Публикация Марии Тхоржевской
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2022
* * *
Вечер звучен, как рифм водопад,
не читать же унылую прозу вам.
Показался мне яблоком розовым
этот бледный полярный закат.
В придорожной невысохшей луже
желто-розовый отблеск луча,
это — солнце стряхнуло с плеча
пелерину из облачных кружев.
Как вино, этот вечер я пью
и трезветь не хочу — до расплаты!
Кроме яблока цвета заката,
ничего мне не нужно в раю.
Воркута, 1946, июль
НАД КНИГОЙ ТЮТЧЕВА
Трудней всего последний шаг отмерить,
перевернуть последний пьедестал.
Ты понимал, как трудно в жизни верить,
и верил в то, чего не понимал.
Воркута, 1947
МЕРТВЫЙ ГОРОД ХАРА-ХОТО
Вдалеке от стран зелено-синих
вырос город на буграх песка.
Где река теряется в пустыне,
затерялись люди, как река.
Торговали чаем и женьшенем,
и кипел на солнце летний день
у реки, где не увидишь тени,
где вода целебна, как женьшень.
Но случилось то, что и не снилось:
в тихий час, когда весь город спит,
вздрогнула земля и пробудилась
от укусов бешеных копыт.
Ветер мчал по лошадиным гривам,
дикий свист в пустыне пролетел,
враг обрушился гнедым приливом
и метнул на стены брызги стрел.
Отступил. Ворота не открыли.
Город ощетинился зверьком.
Но тогда — реку` загородили
плотной грудою мешков с песком.
Бросилась река в другое русло,
и на прежнем, обнаженном дне
прошуршала галька, точно бусы,
вслед последней медленной волне.
Задыхаясь в жажде непомерной
ртом ворот, голодным и сухим,
тихий город в сумерках вечерних
заглотнул тяжелый черный дым.
Фиолетовой беззвездной ночью
белый месяц вспыхнул и погас…
Беспощаден, точно нож, — отточен
острый взгляд в прорезах узких глаз.
Скорчились дома в кровавых ранах,
тонким плачем улицы текли…
И с рассветом безнадежно рано
жизнь ушла с неласковой земли.
Дням безмолвия давно не знает счета
мертвый зной, что эти камни жжет,
и хоронит время Хара-Хото
и скупую память бережет.
Воркута, 1948, январь
ПАМЯТИ ОТЦА, ПОГИБШЕГО ВО ВРЕМЯ БЛОКАДЫ ЛЕНИНГРАДА
Снегом и сумраком укутанные крыши,
медленная смерть в тяжелой тишине…
Вечная благодарность
тебе, остывшему,
за искры жизни,
оставленные мне.
В небе,
как слезы — сверкающие, живые,
выкатились звезды
из темных глаз…
Огромное горе
узнал я впервые,
и плакал тогда я в последний раз.
Увидел я правду,
злую и голую,
в снежном вихре, в морозной мгле:
для того существуют
и смерть и голод,
чтоб люди ценили
жизнь
и хлеб.
Воркута, 1949, январь
* * *
Эту школу закончив,
не выйдешь неучем.
И согнешься,
но сердцем не станешь стар.
Я учился плевать на житейские мелочи
с высоты двухэтажных нар.
Я теперь не сужу о других
по заплатам,
по тому, как одет и обут, —
я же сам
под бушлатом
лагерным
прятал
жизни смятый лоскут.
Застигала любовь не в уютных спальнях,
не в садах, где плоды прямо с веток рвут.
Застигала,
пугала,
как бред ненормальных,
в клетке,
в яме,
в стойле,
в хлеву.
Ведь, если вы влюбитесь
в этих лишениях
и вы не в числе продувных волокит —
возьмет вас любовь,
точно пса за ошейник,
и псу бесполезно скалить клыки.
Но вот уже вольный,
встряхнулся и радуюсь
талому снегу,
ручьям
и весне…
Жаль, что у радостей
маленький радиус —
радиус, в котором горечи нет.
Только женскою ласкою
вымоюсь дочиста,
и ответной нежности —
пруд пруди.
Приходи же,
любовь,
в мое одиночество
и заполни вакуум
в моей груди.
Милая,
не бойся,
в уме я здравом,
мягкий сердцем,
языком колюч.
Войди,
я имею драгоценное право
дверь изнутри запереть на ключ.
Воркута, 1950, апрель
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ
Шляюсь в раздумье асфальтом утоптанным,
в голову лезет всякая блажь.
И представляю себе допотопный,
ныне ископаемый пейзаж:
темный и душный тропический лес,
где рыжие твари дремали на ветках,
где дух неумирающий
в шкуру влез
моего и Дарвина общего предка.
…В кругу обезьяньем,
в зеленом уголку
за отсутствие брюк он не был пристыжен
и даже на свиданье
на условленном суку
всегда приходил и небрит и нестрижен.
Этикет был прост,
как сосновое бревно,
и условностей не было слишком много,
и при встрече протягивали —
всё равно —
левую руку
или правую ногу…
И хоть эволюция всё изменила,
нет в человеке силы гориллы,
шерстью он не оброс до пят,
но в нем
обезьяньи инстинкты спят.
Вот и я иногда
в подозренье пустом
только что кожу не терял человечью,
а не то
зацепился б за стул хвостом
и не встал бы
любимой своей навстречу.
Каменск, 1953, апрель
ДОН ЖУАН И ДОН КИХОТ
Всегда такой: блестящий и циничный,
живуч, хоть и потрепан, Дон Жуан.
Быть может, неприлично,
но привычно
ему влезать в любой чужой роман.
Родной отец бесчисленных альфонсов,
авантюристов, взнузданных игрой…
Ему кадят, завидуют, а он сов-
сем уж не такой герой.
Прекрасен тот, кто сердце мог изранить
и сохранить в нем непритворный пыл,
как Дон Кихот,
мечтатель и романтик.
И он любил —
пусть дуру! —
но любил.
И толку нет внушать
всерьез влюбленным,
что медлить глупо,
что робеть смешно.
Выстаивал ночами под балконом…
Но не открылось темное окно:
она вдвоем с проезжим Дон Жуаном
уединялась там.
Гитару обхватив,
пел Дон Кихот,
и чувства — океаном
лились в отчаянный речитатив…
Прошли века —
другие струны рвались
ночною дрожью под окном глухим
бездушной женщины.
Так создавались
шедевры.
Так живут стихи.
Каменск, 1954
* * *
Сумасшедший наш автобус
гонит к черту на рога —
то ли храбрость, то ли робость,
то ли жизнь не дорога.
То ль налево, то ль направо…
Где-то ждет нас, не видна,
то ли слава, то ль отрава,
то ль Китайская стена.
Каменск, 1954
* * *
Я молиться готов зеленеющим листьям весенним,
белым яблоням, тем, что роняют сейчас лепестки,
облакам, заслоняющим солнце мгновенною тенью,
ветру с близкого берега пахнущей тиной реки.
И гудение пчел заменяет мне звуки органа,
и святою водой теплый дождик меня окропит…
Это жизнь выплывает из утреннего тумана
и плывет по садам, и трава задышала в степи.
Каменск, 1953, май
Публикация Марии Тхоржевской