индивидуального опыта.
Ну и, само собой разумеется, из их фантазий, которые рождаются в значительной мере из носящихся в воздухе грез эпохи, часто именуемых духом времени, или из прочитанных книг.
Так, Андрей Нартов в своих «Достопамятных повествованиях» приводит рассказ Петра Первого о том, что «он в самой молодости своей, читая Несторов летописец, видел, что Олег посылал на судах войски под Царьград, отчего с тех пор поселилось в сердце его желание учинить то же против вероломных турок, врагов христиан, и отомстить обиды, которые они обще с татарами России делали, и для того учредил кораблестроение в способном месте, и такую мысль его утвердила бытность его в 1694 году в Воронеже, где, обозревая местоположение реки Дона, он нашел способным, чтоб по взятии Азова пройти и в Черное море».
Цитата заимствована из семисотстраничного тома «Петр I» (СПб.: Издательство «Пушкинского фонда», 2018), продолжающего серию «Государственные деятели России глазами современников»; туда включены воспоминания, дневники, письма ряда современников императора, приближающие к нам психологию этой великой и ужасной фигуры. Нет, в книге ярко обрисован также и прочий исторический контекст, но лично мне наиболее интересен человеческий аспект этого диковинного характера. Характера, послужившего ничуть не менее важным историческим фактором, чем набившие оскомину классово-экономические факторы исторического материализма.
Вот что писали и кого цитировали в Малой советской энциклопедии 1939 года (том восьмой, открывающийся парторгом и заканчивающийся революционным трибуналом): «Петр Великий сделал много для возвышения класса помещиков и развития нарождающегося купеческого класса» (И. В. Сталин). Это Петр, который на все классы смотрел как на одно орудие и умел, кажется, только принижать!
Во вступительной статье составителя сборника Я. Гордина «Титан на фоне эпохи» мой взгляд с отрадой, многим незнакомой, не находит рудиментов навязшего в зубах исторического материализма, столько десятилетий душившего нашу общественную мысль, — ее заменяет обращение к эмоциональному опыту героя, на глазах которого, десятилетнего мальчика, разъяренная толпа убивала близких ему людей. «Если не тогда, 15 мая 1682 года, то вскоре после того Петр осознал стихию как своего главного и смертельного врага и затем — до конца жизни — пытался противопоставить ей „регулярность“, жесткую и ясную систему, способную укротить кровавый хаос. Выстраивая свое „регулярное государство“, он не в последнюю очередь сокрушал страшные призраки своего детства и юности».
И какими же методами молодой царь разрушал авторитет старомосковской знати? Это было «ругательство» знатным персонам и великим домам, а особенно домам многих старых бояр: толстых людей протаскивали сквозь стулья, «на многих платье дирали и оставляли нагишом, иных гузном яйца на лохани разбивали, иным свечи в проход забивали, иных на лед гузном сажали, иных в проход мехом надували, отчего един Мясной, думный дворянин, умер» («Гистория» князя Б. И. Куракина).
Да, в этих безобразиях, несомненно, был практический смысл — разрушение представлений о социальном статусе. Но их «изысканность» безусловно говорит и о бесконечно вульгарном чувстве юмора Петра-титана. Хотя можно допустить и то, что таким образом он угождал «зрительской массе». Но какие уроки уважения к человеческому достоинству он этим давал «модернизируемому» народу? Какие плоды могли приносить подобные уроки модернизации хотя бы и в нравах «птенцов гнезда Петрова»?
На этот вопрос в той же вступительной статье ответил Ключевский: «Реформа вместе со старым платьем сняла с них и сросшиеся с этим платьем старые обычаи, вывела их из чопорно-строгого древнерусского чина жизни. Такая эмансипация была для них большим нравственным несчастием, потому что этот чин все же сдерживал их дурные наклонности, теперь они проявили беспримерную разнузданность». Теоретически их коррупционный размах могло бы придержать чувство ответственности за государство, которое они строили, но откуда могло взяться это чувство в «регулярном» государстве, в котором людям отводилась роль винтиков? Хозяин у государства был один — вот и чувство ответственности, похоже, было у него одного. Для остальных у него была палка, топор и петля.
Однако и «птенцы» проявляли поразительную неустрашимость. Вот вам зарисовки из дневника камер-юнкера Берхгольца. Один из приговоренных к отсечению головы «фискалов» издали поклонился императору, поцеловал палача и «бодро» положил голову на плаху. А «обер-фискал» Нестеров с раздробленными конечностями на требование хотя бы сейчас признать свою вину, за что в награду ему было обещано немедленное отсечение головы, «свободно отвечал, что все уже высказал, что знал, и затем, как и до колесования, не произнес ни слова. Наконец его, все еще живого, повлекли к тому месту, где отрублены были головы трем другим, положили лицом в их кровь и также обезглавили».
Такая вот, по выражению составителя, «плоть истории».
Народ, надо сказать, в лице стрельцов тоже дал Петру запоминающиеся, особенно в детстве, уроки. Вот случайные выписки.
«Стрельцы, уже рассвирепев, подняли его на пики, сбросили с крыльца и, убив его, выволокли на площадь на лобное место за Крым-город».
«Сбросили его с крыльца на копья; потом сняли с него одежды, вывели за Крым-город и разрубили на части».
«Боярин Феодор Петрович Салтыков в страхе бежал к патриарху, но стрельцы, поймав его, зверски убили, предполагая, что это Иван Нарышкин».
Такое вот народное правосудие. Толпа умеет ужасы и мерзости приправлять идиотизмом.
«Грабя двор Иллариона, они нашли греческую рыбу, называемую каракатицей; она имеет очень много ног. Забравши эту рыбу, они показывали ее народу, говоря: „Этой рыбой они отравили царя и нас собирались отравить“, — и называли эту рыбу змеей. Они повесили ее в нескольких местах, чтобы все могли видеть. После этого убили сына Иллариона за то, что он знал, что его отец держит у себя такую отраву, и никому не говорил. Стрельцы убили и немца-лекаря Ивана Гутменса, принявшего православие, за то, что он отравил царя».
Это при полном отсутствии доказательств того, что царь был действительно отравлен: народ судит не по закону, а по совести. Не мудрено, что Петр проникся почти религиозной верой в «регулярность». Однако его необузданная страстность постоянно разрушала то, что создавали его ум и воля. Постоянные победоносные войны порождали страх и, следовательно, ненависть соседей и тем самым не только усиливали, но и ослабляли безопасность страны (его реальная политика придавала правдоподобие даже такой фальшивке, как «завещание Петра Великого»). Перенапряжение населения порождало его враждебность к государству, и даже у правящей элиты возникало как минимум отчуждение.
Снова Ключевский: «Усталый, опускаясь со дня на день и от болезни, и от сознания своей небывалой славы и заслуженного величия, Петр видел вокруг себя пустыню, а свое дело на воздухе и не находил для престола надежного лица, для реформы надежной опоры ни в сотрудниках, которым знал цену, ни в основных законах, которых не существовало, ни в самом народе, у которого отнята была вековая форма выражения своей воли, земский собор, а вместе и самая воля. Петр остался с глазу на глаз со своей безграничной властью и по привычке в ней искал выхода, предоставив исключительно ей назначение преемника. Редко самовластие наказывало само себя так жестоко, как в лице Петра этим законом 5 февраля. Один указ Петра гласил, что всуе законы писать, если их не исполнять. И закон 5 февраля был всуе написан, потому что не был исполнен самим законодателем. Целые годы Петр колебался в выборе преемника и уже накануне смерти, лишившись языка, успел только написать Отдайте все… а кому — ослабевшая рука не дописала явственно. Лишив верховную власть правомерной постановки и бросив на ветер свои учреждения, Петр этим законом погасил и свою династию как учреждение: остались отдельные лица царской крови без определенного династического положения. Так престол был отдан на волю случая и стал его игрушкой».
Михаил Александрович Фонвизин: «Мечтая перевоспитать своих подданных, он не думал вдохнуть в них высокое чувство человеческого достоинства, без которого нет ни истинной нравственности, ни добродетели». Декабрист прав, и это было проклятием титана — его бешеный нрав разрушал то, что выстраивал его ум.
Хотя он был не чужд и чувствительности. Когда Лефорт уговорил его «ради своей славы» сохранить жизнь царевне Софье, посягавшей «на живот» его, Петр отправился к ней в монастырь «и чувствительные делал выговоры, которые произвели в ней и в нем слезы».
Когда, взбешенный, он на пиру набросился со шпагой на генерала Шеина (судя по всему, за дело) и Лефорт попытался остановить его, Петр оттолкнул и даже ранил своего любимца. Но тут же, опомнившись, покаялся: «Прости, любезный друг, я виноват. Я исправляю своих подданных и не могу исправить самого себя — проклятая привычка, несчастное воспитание, которого по сию пору преодолеть не могу, хотя всячески стараюсь и помышляю о том».
Эту книгу нужно читать медленно, чтобы не притуплялось ощущение подлинности исторической материи. И ощущение чуть ли не трогательного простодушия тогдашнего языка.
Прошлой осенью мне случилось побывать в Анкаре в Российском центре науки и культуры на презентации книги «История дружбы между солнцем и снегом. Российско-турецкие культурные отношения» (Измир, 2021). К сожалению, в коротком отклике нет возможности рассказать о трех ее авторах — Хакане Аксае, Ольге Халдыз, Хюлье Арслан, — но все они много лет связаны с Россией журналистскими или филологическими интересами.
И я с некоторым стыдом обнаружил, что в Турции, несмотря на бесконечные русско-турецкие войны, хорошо знают главных русских классиков, а я не знаю ни одного турецкого, если не считать Назыма Хикмета. Можно, конечно, осудить себя, а заодно и всех нас за то, что мы ленивы и нелюбопытны, а можно и задуматься о власти европоцентризма.
Прошу понять меня правильно: культурные и научные достижения Западной Европы огромны, и великое счастье для России, что ее модернизация не ограничилась технологическими заимствованиями и российская культурная, интеллектуальная элита устремилась за достижениями Шекспира и Мольера, Моцарта и Бетховена, Ньютона и Эйлера. Наша любовь к европейской культуре — это прекрасно. Когда она нас обогащает. Но когда она пробуждает в нас высокомерное равнодушие к менее громким культурам, это нехорошо. Где же наша всемирная отзывчивость? Можно ответить: пусть завоевывают нас, как нас когда-то без всяких дутых нобелевских фанфар завоевали Диккенс и Гюго. Да, выдающиеся футболисты действительно порождают своих болельщиков. Но ведь и болельщики тоже порождают выдающихся футболистов! Внимание к творцам — важнейший стимул для творчества. Золотой век русской литературы создали не только великие писатели, но и великие читатели. Уж если даже Хлестаков похвалялся знакомством с Пушкиным…
Мурат Бельге, писатель, ученый и переводчик, в «Истории дружбы между солнцем и снегом» сопоставляет русскую и турецкую, точнее, османскую интеллигенцию. И та и другая явились продуктом вестернизации, главным двигателем которой у нас был, как известно, Петр, коего мы называем Великим, а турки, оказывается, — Сумасшедшим.
Почему? Османским современником Петра был Ахмед Третий. Можно ли представить, чтобы он под чужим именем работал на верфи или бросался в ледяную воду спасать каких-то моряков? С точки зрения Ахмеда Третьего, на такое был способен только сумасшедший.
«Собственная история Османской империи является для нее главным тормозом: османец самую светлую мечту видит в своем прошлом. А раз так, то весьма трудно не сравнивать понятия „новшество“ и „реставрация“. А вот Россия, начиная с Петра, избегала своего прошлого, в котором не было такого блистательного периода, как у османов. Только во второй половине XIX века под влиянием национализма и под воздействием европеизации Россия начнет создавать в своем сознании несуществующую славную славянскую историю».
Не уверен, что все в точности так и есть, но интересно, что о нас так думают.
Мурат Бельге считает, что русская интеллигенция хорошо поняла Запад, хотя и поводов для карикатур она давала достаточно, ибо в таких важных процессах на десять подлинных интеллигентов приходится сто снобов. «У нас же османские консерваторы — как и сейчас, — высмеивая снобов, старались заставить молчать и уничтожать настоящих интеллигентов».
В России даже антиевропейски настроенные интеллигенты, как, например, Достоевский, очень хорошо знали, что такое Европа. «Что же касается османских интеллигентов, то мы видим, что даже самые прозападные из них мало понимали, что есть Запад».
И у меня возник серьезнейший вопрос: почему российская модернизация вместе с технологическим прорывом породила еще и культурный прорыв мирового значения, а турецкая на мировой культурный уровень не вышла, в основном осталась в сфере прагматики. Так почему же реформы великого прагматика привели к грандиозному культурному рывку? Есть ли в этом его заслуга?
Ведь он, похоже, был совершенно равнодушен к высокой культуре, — почему же его реформы принесли такие роскошные культурные плоды?
А в других местах не принесли. По крайней мере, в европоцентрическом мире. Что это за особый путь оказался у России?
Мне кажется, здесь особую роль сыграли особенности русской аристократии, но я бы хотел услышать ответ от более знающих историков. Например, от составителя «Петра I».