Из дневника 1968 года. Публикация и вступительная заметка Татьяны Шенталинской.
Примечания Татьяны Шенталинской и редакции
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2022
Дневник 1968 года Виталия Александровича Шенталинского (1939—2018) войдет в третью посмертную книгу «Город-ровесник». Ее готовит к печати магаданское издательство «Охотник». Две первые — «Кому кольцо Садовое, кому Полярный круг» и «Обитаемый остров» — вышли в 2020 году там же. Новая книга сложилась из дневников, относящихся ко времени пребывания Шенталинского в Магадане (1963—1969). Перед этим, после окончания Ленинградского арктического училища, Виталий работал на полярной станции острова Врангель. В Магадане мы и встретились. Я уже год работала в Областном музыкальном училище, приехав из Москвы тоже по распределению. Мы оба заочно продолжали свое образование: Виталий — на факультете журналистики МГУ, я — на историко-теоретико-композиторском факультете Института им. Гнесиных. Дважды в год летали на сессии в Москву.
Исповедальные записи дневника пронизаны центральным нервом жизни Виталия — постоянной внутренней работой, напряжением, неустанной борьбой за духовный рост, за жизнь «по вертикали». В 1960-е годы это еще и отстаивание своего права и правоты в удушающей атмосфере идеологического давления и цензуры.
В «столице Колымского края» мы познакомились со многими бывшими зэками, здесь стали открываться подробности трагедии ГУЛАГа, преступлений советского времени. В Магадане созревали не только человеческий интерес и вместе с ним гражданская тревога, но и прямой протест против сокрытия правды о «безвинно погибших, загубленных и намеренно, преступно забытых, потому что память — штука опасная, наделенная взрывчатой силой» (дневник 1967 года, запись от 30 сентября).
В годы перестройки Виталий, по природе человек не общественный, преодолевая идеологические и бюрократические преграды, создал Общественную комиссию по творческому наследию репрессированных писателей и добился доступа к материалам архивов КГБ и прокуратуры. На их основе он написал документальную и монументальную трилогию о писателях, репрессированных советской властью: «Рабы свободы» (М., 1995; 2-е изд. 2009), «Донос на Сократа» (М., 2001; 2-е изд. 2011), «Преступление без наказания» (М., 2007). Многие главы из этих книг публиковались
в «Звезде».
Лакуны, соответствующие целым дневным записям, в настоящей публикации специально не оговариваются.
1 января. Снег, огни, узоры веток, музыка, от которой пахнет шампанским, елочная мешанина. Новый, хотя и с длинной бородой, год…
Пьянка журналистов. Жена Барымова[1], эффектная, с внешностью итальянской кинозвезды. Ее успех в этом обществе. Когда я позволил усомниться в ее неотразимости, то получил в ответ:
— Тебя за одно это надо было уволить со студии…
Человек с цветущими, неувядаемыми глазами, вьющимися, полинялыми волосами, с хриплым, радостным голосом и набором прошлогодних уцененных острот. «Человек с прошлогодним конфетти в волосах», как заметил Мифт.[2]
Буржуазный мальчик Марик Эдидович.[3]
— Деньги — о-хо-хо… За деньги можно весь мир купить.
Для Мишки такой, каков он есть, — большое достижение. Он вытащил себя из своего круга, поднялся над ним.
Глаза Ёжика[4] — пришел Дед Мороз. Вера в чудо. И мой страх: лишь бы не узнал. Ведь Дед Мороз — это я.
4 января. Фильм «Летопись полувека».[5] В голове звучит мой текст к нему:
— Посмотрите этот фильм. Вы увидите, как в нашей стране постепенно истребили лучшую часть народа и вырастили подонков…
Курткин, зав. отделом пропаганды обкома, в беседе с журналистами:
— Зачем вы написали в «Известия», в эту левую газету?
9 января. Сегодня улетела в Москву Т<аня>. И как всегда в первые минуты без нее — разрывается сердце. В нем — вся незаменимость для моей жизни ее существа. Т. — женщина-поэзия, имя ей — нежность. Из-за нее я так полюбил Боттичелли, она — его и моя героиня.
Ёжик:
— Мой писатель — Катангрионген.[6]
В магазине стащил батон, нашел какую-то девочку, припер ее в углу, повалил и зацеловал.
Я тоже отличился. В телефонном разговоре с медсестрой из детсада:
— Здравствуйте! Звонит отец одного из ваших детей…
10 января. Вы хотите свободы слова? Пожалуйста. Принято решение: кроме уже действующей цензуры вводится специальная цензура — КГБ. Редакторам издательств предписано не только вычеркивать сомнительные в идейном отношении строчки, но и докладывать о них… Не страхом ли объясняется повальное отрицание моей рукописи на редсовете в издательстве?
Журналисты — Барышников, Шех[7], Эдидович — собрались и ушли на самом интересном месте. Скучные люди — собутыльники.
Отец говорил Мифте:
— Когда тебе бывает совсем плохо, пропусти рюмочку и почитай Шекспира.
Недавно они встретились опять.
— Все ли ты делаешь так, как я тебе сказал? — спросил отец.
— Да, папа.
— Зачем ты говоришь неправду? Ты кое-что забыл. Перед тем как читать Шекспира, ты должен выпивать только одну рюмку…
— Иногда мне кажется, что я уже мертв, что я уже прожил свою жизнь, — Мифта говорит то же, что и Игорь.[8] Я их понимаю.
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«Говорят, твой самолет улетел аж в два часа?
Была притихшая ночь. Мутная морозная луна. Наверно, накануне непогоды. <…>
Сегодня „они“ меня судили. Они — это редсовет издательства. И приговорили к высшей мере наказания — расстрелу. Конечный вывод: или откажитесь от себя, или откажитесь от книги. Вот краткий смысл выступлений. Но сначала загробное настроение, тишина, как в морге, долго не могли начать — кому говорить первым?
<…>
Я:
— Надо переварить. На семинарах отмечались стихи, печатали, выделили хорошие, плохие, а теперь вдруг хороших стихов нет ни одного, не назвали ни одного пригодного для печати! Неожиданный поворот!..
Я попросил оставить книгу в плане и дать мне возможность доработать. Это единственное, что я сказал на обсуждении и что выиграл.
Вывод: оставить в плане, но доработать. Теперь срок сдачи рукописи — 1 августа.
Вот такие пироги. 15 января встречаюсь с Геллерштейн[9], и она называет стихи, которые проходят… Боже мой! Мне даже не обидно и не больно, наоборот, я все больше убеждаюсь в своей правоте. Но чем объяснить такой неожиданный поворот во мнении многих из них, еще вчера они говорили совсем иное? Догадываюсь: рукопись, должно быть, уже посмотрели кое-где еще, в парторганах или просто в Органах. И высказались. Теперь такой порядок. <…>».
11 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«Татьянушка! <…> Все здешние молодые прошли в печать без проволо`чек, придерживают только меня и Адамова[10], явно по чьей-то указке, к нам отношение особое. <…>
Как ощутимо они поворачивают колесо! События в Венгрии, брожение в обществе и в противовес — реакция властей. В Москве — „процесс четырех“.[11] Судят их по ст. 70-й: за деятельность, направленную против Советского Союза. Задача — запугать молодежь. Нельзя закручивать гайки до отказа, но нельзя и не закручивать: пятьдесят лет соввласти — и такая массовая оппозиция ей. Авангард истории давно стал арьергардом».
12 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«Танюшка! Я неожиданно заработал пятерку. И знаешь от кого? От Гущина![12] Обком потребовал от студии организовать вечер у солдат. Кого послать? Выбрали Гущина (председатель Комитета по радио и телевидению), Чагина (теле), Реброву (диктор), Мифту и меня. И как-то так случилось, что и читал я хорошо, и поговорил удачно. Мифта тоже. Гущин шепнул Чагину во время нашего выступления:
— Слушай, а мы-то как выглядим рядом с ними?..
На обратном пути он заявил в автобусе:
— Ну, Шенталинскому я ставлю пятерку…
Я ему ответил:
— В первый раз от вас пятерку заработал. Обычно вы мне только двойки ставите. <…>
Танюшка, а ты становишься знаменитой. Оказывается, твой фотопортрет, сделанный Асиром Сандлером[13] — помнишь, ты одна в пустом зале, вся внимание, устремлена куда-то… этот портрет путешествует сейчас с выставкой по Венгрии и ГДР. Знай наших!»
13 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«У меня живет Мифта — я тебе уже писал об этом? Спивается он помаленьку, каждый вечер во хмелю, без водки уже не обходится. Сегодня мы с Ёжиком отправляемся на два дня к Косенковым[14] — в коридоре гуляет оспа. Я выдал Мифте ключ, машинку, чайник и музыку, и он заявил, что будет работать. Посмотрим…
Ёжка после двух ночей, проведенных в садике, визжал и захлебывался, когда я к нему пришел. И спел песенку:
Папа, папа, где ты был?
У Фон-Таньки водку пил…
Асира Семеновича он называет Кассир Чемпионыч. В полночь и за полночь встречали с Валеркой Косенковым старый Новый год. Пили чудесный кагор, слушали пургу, думали — каждый о своем. Валерка подарил мне ручку „Эстербрук“, лучшая американская фирма, дает уверенность в себе. Потому я так расписался, не могу остановиться. Жаль, бумага кончилась. Будь счастлива со мной!»
Андропов, вступив на пост председателя КГБ, собрал редакторов центральных газет и журналов:
— У нас и в самом деле существует два искусства, но истинно и народно то, что не гонимо, а известно всему миру. Комитет разработал меры, которые позволят в полугодовой срок уничтожить самиздат.
И еще он якобы сказал:
— Я поставлю на место эту гнилую интеллигенцию!
С<вечинский>[15] в связи с этим говорит:
— Они могли и не смотреть твою рукопись. Достаточно имени, личность в Магадане известная. «Придержите его пока»!
Это уже скрытая форма репрессии.
Разговор с Мифтой. Каждый должен сейчас сделать выбор между теми двумя искусствами, о которых говорит Андропов. Солженицын или он, две силы в обществе, два мира. Кто живет старым, рискует через несколько лет остаться за бортом. А народ, как всегда, безмолвствует.
Большинство прогнозов: в ближайшие пять лет гайки будут затягивать. «Пока эти люди у власти, нельзя ждать ничего хорошего».
С<вечинский> говорит:
— Наше поколение совершенно безвредно. Те, кому отбили печенки, мозг и сердце, на борьбу не пойдут.
Государство, идеология деформировали и кастрировали и науку, и искусство, и вообще сознание людей.
16 января. Очередной изматывающий разговор с редактором Геллерштейн. Кончилось тем, что я заорал благим матом:
— Что же мне остается? Бросить рукопись в печку?
Т. — единственный человек на свете, который со мной до конца.
Мифта показывает письмо:
— Мне это гораздо ближе, чем ты думаешь. Вот написал другу в Кишинев, а он уже два года, как в Ярославской тюрьме. Разрешают писать одно письмо в месяц. Конечно же, он напишет жене… Взяли за участие в каком-то кружке…
Процессы идут один за другим. Но еще больше берут теперь незнаменитых, таких, из-за которых не будет шума.
18 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«…Изматывающая возня с очередной передачей. Вечером — Мифта, Валерка Косенков, Ваня Селезнев[16], водка, дым коромыслом, болтовня обо всем и ни о чем. И в который уж раз даю себе слово этого не повторять. <…>
Татьянка моя! Эти черные линии на нотной бумаге — нити, провода, соединяющие нас. <…>
Если бы ты знала, как я благодарен тебе за лучшее, единственное в моей жизни — чувство веры, покоя, музыки, которое есть у меня потому, что есть ты. Целую, любимая!»
20 января. Редактор требует, чтобы я написал для книги хотя бы десяток «проходных» стихов. Иначе книга не выйдет.
До сих пор я вел честную, изматывающую борьбу в студии и в писательской организации. Но этого мало. Масштаб не тот. Теперь — второй этап, на ином уровне. Организация, журнал, открытое письмо, самиздат? Только ли литература или уже и политика?
21 января. Нет худа без добра: чем дольше они не будут издавать книгу, тем она будет становиться лучше.
Мифта признался: его дважды вызывали в КГБ и спрашивали обо мне.
— Вы читали его «Эпитафию серости»?
— Да.
— Ну и что?
— Хорошие стихи.
— Нет ли там каких намеков, как вам кажется?
— Ну что вы!
— А вот, знаете, ходят толки…
— Мы слышали, что Шенталинский увлекается богоискательством. Вы не замечали?
— По-моему, это чепуха. Я вот тоже выписал Коран, хочу познакомиться с памятником литературы…
— Да нет, тут другое…
Я чувствую за собой их постоянное, неослабное внимание.
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«<…> Ты знаешь, наверно, у меня не было детства и юности, как у всех. Было только утробное состояние и сразу — жизнь как долгий поезд со множеством пересадок, как единый процесс овладения миром. Мир распахивается все дальше, глубже, выше и непостижимей, небо и земля давят с одинаковой силой, а ты по-прежнему — между землей и небом.
Так бывает, выпадет минута, и ты кажешься себе старше, чем есть, и по-прежнему не хватает рук, чтобы обнять все человечество. Вспомнится вдруг, вывалится из памяти яркая картинка, какой-нибудь маленький русский городок, длинные капли, хлюпающие с крыши в бочку, перебегающие площадь бумажки, острый запах конских яблок и блестящий огромный глаз лошади искоса, кубарем вылетающий из-под ворот Шарик, Бобик или Тузик и заливчатый голос гармошки невесть откуда… Или блаженный миг лета — между травой и жаворонком. <…>».
25 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«<…> Теперь мне хорошо в обществе самого себя, по вечерам спешу домой и молюсь, чтобы никто не пришел.
И все же завалились сегодня двое — Ваня Селезнев и Славка Золотарев.[17] Я сразу же решил не терять время зря и навязать им интересную для себя тему. Все напрасно! <…>
Меня уже бесит это безапелляционное причисление себя к лику творцов и жонглирование великими именами. Я им предложил:
— Давайте будем говорить о собственных мыслях. — И говорить сразу стало не о чем.
Славка — человек, больной самим собой. Он бесконечно собой любуется, нарцисс, отраженный в полировке его баяна. <…> Чтобы спасти себя в собственных глазах, он оклеветал наши с тобой отношения, создал фиктивную картинку, швырнул в меня комок грязи, чтобы окружающим казалось, что ты смотришь сквозь меня — на него. Такова его месть за отвергнутые когда-то чувства, низкопробная фантазия…
Последнее испытание этой ночью — и снова размежевание.
Часов в 11 ночи — звонок. Валентин Игнатенко.[18] Откуда только взялся! „Сочувствую“. „Нас с тобой вместе зажимают. Конечно, они тебя не напечатают, просто подсластили пилюлю“. Потом раскрыл карты: хочет в образовавшуюся после меня прореху в издательских планах всунуть свой сборник. Хочет поживиться на чужой беде! Не отступлю, буду бороться за книжку до конца. А такие, такие только прибавляют силы.
Но главная моя опора, конечно, — вы с Ёжиком. И сами стихи. <…>».
26 января
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«Любимый мой человек — Танюшка! <…>
Читал Бердяева, „Истоки и смысл русского коммунизма“. Я начинаю воспринимать русскую историю как свою семейную родословную, Россия как никогда раньше — мой дом. Эта книга помогла мне подняться до России, открыть в себе далекие дали.
Да, я чисто русский человек во всей своей незавершенности, крайностях, в одиноких, но неуклонных поисках целостности — как мысли, так и творчества, так и жизни. <…> Но за русскими встает и другое — пьянство, воровство, хамство, лень, рабство… Детерминированность всей жизни какой-нибудь одной чертой характера, часто отрицательной. Родимый хаос! <…>
Наверно, я — человек с бесконечным горизонтом, мне важна не цель, а путь. <…>
Между мыслью и чувством разрыва нет, а вот между чувством и мыслью обрывается часто. <…>
Вспоминаю могилу Чаадаева в Донском монастыре. Я сразу почувствовал, что она для меня одушевлена. Человек из этой могилы говорит мне куда больше, чем многие с виду живые, которые мертвее мертвых <…>. Чаадаев — пример того, как история может войти в сердце.
Мое вдохновение куплено ценой вочеловечивания, ценой не воли, а чувства. Воля для меня — звук пустой, она мизерна, а сердце — огромно. <…>».
Однажды ночью
Он почувствовал,
Что седеет.
Это было совсем легкое
И все же явное ощущение,
Будто на голову падали снежинки,
Как дыханье любимой
Или ветер вечности,
Из прошлого или будущего,
Бог весть…
28 января. Моя рукопись, конечно, очень уязвима. Как я — еще не поэт, так она — еще не поэзия. Это сборник этюдов.
Постижение большого поэта — это подъем на вершину, с которой открывается новый горизонт.
Ахматова — та полуязыческая, полумонашеская (Жданов был недалек от истины — «полумонахиня-полублудница»), строгая и страстная, прекрасная, вместившая все полюса Руси, которую я люблю в себе, та женственность, что способна и на вечную любовь, и на сожжение на костре. Не просто женщина — мать и жена, но женщина — нация.
Иоанн Сан-Францисский[19] написал предисловие к «Мастеру и Маргарите» Булгакова. Эпиграф: «Если извлечешь драгоценное из ничтожного, ты будешь на моих устах…»
Мастерство Мастера столь высоко и столь скрыто, что он не мог не попасть в психушку. Мастер и Маргарита — не двойной ли это образ русской души? В основе книги — метафизическая концепция, заключенная в драматическом действии, а не в философских размышлениях. Впервые в истории советской литературы серьезно заговорили о Христе как о силе, стоящей в глубине событий. Люди устали от полосканий в щелочном растворе материализма. Метафизический реализм, шекспировский блеск книги Булгакова.
29 января. В трагическое, дикое время мы живем. Духовное рабство не так заметно за более или менее сытой жизнью. Но стихи не должны быть сытыми. Сытая жизнь не отменяет духовного рабства, а только скрывает его.
Еще и еще раз: мы отстаиваем личность в обществе и должны отстоять. Иначе нас превратят в стадо.
Собирать самиздат, каких бы трудов это ни стоило, искать материалы и пути их размножения.
Читаю мемуары Е. Гинзбург.[20] Как может Аксенов писать своих «Звездных мальчиков» или «Апельсины из Марокко», когда его мать 18 лет просидела в тюрьмах и лагерях?
Моя досихпорная наивность. Ведь я уже — мишень, уже меченый, хотя не успел совершить ничего преступного. ГБ уже подкапывается, мои карточки в библиотеке таинственно пропадают, друзей вызывают на допросы… Родись я лет на двадцать раньше, не выжил бы!
1 февраля
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«<…> Отклик на свои глубинные чувства я нашел в „Разговоре о Данте“ Мандельштама, но у него — уже мысли, причем в прекрасной метафорической форме, а у меня — только чувства. <…>
Здесь речь идет о невероятном, о революции в отношении к стихам, о поэтической теории относительности! Мандельштам отождествляет поэзию с природой (ну да, ведь музыка и есть природа, а идеал поэзии — музыка!) и так же не пытается определить ее смысл, как ученые — смысл природы, а только угадывает меняющиеся ее черты, свойства, образы.
Это не голос из могилы, а голос из будущего. Мир трехмерен, а поэт четырехмерен, где же им понять друг друга?
Разумеется, это не относится ко мне, дилетанту и школяру, а если и относится, то ко мне — будущему, а не настоящему. <…>
Любимая моя, спасибо, что ты не отделяешь меня от стихов. Ты и в этом — единственная. <…>».
5 февраля
ПИСЬМО НА НОТНОЙ БУМАГЕ
«Любимая! Сегодня было мое последнее выступление в Магадане, последнее потому, что я дал себе слово не читать старье, пока не напишу новое, последнее выступление еще и потому, что прощался с собой — старым. И это была победа, хоть маленькая, но победа.
Потом мы с Валеркой напились до чертиков все того же злополучного кагора. Он в страшном расстройстве: отказался из-за Ники от главной роли в „Варшавской мелодии“ (потому что ее не взяли на парную роль, а взяли Майю Казакову[21], к которой она ревнует) и поссорился со всеми из-за нее. Она закатила ему страшное письмо. Он вдруг реально подумал о самоубийстве — и долго хохотал, один в пустой квартире.
Еще один человек говорил мне сегодня о самоубийстве — Миха Эдидович. Он стал похож неизвестно на что. Марина послезавтра уходит от него, у нее уже другой — любовник-наставник, уходит вместе с сыном. И Миха ничего не может сделать и, как говорит Мифта, „ходит по потолку“.
Страшные дела творятся на этом свете. Всеобщее разрушение семей. Больно за всех них.
А у меня в кармане — счастливый билет, авиабилет к тебе. Приеду — залюблю тебя всю „от гребенок до ног“».[22]
7 февраля. У Михи — день рождения. Лившиц[23] заявил, что не включит его рукопись в план. Вызывал опер в ГБ по какому-то «дурацкому делу».
Со слезами читает новые стихи — молитву: «Звезда морей, Марина, зеленая звезда!..»
8, 9 февраля. Триединое мое лицо:
Человек — жить,
Личность — мыслить,
Художник — работать.
Самолет в ночи — искорка в небе — образ риска.
10 февраля. Вместе!
Москва — прежняя, разве что асфальт поистерся. Новый Арбат, как заметила Т., — подшивки прошлогодних газет, на их фоне кое-где проглядывают букеты и овощи церквушек. Это стиль эпохи, новое и старое.
Юбилейный вечер Арсения Тарковского в Центральном доме литераторов.
Очень левое настроение аудитории, куда более левое, чем в провинции. Когда критик Александр Михайлов[24] заводит что-то о международном положении, в зале поднимается ропот.
Аркадий Штейнберг[25], друг юности Тарковского, в потрепанной одежде, вспомнил о том времени, «когда мы были тунеядцами»:
— Ничего, что нас не печатали. Разве литература началась с книгопечатания?
Козловский, певец[26]:
— Я рад присутствовать на вечере, где зал доброжелательно смотрит на президиум. Ведь это бывает так редко!
Вячеслав Иванов[27]:
— В другое время в поэзии была бы уже школа Тарковского. Тунеядцы! Ахматова ведь тоже всю жизнь нигде не работала…
Андрей Сергеев[28] (приводит слова Чиковани[29]): «Художник подобен дереву: пока жив — растет».
11 февраля. Не составить ли сборник снов? Вот, сегодня ночью — сцена. Что это — воспоминания о будущем?
Какой-то спор. Некто Румянцев из КГБ дает мне свой телефон. Потом появился, ничего не сказал, но у меня мысль: возьмут.
Мы втроем — Т., я и Игорь. Подъехал стражник на лошади: вы арестованы. Все очень просто и реально. Ждем конвоя. За что? Мнется. Сколько? Не говорит. Здесь будут судить или увезут? Здесь. Сколько лет они хотят дать? Невероятно, но высшую меру. Сколько продлится следствие? Год.
Слава богу! Еще целый год жизни. Сразу мелькнуло несколько картин, на первый взгляд ничем друг с другом не связанных… Какие-то воспоминания о будущем. Прежде всего: вот так же просто, как было с другими, это случится и со мной.
16 февраля. Фадеичев[30], руководитель моего диплома, зам. главного редактора ТАСС по союзной информации. Роскошный халат с манжетами, перехваченный косынкой. Вещи или старинные, или заграничные, они прежде всего бросаются в глаза в его доме. На полированном столе — папиросница с «Казбеком». Томик «Люди, годы, жизнь» Эренбурга. Угощает саке высшего сорта, бутылка из плетеной корзины. Показывает свои коллекции масок, кукол, просит привезти что-нибудь интересное из чукотской кости.
Говорит очень дельные и очень официозные вещи. «Когда я работал в „Комсомольской правде“…», «Когда я работал в „Учительской газете“…», «Однажды в Париже…». Объехал 32 страны. Был корреспондентом «Известий» в Африке…
Ты — не общий знаменатель других, а корень, извлеченный из себя. Не собирай себя из других по частям, а вырасти, как дерево.
20, 25, 28 февраля. Трагедии прошлого идут откуда угодно, но только не сверху — вот официальная линия. 300 писателей не вернулись с войны… и 600 — из наших собственных лагерей.[31]
Солженицын ответил Президиуму Союза писателей, это его второе письмо не менее остро и мужественно.
Слушали «Всенощную» Рахманинова, застыв, как конек на крыше. Шумилин[32] рисовал в это время чернилами <наши портреты>, он большой
мастер.
9 марта. Перелет из весны в зиму.
Якутск. Бичи.
— Ну ты, художник, не лги. Нарисуй, какой я есть. А хочешь, я твой портрет нарисую? Так нарисую, себя не узнаешь.
— Куда вы летите?
— На все четыре стороны!
На подоконниках вокзала в позах летящих ангелов, вяло и беззащитно спят пьяные. А другие разливают тут же очередную бутылку, вытирая руки от вина, как от крови.
Настоящие пьяницы морщатся от закуски, а не от выпивки.
10 марта
НОВОСТИ
Отпускник возвращается в Магадан.
— Ну, какие новости?
— Да никаких, вроде все по-старому.
— Ну что-нибудь все-таки случилось? Неужели ничего?
— Как же, как же, конечно, случилось. Один муж, разозлившись на жену, что не дала на бутылку, выбросил грудного ребенка с пятого этажа, еще учительница с большой семьей отравилась, потому что не дали квартиру, другая женщина зарубила мужа топором…
— Ну хватит, хватит!
11 марта. Переезд в новую квартиру, вернее в комнату в новой квартире, на улице Пролетарской[33], <…>. В одном окне — колымский пейзаж, в другом — бухта Ново-Веселая, лазурная, голубая, розовая, в зависимости от освещения. Другая бухта города — Нагаева — почти всегда угрюма и сумрачна.
14 марта. Мишкина драма. Его «тетка», «девочка» Марина окончательно ушла к другому. Безумные ночи.
Мишка <Эдидович> — Вихман[34], классический сюжет — поэт и буржуа. Первый — человек, достояние которого любовь, молодость и поэзия. Другой — человек, наделенный властью, уверенностью в себе, опытом, цинизмом, герой — прославленный комбриг партизанского движения, богач (покойной жене Асе Кубатовне ставит памятник из розового мрамора за 3 тысячи!)…
Мишкина сверхэнергия даже вызывает зависть. «Да, я на каком-то сейчас духовном подъеме. Какая-то чрезмерная роскошь потери… Я перешел в какое-то новое человеческое состояние. Но когда этот подъем кончится…»
Он силен, потому что борется сейчас за нее. А вот потом, когда придется бороться за себя, — что будет?..
15 марта. Есть люди, которые меня тормошат, заражают своей энергией… Заразы!
Демократические волнения в Чехословакии и Польше. Пражская весна — через радиоглушилки. Невиданный, опасный эксперимент соединения социализма и демократии, возможно ли такое? А у нас помещен в психушку Александр Есенин-Вольпин, математик и поэт, сын Сергея Есенина.[35] Большая группа ученых обратилась к правительству с протестом и в защиту.
Я веду отдельный дневничок всего этого. Очень важно! И хотя не могу участвовать в событиях, хочу хотя бы знать и понимать, что происходит.
Может быть, из моих дневников, из тех просветленных мгновений, которые в них есть, когда-нибудь составится книга? Ведь увидеть и запечатлеть день в его неповторимости — какое это чудо!
19, 21, 26 марта. Радио: дело Александра Гинзбурга, демократизация в Чехословакии, забастовки в Польше.
Необходимо начать составление книги «Колыма», объединяющей прозу, поэзию, воспоминания, документы, фотографии о лагерях. Род «Белой книги»! Ведь мы живем на золоте памяти, которое через десяток лет может исчезнуть.
Пишу очерки на врангелевском материале для диплома. Прошлый я — противен себе: какая бедность, какое скудоумие, будто я нарочно видел все самое неинтересное вокруг себя!
Материалы о деле Буковского[36] и «четверки»[37], взрывчатые документы. Мирная революция в Чехословакии. Угрозы Брежнева: если интеллигенция не будет придерживаться партийной линии, она будет строго наказана.
1 апреля. Обсуждение сборника «Колыма» с Вилей Свечинским.[38] Пути, возможности. Три круга наших поисков. Сейчас в КГБ уничтожаются многие документы того времени.
«Рояль» в тюрьме — это отпечатки всех пальцев обеих рук. В сталинские времена зэки, которых везли на Колыму, раскачали пароход «Феликс Дзержинский» (сгорел недавно), захватили и развернули в Японию. Радист успел передать кодом: «Захват корабля». Налетели торпедные катера, половина зэков была расстреляна сразу, в море, другая половина — уже на земле.
Прага — свобода слова и собраний! Не может быть!
5 апреля. Прогулка вдоль Магаданки.[39] Неореализм. Пустыри, свалки, серые пятиэтажки шеренгой, как дружинники, теснят деревянные, разнокалиберные, раскиданные халупы прямо в реку.
Три части нашего общества: народ (промышленный и сельский пролетариат), правящий класс (партийный и чиновничий аппарат) и интеллигенция. Правящий класс и интеллигенция в оппозиции друг к другу, народ, как всегда, инертен.
17, 20, 21 апреля. Монтаж документов — вот книга о Колыме. Интерес к документу усиливается в ответственные моменты истории, оживление документально-художественного жанра происходит тогда, когда требуются осознание истории, мобилизация духовных сил общества.
Радио сквозь глушилки. По существу, у нас в стране нарастает революция гражданских прав. Главное требование — соблюдение своей же Конституции, то есть борьба не со строем, а как бы за улучшение, исправление его. Тут есть двойственность, но, видимо, на сегодня это единственно возможная форма легальной борьбы.
И. Осмоловская[40] о моей книге, а она своя в партийных кругах: «Вряд ли выйдет».
22 апреля. Писательский семинар. Атмосфера довольно накаленная, необычайный приток ответственных товарищей.
Лившиц:
— А мы волновались, что ты не придешь.
Гущин:
— Ну что, товарищи писатели? А говорили, что тебя не будет…
Откуда у них такие сведения?
Доклад Нефедова[41] (последнее его явление, уходит со своего поста).
Среди книг, которые должны выйти в этом году, моей он не назвал. «Шенталинскому предстоит большая и нелегкая работа, прежде чем его рукопись увидит свет…» Обрушился на Мифту — слишком много пьют его герои. Пчелкин[42] среди поэтов работает лучше всех и больше всего добился. Кандидаты в члены Союза — Пчелкин, Адамов, Мифтахутдинов, Кохановский[43]…
«Мы переживаем сейчас неспокойное время — время идеологических боев». «По счастливой случайности мы собрались в день рождения Ленина». «Ряд писателей написали очерки по заданию руководящих органов, это хорошо…»
Одним словом, махровый доклад!
Гуссаковская[44] и Остапенко[45] выступили в защиту молодых.
Рытхэу[46]:
— Да, пьют чукчи. Нас всего 16—14 тысяч. Все знают, в какое национальное бедствие превратилась на Чукотке водка. Советские торговые организации перещеголяли в этом отношении и русских и американских купцов. За убитого белого медведя полагается штраф — 500 рублей, за смерть чукчи часто никто не отвечает. Всем известно, какие трагические события происходят на Чукотке[47]…
Мифт:
— Мне негде жить… Пьют все — и очень хорошо…
(Всех рассмешил, всем понравился.)
Я (когда я выходил выступать, радиокорреспондент Мартюшова попросила отодвинуть от меня микрофон, а потом смущенно засмеялась. Деталь!):
— <…> К сожалению, доклады на литературных съездах и собраниях часто напоминают отчеты о птицеводстве: столько-то несушек на учете, столько-то птенцов появилось, столько-то яичек снесено. Так же был построен и доклад Петра Петровича. Мне кажется, когда речь идет об искусстве, гораздо важнее не количество, а качество. И в этом отношении, мне кажется, ничего в работе нашей писательской организации не произошло или произошло очень мало.
У нас — и в отделении писателей, и в редакциях, и в издательстве — господствует упрощенный взгляд на поэзию, ограничивающий ее возможности. Здесь говорили о сложности, хорошей сложности. Но как быть сложным, если в каждой редакции есть если не косарь, то перочинный ножик, которым орудуют в твоих стихах. В одной редакции начало стихотворения кажется неясным, в другой — конец, в третьей — все стихотворение. И у них есть право переделывать все на свой лад, у тебя же остается только одно право — не отдавать стихи в печать. В газетах сплошь и рядом печатают только декларативные стихи. Крайняя в этом отношении — «Магаданская правда», там просто сидят какие-то ортодоксы, не желающие смотреть в лицо времени. А время требует от поэзии не декларативности, не голословных утверждений, а мудрости, раздумий, а может быть, и сомнений. В конце концов, все самые революционные идеи начинались с сомнений.
Вот завтра в «Магаданской правде» появится отчет об этом собрании, нетрудно предвидеть какой. И там наверняка не будет вот этих заиндевелых кустов за окном, кустов в инее, которые имеют гораздо большее отношение к поэзии, чем все, что мы здесь говорим.
Декларативность — главная наша болезнь. Во многом это идет от стихов Нефедова, от его самого и его позиции. Пора понять, что декларативность вредит не только поэзии, но и идеям, которые она несет. <…>
Мы все здесь любим Север, любим не декларативно, а стихами и прозой. И все-таки, как тут не верти, занятие литературой — это борьба, в которой каждый из нас должен участвовать с полной отдачей разума и совести.
Главный редактор «Магаданской правды» Билашенко[48]:
— Кусты в инее — это красиво, но не надо слишком долго отсиживаться в кустах… Любовь — это чувство нам тоже знакомо, мы все любили…
Пчелкин:
— Почему вы не печатаете стихов Кохановского и Шенталинского?
Билашенко:
— Они ко мне в кабинет не приходили.
Каштанов[49] обрушился на Рытхэу, который к тому времени демонстративно смылся, и на Беккера[50] из пединститута, который предлагал:
— Вот, писатели, возьмите то, что произошло недавно в нашем институте, — он имел в виду «крюковщину», самодурство снятого ректора Крюкова[51], — и отобразите. Вот тема!
— Куда вы призываете смотреть? — кричал теперь Каштанов. — На эти дрязги, которые вы разводите между собой, вместо того чтобы воспитывать молодое поколение? Атомные электростанции — вот это тема!
Нефедов (то, что касается меня):
— Шенталинский обвинил меня в декларативности. Подумаешь, новость. Я знаю за собой этот недостаток и борюсь с ним. Наши доклады действительно часто бывают похожи на отчеты о птицеводстве. Ну что тут поделаешь! Досадно, конечно, что и я не смог избежать того же самого. Шенталинский, конечно, сгустил краски: никто не говорил ему вот так — о правильном и ложном пути… Выбрали у него стихов 15… но это же мало для книги. А издание ее на 90 % зависит от самого автора. Надо провести колоссальную работу. Кроме того, если критика каждый раз будет повергать Шенталинского в такой шок, его ненадолго хватит. Ну, в крайнем случае, на одну-две книги.
После этого седалища собрались в ресторане, потом у Шеха.
Эдик Загидуллин[52] (редактор «Полярной звезды»):
— Прости, тебя было жалко. Перед кем ты обнажил сердце? Надо быть хитрее. Чтобы сделать хорошее дело, сначала требуется сделать плохое. Так я и действую.
Сашка Вольфсон, врач из Анадыря, говорил грубо, страшно обижен на Игоря Радкевича, меня презирает, называет пижоном.
Золотарев:
— Ты просто не знаешь, как я тебя люблю!
Пчелкин обидел Эдидовича:
— Ты мне никогда и не был интересен.
Я утешал Миху:
— Понимаешь, он недостаточно велик, чтобы нести в литературу всего себя. Ему выгоднее оставить что-то человеческое за порогом, он создает в себе поэта за счет человека. Это говорит об ограниченности.
Кохановский:
— Ты что, обиделся за то, что не тебя послали в Москву?
Я:
— Ты поэт, а ассоциации у тебя самые примитивные.
Он:
— Ты не знаешь, как я дрался за твои стихи. Я сказал в издательстве, что они не правы в отношении к тебе…
Потом мы целый вечер задирались, нас разнимали. Драки почему-то все же не произошло. Вот было бы глупо!
23 апреля. Очень весенний день, все весенние, и я тоже.
Неудачно выступил на семинаре. Налетел на Геллерштейн, а она, между прочим, мой редактор… Но дело даже не в этом, я был не прав по существу. Нельзя — никогда — противопоставлять себя всем, даже когда считаешь, что ты прав. После всего этого захотелось пересмотреть себя. Я перешел какую-то заветную черту, необходимую грань и очутился в пустоте, наедине с собой. Почему это произошло, понятно: я оглох от внутреннего крика!
Зачем я все время ищу каких-то других обстоятельств, других друзей, чего-то требую от них невозможного? Спасибо за то, что они есть, за то, что дают. «Других» друзей просто не будет, и лучше не будет, а будет то, что есть.
К друзьям надо ходить не с обидами и претензиями, а с новыми стихами. И с миром надо говорить стихами, а не речами.
24, 27 апреля. Вечер стихов и друзей. Достигнут этот покой ценой внутреннего прозрения и усилия, это умение не опускаться до ссор. Сегодня было хорошо — тихо и ясно.
И все же дело сдвигается — печатаются Пчелкин, Мифт, а это лучше Нефедова и Лившица.
Проблема публикации в Москве и Магадане. Там течение медленней, но шире, здесь горная речка — быстрее вынесет, но если ты широк — застрянешь.
30 апреля. Званый чай в обкоме. Невиданно!
Со всеми — за руку. В каждой двери встречает по инструктору, они же открывают (и закрывают) форточки в кабинете первого секретаря. Два ряда стульев и галерка. Лицом к лицу.
«ЦК решил сблизить дистанцию между партийными органами и творческой интеллигенцией»… («Дано указание выдвигать на руководящие посты представителей рабочего класса».)
Всех, каждого из приглашенных литераторов, первый секретарь Шайдуров[53] приглашает высказаться. Выучил имена-отчества всех: потрудился!
Рот не зажимают. Говорят о нуждах. Машина? Постараемся решить! Помещение? Выделим! Гонорары? Похлопочем!
Ребята раскисают: все время били по башке, а теперь признают значительность. Чувство собственной величины.
Выглядывает солнце, гуляет по лицам. Приносят чай. Бренчат ложками, розовеют, расстегивают пиджаки, ослабляют галстуки. Верить — не верить? Кошка, перед тем как съесть мышку, играет с ней.
Из них изо всех только Шайдуров ведет себя естественно, свободно. Голос у него тихий, кажется, что он сейчас скажет: «А знаете что, ребята, к чертям все это, давайте поговорим о чем-нибудь интересном!..»
Говорят, он, самый умный и деловой из начальства, уже давно первый человек в области, Афанасьев[54] был для торжественных случаев. Самый интересный среди них, безусловно, он, остальные, вся знать области и города, сидят напряженно, прищурившись, — перед ними те, кого они привыкли пасти, понукать и стегать, а втайне и презирать за бесправие и пресмыкательство.
Литераторы говорят один за другим о своих нуждах, о том, что им негде жить, что их не печатают, что они не могут посвятить жизнь творчеству, что профессионализация даже для членов СП невозможна… Прорвало!
Альберт Адамов идет еще дальше:
— Да, у меня много стихов о лагерной Колыме, и я буду их писать. Я такого типа художник, который сосредоточивает свое внимание на темных сторонах жизни…
Ничего, слушают, не прерывают, не дают гневной отповеди.
Вступился Алик <Мифтахутдинов> и за мою книгу, и за рукопись Эдидовича. Спасибо, это единственный публичный голос за меня.
Теперь моя очередь.
— Мне это пока нравится. Первая встреча лицом к лицу. — Говорю о своих рабочих планах. Потом о тех, кому негде жить, вроде Мифты. — Литераторы живут хуже, чем зимовщики полярных станций. От них требуют результатов труда, но где материальная база? Начиная с Древнего Вавилона и Египта все начальники делились на две категории: тех, кто поощрял искусство, и тех, кто преследовал его. Хорошая память осталась только о первых.
— Ваши кабинеты — наши кабинеты, — такой итог они подвели.
Плохи же их дела, если приходится отвешивать реверансы. Но ребята только внешне балдеют — никто этому фарсу ни на грош не верит.
Ночь с Вилей Свечинским, бессонная ночь.
На Снежной Долине в 1940-м было 7 тысяч заключенных. Таскали на себе бревна по глубокому снегу, норму не выполнил — не дадут есть. Шел ускоренный естественный отбор.
Во главу угла Виля ставит мораль — первый мой знакомый, который так серьезно об этом говорит. Самое важное сейчас — борьба за права человека.
1—4 мая. В КГБ — новое техническое вооружение, увеличение средств и штата. В Билибинском районном управлении вместо двух человек будет девять и взвод солдат в придачу.
Вот тебе и движение на сближение!
Ветка в кувшине — иллюзия счастья. Распустились листья — а за окном метель.
Эпитафия на могиле Лютера Кинга: «Господи, наконец-то я свободен, наконец-то свободен!» — облетела весь мир и откликнулась в каждом сердце.
8 мая. Христианство всё — вопреки здравому смыслу. В основе его — чудо. Христос — великий художественный образ, самый великий, вершина, которую смогло достичь человечество. Христос в духе и в душе возвышает нас до небес.
Прочитав в последнее время массу книг, в большинстве нелегальных, передумав многое и неустанно борясь с жизнью, я уже переродился. Я другой — но к чему я пришел? К тому же, с чего начал, — к детскому любопытству: а что дальше?
Мост не нужен сам по себе, это только средство продолжить путь. Дорога — сама жизнь, а цель неизвестна, может быть, и нет ее вовсе.
Человек — сын Бога и Земли. Нельзя лишать его ни небесного, ни земного. Только в их единстве он имеет жизнь и смысл.
Детские рисунки, русская старина, дневники полярных капитанов, линия морского прибоя — то, что я так люблю и что постараюсь передать сыну.
9, 11, 17 мая. Время масс — как никогда нужна личность.
Время материального — как никогда нужен дух.
— Ты любишь демонстрации, — обвиняет меня Мифта.
— У тебя рабская психология, — обвиняю его я.
Потом, чтоб не поссориться, мы обнимаем друг друга и облегченно вздыхаем.
Москва. Университет. Защита диплома.[55] Отлично! Рецензент Краевский[56], зам. главного редактора ТАСС, — много лестных слов.
— Это не студенческая, а совершенно профессиональная писательская работа.
21 мая. Был у Фадеичева. Варианты жизни. Должен теперь позвонить ему в июле. Необходимое условие журналистского роста — вступление в партию. Обязаловка! Я мог бы поехать сейчас собкором ТАСС на Камчатку, но… требуется подать заявление в партию.
Мой путь не случаен. В нем заложены изначально внимание и упор на личность в себе и в других.
В России почти не было философов и мыслителей как таковых, их роль играли писатели. Отсюда особое, мессианское значение литературы у нас — через нее нация осознавала себя.
Воспоминания Пети Васильева[57], близкого друга Екатерины Николаевны[58], живет в Калинине.
О МИХАИЛЕ БУЛГАКОВЕ
«Сейчас, когда я смотрю датировку его вещей, оказывается, что лучшее он написал как раз в годы нашей дружбы. Но я сошелся с ним не на литературной почве, а на чисто человеческой, житейской. О многом я даже не знал. Но встречались мы часто, порой каждый день.
Он был гораздо старше меня, любил верховодить. Милый, остроумный человек, мне он нравился. Никакой необычности в нем не было, со стороны даже трудно было решить, что он писатель. Только с известностью пришло к нему некоторое фатовство — зачем-то завел монокль. Когда я однажды, единственный раз, попросил у него в долг, вместо того чтобы дать наличными, он выписал чек.
Большой фантазер был. Устраивал спиритические сеансы. Однажды, когда его возможности исчерпались, просит: „Петя, разреши, я тебе прутик за шиворот засуну“. И вот во время сеанса, в темноте, вытащил этот прутик, вызвал духов и начал с ними общаться: кого по волосам заденет, кого по спине. Жуть нагонял…
Во всем хотел быть первым. Мы одно время очень увлекались игрой в „блошки“, и ему не везло, всегда мне проигрывал. Как-то мы заночевали на одной даче. Просыпаюсь перед утром, смотрю: Мака, так мы его называли, не спит, один играет в „блошки“. „Спи, спи, — говорит, — а утром я тебя обыграю“.
Жил он преимущественно ночью. Просыпался часов в 12 дня, бегал по делам, часов в 7—8 вечера засыпал, снова вставал в полночь и уже больше не спал. Часто к нему вваливалась компания актеров — Яншин, Ливанов и другие, поднималась чехарда — это его возбуждало, и сразу после того, как все расходились, он садился работать. Засыпал опять часов в 6 утра.
Его приглашали в ГПУ, предлагали: дадим все, поедете куда захотите, но напишите о строительстве новой жизни и так далее. Он отвечал: „Я своей манеры менять не собираюсь“.
Помню историю „Зойкиной квартиры“. В Москву из Италии приехал Горький. Он прочитал пьесу, и она ему понравилась. Тут же появился спектакль, и, пока Горький был в Москве, он шел. Ну а после его отъезда спектакль, конечно, сразу сняли.
Мы на днях были у Любы Булгаковой, она сейчас работает над воспоминаниями. Прекрасный человек, я не понимаю, почему они расстались. Во всяком случае, он с ней написал почти все свои вещи. Сейчас она на Пироговской живет.
Рассказывает, что с недавнего времени у нее поселился сверчок, да такой необыкновенный! Она ему имя дала. И выходит на зов. Набросает Люба крошек и зовет: „Рыженький, рыженький!..“ — он и выходит. Да идет так не спеша и смотрит внимательно. Однажды ночью, она книгу читала, вдруг он появляется, подошел к постели, уставился и глаз не отводит. Люба говорит, мне жутко стало. „Рыженький, ты чего, иди, иди…“ Повернулся нехотя, прошел несколько шагов, повернулся и опять смотрит. „Ну, иди, рыженький, иди, иди…“ Тогда только ушел.
Мы его слышали. Она позвала — и сразу замолчал. Но не вышел при чужих».[59]
26, 30, 31 мая. Соцсистема развалилась, это уже факт, и ЦРУ здесь ни при чем. Это произошло изнутри. Внешний облик советских людей — они устали.
Студенческие волнения во Франции.
Сознание отстает от событий, а события развиваются по неизвестным законам. Кто знает, что будет?
И кто бы мог предсказать, что Франция окажется на пороге гражданской войны?
Между тем подползли госэкзамены. И первый — история КПСС…
2 июня. Это большой мой недостаток — быть постоянно озабоченным, неудовлетворенным, даже раздраженным. Это ужасно — всю жизнь быть озабоченным.
Все попытки зажать искусство только углубляют пропасть между интеллигенцией и властью. События в Чехословакии и Франции подогревают эту борьбу.
8 июня. Вожаки молодежи во Франции говорят: «Плевать мы хотели на ваш капитализм и ваш социализм! Мы изобретаем третий, новый, оригинальный мир». Их кумиры — Кастро и Че Гевара, лозунг — перманентная революция.
Но общее у них с нашими бунтарями — это протест против того, чтобы ими управляло далекое от них старшее поколение, поколение отцов и дедов.
21 июня. Ночь перед утром. Великая тишина, оцепенение земли. И только поет одна-единственная птица — самозабвенно, одиноко, прекрасно. Кажется, за всех.
Поэт живет иначе, чем другие, не только в пространстве, но и во времени. Срок его существования не определяется короткой человеческой жизнью, как его мир — стенами дома или границами страны.
26 июня. Последний госэкзамен, авось последний в жизни!
Т<аня> с подарком: конверт и в нем билеты. Едем в Ленинград!
27—29 июня. Город вечен, а ленинградцы стали иными, к сожалению, похожими на москвичей. Дождь.
Исаакий. Наш век не оставит никаких архитектурных памятников духа, а только материальные. Хочется верить в Бога.
Последний дом Пушкина, букинисты, Лавка художника.
Новый Женька Кучинский.[60]<…>
Меня он совершенно третирует, пока не начинаю читать свое.
— Здорово! Очень хорошо! Я даже не ожидал. Я узнал сейчас нового поэта.
Главный герой нашей поездки, конечно, — город. Без конца — музыка Мандельштама: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»
Стрельна. Море, парк, мостики через каналы — мы помним друг друга. Таня Галушко[61], быстрый разговор. Вернувшись сюда через восемь лет, я думал, что от Тани и Женьки будет зависеть, остался ли этот город моим. И ошибался: он имеет свою власть надо мной — независимо от кого бы то ни было. Он заговорил со мной на своем языке, без посредников.
Город вечен, а мы стали другими.
И мы с Таней Г., как день и ночь, не встретились, потому что так велело время, так было задумано на небесах. И все же — неужели она за всю жизнь не могла подарить мне один вечер? Сколько таких «Почему?»! Почему люди не признают гениальность детского творчества? Почему не понимают, что любовь — это искусство, а дети — произведения искусства?.. Почему? Почему?
Это была встреча с прошлым, а вернее — встреча с будущим. Я вырос до этого города. Уверенность в себе и чувство пути дал он мне. Счастье.
<Записи от 14 июля до начала августа — о поездке к родителям Виталия в д. Верхнюю Сергеевскую, Холмово, как еще ее называли, Архангельской области.[62]>
8, 9, 17, 19 августа. Сон: Мифта читает куски новой повести, не проза — волшебство, чародейство…
Мысли о Магадане. Необходимость пересмотреть свое отношение к нему, чтобы последний год жизни там был качественно новым. Иными должны быть: творчество, служба, отношения с друзьями (любовь!), отношения с врагами (осторожность).
Все чаще слышу про себя: он писатель. Как я боюсь этого слова!
Обратно в детство,
В мир, где деньги
Еще не стоят ни гроша…
Пусть первый шаг всегда — паденье,
Но неизбежен первый шаг.
Половые гормоны — это и есть жизненная энергия. Можно расходовать ее на физическую работу, можно на женщин, можно выхолащивать впустую, можно сублимировать в стихи.
21, 23 августа. Начало оккупации Чехословакии (хроника — на отдельных листах).
Чехословакия — позор наш! Идут митинги, но настроение упавшее, унылое, по радио — легкая музыка, детям о взрослых, взрослым о детях, футбол, снова легкая музыка. На свете не происходит ничего серьезного, все отлично, ребята!
А надо бы музыку классическую, героическую!
Что можно констатировать — соцсистема развалилась!
Потрясающие мужество и организованность (я бы сказал, европейские!), проявленные чехами.
Для меня впервые политика заняла такое важное место в жизни. События в Чехословакии стали большим событием личной биографии.
Что они творят! Это последняя, самая позорная стадия нашей власти. Могу поздравить своих соотечественников с фашизмом, для этого у нас сейчас есть всё. Маска сброшена.
Снова близко, ближе и ближе к сердцу, риск мировой войны. Проклятие! А рядом спят Т<аня> и Ёжик, стопкой лежат стихи. А что я могу сделать?
Проклятый, безумный, подлый мир! Мир, который может убить тебя в любую минуту. Атомная, последняя для истории человечества война становится все более неминуемой, речь только о времени.
Боже, хотя бы там, где я человек, среди моих любимых, быть это время, не разлучаться с тем миром, где я еще что-то значу и означаю.
Реактивные самолеты за окнами, один за другим, звуковыми волнами: то нахлынет, то отступит. Разлетались вороны!
Завтра надо ожидать в Москве, скорей всего, на Красной площади, каких-нибудь выступлений. Может, пойти с плакатом «Свободу Чехословакии!»? Что делать?
30 августа. День радости — как будто крылья выросли! Мы с Т. обрели новые крылья: возвращение первозданности и всеобъемлющего смысла любви. И день горя — потеря друга. Славка — чудовищная бесчеловечность его творчества, когда музыка питается человечиной. Искусство, как и любое благо, не может и не должно строиться на чужих несчастьях, так эксплуатировать чью-то доброту и терпение.
Пример. Изба в деревне Новошино. Уже поздно, хозяева улеглись спать. У Шумилина температура. А Славка говорит:
— Я поработаю…
Включает свет и радио. И сам уходит. Важнее всего — собственное состояние, пусть даже творческое. За счет попирания других <…>.
Он явно злоупотребляет нашим добрым отношением к нему и уже привык его эксплуатировать. <…>
Эгоистическое творчество С., мучительное раздумье об этом, боль за потерянную близость, стыд за него.
Окончательная констатация чехословацкой трагедии и безысходности. Стыдно за нашу власть, но во сто крат стыднее за самих себя, что такую власть терпим. Всеобщее свинство. Эти события резко разделили нашу публику
на две неравные части: на бо`льшую — советских и меньшую — группу мыслящих интеллигентов.
С легкой руки моих друзей, да и по моей вине в Магадане у меня репутация человека, отрицающего существующие порядки. Придется спрятать подальше свои записи и мысли, уйти глубоко в подполье, даже от многих друзей.
1 сентября. Вторая встреча с Виленским[63] — трогательный, умный, талантливый, нужный литературе. Его бесконечные рассказы.
— Я считаю себя по призванию издателем, это то, чем я хотел бы заниматься, — говорит Семен. — И я надеюсь дожить до того времени, когда мне это удастся. У Евдоксии Федоровны Никитиной[64] есть разрешение издавать книги, а я у нее самый доверенный человек. Но мы считаем, что сейчас еще не время.
Сборы в дорогу — магадальнюю…
2 сентября
«Слава!
Выслушай на прощанье несколько горьких мыслей, было бы нечестно увозить их в себе.
Если ты не хочешь потерять друзей, никогда не поступай с ними, как с нами. Ты не любишь „прозу жизни“, но она существует и поэтому всей тяжестью ложится на других.
Возможно, ты сам не осознаешь меру своего эгоизма. (Мы не знаем, что ты больше любишь: себя в музыке или музыку в себе.) Художник не должен эксплуатировать других людей — это наше убеждение, и ты должен считаться с ним, если принимаешь нас. Человеческая основа твоего творчества очень эгоистична, но музыка, которая питается человечиной, нам чужда.
Люди созданы не для того, чтобы воздвигать тебя в этом мире.
За последнее время мы близко узнали тебя — и с какой-то новой стороны. Множество подробностей, перечислять которые не хочется, и вызвали то, что ты слышишь. Наверно, и ты тоже перестал в чем-то понимать нас и решил, быть может, что мы слишком материальны, заземлены и так далее.
Очень не хочется, чтобы мы дожили до отрицания друг друга. Сохранить человеческую связь — это зависит и от тебя и от нас. Ведь общение — тоже творчество, и дай бог нам быть художниками и в этом.
Приезжай проститься, если хочешь, сегодня или завтра утром».[65]
3 сентября
ЕВДОКСИЯ НИКИТИНА
У Евдоксии Федоровны Никитиной 400 кв. метров рядом с домом Берии, как бы под его крылом. Она и ее гости, говорящие по-французски, вдовы и любовницы известных и давно умерших писателей. Все время кто-то приходит и уходит. Какой-то научный сотрудник притащил в подарок связку бунинских материалов, приехала художница из Средней Азии, забежала на чаёк, нанес визит начальник районного управления милиции и так далее.
В этой комнате из кресел торчат гвозди. На стенах — портреты хозяйки работы Юона и других мастеров, и тут же — портрет Микояна, главного благожелателя и покровителя (его заступничеству она благодарна за свои 400 метров).
Это, конечно, невиданный, странный пример — сохранить литературный салон в наше время и — самое важное — сберечь 100 тысяч рукописей ведущих советских и русских писателей. Такую цель поставила перед собой Никитина, и в этом ее несомненная заслуга перед литературой. Но это стало возможно лишь ценой компромисса с властями.
Бывало так: к Н. приходил поэт Михаил Герасимов[66] и говорил:
— Дуся, мне не по себе. Я чувствую, сегодня меня возьмут…
И ночью его действительно арестовали и потом расстреляли.
А через несколько дней после этого к ней заезжает прокурор Вышинский, который руководил всеми этими репрессиями. Зачем? Зато рукописи Герасимова могли спокойно лежать в никитинских тайниках. Правда, ей не раз приходилось зарывать их в землю.
В <19>50-е годы с Колымы приехал реабилитированный венгерский поэт Антал Гидаш[67], кто-то привел его к Никитиной. Пили чай. Потом Е. Ф. вышла и принесла какие-то папки.
— У меня вот сохранилось несколько ваших произведений…
В папках было все его литературное наследие, которое он считал погибшим.
Е. Ф. — необыкновенный человек. В <19>20-е годы через ее салон прошли все более или менее крупные писатели, она была профессором и преподавала современную литературу, кажется, в МГУ и на эти лекции приводила живых классиков. Существовало издательство «Никитинские субботники». Все, кто читал у нее, должны были оставить после прочтения свою рукопись — так было положено начало ее знаменитому собранию. Были даже взносы на право числиться членом ее салона — не превышающие стоимости лимона.
Однажды Марина Цветаева — она не могла заплатить даже этой символической суммы — ждала здесь прихода Пастернака, очень волновалась и что-то черкала на шутливой квитанции. Никитина подошла и взяла у нее эту бумажку взамен лимона — это оказались стихи, которые и сейчас хранятся здесь. Во время войны Н. шефствовала над одной из воинских частей и даже подарила фронту танк.
Ахматова перед смертью прислала Н. стихи и фотографию, где изображена молодой, в цветастом русском платке: «Вот, Дуся, когда ты будешь издавать мои стихи, приложи туда эту фотографию…»
Муж Н. был из Белой гвардии.
Когда мы с Семеном Виленским пришли сюда и он расцеловался с хозяйкой, та сказала:
— Ну, Семен, ты все показывай сам, тебе ничего рассказывать не надо.
И мы перешли из столовой во вторую комнату, где стояли клавесин Вяземского, походный ларь-стол Тургенева, лежали часы Пушкина и множество подобных драгоценностей. И — что всего замечательней! — на клавесине стояла недопитая чашка кофе. На стене — посмертная маска Пушкина и портрет его, работы Врубеля, портрет, который я никогда не видел.
В этом главная прелесть никитинского чуда. Это музей — здесь присутствуют памятники и смерть. И это — дом, с запахом кофе, с халатиком на гвозде, с живой хозяйкой, являющей собой связь времен, перебрасывающей мост между настоящим и прошлым.
Дальше — большая комната, с огромным столом и стульями, копирует «Никитинские субботники», нет только посетителей. На стенах — портреты этих людей, лучших наших писателей, с надписями и стихами, множество автографов и документов. Где-то между Пастернаком и Мих. Голодным[68] — Семен Виленский. На одной из стен — несколько посмертных масок Маяковского, вместе с куском подушки и вдавленным в мякоть ее брезгливым выражением лица, будто поэт боится пальцев, которые коснутся его после смерти. Маска Булгакова — вольтеровское лицо с жилкой на виске, будто только посмертно и проявилась сатирическая суть этого писателя.
Зал для официальных приемов, лекций и концертов — в нем Н. постоянно устраивает выставки и проводит вечера.
Семен уводит меня в недра квартиры, внимательно следя за произведенным впечатлением, мимо стеллажей, полок, шкафов — на кухню, где капает вода и копится посуда, курить. Хорошо, можно вздохнуть и пошептаться!
А потом — чай пить! Прелестная художница рассказывает о своих поездках по Средней Азии и Кавказу.
Она жила в одной гостинице с каким-то товарищем из ЦК ВЛКСМ. Тот, со своей свитой, зашел в буфет и увидел за стойкой смазливую девочку.
«— Понимаете, я должен каждый день ощущать женское начало, — произнес этот чин. — Каждый день — заряжаться! — И выразительно посмотрел на девочку.
— Заряжаться, — громко сказала она. — Вам, значит, заряжаться надо? Вы, значит, робот. Робот, да? Вон розетка — включайтесь и заряжайтесь!»
В Армении студенты берут у Сарьяна картину и ходят с ней по деревням — показывают народу.
И вдруг, в разгар беседы, Н. обратилась ко мне:
— Я сегодня прочитала в передовице «Правды», что вы нам здесь прочитаете несколько стихотворений…
— Ну, если в «Правде», тогда делать нечего, придется читать.
И мы с Виленским — старая и новая Колыма (Виленский ведь так меня и представил: «Вот, Е<вдоксия> Ф<едоровна>, это новая Колыма») — под охи и вздохи старушек читали стихи.
И сразу же после этого поднялись.
— Простите, спасибо, но у меня через несколько часов самолет, — говорю им.
— Я надеюсь, — галантно, величественно и лукаво сказала Е. Ф., — увидеть вас у себя после возвращения. Когда вы вернетесь?
— Через несколько месяцев.
— Вот-вот, будем ждать.
На Смоленской[69] целую ночь прощались с друзьями: Шумилин, Золотарев, Самаров[70], Семен. И расцеловались крепко перед дорогой и загрустили друг о друге.
— Мне так не хватает здесь мужской дружбы, — сказал Семен.
А в лагере она у него была!
Так и простились скоропостижно, оторвав друг друга от сердца. Так и остались — грусть Самарова, любовь Виленского, измученная одержимость Шумилина.
4, 5 сентября. Обычный птичий перелет Москва—Магадан.
Раннее утро, холод, морось. Мы снова на дне аквариума. Полутемные от грязи и туч улицы. Страшное состояние избитости, накатанности, бывшести всего этого. Боже, дай силы не подчиниться прошлому, этой жизни назад.
Прежние лица, плакаты, дома, повороты, положения. Все это было, было, было. Нет близких в этом городе, все уехали, остались одни чужие. Город без друзей. Ловлю себя на мысли, что после почти полугодовой разлуки никого и ничего не хочется видеть. Отталкиваюсь от настоящего, как от прошлого.
Впереди — последний магаданский год, быть может, самый трудный и одинокий.
Вечером приходят Эдидович и Шевяков.[71] Много говорим, а главное — читаем стихи (они даже с папками пришли!). Поэтому вечер удается. Я в своих новых стихах чувствую себя неуверенно. Миха написал несколько хороших вещей. Шевяков, при всей ласковости ко мне, остается чужим. Он прибежал сюда с Камчатки от жены и двоих детей. Их интересы, уровень мышления, внутренний мир мне чужды, общее — только возраст и то, что мы — все трое — пишем стихи. Но судьба так же быстро, так же неотвратимо, как и свела, — разведет меня с ними, как и с другими приятелями.
Внешне Мишкина жизнь развивается в двух направлениях: с одной стороны, все бо`льшая журналистская бойкость и развязность, с другой — все более бесконтрольный и утомительный образ жизни. Оба они — и Мишка и Шевяков — сейчас бездомны: бродят, щупаются, спят со множеством девочек без разбора. Рассказывают об этом взахлеб. Конек их теперь — говорить в рифму, поэтическое недержание. Очень дорогостоящее житье. «Мы — поэты, нам все позволено».
7, 8 сентября. Итак, задача: срочно слепить компромиссный вариант книги. Иначе она не выйдет.
Вторая книжка на свете, где я есть, — «На высоких широтах».[72] Шевяков рассказывает, что трижды мои стихи исчезали из рукописи сборника неизвестно куда и по чьему велению. Фантомас! (Сигарев[73] говорил, что это происходило не без участия самого Шевякова.) Лишнее указание на внимание ко мне неких всемогущих структур. На редколлегии сборника представители Камчатского обкома связывали меня с антисоветчиной. Ты и еще Арбитляр[74] — вот два имени, вокруг которых дымился весь сыр-бор.
Ёжик:
— Мама, это здесь отравление культуры?
(У здания театра с табличкой «Управление культуры».)
И я закрылся в темноте,
И стал недосягаем
Для всех для тех, кто на меня
Нахально посягает…
11 сентября. 19-го — выступление во Дворце профсоюзов. Условие: перед этим сдать стихи на проверку в горком ВЛКСМ, а оттуда на «одобрямс» — секретарю горкома Хорину.
17, 19, 24, 26 сентября. Введена цензура на устные выступления в общегородском масштабе. Официально утвержден список лиц, которым разрешается читать стихи публично.
Ужасный вечер поэтов во Дворце профсоюзов. Записка из зала: «А когда же будет поэзия?»
Говорят о проверке штатных журналистских кадров, о вербовке среди них в стукачи. Кого-то из «Магаданской правды» вызывали и предупредили о хранении «крамольных» рукописей. Бдят.
Ника в роли королевы Трансильванской. Всегда выходила красавица — недоступная. И вдруг на сцене — полуистлевшая старуха. Шоковый эффект и хохот — всех, и зрителей и актеров.
29 сентября
«Директору Тихоокеанского научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии И. В. Кизеветтеру[75]
Уважаемый Игорь Владимирович!
Вам обо мне уже писал и сообщал по телефону из Москвы Борис Григорьевич Куликов, начальник международного управления Министерства рыбного хозяйства.
ТАСС рекомендовал ему меня, с тем чтобы я сплавал на одном из научно-исследовательских судов ТИНРО и написал об этом серию очерков, может быть, книжку.
Тогда речь шла о таком варианте. Где-то в январе к берегам Южной Америки месяцев на пять отправляется „Академик Дерюгин“.[76] Я мог бы исполнять на нем должность дублера радиста. В 1960 году я окончил Ленинградское арктическое морское училище, получил диплом техника судовой радиосвязи и электрорадионавигации. После этого я зимовал на полярной станции острова Врангеля, затем перешел на журналистскую работу и поэтому не имею плавательного стажа. Мы договорились с Куликовым, что, приехав в Магадан, я сразу же свяжусь с Вами.
Игорь Владимирович! Сообщите, пожалуйста, Ваше мнение относительно меня. Если по каким-либо причинам плавание на „Дерюгине“ невозможно, может быть, у Вас есть другие варианты?
И какие документы я должен прислать для оформления?
Очень жду Ваше письмо».
30 сентября. На летучке:
— Вас что, события в Чехословакии и Польше ничему не научили? Вы протаскиваете в эфир свои салонные передачи. Не пройдет!
Это меня клеймит диктор, ветеран Шубин. Главный режиссер Бирута и другие поздравляют его после летучки:
— Здорово! Так и нужно! Мы об этом думали, а вы прямо так и сказали.
После выступления во Дворце профсоюзов Гаголина[77], инструктор горкома партии, говорит:
— Мне понравились стихи Шенталинского. Что-то с ним случилось. Он как-то по-новому стал писать.
Перевозим вещи Мифты. Я рассказываю Т. о Мишкиных женщинах. Т. плачет:
— Я его видеть не хочу!
Осень, без точной даты. В Холмово, родителям:
«<…> Еще в Москве через ТАСС я договорился в Министерстве рыбного флота, что они возьмут меня на какое-нибудь судно в загранплавание. Веду сейчас переговоры с Владивостоком, есть такой вариант: в январе к берегам Южной Америки пойдет месяцев на пять научно-исследовательский корабль, может быть, удастся попасть на него. <…>».
1, 3 октября. Вся беда в том, что все в этом мире правы. И все неправы. Никто не виноват и все виноваты.
Самое трудное, почти невозможное на земле — быть человеком.
Первый снег упал ночью. Мы отчего-то проснулись, словно кто толкнул, и вот оказалось — первый снег. Тишина необычайная, как тогда, когда случается что-то громадное. Дайте понять и почувствовать!
ПОЧТИ ТЕЗКИ
Городское собрание творческой интеллигенции. Еще один сеанс скуки и раздражения.
Ульянищев[78], выступивший с рассказом о встрече с Лениным. «Мы почти тезки, — сказал Владимир Ильич, — вы Ульянищев, а я Ульянов…»
Это все, что мог поведать старый революционер.
Теперь нельзя показывать, как гримируется Ленин-актер.
— Внутренняя эмиграция — наш враг, — говорит товарищ Каштанов, секретарь обкома по идеологии.
4 октября. Судьба начальников Дальстроя.
Берзин[79] — расстрелян.
Павлов[80], 1939 год, самый страшный на Колыме. Это у него замполитом был печально знаменитый Гаранин.[81] Гаранина посадили, он бежал с «бычком» и погиб в тайге.[82] Павлов покончил с собой.
Никишов[83], лауреат Сталинской премии, Герой Соцтруда. Приземистый, с советскими усиками. Нашел себе в одном из лагерей женщину, привез в Магадан, а семью отправил в Москву. И стала эта женщина — Гридасова[84] — заправлять всеми женскими лагерями Колымы и Никишовым тоже.
На концерте Козина[85] в театре, когда его вызывали на бис, пьяный Никишов, свесившись из ложи, крикнул:
— Кому хлопаете? Педерасту хлопаете!
Магаданский мир — я вошел в него, покружился и снова ухожу по собственной орбите. В чем ограничивают себя мои магаданские литературные друзья — в духовном поиске. Только эмоциональная и служебная сферы жизни.
23 октября. Выступление на вечере колбасной фабрики и промкомбината. Девочки встречают криком «Ура!». Солдаты не пришли, так хоть поэты пришли. В зале пять человек, что делать?
Миха идет на улицу и загоняет слушателей оттуда. Шех покупает десяток бутылок пива, и мы тут же, на виду у публики, начинаем их опорожнять. Актер Михайлин[86] развлекает одинокий зал поспешными анекдотами.
Читаем стихи, много, самые лучшие. И публика оттаивает. Один моряк даже всплакнул.
После чтения собираемся в тесной комнатушке у выхода. Девицы предлагают шампанское, и мы выпиваем — целых семь бутылок. Со свойственной мне вежливостью предлагаю одной девочке сесть. «Может, сразу ляжем?» — отвечает она на ухо. Еле откашлялся.
Тут я ухожу. По рассказам, ребята еще танцевали с девицами в пустом фойе. Вдруг в зал врывается здоровенный детина в черных перчатках и встает в боевую стойку. Оказывается, здание обложила шайка поклонников этих девиц. Выходят на воздух. Драка! Кто-то звонит в милицию. Но дом окружен шпаной, которая все прибавляется. Подъезжает «воронок», поэтов и верзил привозят в милицию. Там Михайлин катается на детском велосипеде по коридору и декламирует стихи Евтушенко и Адамова. Шпана кричит:
— Что он делает? Товарищ милиционер, давайте его сюда!
— Это же поэты, они все чокнутые, — отвечает дежурный.
— Ты, борода, я тебя запомнил, берегись! Все равно тебе не жить!
После выдворения из милиции веселье продолжается.
25 октября. Эпиграмма на Эдидовича:
«…Ко всем делам земным причастен…»
М. Эдидович
Стою я, трезвый и несчастный,
Ко всем делам земным причастный.
1, 3, 6 ноября. Когда из жизни начинают делать литературу. В результате — ни того ни другого.
От многих — к немногим, от электрического — на звездный свет.
«Музей друзей» — серия шаржей, которые мы с Ваней клеим на огромном листе картона.
Мои бесцеремонные друзья. Нет человека, от которого бы не захотелось в одиночество. А умеете ли вы так писать, как пьете, — самозабвенно, ночи напролет?
12 ноября. Наплевать мне на вас, сволочи!
Опять поругался со всем начальством.
— Если вы завели на меня кнутик, которым собираетесь все время подстегивать, это дело не пройдет!
Сидишь дома, вынашиваешь что-то интересное, настроишься — служба перевернет тебя вверх ногами и вытрясет все, что ты с таким трудом собрал. И возвращаешься домой совершенно пустой. Все эти мелкие совбуржуа, играют в «своих», улыбаются и вдруг — раз! — звериный оскал.
Боже мой, шепнуть бы за пять минут до смерти: «Я сказал все, что хотел!»
Сказать все, что хочешь, — как это серьезно, прекрасно и недостижимо! Все, что хочешь, — это и проза, и стихи, и публицистика, это десятки запретных и вечных тем, так трогающих душу.
19 ноября. Оформление визы необходимо начать здесь.
— Ну, ты мне мозги не компостируй!
20 ноября. Случай в издательстве, не анекдот. Главный редактор Лившиц вбегает к редакторше Геллерштейн:
— Мы допустили политическую ошибку. Мы написали, что граждане Израиля проливают кровь. Кровь проливают арабы…
ВОЙНА
Якова Высоцкого[87] пригласили к школьникам.
— Расскажите нам о войне.
— Зачем? Мне даже вспоминать об этом не хочется. Это страшно, это ужасно, понимаете? Я убивал людей. Никому из вас не пожелаю этого.
22 ноября. Наш спор с Мифтой и Михой.
Позиция Михи конъюнктурная, трусливая, капитулянтская: зачем высовываться из шеренги, когда тебе могут снести голову? Зачем не вступать в партию, когда рано или поздно ты все равно должен будешь это сделать, если хочешь остаться в журналистике? Кроме того, будучи журналистом сейчас, ты все равно практически делаешь то же, что и член партии.
Я на это:
— Есть прожиточный минимум, и есть роскошь…
Мифта противоречив: сердцем — за, а головой — против.
29 ноября. Работа над передачей. Загробная тема — «День Конституции». И ничего-то не получается!
Пошел в архив, листаю «Советскую Колыму», потом усвитловскую газету… Вохровцы[88] организуют соцсоревнование, перевыполняют план. Десятки населенных пунктов, где есть лагеря. Уже по этой газете можно составить представление о масштабе репрессий.
10 декабря. С утра — ультиматум издательства: или за два часа исправите верстку, или книжка переносится на следующий год и вытесняет там другой стихотворный сборник, по всей видимости, молодых. Или скорее тот сборник вытеснит мой…
Вымаливаю время до утра.
Бросаю все очередное. Последние схватки с рукописью. Боязнь безумия — кофе, сигареты, кофе…
11 декабря. Я объявлен фрейдистом и отстранен от работы над телепередачей. Очередная махровая глупость. Целый день ругаюсь, взываю к разуму. Бесполезно. Атмосфера, в которой самая гнусная провокация находит поддержку. Надо как можно скорее сматываться. Завтра они за это расстреляют. Они наготове. Им только свистни.
12 декабря. В КГБ. Первое впечатление: незыблемость, вечность. Здесь не меняются даже мебель и телефоны. <19>40-е, <19>50-е, <19>60-е…
Рядом с официальной, парадной дверью — глухая камера, приемная, сразу и не заметишь. Три глухих стены и дверь — прямо с улицы. Почему — «приемная»? Узкое окошечко, похожее на бойницу, голая лампочка, столик, залитый чернилами, черный, как ворона, телефон на стене.
Долго жду — не убраться ли, пока не поздно?
Дежурный офицер у входа передает меня из рук в руки невзрачному чиновнику, провинциалу. Тот ведет в кабинет — огромный для него, с двойными дверями.
Объясняю: собираюсь плыть в загранку на научно-исследовательском судне, из Владивостока, требуются документы с места проживания и работы. Какие именно документы надо оформить? Кивает, не дослушав, словно все знает заранее. Советует, как действовать: «Прежде всего возьмите характеристику с места работы. Звоните, если будут затруднения». Провожает до самых выходных дверей.
Снег, улица, воздух… Вздыхаю с облегчением.
Очень мы одиноки здесь, очень — как никогда! Каркают вороны.
Сообщаю в редакции о своем уходе.
Зав. отделом Дмитриев[89]:
— Видел я этих безработных художников! Жалкое зрелище! Только и говорят о деньгах. Вот что тебя ждет! И я уверен — обкому это не понравится. Имей в виду, тебя потом никуда не возьмут…
Все эти люди стараются подорвать мою уверенность в себе, веру в правильность пути.
14 декабря. Мифта, Эдидович, Пчелкин — встреча в ресторане и далее — у них дома.
Их отталкивание от меня, почти враждебность. Я для них — пробный камень, камень преткновения, но ведь я не камень, мне больно… Их жизнь, их быт, о которые я разбиваюсь.
Эдидович, его вступление в партию. Та же грубость, то же хамство (как в свое время на Колыме: Адамов — Пчелкин) — отнюдь не поэтические. Сейчас добивается от комсомола значка, который якобы поможет ему избавиться от партии.
Начал делиться с ним, а он обдал холодом. И сразу — обрыв… Ему неинтересно мое, мне — его. Не удержался съязвить по поводу «Голоса Америки».
Пчелкин. Неприятное, кокетливое, фатовское его состояние. Только мы начали с Мифтой о народной музыке:
— О, только не надо этого… — И снова обрыв, такой же обрыв в отношениях, как с Эдидовичем.
А Мифт — пьян. Кроме того, ему не хочется со мной говорить, слишком хлопотливо.
— Витька, я что-то надорвался…
Рехтин.[90] Они считают его «своим человеком». Меценат. На самом деле он держит их под присмотром. Он, как и Дмитриев, морщится на мои планы:
— Ты же не всю жизнь будешь сидеть без дела…
По их мнению, каждый человек должен быть пристроен, а я, по их мнению, не хочу пристраиваться.
Вновь — это подошло к самому горлу — разлад с миром. В чем дело? Кто здесь виноват? Не я и не они, а законы, рабами которых мы являемся. Я не хочу этого, но и Эдидович и Пчелкин смешиваются для меня с Дмитриевыми, Рубиными[91], Гущиными и прочими.
Имею ли я право так отделяться от людей, так обвинять их?
Вопрос другой: могу ли иначе?
Так давно их не видел, и вот — лучше бы не приходил! Что же случилось, почему они отодвинулись так далеко, что и руки не пожать?
На то две причины: атмосфера в стране, превращающая нас во врагов, и внутренняя атмосфера каждого из нас, все бо`льшая с годами определенность выбора и внутреннего облика.
Они не выносят человечности. Человечность рано или поздно от них пострадает.
Сегодня я потерял еще одного друга, которого все последнее время старался удержать в душе и все же потерял. Теперь он — чужой.
Мифта остается, он все же пробовал пробить брешь, отделяющую меня от них. Он — единственный среди них.
Мифт о ком-то:
— Не дается мне этот человек!
Мифт об Иване Селезневе:
— Он очень тебя любит…
И он и Пчелкин помешаны на Кубе, считают это политической мудростью:
— Если у нас не будет Кубы, у нас не будет ничего! Она должна влить в нас новые силы.
Слепцы!
Быть человеком! Быть поэтом! Во что бы то ни стало. Это то, ради чего я живу.
Одиночество даже среди друзей. Жить, сжимая зубы, — такова неотвратимость судьбы.
Я признаю только одну организацию — союз добрых людей против злых.
И я прав в разладе с друзьями! Прав правотой Блока, Пастернака и Ахматовой.
Оскорблений я не прощу никому. И не забуду, от кого бы они ни исходили — от Адамова или Пчелкина, от Осмоловской или Эдидовича.
Время от времени я делаю рейды из своего внутреннего мира и неизбежно возвращаюсь к себе, как самолет к земле.
Слова, слова, а где то, что я могу им противопоставить?
15 декабря. Вечер поэтов во Дворце профсоюзов. Посвящен Ленину.
Пчелкин читает продолжение своей «Погорелицы», где приходят большевики и всё ставят на свои места.
Семен Лившиц читает «Ленин в Шушенском», очеловечивает вождя:
…Ильич спешит в каморку к Наде,
Чтоб душу отвести…
Зал ржет. Он недоуменно:
— Почему смеются?
— Ну, Семен Ефимович, как-то двусмысленно звучит.
— Как?! И кто-то мог подумать?!
18 декабря. Из моей книги сняли предисловие Мифты — «по цензурным соображениям». <…>
Иван Васильевич Гущин, председатель Магаданского комитета по радиовещанию и телевидению, запретил давать мне характеристику в загранплавание.
19 декабря. Что говорят обо мне люди, которые в глаза «любят» меня: «Рафинированный интеллигент», «Салонный кретинчик», «Какой-то забитый, несчастный»… и так далее.
Что это — комплекс неполноценности или природная злобность?
Онищенко[92]:
— Мне очень не хочется с вами расставаться…
Единственный из начальства, с кем у меня взаимная симпатия.
23 декабря. Из доклада Ивана Васильевича Гущина, председателя Магаданского комитета по радио и телевидению:
«…Горовец[93] пел песенку: „Люди, не враждуйте между собой, не воюйте!“ Будем! Враждовали и будем враждовать с нашими врагами — капиталистами. И никаких общечеловеческих идеек! Никакого пацифизма! Есть „мы“ и „они“. Только классовая позиция!»
«Джаз слишком разошелся. Он иногда протаскивает за непонятными иностранными словами враждебные нам теории».
«Художественные передачи должны стать политическими, а политические — художественными».
«О молодежи — лучше не обобщать, говорить о конкретном, о частном…»
Я пришел к нему за характеристикой для плавания на корабле, без нее не берут…
Мнется, молчит, не знает, как решить. Вдруг прорывает:
— Вы там заблудитесь между колонн и башен!
И еще:
— Поплавали бы сначала в наших водах…
И еще:
— Проще надо писать для людей!
Наконец:
— Пусть пишут характеристику. Но я еще подумаю, позвоню кое-куда…
Усталость, болезнь. Надежда — на январь. Мне предстоит заново открыть мир.
27 декабря. Сигнал книжки!
Американские космонавты облетели вокруг Луны и возвращаются на Землю.
Интервью по ТВ и запись на радио — все это через несколько дней будет зарезано. Наступление на меня продолжается.
То, что я написал, — ерунда, чушь собачья! Это мало и плохо.
28 декабря. Небывалое Рождество! Американские космонавты встречали его в ста километрах от Луны. Они прочитали на Землю первые десять страниц Библии: «И Господь отделил небо от тверди…» («Высоко нас занесло, но есть кто-то и повыше».)
Новый этап развития мировой цивилизации! Величайшее достижение человечества. Весь мир ликует. А мы отделались короткими сообщениями.
29, 30 декабря. Магаданское радио и ТВ дали информацию о выходе моей книжки.
Новогоднее интервью:
«— Чем был для вас уходящий год?
— Прежде всего уходящий год был годом первой моей книги — она на днях появится в магазинах. Я назвал ее „Вместе с птицами“. Вместе с птицами летим на север, вместе с птицами возвращаемся на юг, вместе с птицами кочуем по земле… Мне хотелось сказать об этой черте нашего времени. Но я против того, чтобы обожествлять скорость, реактивность века: приобретая скорость, мы рискуем потерять другое, не менее ценное — ту неторопливость, которая всегда была спутницей мудрости, и ощущение полноты, единственности каждого мгновения, прожитого на земле.
— Что вы сейчас, после выхода своей книги, испытываете?
— Радость, конечно. И тревога: как люди прочитают книгу, поверят ли мне, почувствуют ли то, что чувствовал я…
— Чего вы себе пожелаете?
— Конечно, новых стихов. И еще мне бы хотелось написать книгу прозы о Севере, который для меня, как и для большинства магаданцев, стал не географией, а биографией».
31 декабря. Я получил новогодний подарок: отказано в характеристике для плавания. Гущин, даже не прочитав ее, заявил:
— Я это не подпишу. Добивайтесь сами. Пусть та организация, в которую вы устраиваетесь, запросит характеристику сама. И я напишу, чего вы стоите.
— Судя по вашему тону, с этой характеристикой мне нечего будет там делать. Как это «добивайтесь сами»? Я ведь живу не в безвоздушном пространстве. Я прошу привести доводы, почему вы не подписываете характеристику. Зачем эта игра вслепую? Я прошу откровенности.
— Я не могу сказать, что вы — несоветский человек. Откровенности? Вы ведь не глупы и должны понимать, что на эту тему с вами откровенно никто говорить не будет. И всё! Кончен разговор. Ничего у вас не получится!
Ходит по кабинету, красный, ему неприятен этот разговор.
— Каша у вас в голове. Не будете вы там борцом на наши идеалы!
— Буду не бороться, а работать. И почему вы думаете, что я меньший патриот, чем все остальные?.. Ну хорошо, я тогда пойду в КГБ и прямо спрошу, какие у них ко мне претензии…
— Вы думаете, мы с ними уже не советовались?
Онищенко молчит. Рубин, заместитель Гущина, тоже весь красный (они все красные — от стыда, а я — белый, от волнения), мямлит:
— Вы же знаете, какая сейчас обстановка в мире?
— Какая?
— Израиль напал на Объединенную Арабскую Республику…
— Но Борис Моисеевич, я-то тут при чем?..
Встречаем Новый год у Косенковых. За окнами ураган. Очень тревожно на душе и странное удовлетворение — может быть, от ясности происходящего.
Ваня Селезнев, Владимир Шех. Косенковы ссорятся. Мы — почти тоже. Я — в роли Деда Мороза.
1. Борис Барымов — директор Магаданской студии телевидения, где работал Виталий Шенталинский.
2. Мифт, Мифта — дружеские прозвища писателя Альберта Валеевича Мифтахутдинова (1937—1991).
3. Марик Эдидович — сын Михаила Давидовича Эдидовича (1941—2008), поэта и журналиста. Дальше в дневнике — Миха, Мишка.
4. Наш трехлетний сын Сережа.
5. «Летопись полувека» — грандиозный проект серии телефильмов на хроникально-документальном материале, демонстрировавшихся по ЦТ с 21 апреля 1967, в честь 50-летия Октября — каждый фильм посвящался одному году. Соответственно получилось 50 фильмов (кажется, даже 51). Режиссер Игорь Масленников. Примеч. ред.
6. Катангрионген — фантазия трехлетнего мальчишки, вращавшегося среди «пишущей братии» и желавшего не отставать в замысловатых рассуждениях о замысловатых персонах.
7. Владимир Наумович Шех — журналист, поэт, автор книги стихов для детей «Северян Северянович» (Магадан, 1968). Сведений о Барышникове не найдено.
8. Игорь Михайлович Иванов-Радкевич (род. в 1937) — писатель, путешественник, автор нескольких книг повестей и рассказов. В 1960-е приезжал в Магадан в командировки, живет в Москве.
9. Виктория Исааковна Геллерштейн — редактор Магаданского книжного издательства.
10. Альберт Иванович Адамов (наст. фам. Потехин, 1938—1985) — поэт.
11. «Процесс четырех» — в январе 1967, обвиненные в антисоветской агитации и пропаганде, в Москве были арестованы Александр Гинзбург (за составление и публикацию за границей сборника «Белая книга» по делу Андрея Синявского и Юлия Даниэля), Юрий Галансков (за помощь Гинзбургу в подготовке «Белой книги» и составлении второго тома альманаха «Феникс‑66»), Алексей Добровольский (за авторство одного из текстов альманаха), Вера Лашкова (за перепечатку «Белой книги» и «Феникса‑66»). В январе 1968 Мосгорсуд приговорил (по ст. 70 УК РСФСР) Гинзбурга — к пяти годам лишения свободы, Галанскова — к семи, Добровольского — к двум, Лашкову — к одному. Примеч. ред.
12. Иван Васильевич Гущин (1924—2004) — председатель Магаданского областного комитета по телевидению и радиовещанию, председатель правления Магаданского отделения Союза журналистов.
13. Асир Семенович Сандлер (1917—1996) — журналист, писатель, в 1941 арестован, с 1949 по 1952 содержался в особых лагерях на Колыме, реабилитирован в 1956. Автор книг «Узелки на память» (1988) и совместно с М. Этлисом «Современники ГУЛАГа» (1991). Инициатор создания общества «Мемориал» в Магадане.
14. Ника и Валера — наши близкие друзья, тогда — актеры Магаданского музыкального и драматического театра. Вероника Александровна Косенкова (род. в 1941) — актриса, заслуженный деятель искусств, педагог, режиссер, один из создателей Международной театральной лаборатории, создатель «Мастерской Ники Косенковой» и театра «Никин дом»; Валерий Николаевич Косенков (1939—2013) — заслуженный артист РФ, последние 20 лет жизни работал в МХАТе им. М. Горького.
15. Виталий Лазаревич Свечинский, Виля (род. в 1931) — архитектор, в 1950 осужден по ст. 58—1а, получил 10 лет. После смерти Сталина, в 1954 освобожден. Окончив Московский архитектурный институт, вернулся в Магадан, строить в местах своего бывшего лагеря. Позже, уже в Москве, Свечинский стоял у истоков гражданского сопротивления, был одним из лидеров сионистского движения. Автор книги «Возвращение в историю» (Тель-Авив, 2012). Дружба и общение с Вилей продолжались вплоть до его отъезда в Израиль в 1971, где спустя почти 40 лет мы с ним встретились.
16. Иван Селезнев — молодой художник, с которым у нас долгие годы сохранялись дружеские отношения.
17. Владислав Андреевич Золотарев (1942—1975) — талантливый композитор, в 1968 году заканчивал Магаданское музыкальное училище по классу баяна. Получил мировую известность как реформатор в создании музыки для баяна. Покончил с собой в Москве. В книге его памяти опубликован очерк В. Шенталинского «Владислав Золотарев: жизнь и судьба» (Владислав Золотарев. Судьба и Муза. Тернополь, 2010).
18. Какой Валентин Игнатенко имеется в виду, не установлено. Примеч. ред.
19. Дмитрий Алексеевич Шаховской, поэтический псевдоним Странник (1902—1989) — с 1920 в эмиграции, с 1922 в Брюсселе, где в 1926 издавал журнал «Благонамеренный», в том же году принял монашеский постриг на Афоне, с 1932 по 1945 настоятель Свято-Владимирской церкви в Берлине. Летом 1945 выслан во Францию, откуда в 1946 уехал в США. В монашестве Иоанн, с 1961 архиепископ Сан-Францисский и Западно-Американский. Примеч. ред.
20. Евгения Соломоновна Гинзбург (1904—1977) — журналист, писатель, в 1937 приговорена по ст. 58—8, 58—11 к 10 годам заключения, после чего 8 лет провела в бессрочной ссылке. Автор одного из первых литературных произведений о советском ГУЛАГе «Крутой маршрут» (первая публикация в Италии, 1967; вторая часть — 1975—1977). В СССР напечатан только в 1989. Первая часть широко ходила в самиздате, дошедшем и до Шенталинских. Е. Г. — мать Василия Аксенова. Примеч. ред.
21. Майя Степановна Казакова (род. в 1937) — заслуженная артистка РСФСР. Работает в Ростовском театре драмы им. М. Горького.
22. Выражение из стихотворения Бориса Пастернака «Марбург» (1916). Примеч. ред.
23. Семен Ефимович Лившиц (1924—2010) — поэт, в то время главный редактор Магаданского книжного издательства, ответственный секретарь Магаданского отделения Союза писателей СССР.
24. Александр Алексеевич Михайлов (1922—2003) — литературный критик, литературовед. Примеч. ред.
25. Аркадий Акимович Штейнберг (1907—1984) — поэт, переводчик, художник. Примеч. ред.
26. Иван Семенович Козловский (1900—1993) — оперный и камерный певец (тенор), народный артист СССР (1940), лауреат двух Сталинских премий первой степени (1941, 1949), Герой Социалистического Труда (1980).
27. Вячеслав Всеволодович Иванов (1929—2017) — культуролог, лингвист, семиотик, один из основателей московской школы компаративистики. Примеч. ред.
28. Андрей Яковлевич Сергеев (1933—1998) — переводчик, поэт, прозаик. Примеч. ред.
29. Симон Чиковани (1903—1966) — грузинский поэт. Примеч. ред.
30. Евгений Михайлович Фадеичев (1913—?) — журналист, в 1968 заместитель главного редактора Главной редакции союзной информации ТАСС.
31. Когда Виталий позже окунулся в тему «Репрессированные писатели», счет пошел на тысячи.
32. Виктор Иванович Шумилин — художник, дружба с которым продолжалась до его ухода из жизни в 1986.
33. Переезд в комнату в коммунальной квартире, полученную от Музыкального училища.
34. Леонид Абрамович Вихман (1919—?) — советский морской офицер, в годы Великой Отечественной войны командир 7-й бригады Южного соединения. В Магадане с середины 1950-х занимался обеспечением жителей полярных поселков потребительскими товарами (областная контора Управления рабочего снабжения). С 2000-х жил в Москве.
35. Александр Сергеевич Есенин-Вольпин (1924—2016) — математик, философ, поэт, один из зачинателей правозащитного движения в СССР, организатор «Митинга гласности» 5 декабря 1965 в Москве, провел в тюрьмах, ссылке и психиатрических больницах 6 лет, в конце жизни уехал в США. Ему принадлежит фраза: «Уважайте вашу Конституцию!» Примеч. ред.
36. Владимир Константинович Буковский (1942—2019) — правозащитник, впервые арестован в 1963 и отправлен на принудительное лечение в Ленинградскую спецпсихбольницу, а выйдя из нее в 1965, вскоре был снова госпитализирован, освобожден в 1966. В 1967 арестован за организацию демонстрации протеста против ареста А. Гинзбурга, Ю. Галанскова и др. и получил еще 3 года. Большой резонанс во всем мире произвела его статья «Использование психиатрии в политических целях в СССР». В 1972 получил еще 7 лет заключения, но в 1976 его обменяли на чилийского политзаключенного — лидера Коммунистической партии Чили Луиса Корвалана. Примеч. ред.
37. См. примеч. 11.
38. См. примеч. 15.
39. Магаданка — речка в Магадане, протекающая по окраине города.
40. Ирина Викторовна Осмоловская — в 1968 инструктор обкома партии по печати.
41. Петр Петрович Нефедов (1918—2004) — поэт, в 1960-е глава Магаданской областной организации Союза писателей.
42. Анатолий Александрович Пчелкин (1939—2004) — поэт, переводчик чукотских поэтов.
43. Игорь Васильевич Кохановский (род. в 1937) — поэт, пользуются популярностью песни на его стихи. Ему посвящена песня В. Высоцкого «Мой друг уехал в Магадан».
44. Ольга Николаевна Гуссаковская (1932—2007) — писатель, журналист, редактор.
45. Галина Геннадиевна Остапенко (1908—1971) — писатель, прозаик, с 1954 жила в Магадане, большинство ее книг вышли здесь.
46. Юрий Сергеевич Рытхэу (1930—2008) — известный чукотский писатель, живший преимущественно в Ленинграде.
47. Речь идет об общей неспокойной, негативной обстановке, о драматической ситуации аборигенов края, уже в котором поколении болезненно переживающих генетическую ломку при переходе в новые социальные формы жизни. Можно вспомнить и конкретные происшествия: закрытие 24 апреля 1968 основанного в 1966 для разработки россыпных месторождений Иннахского золотоносного узла прииска «Омолон», а вместе с ним ликвидация одноименного поселка. Примеч. ред.
48. Яков Васильевич Билашенко (1920—?) — главный редактор «Магаданской правды», заслуженный работник культуры РСФСР.
49. Иван Николаевич Каштанов — секретарь по идеологии Магаданского обкома КПСС. См. о нем также запись от 1, 3 октября.
50. Беккер — сведений не найдено.
51. Вениамин Федорович Крюков — кандидат экономических наук, доцент, в 1965—1968 ректор Магаданского государственного педагогического института.
52. Эдуард Загидуллин — сведений не найдено.
53. Сергей Афанасьевич Шайдуров (1926—1998) — первый секретарь Магаданского обкома КПСС (1968—1978).
54. Павел Яковлевич Афанасьев (1905—1989) — первый секретарь Магаданского обкома КПСС до 1968.
55. О защите диплома см. запись от 19, 21, 26 марта: «Пишу очерки на врангелевском материале для диплома».
56. Борис Прохорович Краевский (1929—2004) — главный редактор альманаха Российского Дворянского Собрания, в 1968 — заведующий отделом информации по СССР ТАСС.
57. Петр Александрович Васильев — инженер, друг М. А. Булгакова, известна фотокарточка 1926 в Малом Левшинском переулке у дома 4: Булгаков снят вместе с писателем В. Н. Долгоруким (Владимировым), художником С. С. Топлениновым и П. А Васильевым. Первая жена Булгакова пишет о нем (тогда дачном соседе): «Мы все любили почти ежедневно бывавшего соседа Петю Васильева, добродушного уютного толстяка, к тому же силача» (Белозерская-Булгакова Л. Е. Воспоминания. М., 1989. С. 125). Примеч. ред. Я никогда не знала даже его отчества, приехав в Москву весной 1968, он пришел к нам с Виталием повидаться. С тех пор мы не виделись. Позже я узнала, что Петр Александрович в сталинские времена был репрессирован и затем был ограничен в правах — жизнь не ближе 101 км от больших городов.
58. Екатерина Николаевна Колесникова (1903—1965) — моя мама. Ее первым, умершим, мужем был Жорж Понсов, сын хозяев той дачи, на которой летом 1926 жили Булгаковы.
59. Узнав, что Виталий — литератор, Петр Васильев рассказал ему о Булгакове, что Виталий тут же за ним и записал.
60. Евгений Юрьевич Кучинский (род. в 1933) — поэт, прозаик, переводчик, первый сборник стихов «Надежда» вышел в 1993, живет в Петербурге. Примеч. ред.
61. Татьяна Кузьминична Галушко (1937—1988) — поэт, пушкинист, автор нескольких книг стихов, прозы «Раевские мои» (1991), «Пушкинский календарь» (1991), «Древо времени» (1988), «Жизнь. Поэзия. Пушкин» (2000). Вместе с Татьяной Галушко и Евгением Кучинским Виталий занимался в литобъединении Глеба Семенова, они были в ту пору дружны. Примеч. ред.
62. В поездке в Архангельскую область к нам присоединились Виктор Шумилин и Слава Золотарев. Мы с ними обошли много ближних и дальних деревень, добрались до селений на реке Устье. «Художники вместе. Закон взаимного оплодотворения», — запишет в дневнике Виталий.
63. Семен Самуилович Виленский (1928—2016) — поэт, в 1948 арестован, в 1949 осужден по 58-й ст. на 10 лет, отправлен в Берлаг на Колыму, освобожден в 1955, реабилитирован в 1956. Основатель историко-литературного общества и издательства «Возвращение», журнала «Воля».
64. Евдоксия Федоровна Никитина (1895—1973) — литературный критик, журналист, поэт, хозяйка московского салона «Никитинские субботники», создательница одноименного издательства (с 1922), хранительница многих литературных коллекций и рукописей.
65. Письмо Владиславу Золотареву.
66. Михаил Прокофьевич Герасимов (1889— 1937) — русский пролетарский поэт, прозаик.
67.. Антал Гидаш (наст. имя Дьюла Санто, 1899 — 1980) — венгерский поэт и прозаик, с 1920 в эмиграции, с 1925 в СССР, с 1938 по 1944 находился на поселении, в 1959 вернулся в Венгрию. Эксперт по классической венгерской литературе в СССР и по русской — на родине. Примеч. ред.
68. Михаил Семенович Голодный (наст. фам. Эпштейн, 1903— 1949) — советский поэт и переводчик, журналист, военный корреспондент.
69. На Смоленской набережной была наша квартира.
70. Анатолий Викторович Самаров (1935—2005) — архитектор, наш близкий друг.
71. Виктор Николаевич Шевяков (1938—1974) — поэт, покончил с собой.
72. «На высоких широтах» — стихотворный сборник (Владивосток, 1968) В него вошли стихи Виталия «Рояль», «Эпитафия серости» и «Ночь на плечи своих капитанов…».
73. Евгений Игнатьевич Сигарев (1928—2010) — поэт, капитан 2-го ранга, заслуженный работник культуры России.
74. Арбитляр — неустановленное лицо.
75. Игорь Владимирович Кизеветтер (1908—1984) — директор ТИНРО (до 1973), затем — профессор Дальрыбвтуза.
76. Правильно: «Профессор Дерюгин».
77. Гаголина — сведения не найдены.
78. Ульянищев — сведения не найдены.
79. Эдуард Петрович Берзин (1894—1938) — один из организаторов и руководителей системы ГУЛАГ, с 1931 первый директор государственного треста «Дальстрой», в 1938 расстрелян. В 1956 посмертно реабилитирован.
80. Карп Александрович Павлов (1895—1957) — руководящий работник органов и организаций ВЧК, ГПУ, НКВД, в 1937—1939 — начальник Дальстроя, официально введший
немыслимые условия труда для заключенных, входил в состав особой тройки НКВД, с 1945 генерал-полковник. 17 мая 1957 застрелился в Москве.
81. Степан Николаевич .Гаранин (1898—1950) — полковник, в 1937—1938 начальник Севвостлага. С его именем в первую очередь связывают кровавый произвол, обрушившийся на Колыму и продолжавшийся до его ареста 27 сентября 1938. Основание для ареста — антисанитария в лагере, вызвавшая высокий уровень смертности заключенных. Этапирован в Москву и помещен в Сухановскую тюрьму, осужден на срок 8 лет. Позднее срок содержания в лагере продлен. Умер 9 июля 1950 в Печорском ИТЛ. В 1990 посмертно реабилитирован. Примеч. ред.
82. Характерная легенда: еще и в 1968 даже осведомленные наши сограждане мало что знали о реальных судьбах людей в СССР («бычки» — это соблазненные матерыми преступниками в побег зэки, для того чтобы употребить их в пищу). Примеч. ред.
83. Иван Федорович Никишов (1894—1958) — начальник треста «Дальстрой» (1939—1948), Герой Социалистического Труда, о его лауреатстве нам ничего не известно. См. о нем рассказ Варлама Шаламова «Иван Федорович». Примеч. ред.
84. Александра Романовна Гридасова (1915—1982) — начальник Маглага в 1943—1948. Не совсем совпадающие характеры увидели в ней Шаламов (в рассказе «Иван Федорович» она изображена под фамилией Рыдасова) и Евгения Гинзбург («Крутой маршрут»). Примеч. ред.
85. Вадим Алексеевич Козин (1903—1994) — лирический тенор, автор нескольких сотен песен, необычайно популярный в 1930-е. В мае 1944 арестован и судим Особым совещанием, получил 8 лет, освобожден в 1950. Шаламов о поведении Козина в лагере отзывается негативно, как о зэке, не брезговавшем докладными по начальству. Примеч. ред.
86. Михайлин — сведения не найдены.
87. Яков Антонович Высоцкий (1920—1986) — художник и известный боксер. Служа в морской пехоте, перед войной стал чемпионом ВМФ и чемпионом Балтийского флота. Во время войны, раненым, попал в плен, из которого бежал и сражался с фашистами в рядах французского Сопротивления, был награжден французским орденом Почетного легиона. По возвращении на родину из-за пребывания в немецком плену сослан на спецпоселение в Ягоднинский район Магаданской области. Воспитал сына Игоря, мастера спорта международного класса, чемпиона СССР 1978. Имя Якова Высоцкого носит Международный турнир по боксу в поселке Ягодное.
88. УСВИТЛАГ — Управление северо-восточными исправительно-трудовыми лагерями ОГПУ—НКВД—МВД СССР. Был образован одновременно с Дальстроем, которому поставлял подневольную рабсилу. ВОХР — военизированная охрана.
89. Николай Васильевич Дмитриев — завотделом пропаганды Магаданской телестудии.
90. Рехтин — парторг студии телевидения, по словам Виталия (дневник 1967, запись от 8 октября), штатный агент КГБ.
91. Борис Моисеевич Рубин (1920—1980) — журналист, поэт, в течение многих лет редактор газеты «Советская Чукотка», в 1968 — заместитель председателя Областного комитета по телевидению и радиовещанию.
92. Онищенко — заместитель по ТВ председателя Областного комитета по телевидению и радиовещанию.
93. Эмиль Яковлевич Горовец (1923—2001) — певец, композитор, автор песен, педагог, переводчик, радиоведущий, в 1973 уехал в Израиль, затем в США. Примеч. ред.