Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2022
1
Борису Парамонову — 85, и юбилейство свое он, кажется, переносит сносно. Да и парадов по случаю, в общем, не замечено. Так, собрался радиокружок радиодрузей, сказали хорошее.
Другое парамоновское юбилейное, недавнее, прошло незамеченным, хотя оно тоже — радио. Тридцать лет, как начали выходить в эфир «Русские вопросы».
1989 год. Парамонову, значит, тогда было пятьдесят два.
«Русские вопросы», если б что и отмечали, то, вероятно, вышло бы сильно хуже: воспоминания каких-нибудь постоянных слушателей (благодарных). Это всегда страшное. И тут — что «Свобода», что «Маяк», без разницы. Примкнув, так сказать, ухом или слуховой трубкой к.
«Спасибо вам, Борис Парамонов, за то, что возвращаете русскую культуру тем, кто был лишен ее десятилетиями».
Хотя легче предположить обратное. Про постоянных, но постоянно-возмущенных. Про «охаивание», «поклеп на» (великую русскую культуру), «ты кто такой» — ну, все предсказуемое.
Это второе («обратное»), оно, конечно, скалькулировано самим БП (это Борис Парамонов, а не Борис Пастернак).
БП предстал перед перестроечной публикой эдаким Иоканааном Марусидзе, а заодно и пророком Самуилом: «отвечает на вопросы публики», даже если не спрашивают. И, само собой, материализация духов и раздача слонов, а также справок из кожвендиспансера.
Отличие от пророка Самуила, правда, было в том, что вопросы были не из публики районного ДК, а из Нью-Йорка. Парамонов сам себе вопросы (русские) задавал — и сам же отвечал.
«На любой вопрос — любой ответ».
В районном-то ДК и не предполагали, что такие «вопросы» вообще можно задавать. И вслух, и еще с аппетитом, и с этим парамоновским ревом, рыком из чрева отвечать.
Парамонов был скандалистом и хулиганом. Он не просто как-то там эпатировал, а явно наслаждался произведенным смятением.
Девиз был — «Шапки долой» и заодно все прочее. Публичное разоблачение, донага, выдающихся деятелей литературы и искусства. Вот уж точно: «Адская палатка».
Не «заголимся», а — «заголю их всех», и будут стоять голыми и жалкими, и прикрываться какими-то листочками каких-то своих сочинений. А мы и листочки отберем (и изучим), а эти — пусть корчатся на людях голышом.
На этом фоне Синявский со своими «Прогулками с Пушкиным» (тогда же в Совроссии грянувшими) был почти приличный (но только на этом).
Парамонов пришел и осквернил. Испачкал. Обмазал грязью наших всех. «Ничего святого». «Откуда ж ты такой взялся».
Как, должно быть, хохотал (с рыком) Парамонов, если знал об этом.
Интереснее, знал ли он другое. То, что когда-то написал «американский» Владимир Марков: «Глава о Чернышевском в „Даре“ Набокова — роскошь! Пусть это несправедливо, но все ведь заждались хорошей оплеухи „общественной“ России».
Вот этими оплеухами Парамонов и занимался (а потом от него и Набокову досталось).
«Общественная» Россия для него была советско-интеллигентская. Парамонов не классиков обижал. Он обижал почитателей-нечитателей классиков.
Тех почитателей, которые олицетворяли собой прюдство и при этом обожали интересные сплетни шепотом.
Благонамеренные интеллигенты свято верили (или тут — наст. вр.?), что на них «наставлен сумрак ночи» и что Парамонову нет другого дела, кроме как оскорблять их благонамеренность.
Парамонов не классиков насильственно заголял, а обнажал (и обнажил) прием. Всяким там завиткам (изустным и мемуарным) — документальное основание. А на основании — не закутанный в покрывало монумент, а разъятый труп. Нате вот, полюбуйтесь — и потом уж любите по новой, если получится.
Трупов никто любить не хотел.
2
В 1996-м в одном из ранних номеров «НЛО» выйдет парамоновская статья «Формализм: метод или мировоззрение?».
Это могло показаться неожиданным. Для тех по крайней мере, кто привык к радиоочернительскому Парамонову.
Там был сплошной Гегель, и парамоновский любимец Шкловский был не на броневике, а с немецкой книжкою в руках. И Парамонов оказался не собакой лающей, а котом ученым.
И —
Или лучше: но —
В 1997-м в России опубликовали первую книгу Парамонова, «Конец стиля» (с «Кюстином»), и в том же году — «Солдатку».
А там уже и о «Педагоге Макаренко» на Руси узнали.
Так что — все вернулось к тому, с чего и началось. «Явился хам» и «ты кто такой».
Я, кстати, вовсе не уверен, что и тогда Парамонов хохотал (если и вообще прежде это делал).
В том же 1997-м вышло и «Расставание с Нарциссом» Александра Гольдштейна, сделавшего быструю сенсацию, но также быстро и иссякшую.
И это как-то знаменательно. Всё «на семь». Парамонов — 1937 года, Гольдштейн — 1957-го, книги — 1997-го.
Но Гольдштейн хоть произвел некоторое интересное беспокойство. Парамонов же остался каким-то канделябром, который вот-вот упадет. Упадет, нанесет порчу. Помеха. Увесистая (он ведь тяжелый, канделябр-то), но все же — что-то такое «из интерьера», а не самостоятельное. Уж точно — не самоценное.
Было оживленно и без Парамонова. Конец 1990-х. О, конец девяностых!.. Мифическое, пассионарное время. Изобретение прошлого, настоящего и будущего разом. Не «тоска по мировой культуре», а — обжираловка этой самой мировой. Советские мэнээсы и подсоветские литкритики бросились говорить, писать, ездить туда-сюда, заявлять о себе и своем «во весь голос», логос и топос.
Вековечная советская немота вдруг сменилась «разноголосицей девического хора». И что это были за девицы и что за хоры!.. О. Одно слово — «О».
Весь «ссср» оказался безнадежной провинцией, все остальное оказалось столицей, и вся провинция устремилась туда, туда, туда. Открывать Запад — и открывать Западу себя.
Теперь об этом немножко стыдно, да? но ведь — было от чистого, понимаете, сердца. Воздух свободы и сопутствующие ему товары, и все такое.
Потому-то уже вторая книга Парамонова «След», 2001 года, была анахронизмом. Она была книгой для чтения, а что могло быть ненужнее в 2001 году? Сами пишем, не читаем, сами презентации проводим и чествуем себя (чувствовали, что ли, что дело близится к концу — и нужно успеть отъесться на фуршетах?).
Да и интересность любого эмигрантского к этому времени окончательно выветрилась: все живут на полторы страны и два континента. «А вы что же, всё о Шкловском и Эренбурге?»
Да. Он, Парамонов, всё о том же, тех же.
Третья книжка — уже и вовсе «МЖ». «Все понятно», «можно и не открывать» (не заходить) (это та, где «Трава родины» и оба триптиха — о ЛЕФе и Пастернаке).
Дальше уже только постскриптумы. «Мои русские», которых, кажется, приняли за краткий биографический словарь (и, ошибившись, убрали с глаз долой), да стишки. «А, ты еще, значит, и стишки намастрячился писать?.. Старый что малый: стишки он, видите ли, пишет. Ну хоть не про любовь?»
Не про любовь. Про покойников и про журнал «Интернациональная литература».
«А-а, понятно».
3
Тут хочется подвесить на ниточке цитату, и путь себе вертится: «…и Россия будет прямо изнывать по тебе, — когда слишком поздно спохватится…»
А на оборотной стороне — «Он между нами жил», «жил» зачеркнуто и вписано: «жив».
Он между нами жив.
А потом ведь и впрямь спохватятся. Да еще как.
Тридцать лет был «культурологом и эссеистом», а вдруг окажется — —. Собственно, уже и оказался. Давно. Только это не про «культурологию», не про ленинградского «кандидата философских наук» и не про отменную русско-нью-йоркскую тусовку 1980-х.
Парамонов не случайно «из Розанова» и «из Шкловского».
Те ведь тоже «из газеты», сами-себе-газета, какие-то «злободневные отклики», которые, конечно, «цветы запоздалые».
И собрание их сочинений — «из газет». «Периодическая печать», обертки, фантики, вчерашний сор.
У Парамонова это — «из журналов», так что будут работы Парамонова добывать именно что из ветхой газетно-журнальной бумаги, «разбросанной в пыли» (и хорошо, если не на обертки пущенной).
Сам Парамонов, в отличие от нормальных нынешних, все это организовывать в какие-то там сборники статей не считает нужным.
А те нормальные, что организуют, могут уже прямо сейчас наблюдать судьбу организованного в потомстве. Зрелище незавидное.
Лесков, помнится, говорил: «Теперь меня читают за красоту моих выдумок, но через пятьдесят лет красота поблекнет, и мои книжки будут читать только ради идей, которые там содержатся».
У Парамонова идей много. Но читать его будут не поэтому. Ну, или не только поэтому. Читать его будут как раз за красоту выдумок.
И это самая очевидная вещь, которую потому и не замечают, что она на виду: все обеспокоены идеями (и, как всегда, за неимением собственных, беспокоятся о неправильности чужих).
Парамонов — большой русский писатель.
Не будем гадать, что` уцелеет из русской словесности последних сорока лет (и так понятно, что немного, и, кстати, в этом ковчеге не будет иных парамоновских любимцев). Но Парамонов при любом отборе — хоть естественном, хоть насильственном — имеет в этой русской словесности свой дом с террасой и хорошим видом.
Потом имеет. Не теперь. Тут можно сказать (вот и говорим), что коли не замечали, то не без причины. Еще бы. Причины были — и самого существенного свойства. Никого не устроит, чтобы какой-то дядя из Америки, благополучно себе за океаном жительствующий и барски рычащий в свободовский микрофон, из эмигрантского лупанария вдруг, силою вещей, был вознесен в эмпиреи Великой Русской Литературы.
И не каким-то там «обозревателем на культурно-общественные темы» (это-то вообще несерьезно), а — писателем. Писателем. С мускулатурой и — что хуже — манерами того, кто знает цену. И себе ее знает, и цена эта высока. Он — могущий.
Советская — про-, под- и анти- — флора и фауна годы потратили на то, чтобы быть похожими на. — На свободных людей в первую очередь (всякое профессиональное — уже потом). И понятно, что ничего не получалось (и не —илось, и, кажется, не —ится).
А у Парамонова это — есть.
Такое ведь, согласитесь, не прощается. А уж какими отварами и притираньями это «есть» получилось у БП, спросить, конечно, можно — из комментаторского любопытства, — но не особо и нужно. Отвары принимали все, а литература, настоящая, первоклассная, в итоге получилась у Парамонова, а не у «всех».
Если бы Парамонова читали последние тридцать лет, а не осуждали и пригвождали, попутно хихикая, мы бы ныне имели вагоны эпигонов (парамоновы-эпигоновы), едущих незнамо куда с гармошками да песнями.
Так что незачем сетовать на невнимание. Как верно замечено, «однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда».
4
То, что Парамонов уже в старости вдруг оказался поэтом, удивит, пожалуй, лишь тех, кто не читал его прежнего, эссейного.
Ибо, конечно, никакие это не эссеи, а рапсодии и интермеццо, стихотворения в прозе, в прозе произрастающие и ее же изживающие, ее дистиллируюшие и ее превозмогающие.
Одни «Рашкины дети» чего стоят. Какая уж тут дискурсивная проза. Если это и проза, то — проза поэта.
Над всеми сочинениями Парамонова реет Цветаева:
«Поэт — издалека заводит речь. / Поэта — далеко заводит речь».
Домоседа из квинсовского Форест-Хиллс она вела далеко; большинство читателей из отстающих превратились в отставших навсегда.
5
Что дать первым в руки тому, кто не читал Парамонова прежде? По-другому: что есть концентрат, племенной образец слова и мысли Парамонова? И смотрят ли с ревнивой завистью детища БП друг на друга с историко-литературной высоты?
…все-таки — «Трава родины».
Трава родины Парамонова — это тот луг зеленый, на котором и лежать, прислушиваясь ко всей флоре и фауне парамоновского любимца Заболоцкого, и кормиться, и резвиться.
На парамоновском лугу его читатели — травоядные. Борис Михайлович, вероятно, процитировал бы: «Их должно резать или стричь».
Не будем звенеть юбиляру гремушками, даже если они от благодарности.
Тот луг оглашается парамоновским рыком, этого достаточно.