Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2022
Бесхитростные воспоминания «белогвардейца» В. И. Ковалевского «Испанская грусть: Голубая дивизия и поход на Россию, 1941—1942 гг.» (СПб.: Нестор-История, 2021) открывают гражданскую войну в Испании с совершенно новой стороны.
«Но пасаран!», «Патриа о муэрте!», «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» — гражданская война в Испании в советские годы была романтизирована до такой степени, что воспринималась не схваткой конкретных социальных сил, а борьбой с почти метафизическим злом — фашизмом. Не удивительно, что главным источником представлений об этой схватке сделался не научный труд, а роман Хемингуэя «По ком звонит колокол».
Кто такие фашисты, чего они добиваются, чего страшатся — об этом в романе ни слова. Отчасти и благодаря этому роману слово «фашист» утратило конкретно-исторический смысл, превратившись в символ бессмысленной подлости и жестокости. Поэтому, когда в начале 1990-х в России заговорили об опасности русского фашизма, оказалось, что научного определения этого термина нет, если не считать таковым заведомую глупость: диктатура крупной буржуазии, хотя фашизм явно ставил на массу. В тогдашней полемике я отталкивался от языковой практики, окрашивающей слово «фашизм» всеми цветами радуги: фашизм коричневый, красный, зеленый… Сближающим признаком проглядывало только стремление какой-то относительно простой части общества установить диктат над многосложным целым: фашизм — это бунт простоты против трагической сложности социального бытия. Его противоречивости и непредсказуемости: любой важной ценности может быть противопоставлена другая столь же важная ценность; любая достигнутая цель поглощается лавиной непредвиденных последствий.
Этого-то и не признают фашисты всех цветов радуги, они убеждены в своей абсолютной правоте, а также в том, что торжество этой правоты может быть достигнуто усилием «воли» — жертвенности и беспощадности. Великая цель оправдывает любые средства и любые жертвы. И герой романа, рыцарь-антифашист Роберт Джордан, о жертвах размышляет очень много — на этом оселке он испытывает алмазную твердость своей веры.
Эта твердость необходима ему даже для достижения локальной цели, в мировом масштабе почти неразличимой: взорвать мост именно в тот момент, когда начнется наступление. При этом собственная жизнь для него ничего не значит, к этому он себя приучил. Но с ним, скорее всего, погибнет и небольшой партизанский отряд — что ж, в сравнении с победой и этим можно пренебречь. Противник, правда, уже знает о готовящемся наступлении, а потому и уничтожение моста становится бессмысленным — так и это не повод для отмены операции: рассуждать — не дело солдата, он вправе разве что отправить наверх донесение. Но раз уж случилось так, что донесение опоздало — в том числе из-за шпиономании мрачного безумца Андре Марти, — что ж, значит, потерявший смысл приказ все равно следует выполнить. Пускай даже это наступление окажется неудачным — будем надеяться, что удачным окажется какое-то следующее, не время об этом задумываться.
Если война окажется проигранной, все остальное не имеет значения. Если фашистов не остановить здесь, завтра они кинутся на весь мир.
Таков символ веры антифашиста без страха и упрека.
Но не диктат ли это той самой простоты, сводящей необозримое многообразие общественных нужд к моноцели, которую запрещено даже обсуждать? «На время войны я отключил свой интеллект», — с гордостью формулирует свое кредо Роберт Джордан. Но ведь презрение к интеллекту в сравнении с дисциплиной, презрение к человеческой жизни в сравнении с великой целью — не есть ли это общий признак всех фашистских идеологий? Поражение в войне представляется Джордану такой мировой катастрофой, что жизнь после поражения уже не имеет значения.
Но вот поражение состоялось — и что? Жизнь превратилась в кромешный ад, Франко превратил Испанию в сплошной ГУЛАГ? Ничего подобного, он скорее старался вытеснить своих врагов за границу, чем их уничтожить, были и амнистии «разоружившимся», тогда как у советского союзника, на которого только и были надежды, разоружайся не разоружайся, но, если на тебя падала хоть тень подозрения, ничто тебя спасти уже не могло. Ничто не могло спасти и в том случае, если твоя жизнь понадобилась для выполнения плана. Напомню, что борьба вокруг моста происходит в тысяча девятьсот тридцать седьмом году. Когда по Москве ходила шутка: «Вы слышали, взяли Теруэль?» — «А жену?» И когда в испанских интербригадах количество расстрелянных собственным начальством было сопоставимо с количеством погибших в боях, причем около пятисот из них числились лично за ставленником Москвы Марти.
И кинулись ли испанские фашисты после победы на остальной мир? Франко сделал все, чтобы выкрутиться из участия во Второй мировой войне; после одних переговоров с ним Гитлер сказал, что ему было бы легче, если бы ему вырвали несколько зубов. В Россию каудильо отправил одну только Голубую дивизию — самых задиристых (возможно, не без тайной мысли избавиться от столь кипучих соратников). Он постепенно отдалил от управления государством и свою Фалангу, перекрестив ее в Национальное движение, подготовил постепенную либерализацию режима, завершившуюся выносом тела каудильо из построенного им мемориала.
Победа «красных» (среди которых было еще и множество троцкистов, анархистов…) могла обойтись дороже. Хемингуэй их не приукрашивает: истребление фалангистов на площади над обрывом производит страшное и отталкивающее впечатление. Но для своих тут же находится оправдание: они необразованные, а те-то воображают себя благородными идальго! Видимо, это преподают исключительно в высшей школе, что нельзя забивать цепами и резать серпами людей только за принадлежность к враждебной партии. В этом и заключается логика фашизма: оправдывать самые страшные и подлые злодейства, если они идут на пользу высшей моноцели. В романе все приходят к этому выводу: иначе победить нельзя. И это правда: нельзя. Вот этим и порождается фашизм. Его порождает не капитализм-социализм-национализм-клерикализм — его порождает война. Война всех превращает в фашистов: и его друзей, и его врагов. Фашизм — это перенесение принципов и ценностей войны на мирную жизнь; фашизм любого цвета — либо наследие прошедшей войны, либо приготовление к будущей. Кто отойдет дальше от войны или ее угрозы, тот отойдет и дальше от фашизма.
В июне 1937-го на Втором конгрессе американских писателей в своей речи «Писатель и война» Хемингуэй произнес знаменитые слова: «Есть вещи и хуже войны. Трусость хуже, предательство хуже, эгоизм хуже». Я думаю, певец героического пессимизма слишком оптимистичен: хуже войны нет ничего. Ибо война рождает трусость, предательство и эгоизм в масштабах, немыслимых в мирное время. В той же речи Хемингуэй указал и столь же наивный метод борьбы с фашизмом: «Усмирить бандита можно только одним способом — крепко побив его». Увы, «усмирила» фашизм лишь победа.
Профилактика фашизма существует одна: недопущение предвоенной истерии. Когда начнется война, избежать коллективного психоза уже невозможно, а психоз — это прежде всего утрата критичности к своему состоянию.
Страстные политические убеждения выполняют не прагматические, а религиозные функции, помогая индивиду преодолеть ощущение собственной мизерности и беспомощности и позволяя ради этого отрицать очевиднейшие неугодные факты. Самые пламенные русские эмигранты поддерживали даже Гитлера — в иллюзорной надежде, что он восстановит русское национальное государство, хотя фюрер не скрывал ни своих расовых, ни своих геополитических намерений и резко отрицательно относился к вступлению русских в его вооруженные силы — тем более на сколько-нибудь руководящие должности. Командование вермахта открыто писало, что национальная Россия непременно будет вновь противостоять Германии.
Однако горстка русских все-таки сумела протиснуться в Голубую дивизию под прикрытием испанских паспортов. И отправилась вместе с прочими испанскими согражданами освобождать соотечественников от большевистского ограбления и террора.
Ковалевскому, которому было уже около пятидесяти, девятисоткилометровый марш по оккупированным Восточной Польше, Литве и России дался нелегко, но в своих записках он не позволяет себе никакого нытья. И не сетует на то, что ему, офицеру, оставили только чин сержанта, заработанный в милиции Сан-Себастьяна: «Жила бы страна родная, и нету других забот!» Франко хотел сохранить добровольцам российские чины, «но хозяевами были немцы».
Немецкие наблюдатели, как и свидетели среди русского населения, дружно отмечают склонность испанцев к воровству и грабежам; сексуальное насилие тоже отмечалось. При сопротивлении жертв случались избиения и даже убийства, но массовых казней все-таки не было (однако русский патриот не ставил этого испанцам в особую заслугу — похоже, еще не знал, с чем их безобразия придется сравнивать).
Впоследствии франкистский режим не уделил воевавшим за него русским даже самого скромного благодарственного символа вроде таблички, но это я уже забегаю вперед. А пока…
«Радужные надежды окрылили эмиграцию. Создавались проекты. Возможность возвращения на Родину с „развернутыми знаменами“ не подлежала сомнению. Час реванша, казалось, наступал, и восстановление Национальной России было не за горами. Характерно и то, что Гитлера, которого два года тому назад, в эпоху союза Германии с СССР, некоторые называли антихристом, теперь превозносили как национального героя».
Знакомое дело: верую, потому что нелепо.
Война же представлялась парадным маршем германских бронированных армий, и даже выказывать сомнения по этому поводу было небезопасно — прослывешь советофилом.
Дальше пробивается первый побег антипатии к товарищам по оружию: «С присущей испанцам напыщенностью газеты начали трубить о необходимости для Испании вновь „обнажить меч“ в защиту христианства и на благо культуры. По всей стране происходили шумные манифестации, требующие участия в походе на большевистскую Россию. „Да умрет Россия!“, „Конец коммунизму!“, „Ведите нас на Москву!“ — таковы были плакаты, возглавляющие эти проявления народного гнева».
«Да умрет Россия!» — нет ничего естественнее для патриота, чем под этим лозунгом вступить в борьбу за национальное возрождение вместе с испанскими братьями, раз уж в германском посольстве русским добровольцам откровенно дали от ворот поворот.
Материальные условия участия в Крестовом походе (Cruzada) против большевизма «были блестящи», тем более что речь шла не о тяжелых невзгодах и кровопролитных сражениях, а о триумфальном шествии по России и о параде в Москве и Берлине.
Когда во время движения по Испании на одной из станций встречающая публика узнала, что сержант эшелона русский, враждебно настроенная толпа осадила вагон так решительно, что пришлось поторопить отъезд.
В Германии многие испанцы уклонились от прививок и впоследствии на фронте заболели сыпным тифом.
Во время учений кормили из рук вон плохо и сваливали это на немцев, но на самом деле всё растаскивала начальственная верхушка и ее прихлебатели, в которые легче всего было попасть «партийцам». Наглядный пример порождаемых войной условий для коррупции — бесправие подчиненных и затруднительность контроля.
Русского офицера приставили к конюшне. Лошади требуют внимательного ухода, но вовремя поднять на ноги обозных оказалось делом почти неосуществимым: из 20—25 человек, обязанных участвовать в утренней выдаче корма, на месте оказывалось 7—8 одних и тех же. Жалобы ни к чему не приводили: начальству не хотелось ссориться с подчиненными, а особенно с их покровителями. И чем больше проходило времени, тем разнузданнее себя вели солдаты, так что однажды, выйдя из себя, немолодой русский сержант избил обозника… Который после этого сделался исполнительным его помощником и добрым другом.
Перечисление тыловых глупостей и безобразий потребовало бы слишком много места, но один эпизод пропустить нельзя: в Гродно Ковалевский впервые увидел людей с желтыми звездами на дорожных работах. «Жалко было видеть, не забывая даже преступлений их единоплеменников, молодых девушек, вчерашних еще барышень, копошившихся в пыли и служивших посмешищем для каждого проходящего». Сомнения в святости Крестового похода комсомольца-добровольца, однако, не посещают. У него и во всех воспоминаниях, написанных после войны, нет ни словечка об «окончательном решении».
И наконец, большевистская Россия.
«Первое впечатление, которое я вынес о подсоветском человеке, было следующее: испорченность нравов, что ожидал я встретить, не бросается в глаза. Отсутствие или необязательность церковного брака семью не разложили. Старый семейный уклад дореволюционной России не пострадал. Власть отца и матери всё еще сильны. Дерзкого поведения и даже простого неповиновения детей по отношению к родителям я не замечал. Взаимное отношение молодежи обоего пола простое, но не распущенное.
Но было и кое-что новое. Взрослые дети — в большинстве случаев уже с законченным гимназическим образованием — продолжали помогать семье работать. Так странно мне было видеть курсистку, одетую, как и другие девушки села, и работающую босиком в поле. Здесь не было и намека на рисовку в духе Льва Толстого… Было видно, что она трудом не тяготилась — среди молодежи в деревне нет ни бар, ни мужиков.
От встречи с молодежью я всегда уносил чувство умиления и веры в будущее России».
Даже не догадываясь, что в России давным-давно нет ни гимназий, ни курсисток.
Зато один немолодой испанец при штабе, отправившийся в Крестовый поход против варваров и безбожников, «был донельзя поражен христианской простотой и красотой русской души».
Но, когда вооруженные люди врывались в дома этих христианских душ, требуя отдать последнее пропитание или выдать партизан, и какая-нибудь перепуганная старуха бросалась им в ноги, религиозные, то бишь политические убеждения брали свое: новый крестоносец объяснял такую утрату достоинства не собственными угрожающими действиями, а большевистским террором. Это настолько нелепо, что не поверить невозможно.
За партизанами же охотились так. Из старосты угрозами выжимали несколько имен «пособников» — одноногого учителя и еще каких-то, похоже случайных, людей. Из учителя выдавливали признание, что ему было поручено раздать какое-то количество винтовок. Правда это или нет, неизвестно, но признание — царица доказательств: учителя расстреляли, а для отчетности еще и тех, кто подвернулся под руку.
Так освободители боролись со сталинским произволом.
Порождая в душе рассказчика еретические сомнения: да так ли советская власть ненавистна народу, что он готов «какой бы то ни было ценой сбросить это ярмо? Или, может быть, все это россказни, искусно распространяемые немцами, чтобы оправдать свою завоевательную политику и будущее расселение России? В этом случае мы, пришедшие сюда, играем более чем некрасивую роль, предавая свою Родину и служа врагу».
Хуже того: не лгала ли все эти двадцать лет и эмигрантская печать, «создавая из СССР пугало для мира?».
Ни к какому окончательному выводу автор этих интереснейших записок, кажется, так и не приходит.