Запись Ларса Эрика Блумквиста.
Публикация и вступительная заметка Магнуса Юнггрена.
Перевод вступительной заметки Ирины Матыциной. Примечания Андрея Арьева
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2022
На формирование Сергея Александровича Риттенберга (1899—1975) большое влияние оказала культура литературного Петрограда. Его ближайшее окружение составляли акмеисты; Георгий Адамович и Георгий Иванов[1] были его друзьями, а Осип Мандельштам — собеседником.
В 1918 году Риттенберг уехал в эмиграцию и еще в 1930-е жил в Выборге, где работал секретарем редакции «Журнала Содружества». В этой среде раскрылись различные грани его таланта: он писал, рецензировал, устанавливал контакты с литературной эмиграцией в разных странах.[2]
В 1944 году Риттенберг вместе с другими русскими эмигрантами на специально зафрахтованном судне прибыл из Хельсинки в Стокгольм. Он попытался начать в Швеции новую жизнь, но это ему плохо удалось. Он перестал писать, оставил занятия литературой.
Работал Риттенберг в Институте русского языка (позже — кафедра славянских языков Стокгольмского университета), где вел занятия по разговорному русскому, и кроме этого преподавал на вечерних курсах. Своим студентам и слушателям он внушал любовь к русской поэзии, которую прекрасно знал и читал наизусть.
13 декабря 1946 года, в день, когда шведы отмечают Праздник Святой Люсии, Риттенберг познакомился в Стокгольме с Ниной Берберовой. Их связала тесная дружба и интеллектуальная близость, длившиеся почти 30 лет и нашедшие отражение в более чем 150 письмах Берберовой, отправленных Риттенбергу в Стокгольм.[3]
Летом 1959 года Сергей Риттенберг после почти 40 лет эмиграции посетил Советский Союз. Он встретился со своей сестрой Татьяной, женой писателя Юрия Германа. Начал вращаться в литературных кругах, регулярно навещал Анну Ахматову, творчество которой открыл для себя еще в четырнадцатилетнем возрасте. Его письма-отчеты об интеллектуальной жизни Ленинграда, по вполне понятным причинам, были жизненно важны для Берберовой, которая, находясь в эмиграции в США, постоянно обращала взоры к России.
Эти рассказы имели ценность не только для Берберовой. Риттенберг стал связующим звеном между Ленинградом и литературной эмиграцией во Франции, Германии и США. Объемы его корреспонденции зашкаливали. Летом он на корабле отправлялся «домой» и рассказывал в России о том, что пишут и говорят в эмиграции. Потом возвращался назад и обсуждал с друзьями-писателями в Париже и Принстоне, что` выходит в самиздате и о чем говорят в кухнях интеллектуалы в Советском Союзе.
Всю свою жизнь, однако, Риттенберг был и оставался одиночкой. В Стокгольме он так и не приобрел близких друзей. С годами его депрессивное состояние усилилось. При этом, как явствует из писем к Берберовой, сформулировать, что` именно его мучило, он не мог. Все закончилось осенью 1975 года, когда он принял решение уйти из жизни.
За три года до этого один из его учеников — Ларс Эрик Блумквист — по собственной инициативе взял у него интервью и расспросил о культурной жизни Петрограда в десятые годы XX века.[4] Выдержки из этого интервью были опубликованы в журнале «Lyrikvännen» («Друг лирики») в 1972 году. С тех пор почти полвека полная запись лежала в ящике, откуда мы ее теперь и достали.
Ларс Эрик Блумквист (Blomqvist; 1942—2021) — блестящий переводчик и русист, поражающий широтой своих интересов.
В 1966 году он защитил кандидатскую диссертацию о чертах примитивизма в русской культуре начала ХХ века на примере творчества Велимира Хлебникова. Спустя год вышло карманное издание написанной им книги «Русская литература после Сталина», где рассматривался литературный процесс в период хрущевской оттепели. В тот же период Блумквист преподавал на кафедре славистики Стокгольмского университета.
В 1969 году Блумквист вместе с Магнусом Юнггреном начал издавать независимый ежеквартальный журнал «Русское культурное обозрение». В том же году они опубликовали сборник «Sovjet-Protest» («Протест в Советском Союзе»), включающий в себя документальные свидетельства растущего правозащитного движения в СССР.
1971 год стал годом дебюта Блумквиста-переводчика. Его прочтение «Мастера и Маргариты» Михаила Булгакова мгновенно сделало этот роман культовым в Швеции. Блумквист сразу состоялся как переводчик. Об этом свидетельствует тот факт, что при последующих переизданиях «Мастера и Маргариты» текст оставался неизменным и не подвергался ни малейшему редактированию.
В 1972 году вышла книга Блумквиста «Sovjet blickar bakåt» («Советский Союз смотрит в прошлое») о новом национализме в русской культуре.
В 1974 году Блумквист расширил поле своей педагогической деятельности за счет преподавания на новой кафедре по изучению стран Восточной Европы в Уппсальском университете. Затем последовала работа еще в одном высшем учебном заведении: в первом десятилетии XXI века Блумквист руководил русской секцией знаменитой переводческой школы Сёдертэрнского университета, расположенного к югу от Стокгольма.
За несколько десятилетий Блумквист перевел множество произведений русских классиков и авторов советского периода. В частности, им переведены «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «Борис Годунов» и «Маленькие трагедии» Пушкина, «Крейцерова соната» Толстого, «Мелкий бес» Сологуба, «Белая гвардия» Булгакова, «Голый год» Пильняка, «Все течет…» Гроссмана, «И дольше века длится день…» Айтматова и «Пушкинский дом» Битова, а также произведения совсем других жанров — например, сценарий к снимавшемуся в Швеции фильму Тарковского «Жертвоприношение», либретто Прокофьева к его опере «Огненный ангел», написанной по историческому роману Брюсова, и подробное исследование психоанализа в России «Эрос невозможного» А. М. Эткинда. Начав с прозы и драматургии, этот выдающийся мастер постепенно стал заниматься и переводом русской поэзии. Совместно с Хансом Бьёркегреном он издал в 1989 году увесистый 350-страничный том переводов величайших произведений русской поэзии «Rysk dikt från Derzjavin till Brodsky» («Русский стих от Державина до Бродского»).
В общей сложности Блумквист познакомил шведских читателей с более чем пятьюдесятью русскими авторами. Его переводы отличаются безупречным стилем, точностью и верностью интонации.
Благодаря Блумквисту несколько поколений шведов открыли для себя Россию. Он был педагогом и активным популяризатором, который удивительным образом соединил в себе глубину знаний и пафос.
Магнус Юнггрен
Перевод с шведского И. Матыциной
Ларс Эрик Блумквист: <…> Сергей Александрович Риттенберг, настоящий петербуржец. Он родился в Петербурге, и он долгие годы работал с нами в Русском институте. Он был первым русским лектором у нас. И он сегодня поделится своими впечатлениями о русских писателях. Пожалуйста.
Сергей Риттенберг: За свою долгую жизнь мне пришлось встречаться с некоторыми русскими писателями, и я охотно расскажу то немногое, что знаю. <…>
Это было в 1914 году, я был в третьем классе гимназии и отправлялся в Териоки, теперешний Зеленогорск, где жили мои родители на даче.
На Финляндском вокзале я купил субботний номер газеты «Новое время» с иллюстрированным приложением. И в этом иллюстрированном приложении я нашел издевательскую рецензию на новую книгу стихов — «Четки» Анны Ахматовой. Я прочитал эту рецензию, и меня поразили стихи, которые были приведены в ней:
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои!
И потом второе:
Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
Навсегда забиты окошки:
Что там, изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза.
Как сердце мое тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.[5]
Эти стихотворения произвели на меня огромное впечатление. И, когда я в понедельник вернулся в Петербург, я первым долгом побежал в книжный магазин Вольфа и купил «Четки» Ахматовой. И с тех <пор> почитал и перечитывал эти стихи. И только гораздо позднее я узнал о том, что был символизм, что за символизмом последовал акмеизм и так далее.
Первый раз я увидел Анну Андреевну на вечере поэтов и музыкантов в зале Тенишевского училища. В этот вечер кроме Ахматовой выступал Сергей Прокофьев, который играл свои композиции, музыкальную часть. Кроме того, Мандельштам читал стихотворение «Я не увижу знаменитой „Федры“…» — и Георгий Иванов читал «Какая-то задумчивая леди / Теперь глядит в широкое окно…».[6]
Ахматова читала:
Ты пришел меня утешить, милый,
Самый нежный, самый кроткий…[7]
Читала немножко нараспев.
На меня произвело очень большое впечатление стихотворение Мандельштама.
На том же вечере выступал Сергей Есенин, который мне показался совсем мальчиком. Он был на несколько лет старше меня. Это было в 1916 году, но мне казалось, что он моложе меня. К сожалению, я не помню, что` он читал. Это было одно из его ранних стихотворений.
Это был первый раз, когда я увидел Ахматову. Я очень интересовался всякими вечерами, но был человеком очень непрактичным. Таким образом я ни разу не слышал Блока[8], который все-таки от времени до времени выступал на таких вечерах, хотя мне очень хотелось его послушать. Не говоря уже о том, что Брюсова, который раза два приезжал в Петербург в эти годы, я тоже ни разу не видел и не слышал.
И вот я один раз пошел на Васильевский остров, где был объявлен вечер поэтов. Когда я пришел туда, я был удивлен довольно странной аудиторией. Совершенно это была не та публика, которая обыкновенно собиралась на вечерах поэтов. Поэты, конечно, сильно опаздывали, как всегда. И публика проявляла явное нетерпение. Потом выяснилось, что это был какой-то семейный вечер в гимназии, и поэты должны были выступить, а после этого обычная публика должна была танцевать. И когда поэты наконец появились, очень немного поэтов появилось, то уже было такое нетерпеливое настроение публики, собравшейся совсем с другой целью, что вечер был скомкан. Помню, что там выступал Адамович. Он прочитал свое стихотворение «Вы знаете, это — измена, они обманули народ» о смерти Павла I.[9]
Когда, значит, весь этот скомканный вечер закончился, я пошел по Университетской набережной, так как жил я очень далеко от Васильевского острова. И тут я заметил, что передо мной идет Адамович. Я подошел к нему и сказал ему несколько слов. Оказалось, что мы живем в одном районе. И всю эту дорогу мы прошли вместе. Я как сейчас помню, что говорил Адамович. Потому что потом, когда в <19>56 году я снова встретился с ним в Париже и напомнил ему об этом, он был поражен. Он совершенно не помнил этого, но сейчас я могу вкратце упомянуть, потому что по странной случайности в этот вечер нашего первого знакомства Адамович коснулся как раз двух поэтов, к которым он потом относился не слишком дружелюбно.
Это была прежде всего Марина Цветаева, которую он сильно недооценивал как критик, за что его многие упрекают, но тогда речь шла о ее ранних стихотворениях. Во-первых, о цикле, посвященном Блоку, и о цикле «Отзвуки революции»:
Мимо ночных башен
Площади нас мчат.
Ох, как в ночи страшен
Крик молодых солдат![10]
И так далее.
Он с большим восхищением говорил об этих ранних стихах Цветаевой, которые действительно, в сущности говоря, были мало похожи на ее позднее творчество, к которому Адамович относился более чем сдержанно.
Затем он говорил мне о Ходасевиче, который потом был его оппонентом как критик. Тогда Ходасевич еще выпустил только две книжки своих стихов — «Молодость» и «Счастливый домик»[11] — и еще не был, не проявил себя очень крупным поэтом, которым он стал впоследствии. Адамович сказал, что его очень интересует Ходасевич, что поэт он незначительный, что в то время, может быть, было и верно, но что он — один из умнейших людей и что он очень хотел с ним познакомиться. Это был, так сказать, наш первый разговор.
Потом я стал бывать у Адамовича. Он как-то пригласил меня в Цех поэтов[12], который собирался в «Привале комедиантов», в ныне уже несуществующем подвале, в доме на углу Мойки и Марсова поля[13], расписанном тогда лучшими русскими художниками. Я помню, что один зал был расписан Борисом Григорьевым[14]. Кем был расписан второй, я не помню, а главный зал, где была эстрада и сцена, был расписан Судейкиным[15] в венецианском стиле.
И вот там был вечер, закрытый вечер Цеха поэтов.[16] Я, конечно, был очень счастлив, что я туда попаду.
На этом вечере, к сожалению, Ахматовой не было. Гумилев тогда еще был за границей. Присутствовали Мандельштам, Георгий Иванов, Пяст[17] и Адамович, который меня привел. Кроме участников Цеха было несколько человек гостей. Был Светлейший князь Сергей Михайлович Волконский[18], была первая жена Георгия Иванова Габриэль, урожденная Тернизьен[19]… И потом был один журналист, молодой человек, довольно толстенький такой, он приехал из Америки и занимался переводами Омар Хайяма с английского языка на русский.[20]
Я сейчас не помню, какие именно стихотворения читались. Помню только, что, после того как программа была закончена, я сидел у потухающего камина рядом с Мандельштамом и объяснял ему, какой он великий поэт. А он, слегка опустив веки, меня очень доброжелательно и благосклонно слушал. Потом мы решили все отправиться на Петербургскую сторону, так как то было время беспокойное, снимали пальто на улицах, и мы решили все пойти скопом. И вот, когда мы возвращались, мы шли по Каменноостровскому, был сырой вечер поздней осени, я догнал Осипа Эмильевича и прочитал ему его же стихи:
Воздух пасмурный влажен и гулок;
Хорошо и нестрашно в лесу.
Легкий крест одиноких прогулок
Я покорно опять понесу.
— Недурно, — сказал Мандельштам. Чье это? — Это ваше, — сказал я ему. Он посмотрел и чуть-чуть улыбнулся. Вероятно, это была игра просто.
Затем я еще два-три раза встречал Осипа Эмильевича. Один раз, помню, зашел к нему из университета. Он спросил меня, кого я слушал, и я сказал, что я слушал Фаддея Францевича Зелинского.[21] Он сказал:
— Вы заметили, что русские поэты все немножко косноязычны? Ведь Фаддей Францевич тоже принадлежит к области торжественной лирики.
Эта мысль о косноязычии, видимо, их занимала. Потому что на эту тему со мной раза два говорила первая жена Георгия Иванова Габриэль Тернизьен. Она говорила: «Как странно, что все русские поэты косноязычны. Бальмонт, Кузмин, Мандельштам, мой муж». И действительно, у всех у них были некоторые дефекты в произношении.
Последний раз я встретил Осипа Эмильевича в Летнем саду. Это было незадолго до отъезда моего в Финляндию. Он сидел на скамейке, я подошел к нему, и он сказал, откинув голову:
Le ciel est, par-dessus le toit
Si bleu, si calme!
Un arbre par-dessus le toit
Berce sa palme.
Вы знаете, что Верлен это написал в тюрьме?[22]
— Да, — сказал я, — знаю.
Мне это потом вспоминалось очень часто, эта последняя встреча.
Я очень ценил, очень любил, может быть, в ту пору переоценивал стихи Георгия Иванова. Стихи Иванова того периода не похожи были на его позднюю сюрреалистическую или экзистенциалистическую лирику. Он тогда писал о картинах Эрмитажа, о старинных вещах — с большой любовью:
Как я люблю фламандские панно,
Где овощи, и рыбы, и вино,
И дичь богатая на блюде плоском —
Янтарно-желтым отливает лоском.
И кончалось стихотворение:
Но тех красот желанней и милей
Мне купы прибережных тополей,
Снастей узор и розовая пена
Мечтательных закатов Клод Лоррена.[23]
Я тогда часто ходил в Эрмитаж и как-то всегда в Эрмитаже вспоминал эти стихи, и это еще более меня к ним притягивало.
Помню, как в первый раз я познакомился с ним у Адамовича, а потом я довольно часто бывал у него. Помню, раза два его не было дома, и вот его жена рассказывала мне забавные, анекдотические подробности о Мандельштаме. Например, она говорила о том, что Мандельштам был очень мнительный. И однажды ночью он прибежал к ним и просил, чтобы ему дали какое-то лекарство, боялся, что он заболел холерой. Вот такие маленькие… такие мелочи из его жизни.
Потом рассказывала как-то, что молодые поэты говорили о том, сколько они заработали литературой. И Мандельштам назвал какую-то очень крупную, ни на что не похожую сумму. А потом оказалось, что он считал те деньги, которые ему давали в долг в качестве поэта, которые ему никогда бы не дали, если бы он не был поэтом… и которые он — по прекрасной привычке, свойственной молодым поэтам, — не возвратил и считал, так сказать, своим литературным заработком. Был ли это анекдот или нет, но во всяком случае Габриэль Тернизьен с большой симпатией о нем говорила и эту маленькую слабость ему, конечно, в вину не ставила.
Затем я вернусь немного… Я буду придерживаться чисто хронологического порядка и о встречах с Ахматовой, которые имели место значительно позже, уже в начале <19>60-х годов, я расскажу после.[24]
А теперь я расскажу о встречах с Андреевым, очень крупным писателем, с которым я познакомился совершенно случайно. Когда наша семья перебралась в Финляндию, сестра моя[25] поступила в териокское реальное училище. И там ее одноклассником был старший сын Леонида Андреева Вадим Леонидович[26], который теперь печатается в советских журналах и выпускает книги в Советском Союзе. Тогда он у нас бывал, и мы с ним подружились, и, так как сестра моя и я были совершенно заряжены стихами, мы ему читали стихи и в значительной степени увлекали его тоже. Он был значительно моложе меня, может быть, чуточку немножко старше моей сестры. И вот благодаря этому случайному знакомству я попал к Леониду Андрееву.
Конечно, мне очень интересно было с ним поговорить, узнать его мнение, его отношение к современной литературе и т. д. И Леонид Николаевич много мне рассказывал, причем ему, может быть, нравилось, что я не смотрел на него слишком восхищенными глазами. В тот период я, пожалуй, недооценивал его как писателя. Раньше и позже я ценил его гораздо больше. А в тот период, может быть, под влиянием символистов, которые его не признавали, я недооценивал его как писателя.
Надо сказать, что это был очень обаятельный человек. И когда читаешь его произведения, то трудно представить себе, что он был именно таким. Очень непосредственным, приветливым, увлекательным собеседником, с громадным чувством юмора. Помню, как он показывал мне книжку[27], где в алфавитном порядке были все те ругательства, которыми его, так сказать, осыпали в русской прессе. Кажется, не было ни одного слова, которое вообще можно было печатать по тем временам, которыми, так сказать, не награждали его как писателя.
Потом как большой курьез он <рассказал, что> в его огромной даче, построенной в таком мрачном югендштиле недалеко от Черной речки, это тоже там, за Зеленогорском, стены были расписаны копиями Гойи. И копии эти, кажется «Капричос», были сделаны с большим умением. И он рассказывал, как у него был журналист и написал потом, что Леонид Андреев расписал стены своей комнаты картинами в стиле своих произведений. Но что, конечно, видно, что это писал дилетант.
Говорил я с ним, конечно, о литературе, о современных писателях. И вот мне помнится, что он сказал: «А вы знаете, кого я считаю самым талантливым современным прозаиком? Я считаю самым талантливым современным прозаиком Алексея Толстого. Вам это кажется странным, но вот вы вспомните, когда меня уже не будет на свете, тогда вам это будет казаться менее странным».
Сейчас, может быть, это опять кажется странным, но, когда Алексей Толстой опубликовал своего «Петра Первого» и, может быть, даже еще раньше, когда появилась первая часть «Хождения по мукам», то, я думаю, многие согласились бы с этим мнением Леонида Андреева.
Из поэтов он очень высоко ценил Блока и Федора Сологуба. Не любил и не ценил Валерия Брюсова и очень недружелюбно говорил о Мережковском и Гиппиус. Может быть, это объяснялось тем, что они очень отрицательно относились к нему как писателю, как к человеку.
Леонид Андреев был на редкость красивый человек. Ему было всего сорок восемь лет, но он выглядел гораздо моложе. И совершенной неожиданностью была его скоропостижная смерть. Он говорил, что он всё сделал в своей жизни, чтобы испортить свое здоровье. Во-первых, он вел очень неумеренный образ жизни. Он одно время очень сильно пил. Значит, целые ночи играл в карты. Один раз стрелялся и очень сильно повредил себе здоровье. Кроме того, с молодым студентом на пари пролежал под поездом. Так что всё, что он мог, он сделал, чтобы испортить себе здоровье.
В то время над Териоками, Тюрисевя, вот <над> этими местами летали аэропланы, самолеты. Собственно, эти самолеты никому вреда не причиняли, но на Леонида Андреева они произвели очень большое впечатление, может быть, потому, что он — как художник, как писатель — предвидел весь тот ужас, который потом будут производить самолеты нападающие. И он тогда переехал в другую местность. Это место называлось тогда Мустамяки, дачная местность, где была дача у литератора, журналиста Фальковского.[28] И там, на этой даче, он и скончался.
Потом был довольно долгий период, когда я жил в Финляндии, в Выборге. Там я участвовал в издании небольшого русского литературного журнала.[29] Журнал этот выходил в количестве трехсот экземпляров. Никто не получал ни копейки денег. Естественно, и сами мы ни копейки не получали. Печатался он литографским способом. И, несмотря на это, в нем принимали участие очень многие зарубежные молодые поэты, писатели. У нас почти что, можно сказать, дебютировала Шаховская Зинаида Алексеевна[30], теперешний редактор парижской «Русской мысли»; писал у нас Юрий Мандельштам[31], который потом был убит немцами во время оккупации Парижа. Терапиано[32], который теперь пишет в «Русской мысли». Софья Юрьевна Прегель[33], Анна Присманова[34], всех не перечислишь.
Между прочим, в этом журнальчике писал отрывки из своего бесконечного романа Сергей Иванович Шаршун.[35] Я знал смутно, что он художник. Герой этого длинного романа был такой очень неуверенный в себе, очень неприспособленный к жизни русский интеллигент, художник, беженец, живущий в Париже. Как он сам мне потом говорил, в этом было много автобиографического. И вот этот русский «лишний человек» в Париже описывался очень подробно, все его сомнения, маленькие колебания, неуверенность в себе. Мне очень нравился этот роман, и отрывки печатались в нашем журнале.
Потом в <19>60-х годах я стал получать маленькие книжки. Кто-то, очевидно, сказал Сергею Ивановичу мой адрес. Я ему написал несколько слов, а когда я приехал в <19>71 году в Париж, то совершенно неожиданно узнал, что он сделался знаменитостью. Что четыре зала были отведены в Musée National de l´Art Moderne его картинам.[36]
О нем писали газеты, повсюду можно было видеть его фотографии. Когда я в первый раз встретился с ним лично, сказал, что я плохо понимаю его нон- фигуративную живопись, но что его проза была для меня всегда большая слабость. Он очень дружески меня встретил, подарил мне очень много своих маленьких книг. Очень своеобразные, так сказать, произведения.
Ну вот. Теперь я перейду, пожалуй, к самому главному, именно к встречам с Анной Андреевной Ахматовой. Несмотря на то что она была первым поэтом нашего времени, который произвел на меня такое огромное впечатление, когда я еще никого из современных поэтов не знал, несмотря на то что я очень мечтал ее увидеть — один раз видел ее на эстраде, — мне не приходилось с ней встречаться. И когда в <19>60 году я был в Ленинграде, то она была больна. У нее был аппендицит, и она лежала в больнице. И тогда мне позволили ее посетить с условием, что я останусь не дольше десяти минут. Это была первая встреча лично с Анной Андреевной.
Она лежала в общей палате. Она очень пополнела, так что узнать ее было трудно, но лицо ее было почти без морщин, сохранило черты былой красоты. Портили ее передние зубы, которые у нее были в таком состоянии.
Когда она меня увидела, она первым долгом спросила меня, читал ли я «Поэму без героя». Я сказал, что я ее читал.
— А что о ней говорят? Ведь вы же знаете, что она попала на Запад без моего согласия и без моего содействия?
— Да… об этом так и писали.
— А что говорят?
Я говорю:
— Некоторые считают это вершиной вашего творчества, а некоторые считают, что она мало понятна и темна.
— Странно, — сказала Анна Андреевна, — у нас даже семнадцатилетние понимают.
Она с досадой говорила, и к этому она часто возвращалась потом, что на Западе слишком много пишут о ее частной жизни, о том, что, собственно, никого не касается.
Затем она спросила, пишет ли Адамович. Когда я рассказал ей о той большой роли, которую в зарубежной литературе играл Адамович, она о нем говорила и вспоминала очень сочувственно.
Менее сочувственно, я бы даже сказал недружелюбно, она говорила о Георгии Иванове, который тогда недавно умер. Объяснялось это, вероятно, тем, что она как-то неправильно поняла тот пассаж из книги его о «петербургских зимах», где речь идет о ней. В сущности говоря, Георгий Иванов говорил о ней там с очень большой любовью, с большим уважением. Но она как-то, по-моему, не совсем правильно поняла его, и отношение к Георгию Иванову у нее было явно недружелюбное.[37]
Также она не любила Кузмина, что меня очень удивило, так как ведь первый ее сборник «Вечер» появился с предисловием Кузмина, и вообще нельзя отрицать, что стихи Кузмина некоторое влияние на нее в первый период имели.
Я расскажу вкратце о тех разговорах, которые были с Анной Андреевной, не буду вам точно указывать, в котором именно году.
Я был у нее, значит, в <19>60 году, в <19>62-м, в <19>63-м, <19>64-м, и потом в <19>65-м я ее мельком видел в Париже и опять-таки был у нее.
Во время этих разговоров мы касались различных тем, причем один раз я сказал вещь, которая Анне Андреевне очень не понравилась. Но она все-таки очень мягко мне возражала.
Я сказал, что мне кажется, что акмеизма вообще не было. Были прекрасные поэты, мало похожие друг на друга, которые были объединены вот этим акмеизмом. Но, в сущности говоря, никакой такой школы не было, что это была одна из реакций на символизм — такая же, как «прекрасная ясность» Кузмина, как неопушкинианство Верховского[38] и Садовского[39] или как, если взять например Францию, «Стансы» Мореаса[40], или неоклассицизм Ренье.[41]
Это ей очень не понравилось, и она сказала, что я совершенно неправ, что их акмеизм был очень большим и жизненным движением, что все здоровое в современной советской поэзии вышло из акмеизма.
С большой любовью она всегда говорила о Мандельштаме, Пастернаке и Цветаевой. И интересно, что она их называла иногда по имени — Борис, Марина, Осип, а иногда — по фамилии. Когда же она говорила о Гумилеве, она всегда и неизменно говорила: «Николай Степанович». Она очень высоко ценила его не только как поэта, но и как критика, и говорила, что его «Письма о русской поэзии» являются сейчас настольной книгой лучших советских поэтов.
Раз как-то разговор зашел о сборнике ее стихов, вышедшем в 1961 году с послесловием Суркова[42]. Она как-то неодобрительно отозвалась об этом сборнике, и я возразил. Сказал, что, конечно, избранные стихи никогда не дают полного представления о поэте, но что этот маленький сборник дает все-таки гораздо большее представление о творчестве Ахматовой, чем хотя бы избранные стихи Бунина или Брюсова, которые они выпустили, не завися ни от кого и будучи в гораздо более свободном положении.
Тогда Ахматова сказала: «Эти имена мне ничего не говорят». И после маленькой паузы: «К Бунину я, может быть, несправедлива, мы были в разных станах. А Брюсова я совсем не считаю поэтом».
Хотя тут я не мог согласиться с Анной Андреевной, но я, конечно, возражать ей не стал.
А потом она опять заговорила о Бунине. И сказала, что Бунин гимназии не кончил. Что это его очень озлобило. И он никогда не мог этого преодолеть. Что Горькому это даже к лицу, что он гимназию не кончил, а Бунину это было очень не к лицу. И наконец, последнее, что она сказала о Бунине: «Вот всю жизнь меня ругал, всю жизнь меня травил, а из-за меня его косточки не успокоились в русской земле».
Вероятно, она имела в виду ждановское выступление, после которого Бунин, про которого говорили, что он подумывал о возвращении в Советский Союз, окончательно от этой мысли отказался.
Ахматова очень не любила, когда в зарубежной русской печати касались ее личной жизни. Помню, как кто-то написал, что когда она заметила увлечение Гумилева одной молодой женщиной — имелась в виду Татьяна Викторовна Адамович[43], старшая сестра Георгия Викторовича, — то она будто бы пригласила ее в гости в Царское Село.
— Что же, я сводничеством занималась? — сказала Анна Андреевна. — Гумилев… Николай Степанович в сводниках не нуждался. Он был большой донжуан сам.
Да, потом она сказала:
— Я только всё жду, что кто-нибудь напишет, что он меня бил. Ведь сказано же у меня в стихах:
Муж хлестал меня узорчатым,
Вдвое сложенным ремнем.
Говорили, конечно, о том, какие преследования, какие неприятности она перенесла в связи со знаменитым выступлением Жданова.
Она тогда сказала: «Тех, кто меня травили, теперь уже нет в живых. А эти (она имела в виду теперешних) мне ничего худого не сделали. Они только хотят, чтобы обо мне как можно меньше говорили. Со своей точки зрения, они совершенно правы. Я их понимаю».
Но о некоторых современниках она отзывалась весьма неодобрительно.
Помню, я один раз сказал, что я был на лекции профессора Плоткина[44]. Она тогда сказала: «Как же, как же, дачу построил. На моих костях построил. А теперь в гости чай пить зовет. Бывают же такие люди».
Анна Андреевна вообще иногда довольно резко высказывалась о своих современниках. Помню, как я, для того чтобы дать ей представление о безграничной наивности западноевропейских журналистов, рассказал ей об интервью, которое Вера Инбер дала редактору Улофу Лагеркранцу[45]. Лагеркранц спросил ее: «Вы теперь можете писать то, что вы думаете?» На что Вера Инбер — что же она другого могла ответить? — ответила: «Я всегда писала то, что думаю». Анна Андреевна улыбнулась немножко, помолчала и потом сказала: «Я вообще не уверена, что Вера Инбер способна думать».
Не очень жаловала она и молодых поэтов Евтушенко, Вознесенского. Как-то раз она сказала: «Я восхищаюсь их эстрадным искусством. Я даже немножко завидую им. Но при чем тут поэзия?»
Анна Андреевна говорила, что ее не тянет в Царское Село. Во-первых, потому, что это уже не Царское Село, это только макеты, тех зданий уже нет. Тут я с этим согласиться не мог и говорю, что вообще почти все старинные здания реставрированы, и в какой степени они реставрированы, не играет роли: важно, что их внешний облик сохранился. С этим она не согласилась и сказала, что вообще лучше не ездить туда, где был счастлив в ранней молодости.
Она жила в Комарове, в бывших Келломяках, правда, далеко довольно от моря, в сухом лесу, в очень маленьком, очень скромном домике, который ей был предоставлен Литературным фондом, и я помню, как доктор Местертон[46], с которым я у нее был два раза, огорчался тем, что она живет в таком скромном и маленьком домике. Но во всяком случае она материально не нуждалась в последние годы.
В <19>64 году я был у Анны Андреевны с моим большим другом, английским журналистом Александром Вертом[47], и тогда Анна Андреевна прочитала нам свое стихотворение «Кафка»[48], безусловно, с автобиографическим подтекстом. Я с большим трудом упросил ее прочитать второй раз, но она не разрешила мне переписать это стихотворение. О чем я очень жалею, потому что этого стихотворения я до сих пор ни в одном из ее собраний сочинений не нашел.
Потом в <19>63 году Анна Андреевна показала мне «Реквием», который тогда еще не попал за границу.[49] Я просил разрешения прочитать второй раз, но она сказала: «Нет, пойдемте чай пить. Жалко, у меня нет лишнего экземпляра, а то бы я вам дала». Я сказал: «И разрешили бы мне вывезти?» — «Да, только я бы не хотела, чтобы это появилось за границей до того, как появится в печати в Советском Союзе».
Сказала, что она дала это читать Эренбургу и что Эренбург сказал: «Да, очень хорошо, но о любви вы пишете лучше».
Она сказала, что этот «Реквием» разошелся в тысячах экземпляров и что есть такие читатели, которые спрашивают: «А она что-нибудь еще писала?» И что эти читатели ей особенно дороги.
В последний раз я встретил Анну Андреевну мельком, когда она возвращалась из Оксфорда и Лондона через Париж домой. Но об этом рассказано в воспоминаниях Берберовой и в воспоминаниях Анненкова[50], так что, пожалуй, об этом говорить сейчас не стоит, как она проезжала через Париж.
В Париже она тогда кое-кого из старых знакомых посетила. Между прочим, она виделась с Адамовичем.[51]
Да! Еще вот одна мелочь, которую мне рассказал Адамович.
Когда они ехали по Парижу, она заговорила о Ленинграде. Адамович сказал: «Вы говорите „Ленинград“, Анна Андреевна. Я знаю, что многие петербуржцы говорят по-прежнему „Петербург“».
На что она ему очень резко, совершенно, так сказать, с несвойственной ей резкостью сказала: «Я говорю „Ленинград“, потому что город так называется».
А потом Адамович рассказал, что ее посетил какой-то очень видный английский славист, с которым она была в добрых отношениях, и, когда он сказал «Я не знал, что Ленинград так красив», она ему сказала: «А я не знала, что вы такой пошляк, что говорите „Ленинград“».
Л.-Э. Б.: Сергей Александрович, я знаю, что вы когда-то встретились с Бальмонтом. Или, вернее, видели Бальмонта. Расскажите, пожалуйста, об этом.
С. Р.: Да-да, я просто забыл об этом. Я очень увлекался поэзией Бальмонта, регулярно ходил на его лекции. Эти лекции происходили в зале Городской думы под ратушей, то есть под каланчой. Там обыкновенно собиралось очень много народу, главным образом молодежь. Но Бальмонт опаздывал обыкновенно на три четверти часа, и это было в порядке вещей. Но один раз он опоздал на час и три четверти. И тогда даже терпеливая и почтительная аудитория встретила его не очень дружелюбно: стучали ногами. Тогда он выпрямился и сказал: «В городе, где нельзя получить такси, никто не может быть аккуратным». В этом, конечно, усмотрели обличение царского правительства и покрыли эти слова бурными аплодисментами.
Надо сказать, что нес он очень странные вещи. Манера его была очень странная. Помню, как он говорил: «Подражает Бальмонту». В такой же манере он читал стихи. Но, так сказать, любовь к Бальмонту и восхищение его поэзией было так велико, что я регулярно посещал эти его лекции и получал удовольствие.
Кроме того, я бывал тоже на поэзовечерах Игоря Северянина, который выходил, становился, откинув голову со своими курчавыми волосами, и нараспев читал свои поэзы, которые вызывали бурный восторг молодых женщин, курсисток.
Л.-Э. Б.: А вы с другими футуристами тоже встречались?
С. Р.: Нет, Маяковского я никогда не видел и вообще в то время, откровенно говоря, мало интересовался им. Только позднее у меня был некоторый интерес к раннему периоду Маяковского. А в тот период я как-то… Знал о нем, конечно, читал, у меня была «Флейта-позвоночник» в моей библиотеке, «Облако в штанах» у меня было. Но я как-то сравнительно был равнодушен к нему.
Из других встреч мне хочется упомянуть о знакомстве с немецким поэтом Рeйнгольдом фон Вальтером[52], который блестяще переводил русских поэтов-символистов. О нем кратко упоминает его соперник, если можно так сказать, Йоганнес фон Гюнтер в «Ein Leben im Ostwind».[53]
Рейнгольд фон Вальтер был преподавателем в нашей гимназии, потом я встречал его у другого нашего преподавателя, известного историка искусства доктора Вальдгауера[54], потом я у него бывал.
И очень интересно, что этот немецкий поэт написал три великолепных стихотворения на русские темы. Первое стихотворение было посвящено «Медному всаднику». Во втором речь шла о картине Врубеля «Пророк». Третье стихотворение отражало то смутное время, которое настало после захвата власти большевиками. И по странной случайности в то время шел фильм, который назывался «Гибель нации».[55] Я этого фильма не видел и каков он был, не знаю. Но эта третья поэма на русские темы называлась «Untergang der Nation».[56]
Этот поэт, Рейнгольд фон Вальтер, перевел в свое время «Огненного ангела», брюсовский исторический роман, на немецкий язык. Он мне рассказывал, что, когда этот роман появился в Германии, кто-то из немецких критиков написал «der angebliche Herr Brjussoff», то есть «предполагаемый господин Брюсов», думая, что Брюсова выдумал фон Вальтер. Он сказал, что не мог русский писатель так хорошо знать культурную обстановку Германии XVI века.
В сущности говоря, Брюсов должен был быть благодарен фон Вальтеру за такой превосходный перевод, но Брюсов, по словам фон Вальтера, на него немножко даже обиделся.
С фон Вальтером связано еще одно воспоминание. Дело в том, что его жена оставила его и ушла к второстепенному или третьестепенному поэту Скалдину[57], который был в окружении Вячеслава Иванова. И как раз в это время Кузмин подарил фон Вальтеру свою книгу стихов, и на этой книге сделал надпись «О, быть покинутым — какое счастье!».[58] Так начинается одно из лучших стихотворений Кузмина. Но в данном случае это было, что называется, не в бровь, а в глаз.
Л.-Э. Б.: Сергей Александрович, вы можете сказать несколько слов об общих настроениях среди русской интеллигенции тех лет, десятые годы имеются в виду.
С. Р.: Прежде всего, если начать о литературе, то я должен сказать, что сейчас очень <не>правильное представление. Например, многие, даже мемуаристы, изображают так, точно Блок был центральной фигурой в русской поэзии и воспринимался таким со стороны русской интеллигенции. Известность Блока ограничивалась очень небольшими кругами, и он совершенно, так сказать, в сознании широких или даже не очень широких кругов интеллигенции не занимал такого места, которое ему сейчас приписывают. А уж про акмеистов и говорить нечего. Более громкая известность связана, может быть, уже с «Двенадцатью»…
Я, между прочим, забыл рассказать, что я купил несколько экземпляров газеты «Знамя труда», где появилась поэма Блока «Двенадцать». Помню, как я принес этот номер газеты Адамовичу. Он положил газету на стол и весь вечер стоял, наклонившись над этой газетой, и читал и перечитывал поэму, и невпопад отвечал на мои вопросы, настолько он был захвачен этой поэмой.
В то время очень многие осуждали Блока, считали в этом… симпатию, так сказать, к большевикам, которым большинство интеллигенции не сочувствовало, но во всяком случае Адамович сразу был увлечен громадной силой, чисто художественно<й>, этого произведения, и вот этот вечер я очень сильно помню.
Конечно, в то время все очень осуждали царскую власть и особенно в связи с распутинской историей. Дело в том, что я тогда, молодой студент, не представлял себе, что то, что рассказывали о Распутине, — правда. И вот сейчас, когда мне пришлось прочитать мемуары целого ряда общественных деятелей, то из них уже несомненно видно, что почти все назначения министров в эту роковую для России эпоху зависели от Распутина.
Помню, как я поехал в Москву, и так как я не знал города, то я часто обращался на улице к незнакомым людям, прося мне указать, в какой трамвай сесть, в каком направлении идти. И у меня тогда спрашивали: А-ха, вы — питерский, значит? Молодцы вы, питерские, что ухлопали Гришку Распутина! Должен сказать, что я никакого отношения к этому мокрому делу не имел и не мог принимать этих комплиментов на свой счет.
Л.-Э. Б.: Какое влияние оказало на петербургскую интеллигенцию начало войны? Как реагировали?
С. Р.: В начале войны почти все были настроены патриотически и даже довольно восторженно. Ведь писал же Блок тогда стихотворение, которое он, вероятно, потом со стыдом вспоминал. Как это? «В этом клике звучало „пора!“». Пора![59] Подумаешь — надо было непременно воевать.
В этом отношении мой отец был исключением и даже с многими своими знакомыми ссорился. Потому что он считал эту войну величайшим несчастьем, совершенно ненужной и очень опасной для России…
Л.-Э. Б.: Вы довольно подробно говорили о разных вечерах поэзии. Можете сказать, где именно в Петербурге имели место эти вечера?
С. Р.: Да в том-то и дело! И это я отношу на счет своей удивительной неприспособленности к жизни. Хотя меня очень привлекали вот такие вечера, но я сейчас, кроме вот этого вечера в Тенишевском училище или еще этого, несостоявшегося или скомканного вечера на Васильевском острове, где я познакомился с Адамовичем, я на других вечерах не бывал. Был вот на лекциях о Бальмонте и потом на этих поэзах, как он их называл, Игоря Северянина. А так… я не знаю… Да, вот была потом встреча, я был там в качестве гостя в «Привале комедиантов», когда были открытые вечера. И помню, как однажды я пришел туда с Адамовичем, и Адамович, вводя меня, сказал: «Поэт». Я стал протестовать, потому что я поэтом себя не считал. Но Адамович сказал: «Здесь всю публику делят на поэтов и фармацевтов. Поэты плотят рубль, а фармацевты десять рублей». Тогда я согласился быть поэтом.
Да, в «Привале комедиантов» частенько выступал Кузмин и, сам себе аккомпанируя, пел свои песенки. «Если завтра будет дождик, мы на Фьезоле поедем», нет, простите: «Если завтра будет солнце, мы во Фьезоле поедем, если завтра будет дождик, то карету мы наймем».[60] В то время я очень восхищался Кузминым, да я и теперь люблю этого поэта. И мне было очень приятно ходить туда и слушать. Но представлен я ему не был.
Гумилева я видел только два раза. Первый раз это было на… Да, это был такой «Живой журнал». Это было уже в советское время, весной 1918 года, когда очень трудно было печатать журналы, и тогда решили устроить «Живой журнал». Публика собралась в помещении, в том доме, где теперь Дом книги. Нет, «Писательская лавка», «Лавка писателей».[61] На втором этаже, значит, был большой зал, там сидела публика, каждый платил что-то, причем подавали чай, и сухари даже были — это была большая роскошь по тому времени. И все те, кто должен был участвовать в «журнале», читали свои доклады. Помню, что в этом «журнале» участвовали Замятин, Вячеслав Шишков и Эйхенбаум[62], других участников я не помню.
А когда пили чай, то я случайно оказался рядом с Гумилевым, который сидел с какой-то молодой дамой и говорил, что, в сущности, в этом «Живом журнале» ничего нового нет, что это просто есть литературное утро, больше ничего.
А второй раз я встретил Гумилева в книжном магазине Мелье.[63] Тут я должен сказать об этой встрече, или, вернее, о моей реакции, которую я вспоминаю с некоторым даже стыдом. Потому что, когда я вошел и увидел, что Гумилев там продавал книги — он, очевидно, заведовал иностранным отделом, — то меня страшно шокировало, что Гумилев, поэт, служит приказчиком. Видимо, у меня такие были мелкобуржуазные предрассудки. Сейчас я считаю, что служить в книжном магазине — это, собственно говоря, очень подходящее занятие для интеллигентного человека и для литератора. Во всяком случае лучше, чем служить в банке например.
Л.-Э. Б.: У вас, Сергей Александрович, есть впечатления от Петербурга дореволюционного. И впечатления от современного нашего Ленинграда. Конечно, разница есть, очень большие различия. Но, может быть, по вашему мнению, есть и вещи, которые сближают литературную, культурную жизнь Петербурга тогдашнего и современного Ленинграда?
С. Р.: Я должен сказать, что я слишком мало, в сущности, принимал участия в культурной жизни современного Ленинграда. Я был только один раз на таком литературном вечере, посвященном переводам Ахматовой. Причем речь шла о переводах, которые сделала сама Ахматова.[64] Она очень много переводила. А также о переводах ее стихотворений на иностранные языки.
Было очень много молодежи, были интересные доклады…[65]
А общий вид города удивительно сохранился. Ведь, в сущности говоря, центр города совершенно не изменился. Если не считать витрины магазинов, которые сейчас иначе выглядят… но самый, так сказать, облик центра города — он совершенно не изменился. Сравнительно очень мало таких городов, которые в такой степени сохранили свой облик.
Да, некоторые встречи, часто, когда я бродил по улицам. Я помню, в первый приезд я возвращался вечером мимо Медного всадника и там была компания молодых людей. Вероятно, это были студенты. Они остановились… И сказали, что будут читать стихи. Тогда один из них предложил читать Маяковского. Другие на него напали очень резко: «Что` ты? Здесь? На этом месте читать Маяковского? Ты с ума сошел!»
После этого они стали читать «Люблю тебя, Петра творенье…». Читали очень громко, так что когда я потом от памятника подходил к «Астории», то еще слышал их голоса.
Л.-Э. Б.: Вот интересно, что` вы говорите: «На мой взгляд, студенчество всегда играло важную роль, всегда поддерживало поэтов ленинградских, петербургских». Вы думаете, как, по-вашему, что студенчество и сейчас играет такую роль?
С. Р.: Я думаю, что даже еще больше… Во всяком случае более широкие круги студенчества теперь захвачены поэзией, интересуются поэзией даже больше, чем это было в то время. Я думаю, что никто из поэтов «серебряного века» не пользовался такой громкой известностью, которой пользуются сейчас Евтушенко, Окуджава и некоторые другие.
Вообще надо сказать, что ведь поэты «серебряного века», в сущности говоря, обращались к очень небольшой аудитории. И, когда я читал Брюсова стихотворение «Он», где можно понять, что он говорит о себе, — там сказано:
Знал поклоненье; женщины в восторге
Бросались целовать его стопы.
Как змеерушащий святой Георгий,
Он слышал яростный привет толпы.[66]
Мне даже тогда, когда я очень высоко ценил, я и теперь ценю Брюсова, мне казалось это очень странным, потому что эти «женщины в восторге» — это были не какие-нибудь истерические курсистки, которых я наблюдал на вечерах Игоря Северянина, а «яростный привет толпы» — это были аплодисменты собравшейся молодежи, так что… В действительности, конечно, известность и Брюсова и Бальмонта, которые всё же были более признаны, чем другие, никогда не принимала таких размеров. Не сравнить это сейчас с популярностью Евтушенко или Вознесенского — это совершенно невозможно.
Л.-Э. Б.: Сергей Александрович, я заметил, что одно имя вы не то чтоб забыли, а все-таки опустили. Это имя Андрея Белого. Можете сказать, какое влияние…
С. Р.: Я очень вам благодарен за то, что вы мне напомнили о Белом. Я действительно был на одной лекции Андрея Белого, которую я даже потом в какой-то более популярной форме… излагал той даме, которую я провожал после лекции. Сейчас мне трудно вспомнить, о чем он говорил.
На меня произвело громадное впечатление то, как он держался. Можно сказать, что он «вытанцовывал» буквально свои лекции. Он склонялся, изгибался… Его манера чтения меня, так сказать, очень поразила. Хотя манера чтения почти у всех была очень оригинальная. Но у других эта оригинальность ограничивалась произношением. А у Андрея Белого всё тело, все телодвижения как-то выражали его слова. Я помню, что «Петербург» Андрея Белого произвел на меня тогда огромное впечатление. Я только потом, когда я его перечитывал во втором, переделанном издании, нашел, что он много потерял… Но мне никогда не приходилось сравнивать оба текста. Это, собственно… Об этом, пожалуй, должен был бы Магнус Юнггрен написать, указать, в чем именно он изменил, сократил этот роман.
Л.-Э. Б.: Вы очень тонко заметили, что имя Александра Александровича Блока тогда в Петербурге не было окружено таким ореолом, как сейчас. Можно сказать, что те писатели, которые вошли, так сказать, в золотой фонд русской литературы, тогда не были такими знаменитыми персонажами на русском Парнасе. Можно даже сказать, может быть, что писатели «группы Б», если так можно отозваться о них, тогда играли бóльшую роль, чем можно себе представить.
С. Р.: Кого вы называете писателями «группы Б»?
Л.-Э. Б.: Это, конечно, обидно, но… Я бы сказал, такие писатели, как Георгий Иванов, Иннокентий Анненский, такие, которые не вошли в антологию, в хрестоматии русской литературы.
С. Р.: Ну, Анненский был совсем не известен. Анненского почти вообще никто не знал. Известность Анненского даже ни в какое сравнение не идет с известностью даже вот, скажем, с… Вячеслава Иванова даже гораздо больше знали. Ну а что же, вот Георгий Иванов был молодой акмеист, и его вообще почти никто не знал, кроме вот этого самого небольшого круга. Мандельштама очень мало знали тогда.
Нет, все-таки наиболее известными были, конечно, Бальмонт, Брюсов, Блок. И Сологуб. Федор Сологуб. Я Федора Сологуба никогда не слушал и не слышал его, но он бывал иногда на этих вечерах Бальмонта, и вот тогда я его видел там. Но никогда не встречал…
Он был тоже, кажется, на вечере Андрея Белого, когда Белый читал свою лекцию на философскую тему. В точности сейчас уже… не помню.
Л.-Э. Б.: Когда говорят о символизме сейчас, то сразу же бросается в глаза, что есть три крупных имени: это Блок, Брюсов и Белый. Эти три «Б». Можно ли сказать, что такое представление о русском символизме правильно?
С. Р.: Мне кажется, что в то время для сколько-нибудь широких кругов современников первое место занимал Бальмонт. И он, в сущности говоря, — единственный достиг тогда несколько большей популярности. Например, его стихотворения «Умирающий лебедь» и «Чайка»[67] всегда неизменно читались на всех вечерах, где других символистов не читали.
Ну а затем уже, так сказать, непосредственно перед Первой мировой войной известную популярность, более широкую, приобрели Александр Блок и Ахматова. Они все-таки дошли до круга, который, так сказать, не был специально посвящен поэзии «серебряного века». Ахматову читали все-таки.
Ну и, конечно, очень большой популярностью пользовался Игорь Северянин. О котором очень хорошо сказал Гумилев, что, если вообще можно делить людей на людей книги и газеты, то до сих пор стихи писались только для людей книги. А вот Игорь Северянин — это поэт, который обращается к читателям газеты.
Л.-Э. Б.: Вы, Сергей Александрович, тоже видели Дмитрия Мережковского, не правда ли?
С. Р.: Да. Он один раз в каком-то зале, я сейчас не помню, кажется Тенишевского училища, прочел лекцию. Если память мне не изменяет, эта лекция была главным образом, а может быть и полностью, посвящена Белинскому. Это было то время, когда Мережковский известным образом стал сторонником «гражданской поэзии» и сблизился с либеральными кругами русской интеллигенции. Помню, что он читал лекцию на эстраде, рядом с ним сидела Зинаида Гиппиус. Но подробно я этой лекции не помню.
Вспоминаются некоторые разговоры с Георгием Ивановым, когда я у него бывал на Монетной улице.[68] Помню, как вошел Мандельштам, и он с такой комической торжественностью заявил: «О! Мандельштам!»
Потом Георгий Иванов говорил о том, что такое риторический вопрос. И для иллюстрации привел напечатанное тогда в «Аполлоне» стихотворение Сергея Константиновича Маковского, которое начиналось словами: «Болгары — братья, ужель не виден совсем с Софии Петроград?»[69] Это был образец риторического вопроса. Конечно, не виден.
Потом помню, что он, передразнивая князя Сергея Михайловича Волконского, показывал, как Сергей Михайлович хочет, чтоб читали выразительно стихи. И он читал стихотворение Кузмина «Кого прославлю в тихом гимне я? Тебя, о солнце, солнце зимнее!»[70] Причем очень интересно было, что, так как Георгий Иванов многих букв не произносил, то это комическое подражание чтению Волконского получалось еще комичнее благодаря совершенно невообразимому произношению Георгия Иванова.
Вообще надо сказать, что в молодости он был совсем не таким, каким его изображают знавшие его в более позднее время, когда он несколько опустился и был такой фигурой трагического неудачника в Париже. В то время, наоборот, он был очень благополучен, он был счастлив в своей семейной жизни, он писал такие легкие стихотворения, любил шутить, был очень жизнерадостным и очень приветливым, очень доброжелательным человеком.
Потом мы с ним переписывались приблизительно в конце сороковых и в самом начале пятидесятых годов, и некоторые письма его у меня сохранились.[71] Помню, что он в одном письме довольно резко говорил о современниках. Вот у нас в Ницце, пишет он, сейчас Бунин, Алданов и Зайцев. Ну что же, Бунин — это капитан-исправник. Зайцев — это семинарист. А Алданов — это культурный сахарозаводчик.[72] Это, конечно, несправедливо и только показывает его такое озлобление… несколько недружелюбное отношение к наиболее видным своим современникам.
Л-Э. Б.: Вы были знакомы с литературой в России и с эмигрантскими писателями. Что вы можете сказать о судьбах русской эмигрантской литературы?
С. Р.: В эмиграции, по крайней мере когда речь идет о поэзии, очень большое влияние имел Георгий Викторович Адамович, которого я уже не раз называл. Он был… как бы сказать, толстовцем. Он старался, чтобы поэзия касалась только самого интимного, самого важного. Чтобы поэты писали о любви, о смерти. Он был против всякого формального блеска, и, может быть, поэтому он так недружелюбно относился к поэзии Марины Цветаевой.
В значительной степени под его влиянием создавалась так называемая «Парижская нота русской поэзии». Из типичных представителей «Парижской ноты» можно было бы упомянуть барона Анатолия Штейгера[73], рано умершего, очень даровитого поэта, с его интимной лирикой; некоторые стихотворения производят впечатление как будто записей в записных книжках. Потом Лидия Червинская.[74] В таком же роде.
Несколько особое место занимал трагически погибший Поплавский.[75] Это был, пожалуй, самый «французский» из всех русских поэтов. Его стихотворения напоминали отчасти французских поэтов, даже некоторых старых французских поэтов. Во всяком случае в русской поэзии, особенно в русской поэзии в эмиграции, он занимал совершенно особое место.
Лично я знал даровитых довольно поэтов — Присманову, Гингера.[76] Это были поэты, у которых было свое, своя нотка.
А из прозаиков я встречался с Георгием Ивановичем Газдановым. Гайто Газданов. Он написал очень блестящую книгу «Ночные дороги»[77], где говорит о жизни парижского ночного шофера. Он сам этим делом занимался, и поэтому здесь очень много наблюдений, которые сделаны им во время работы. Интересно, что эту книгу выпустили в «Чеховском издательстве», и, как мне говорили — ручаться, что это так, я не могу, — ее будто бы уничтожили, потому что кто-то сказал издателям, что книга неприличная. «Неприлична» эта книга приблизительно в такой же степени, как «Обломов» Гончарова, где говорится о голых локтях Агафьи Матвеевны.[78] Но, конечно, это дело вкуса. Народ у нас очень стыдливый.
Л.-Э. Б.: Спасибо вам, Сергей Александрович, за очень приятный и интересный разговор о русской литературе.
1. См.: Иванов Г. Письма к Сергею Риттенбергу. Публикация и вступительная заметка М. Юнггрена; комментарии А. Арьева // Звезда. 2021. № 11.
2. См. вышеупомянутую вступительную заметку.
3. См.: «My dear, close and distant friend». Nina Berberova’s Letters to Sergej Rittenberg (1947—1975). Edited and with an Introduction by Magnus Ljunggren. Gothenburg, 2020.
4. В разговоре участвовали также Бенгт Янгфельдт и Магнус Юнггрен.
5. Имеется в виду рецензия «Муза с „лица необщим выраженьем“» (Новое время: Иллюстрированное приложение. 1914, 19 июля (1 авг.). С. 11—12) писателя Николая Николаевича Вентцеля (1855/56—1920), известного своими пародиями и насмешливыми стилизациями, подписанная Ю‑н. «Издевательской» ее назвать трудно, хотя выбор примеров можно счесть «ироничным» (вместо «Настоящую нежность не спутаешь…» в рецензии приведено ст-ние «Дверь полуоткрыта…»). Отмеченную автором «дразнящую дисгармонию» стихов Ахматовой он все же трактует как их органическое свойство, и в целом его замечания прозорливы: ст-ния Ахматовой — «род маленьких романов», а финальное опасение — «ее „манера“, при всем ее своеобразии, легко поддается подражанию» — на сто процентов сбылось, и не вина в том Ахматовой. Как не вина Пушкина, что целый век в России писали «пушкинским» стихом.
6. 15 апреля 1916 на вечере современной поэзии и музыки в Тенишевском училище (Моховая, 33): «При любезном участии Г. Адамовича, А. Ахматовой, А. Блока, М. Долинова, М. Зенкевича, С. Есенина, Г. Иванова, Р. Ивнева, Н. Клюева, М. Кузмина, О. Мандельштама, Ф. Сологуба, Н. Теффи и в музыкальном отделении З. Н. Артемьевой (пение), О. Н. Бутомо-Названовой (пение), и С. С. Прокофьева (рояль). У рояля Р. П. Мервольф» (афиша). Ст-ние Г. Иванова, вошедшее в «Горницу» (1914) и «Вереск» (1916), начинается иначе: «Какая-то мечтательная леди…»
7. Ст-ние, посвященное М. Л. Лозинскому (май 1913).
8. Блок на вечере 15 апреля 1916 не выступал: «В концерте сегодня я не буду читать» (Блок А. Записные книжки. М., 1965. С. 295).
9. Георгий Викторович Адамович (1992—1972) — поэт, один из ведущих критиков русского зарубежья, с возникновения Цеха поэтов перманентный его реаниматор и участник, теоретик «парижской ноты»; с середины февраля 1923 — в эмиграции. Г. П. Федотов назвал его «соборной личностью парижской школы». Ст-ние «1801»: «— Вы знаете — это измена!..» напечатано в «Северных записках» (1916, № 4—5) под назв. «12 марта 1801» и вошло в сб. Г. А. «Чистилище» (1922).
10. Цикл «Стихи к Блоку» составлен в 1921 и имеет несколько ред. В 1-м издании «Верст» (1922) все они 1916-го. Ст-ние «Мимо ночных башен…» (1916) вошло в цикл «Стихи о Москве» (Северные записки. 1917, № 1), в «Версты» и др. Цветаевский цикл «Отзвуки революции» нам не известен.
11. Владислав Фелицианович Ходасевич (1886—1939) — поэт, критик, прозаик, один из ведущих писателей русского зарубежья. Книги «Молодость» (1908) и «Счастливый домик» (1914) изданы в Москве. В ноябре 1920 по предложению М. Горького переселяется в Петроград. 22 июня 1922 вместе с Ниной Берберовой уезжает в Европу (командировка на два года, обернувшаяся эмиграцией); с мая 1923 по март 1925 работает в Германии и в Италии с М. Горьким; с апреля 1925 навсегда поселяется в Париже, где умирает 14 июня 1939.
12. Основанное осенью 1911 в Петербурге Н. С. Гумилевым и С. М. Городецким литературное общество, призванное объединить молодые литературные силы, противостоящие символизму. Городецкий, в 1914 разошедшийся во взглядах с Гумилевым, его ряды покинул. Затем Цех поэтов возрождался несколько раз и собирался даже в эмиграции — в Берлине и в Париже — до конца 1920-х. В списке Городецкого значится 24 члена Цеха; Ахматова называла цифру 25, Гумилев — 26; по подсчетам издателей словаря «Литературные объединения Москвы и Петербурга 1890—1917 годов» (М., 2004. С. 257), их оказалось 40.
С. Р., несомненно, имеет в виду не этот 1-й Цех поэтов, а 2-й, возникший осенью 1916. В нем верховодили преимущественно Георгий Адамович и Георгий Иванов, так как Гумилев в Петрограде бывал перманентно, а 15 мая 1917 уехал надолго, вернувшись в Россию в 1918. Возможно, речь идет о вечере поэтов 12 декабря 1916. На нем в афише перечислены все указанные дальше лица, кроме С. М. Волконского. Но тот мог быть среди кем-то приглашенных, как и сам С. Р.
13. «Привал комедиантов», литературно-артистическое кабаре, под официальным названием «Петроградское художественное общество» продолжило «Бродячую собаку», инициированное тем же Б. К. Прониным. Просуществовало с 18 апреля 1916 до весны 1919 по адресу Марсово поле, 7, угол набережной Мойки. Украшено Б. Д. Григорьевым, С. Ю. Судейкиным и А. Е. Яковлевым настенными росписями и панно на темы Карло Гоцци.
14. Борис Дмитриевич Григорьев (1886—1939) — художник, график, оформитель спектаклей и книг, с 1913 участвовал в выставках «Мира искусства». В 1919 с семьей нелегально переправился на лодке из Петрограда в Финляндию, затем работал в Берлине; с 1927 преимущественно жил во Франции, но много путешествовал. Умер на своей вилле «Борисэлла» под Ниццей.
15. Сергей Юрьевич Судейкин (1882—1946) — живописец, график, сценограф, один из организаторов «Бродячей собаки» и автор настенных росписей одного из залов по мотивам «Цветов зла» Бодлера, а также декораций к спектаклям. Летом 1917 уехал в Крым, затем в Тифлис. Весной 1920-го вместе с художником С. А. Сориным уплыл из Батума на французском пакетботе в Марсель. За рубежом работал преимущественно как театральный художник; жил во Франции, с 1922 — в США, где и умер.
16. О каком именно вечере поэтов идет речь, сказать затруднительно: все эти имена неоднократно мелькают в афишах кабаре, но в перечисленном дальше сочетании не встречаются; фамилия кн. С. М. Волконского не упоминается вовсе. См.: Конечный А. М., Мордерер В. Я., Парнис А. Е., Тименчик Р. Д. Артистическое кабаре «Привал комедиантов» // Памятники культуры. Новые открытия 1988. Л., 1989. С. 96—154.
17. Владимир Алексеевич Пяст (наст. фам. Пестовский; 1886—1940) — поэт, переводчик, критик, автор мемуарной книги «Встречи» (1929), захватывающей в том числе круг «Бродячей собаки» и Цеха поэтов.
18. Сергей Михайлович Волконский, князь (1860—1937) — театральный деятель, художественный критик, писатель, создатель в своем имении Музея декабристов; одно время директор Императорских театров; после революции преподавал в разных учебных заведениях и кружках. В 1921 эмигрировал, издал в Берлине «Мои воспоминания» в двух томах. С 1925 жил во Франции, печатался в «Звене», «Числах», «Современных записках»; в 1932—1937 директор Русской консерватории в Париже, умер в США.
19. Габриэль Ивановна (Эвóдовна) Иванова (рожд. Ternisien ; 1892—1971) — актриса, танцовщица, последовательница Жака-Далькроза, участница художественных чтений в «Привале комедиантов». 8 ноября 1916 вышла замуж за Георгия Иванова, 24 февр. 1919 развелась с ним, параллельно начав хлопоты о получении французской визы. Вскоре вместе с родившейся в Петрограде (ноябрь 1918) дочерью Еленой уехала к родственникам в Париж. В ноябре 1922 встретилась там с Г. Ивановым, оставившем во 2-м издании «Вереска» (Берлин, 1923) посвящение Габриэль, каким оно стояло и в 1-м (СПб., 1916). Во Франции Габриэль вышла замуж за Алекса Разамата. Их могилы на одном с Г. Ивановым русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Благодарим Павла Каштанова за предоставленные нам копии документов о браке и разводе Габриэль с Г. Ивановым, обнаруженные им в ЦГА СПб.
20. По очень осторожному предположению, это мог быть известный в последующие годы переводчик Омара Хайяма Осип Румер (1883—1954), в конце 1910-х переводивший его с английского и отец которого часто бывал в Америке. Специалист по переводам с восточных языков Н. Ю. Чалисова говорит, что других молодых переводчиков того времени, занимавшихся Хайямом и переводивших его с английского, найти затруднительно. Смущает то, что этот «молодой человек» старше С. Р. на 16 лет. Возможно, С. Р. оценивает его с высоты своего возраста в 1972-м, когда велась публикуемая беседа.
21. Фаддей Францевич Зелинский (Zieliński; 1859—1944) — российский и польский филолог-классик, переводчик, культуролог. Профессор Санкт-Петербургского и Варшавского университетов, академик Польской Академии наук, почетный академик Российской Академии наук, член-корреспондент Российской, Баварской, Британской Академий наук, Геттингенского научного общества, почетный доктор многих европейских университетов. В 1919 покинул Россию, а с 1920 продолжил свою деятельность в Польше.
22. Начало написанного в брюссельской тюрьме ст-ния Поля Верлена (1873): «Синева небес над кровлей / Ясная такая! / Тополь высится над кровлей, / Ветви наклоняя…» — в вольном переводе Ф. Сологуба, которому А. Блок писал 2 дек. 1907: ст-ние «попалось мне очень давно и было для меня одним из первых откровений новой поэзии <…> оно неразлучно со мною с тех дней, как „постигал я первую любовь“» (Блок А. Собрание сочинений. В 8 т. Т. 8. М.—Л., 1963. С. 219).
23. Ст-ние (начало 1915) первоначально называлось «Клод Лоррен», вошло в сб. «Вереск» (1916).
24. Частично отрывки этой беседы, посвященные Ахматовой, процитированы в книге: Тименчик Роман. Последний поэт: Анна Ахматова в 1960-е годы. В 2 т. Изд. 2-е, испр. и расширенное. Иерусалим—М., 2014.
25. Татьяна Александровна Риттенберг (1904—1995) — с 1930 жена писателя Ю. П. Германа.
26. Вадим Леонидович Андреев (1902(3)—1976) — поэт, прозаик, в 1920 присоединился к Белому движению, с 1921 в эмиграции — София—Берлин—Париж; участник французского Сопротивления, после войны принял советское гражданство, с 1957 бывал в СССР, работал в ООН (Женева, Нью-Йорк).
27. Имеется в виду книга К. Чуковского «Леонид Андреев большой и маленький» (М., 1908).
28. Федор Николаевич Фальковский (1874—1942) — драматург, журналист, давний знакомый Леонида Андреева; на его дачу в деревне Нейвола он переехал в начале сентября 1919 — за несколько дней до кончины 12 сентября. Сам Фальковский в 1922 был депортирован из Финляндии в Советскую Россию.
29. С. Р. состоял секретарем редакции эмигрантского «Журнала Содружества», выходившего в Выборге в 1932—1938.
30. Зинаида Алексеевна Шаховская, княгиня (1906—2001) — русская и французская (под псевд. Jacques Croise) писательница, с 1920 в эмиграции, жила в Бельгии; с 1941 — редактор Французского информационного агентства в Лондоне; в 1945—1948 военный корреспондент в Германии, Австрии, Греции, Италии. С 1949 — в Париже; в 1968—1978 — гл. редактор парижской газеты «Русская мысль».
31. Юрий Владимирович Мандельштам (1908—1943) — поэт, критик, с 1920 в эмиграции во Франции. 10 марта 1942 арестован в Париже оккупационными властями, отправлен в концентрационные лагеря, погиб 18 окт. 1943 в концлагере Нойдахс (филиал Освенцима) близ Явожно.
32. Юрий Константинович Терапиано (1892—1980) — поэт, прозаик, критик, участвовал в Белом движении; с 1920 — в эмиграции, с 1922 — во Франции. Один из организаторов и первый председатель «Союза молодых писателей и поэтов» в Париже (1925); в 1955—1978 заведовал литературно-критическим отделом «Русской мысли».
33. София Юльевна Прегель (1894—1972) — общественная деятельница, издатель, поэт, прозаик; с 1922 — в эмиграции (Париж, Берлин; с 1932 снова Париж; с 1942 — в Нью-Йорке, где начала издавать журнал «Новоселье»; в 1948 вернулась в Париж, с конца 1957 возглавляла издательство «Рифма»).
34. Анна Присманова (наст. имя Анна Семеновна Присман; 1892—1960) — поэт, с 1922 — в эмиграции, жила во Франции; с 1926 жена А. Гингера (см. примеч. 74). Оба после войны приняли советское гражданство, но в СССР не вернулись.
35. Сергей Иванович Шаршун (1888—1975) — художник, поэт, прозаик; с 1912 жил во Франции, Испании, снова во Франции; называл себя «магическим реалистом»; автор дневникового типа автобиографических романов «Долголиков», «Путь правый» и «Яно грустнейший».
36. В парижском Musée National d’Art Moderne (Palais de Tokyo: 26, av. de New York) выставка Шаршуна проходила с 7 мая по 21 июня 1971.
37. В первом издании «Петербургских зим» (1928) глава об Ахматовой заканчивается панегириком, какого другие современники Г. Иванова никогда бы не дождались: «Ахматова оказалась поэтом с каждым годом головой перерастающим самое себя». И вот последние слова, обращающие читателя к началу творческого пути Ахматовой, благословленной Вячеславом Ивановым (его Анна Андреевна тоже недолюбливала): «Редкая честь принадлежит ему. Сквозь временное и случайное <…> — первому увидать бессмертное лицо поэта». Из второго издания «Петербургских зим» (1952) этот финал был исключен, ибо Ахматова обрушила на книгу и ее автора неудобоваримую критику. Первоначальный текст оборван на строчке Ахматовой «Веселость едкую литературной шутки…». Оказалось, то, что любила она сама, не полагалось исповедовать другим. Даром что такого рода «веселость едкая» пронизывает всю повествовательную манеру автора «Петербургских зим». Принимать их за «мемуары» нелепо. Их образная правдивость выразительнее тусклой тягомотины бытовой правды.
38. Юрий Никандрович Верховский (1878—1956) — поэт, историк литературы, составитель антологии «Поэты пушкинской поры» (1919); итоговый поэтический сб. «Стихотворения» (1917. Т. 1).
39. Борис Александрович Садовской (наст. фам. Садовский; 1881—1952) — поэт, прозаик, критик. Отказавшись от «декадентства», полагал необходимым следовать «неопушкинскому течению», или, более широко, «неоклассическому», что в целом обернулось лишь архаизацией стилистики и исповедованию ортодоксально-православной идеологии.
40. Жан Мореас (Moréas; наст. фам. Пападиамандо́пулос; 1856—1910) — поэт, с 1880 жил во Франции; автор «Манифеста символизма» (1886), вскоре склонившийся к «неоклассицизму» (1990) и «романской ясности», отличающим и его «Стансы» (1899—1905).
41. Анри де Ренье (1864—1936) — французский прозаик и поэт. Его раннюю манеру отличали черты «прозрачного символизма», отступающие со временем к старому «парнассизму». Наибольшей известностью пользуются его изысканно-вольнодумные романы «Дважды любимая» (1902), «Грешница» (1920), «Провинциальное развлечение» (1925) и др.
42. Алексей Александрович Сурков (1899—1983) — советский поэт, критик, общественный деятель, в 1941—1945 фронтовой корреспондент, дважды лауреат Сталинских премий, Герой Социалистического Труда. В то же время старался печатать Ахматову. Издание, о котором идет речь: Анна Ахматова. Стихотворения (1909—1960) / Послесл. А. Суркова и автобиогр. М., 1961.
43. Татьяна (Татиана) Викторовна Адамович (в замуж. Высоцкая; 1891—1970) — балерина, хореограф, педагог, мемуаристка. В 1918, выйдя замуж, уехала в Польшу; в книге ее мемуаров несколько дружественных страниц посвящены Габриэль Тернизьен (Tacjana Wysocka. Wspomnenia. Warszawa, 1962).
44. Лев Абрамович Плоткин (1905—1971) — литературовед, критик, в 1949—1971 – профессор кафедры советской литературы Ленинградского университета. Ту же фразу о нем — без упоминания фамилии —приводит в «Рассказах о Анне Ахматовой» Анатолий Найман: «Недалеко от ее домика стояла дача критика, который в конце 40-х годов сделал карьеру на травле Ахматовой. Проходя мимо этой двухэтажной виллы, она приговаривала: „На моих костях построена“» (М., 1989. С. 150).
45. Вера Михайловна Инбер (1890—1972) — поэт и прозаик, переводчик, журналист. Лауреат Сталинской премии (1946). Улоф Лагеркранц (Lagercrantz; 1911—2002) — шведский литературовед, публицист и критик, главный редактор газеты «Dagens Nyheter» («Сегодняшние новости»); в 1960—1975 одна из ключевых фигур «культурного радикализма» — левого направления шведской общественной мысли. Имеется в виду статья Лагеркранца «Det stora stoffet» («Большой материал»), опубликованная в «Dagens Nyheter» 10 мая 1961. В ней также приводятся разговоры с Юрием Казаковым и Владимиром Дудинцевым. Статья перепечатана в книге Лагеркранца «Одиночество на Востоке и Западе» («Ensamheter i öst och väst». Stockholm, 1961). Об Инбер в ней написано: «Когда я ее наконец спрашиваю о том, улучшились ли сегодня условия для писателей в Советской России, то она медлит с ответом. Возможно, говорит, некоторым стало лучше. Зато она сама никогда не чувствовала давления извне. Ей всегда казалось, что может свободно выражать себя» (с. 123) (указано М. Юнггреном).
46. Эрик Местертон (Mesterton; 1903—2004) — шведский славист; по словам М. Юнггрена, «легендарный библиотекарь и литературовед, почетный доктор Гётерборгского университета. В 1958-м (как раз перед Нобелевской премией) был у Пастернака в Переделкино. В надежде на встречу с Ахматовой летом 1961-го приехал в Ленинград, но не застал ее. Вернувшись в Швецию, отправил ей письмо. Ахматова неожиданно ответила телеграммой с назначенным днем встречи. Осенью он поехал в Ленинград снова, но нашел ее в больнице после второго инфаркта. В 1962 дважды был у нее с Риттенбергом. Ахматова связывала с Местертоном надежды на получение Нобелевской премии. И Пастернака и Ахматову записал на магнитофоне. В 1961-м представил в газете «Göteborgs Handels-och Sjöfartstidning» «Поэму без героя» шведским читателям; там же в 1964-м писал о молодом Бродском. Сравнительно мало переводил, но всегда на высоком уровне: Элиота, Ахматову, Бродского, Шимборскую. Ахматова посвятила ему сонет, где он представлен «„верным другом“ с Севера…» В этом сонете («Запад клеветал и сам же верил…», 30 июня 1963) есть фраза «Так мой верный друг, мой старый Север, / Утешал меня, как только мог». В автографе стоит посвящение Э. М. Однако во всех публикациях сонета оно снято. См. об этом: Юнггрен М. Анна Ахматова и Нобелевская премия // Фестшрифт к 60-летию Майкла Вахтеля. Unacknowledged Legislators. Studies in Russian Literary History and Poetics in Honor of Michael Wachtel. Edited by Lazar Fleishman, David M. Bethea and Ilya Vinitsky. Berlin—Bern—Bruxelles—New York—Oxford—Warszawa—Wien, 2020. С. 437—442.
47. Александр Верт (Werth; 1901—1969) — британский журналист русского происхождения, с 1941 постоянно посещавший Россию как корреспондент газеты «The Sunday Times» и радиокомпании Би-би-си. Дружески расположенный к СССР, покончил с собой вскоре после вторжения советских войск в Чехословакию.
48. Имеется в виду ст-ние «Подражание Кафке» («Другие уводят любимых…», 1960). Первая публ. без загл. и с пропуском ст. 9—12 в «Вестнике РСХД» (Париж, 1970. № 95—96). Полностью (без загл.) в сб. «Памяти Анны Ахматовой» (Paris, 1974).
49. «Реквием» был впервые опубликован в 1963 «Товариществом зарубежных писателей» в Мюнхене.
50. Нина Николаевна Берберова (1901—1993) — поэт, прозаик, мемуарист; «Курсив мой: Автобиография» (1-е изд. на англ.: New York, 1969; 1-е изд. на рус.: München, 1972; 2-е изд. на рус., испр. и доп.: New York, 1983); Юрий Павлович Анненков (псевд. Б. Тимирязев; 1889—1974) — художник, иллюстратор, литератор и т. д. С 1929 «невозвращенец». «Дневник моих встреч: Цикл трагедий» (1966, издан без обозначения города «Международным Литературным Содружеством»).
51. Среди многих рассказов Адамовича об Ахматовой внимание С. Р., скорее всего, мог привлечь его посмертный очерк «Мои встречи с Анной Ахматовой» (Воздушные пути. Нью-Йорк. 1967. № 5).
52. Рейнгольд фон Вальтер (Walter; 1882—1965) — поэт, писатель, переводчик; родился в Петербурге, после 1917 уехал и жил в Германии. О нем см.: Азадовский К. Р. фон Вальтер между Блоком и Рильке // Скрещения судеб / Literarische und kulturelle Beziehungen zwischen Russland und dem Westen. A Festschrift for Fedor B. Poljakov. Edited by Lazar Fleishman, Stefan Michael Newerkla and Michael Wachtel. Berlin—Bern—Bruxelles—New York—Oxford—Warszawa—Wien, 2019. P. 117—136.
53. Иоганнес фон Гюнтер (von Günther; 1986—1973) — немецкий поэт, прозаик, драматург, переводчик. В первый же приезд в С.- Петербург познакомился с Блоком (1906), печатался в «Аполлоне», бывал и в «Бродячей собаке». В 1914 покинул Россию навсегда, но много переводил русских писателей на немецкий. Его книга о России «Ein Leben im Ostwind» («Жизнь на восточном ветру», 1969) издавалась по-русски в отрывках и полностью.
54. Оскар Фердинандович Вальдгауер (Waldhauer; 1883—1935) — искусствовед, с 1903 работал в Эрмитаже; с 1917 занимал должность заведующего Отделом древностей; в 1927—1928 временно исполнял обязанности директора.
55. Очевидно, имеется в виду фильм Дэвида Гриффита, неудачное продолжение его знаменитого фильма «Рождение нации» («The Birth of a Nation», 1915).
56. Ст-ние Р. фон Вальтера о Врубеле «Des Propheten Vision» («Видение пророка») вошло в его книгу «Gedichte» («Стихи»; Берлин, 1922. С. 14). В этой же книге есть еще одно ст-ние о Врубеле. Факт публикации ст-ния о «Медном всаднике» и поэмы «Untergang der Nation» («Гибель нации») не установлен (указано К. М. Азадовским).
57. Алексей Дмитриевич Скалдин (1889—1943) — близкий к Вяч. Иванову поэт, автор сб. «Стихотворения» (1912), в котором Р. фон Вальтеру посвящено ст-ние «Море белесое спит. Округлые камни темнеют…», а его жене, Елизавете Константиновне фон Вальтер (1884—1933) цикл «Дистихи». После 1913 Елизавета Вальтер ушла к Скалдину и вскоре стала его женой. Скалдин печатался также в «Аполлоне», «Сатириконе», писал прозу, статьи и др. Арестовывался за участие в разных антисоветских кружках и обществах эсеровского толка в 1922, 1933, 1941; умер в заключении. Реабилитирован в 1995.
58. Ст-ние «О, быть покинутым — какое счастье!..» (1907) из первой книги стихов Кузмина «Сети» (1908).
59. Неточно процитированная строчка из ст-ния Блока «Петроградское небо мутилось дождем…» (1914). Нужно: «В грозном клике звучало: пора!»
60. Эта песенка Кузмина цитируется мемуаристами в разных вариантах, но в издании его стихов публиковалась, кажется, однажды: Кузмин М. А. Собрание стихов. В 3 т. / Публ., вступл. и коммент. Джона Малмстада и Владимира Маркова. Т. 3. München, 1977. С. 521—522 (указано А. А. Пуриным). 1-я строфа там выглядит так: «Если завтра будет солнце, / Мы во Фьезоле поедем; / Если завтра будет дождь — / То карету мы возьмем» (1906—1907). Все известные нам цитирования текста этой песенки или ее фрагментов записаны с голоса, канонический ее текст установить трудно. Даже в указ. публикации, скорее всего, нужно читать «дождик» вм. «дождь» и «наймем» вм. «возьмем». В книге Б. Темирязева «Повесть о пустяках» (Берлин, 1934) настоящий автор книги — Юрий Анненков, рассказывая о последних днях «Привала комедиантов», пишет: «Робкой походкой, цепляясь по карнизам, чтобы не ступить в воду, приближается маленький домовой к роялю, порыжевшему и закапанному стеарином; картавя, поет свою любимую песенку: Если завтра будет солнце…» У Анненкова процитированы 3 строфы, у Маркова с Малмстадом – 5. И у них, и у С. Р. с разночтением, менее достоверным, чем у Анненкова: «возьмем» вм. «наймем».
61. В доме на Невском, 66, книжные лавки существовали еще в XIX в.: до 1917 книжная торговля связана здесь с именем М. О. Вольфа; после его смерти продолжала существовать до 1917 как «Товарищество М. О. Вольф». Затем в этих помещениях появлялись разные книжные магазины, но сама по себе «Книжная лавка писателей» возникла в 1934. Да и то первые 10 лет была на Литейном пр., 34.
62. Евгений Иванович Замятин (1884—1937) — писатель, автор романа «Мы» (1922); на русском впервые напечатан в 1952 (Нью-Йорк), а на родине — в 1988 (журнал «Знамя»). Арестовывался в 1919 и в 1922; в 1931 уехал за границу, сохраняя советское гражданство.
Вячеслав Яковлевич Шишков (1873—1945) — прозаик, «очень хороший народный писатель», по характеристике М. Пришвина. Наиболее известны его романы «Угрюм-река» (1933) и «Емельян Пугачев» (1941).
Борис Михайлович Эйхенбаум (1886—1959) — филолог, один из создателей и представителей «формального метода» в литературе («Как сделана „Шинель“ Гоголя», 1918, и др.); как историк литературы известен новаторскими подходами к изучению творчества Лермонтова, Льва Толстого и др.
63. Во второй половине XIX в. — книжный магазин книгопродавца Императорского двора Э. Мелье (Mellier & Cо); в начале ХХ в. — книжный магазин т-ва А. Цинзерлинг и Ко в здании Голландской церкви на Большой Конюшенной, 31, по старинке называемый «Мелье».
64. В архиве С. Р. никаких сведений об этом вечере не нашлось. Возможно, речь идет об одном из вечеров после смерти Ахматовой, организованных секцией переводчиков при Союзе писателей или устным альманахом «Впервые на русском языке» в Доме писателей на ул. Воинова (Шпалерной), 18.
65. Из «молодежи», знакомой и встречавшейся с С. Р. в Ленинграде тех лет, можно назвать занимавшегося переводами Геннадия Шмакова, с которым С. Р. и мог прийти на этот вечер.
66. Ст-ние Валерия Брюсова под названием «Портрет» («Привык он рано презирать святыни…», 1912) вошло в его сб. «Семь цветов радуги» (1916). С. Р. цитирует его вторую строфу не совсем точно. Первые две строчки: «Знал преклоненья; женщины в восторге / Склонялись целовать его стопы».
67. Первое ст-ние озаглавлено просто «Лебедь» («Заводь спит. Молчит вода зеркальная…», 1895), вошло в сб. «В безбрежности» (1895); «Чайка» («Чайка, серая чайка с печальными криками носится…», 1894) — из сб. «Под северным небом (1894).
68. На какой из Монетных ул. — Большой или Малой — жил Георгий Иванов, не установлено.
69. Искаженная цитата. В оригинальном ст-нии так: «Славяно-русскому завету / Ужель не быть? / Иль все забыто? И не виден / Со стен Софии Петроград? <…> Болгары! Братья! Будет поздно» (Аполлон. 1914. № 6—7. С. 6). Сергей Константинович Маковский (1877—1962) — искусствовед, критик, поэт, издатель, основатель журнала «Аполлон» (1909—1917).
70. Посвященное Н. Д. Кузнецову, 1-е ст-ние (1911) из цикла «Зимнее солнце» книги «Осенние озера» (1912).
71. См.: Иванов Георгий. Письма к Сергею Риттенбергу / Публикация Магнуса Юнггрена // Звезда. 2021. № 11.
72. Там же. 1. IV. 1949 Г. Иванов пишет из Ниццы: «Вот тут находятся Бунин и Алданов, и недавно был Зайцев. «Верхи литературы», так сказать. <…> Первый исправник, второй цивилизованный сахарозаводчик. Третий семинарист». С. 166.
73. Анатолий Сергеевич Штейгер, барон (1907—1944) — поэт, с 1920 — в эмиграции; по мнению Адамовича, «один из лучших среди молодых». В Париже издал три сб. стихов: «Этот день» (1928), «Эта жизнь» (1931), «Неблагодарность» (1936). Умер от туберкулеза в Швейцарии.
74. Лидия Давыдовна Червинская (1907—1988) — поэт, с 1920 — в эмиграции; успехом пользовался ее первый сб. «Приближения», как и следующие два — «Рассветы» (1937) и «Двенадцать месяцев (1956), изданы в Париже. В положительной оценке ее стихов сошлись Адамович и Ходасевич, обычно полярные в своих мнениях.
75. Борис Юлианович Поплавский (1903—1935) — поэт, прозаик, с 1920 — в эмиграции. С 1921 — в Париже; учился живописи, профессионально заниматься литературой стал «поздно», в 1928. В 1932 вышел единственный сб. «Флаги». Его называли «нашим Рембо», а Георгий Иванов написал»: «В „аморфных“ стихах Поплавского находим проявление того свойства, которое единственно достойно называться поэзией…» Кончина Поплавского вызвана передозировкой наркотиков. Была ли она случайностью или явилась следствием каких-то трагических обстоятельств, не вполне ясно до сих пор.
76. Александр Самсонович Гингер (1897—1965) — поэт, с 1922 — в эмиграции; в 1926 женился на Анне Присмановой (см. примеч. 27), во время оккупации оставался жить в Париже, чудом избежав ареста. Автор книг, изданных в Париже: «Свора верных» (1922), «Преданность» (1925), «Жалоба и торжество» (1939), «Весть» (1957), «Сердце» (1965).
77. Гайтó (Георгий Иванович) Газданов (1903—1971) — прозаик, с 1920 — в эмиграции, с 1923 живет в Париже. Большим успехом пользовался уже его первый роман «Вечер у Клэр» (1930), но самый сильный его роман «Ночные дороги», начавший печататься в «Современных записках» (1939, кн. 69, и 1940, кн. 70), из-за войны остался недопечатанным, появился полностью лишь в 1952 в Нью-Йорке. И практически замечен не был.
78. Здесь говорится об Агафье Матвеевне Пшеницыной, на которой Илья Обломов женится в романе Гончарова (1859), о фразе: «Он охотно останавливал глаза на ее полной шее и круглых локтях…» (Часть 4, глава I).