Главы из книги. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2022
«Я НАШЕЛ СВОЮ ЦЕЛЬ ЖИЗНИ»
Однажды я ехал с местным председателем землеустроительной комиссии по освещенной солнцем, пыльной проселочной дороге. Был полдень, было невыносимо жарко. Впереди мы заметили фигуру человека. Твердыми, уверенными шагами шел он вперед в том же направлении, что и мы. — Кажется, он не обращает внимания на жару, — заметил я. — Да, действительно. Но он ведь хуторянин. — Вы его знаете? — Нет, но я вижу это по его походке. — Скоро увидим, правы ли вы. Мы поравнялись с мужиком. — Откуда ты? — Из Ивановки. — Вы разверстались? — Да, наша деревня разверсталась одной из первых, и я переселился на хутор. Когда он узнал, кто мы такие, он начал рассказывать, как он обосновался там у себя. Мы обязательно должны заехать посмотреть его хозяйство.
К. А. Кофод. 50 лет в России |
Однако здесь мы снова должны встретиться с героем Пролога этой книги.
Датчанин Кофод проработал в Титово до 1886 года. Затем он женился, счастливо прожив в браке более полувека. Желание найти разверставшиеся деревни у него не пропало, путь к этому оказался длинным.
Он поступил на службу оценщиком земель в Дворянский банк, однако иностранцу не просто было вписаться в русскую бюрократическую среду. В итоге он стал работать в Закавказье, где никакой общины не было.
Лишь весной 1901 года Кофод был переведен из Колхиды в Могилев на ту же должность оценщика Крестьянского банка, а в августе поехал на север губернии осматривать одно имение, которое окрестные крестьяне хотели купить при содействии банка.
Как обычно в таких путешествиях, он, сидя в тарантасе, сверял карту Генерального штаба с местностью. И вдруг наткнулся на место, где, согласно карте, должна была стоять деревня, но ее не было, хотя было ясно, что еще недавно тут стояли дворы и избы.
На вопрос о том, куда исчезло Сомоново, кучер ответил, что «они все разъехались», и показал, где теперь стояли «ихние хутора».
В тот день Кофод дальше уже никуда не поехал и до темноты переезжал от хутора к хутору, расспрашивая выселившихся крестьян.
И когда вечером он ложился спать у одного из них, он знал, «что сегодняшний день — поворотный пункт» его жизни, потому что он встретился с тем, что безуспешно искал 20 лет, — с русской деревней, которая разверсталась по собственной инициативе. «Я нашел свою цель жизни», — резюмировал он.
Конечно, он должен был раскопать эту историю с самого начала и, в частности, понять, каким образом крестьяне пришли к идее разверстания. На это ушло три-четыре дня.
Вокруг Сомонова разверстались многие деревни, и постепенно он нашел очаг этого движения — деревню Загородную в соседней Витебской губернии.
Ее жители хотели сообща купить соседнее имение. Несколько лет они приценивались и торговались, пока в 1876 году его не перехватила у них группа латышских крестьян, предложивших более высокую цену. Купленную землю латыши, привыкшие, как и предки, всегда вести единоличное хозяйство, разделили между собой так, что каждый получил свою часть в виде одного компактного участка, на котором он и поселился.
Понятно, с каким энтузиазмом крестьяне Загородной отреагировали на появление удачливых конкурентов, но тем не менее они внимательно наблюдали за тем, что у тех происходит. Хуторская система ведения полевого хозяйства заинтересовала «их в высшей степени, и вскоре они начали обсуждать на сходах, не стоит ли им последовать примеру латышей».
После трехлетней дискуссий они поняли, что достичь согласия «в таком важном и таком новом деле» между 40 дворами невозможно.
Поскольку примерно половина из них хотела разверстаться и выселиться, а вторая половина перемен не хотела, то они попросту разделили всю общую землю пополам.
Три года спустя их примеру последовала еще одна деревня, а после этого дело пошло несколько быстрее[1], поскольку крестьяне придумали земельные аукционы, которые так уравнивали разнокачественную землю, что это соответствовало представлениям крестьян о справедливости.
Через 20 лет разверсталось уже несколько сот деревень, и постепенно это движение из Витебской губернии перешло в соседнюю Могилевскую, где Кофод и встретился с ним.
Всякий раз он внимательно изучал предысторию расселившейся деревни, воздействие разверстания на хозяйство и быт крестьян, составлял планы разверстания и т. д. Он фактически в одиночку провел громадное исследование, своего рода перепись, результаты которого в итоге вылились в двухтомник «Крестьянские хутора на надельной земле». Это был настоящий подвиг — от слова «подвижничество».
Сразу выяснилось, что люди стали больше работать, меньше пить и лучше жить.[2]
Кофод попытался заинтересовать свое ведомство сделанным открытием, однако успеха не имел. Он лично вручил в Петербурге свой отчет главноуправляющему Дворянского и Крестьянского банков графу В. В. Мусину-Пушкину и попытался убедить его в том, что банку следовало бы найти и обследовать районы разверстаний, поскольку социальные и экономические результаты разверстания чересполосицы огромны. Он не сомневался в том, что хорошо выполненное разверстание надолго разрешило бы крестьянский вопрос, «серьезнейшую проблему России того времени», поэтому банку следовало бы взять руководство движением в свои руки.
«Напрасный труд!
Мои доводы были отклонены с высокомерной улыбкой:
— Есть так много других интересных задач, решение которых имеет большее значение, чем решение этой.
Я предложил, что буду ездить за свой счет, только в качестве представителя Крестьянского банка. И это предложение было встречено отказом:
— Если эта проблема вас так интересует, вы же можете взять отпуск, разъезжать как частное лицо и делать ваши обследования самостоятельно».
Мусин-Пушкин отлично знал, что в то время любой, кто ездил по стране без особого поручения, превентивно воспринимался полицией как революционный агитатор и в этом качестве рисковал быть задержанным, что для чиновника было чревато серьезными последствиями.
«Тем не менее, — продолжает Кофод, — я поднял эту презрительно брошенную перчатку и решил проводить мои обследования дальше, чего бы мне это ни стоило».[3]
С этого времени история жизни Андрея Андреевича (Карла Андреаса) Кофода оказалась неразрывно связана с аграрной реформой Столыпина, до которой оставалось еще четыре года. «Коллекция» разверстаний непрерывно пополнялась, и его открытие, о котором пока никто не знал, стало одним из эпиграфов к крушению утопии.
Во многих отношениях для него наступило новое время. До этого его жизнь проходила «если не слишком однообразно, то все же довольно буднично».
Теперь он, «никому не известный иностранец… должен был создавать движение и искать сторонников в деле, совершенно противном общественному мнению».
Для этого нужно было в 46 лет становиться публичным человеком: писать и делать доклады — словом, заявить о себе, что было абсолютно не в его натуре. Притом же он сознавал, что «совсем не был оратором Божьей милостью».
Он написал статью «О разверстании крестьянских земель в России» с рассказом о своем открытии, однако ни «Новое время», ни другие ведущие ежедневные газеты в авторском варианте ее не взяли. Опубликовал ее еженедельник Министерства финансов (№ 9 за 1903 год) практически одновременно с Манифестом Николая II от 26 февраля 1903 года о сохранении общины, однако Кофод слишком верил в значение своего открытия, чтобы пасть духом.
Статья вызвала сенсацию, чему, по словам Кофода, способствовало уменьшение преклонения перед общиной.
Номер с ней был распродан за несколько дней, ее цитировали в других статьях, ею крайне заинтересовался А. А. Риттих, правая рука Витте в период работы Особого совещания 1902—1904 годов, будущий последний министр земледелия Российской империи, который в то время был почти так же неизвестен, как и Кофод, чьим непосредственным начальником он станет через два года.
Статья вышла в удивительно удачное время.
С 1902 года аграрный вопрос стал особенно актуален из-за того, что его начали обсуждать в Редакционной комиссии МВД по пересмотру крестьянского законодательства, в которой главную роль играл В. И. Гурко, и в Особом совещании о нуждах сельскохозяйственной промышленности во главе с Витте.
И работа Кофода уже на этом этапе принесла, как мы увидим, весомые плоды, потому что статья подкрепила конкретными фактами как программу, выдвинутую в проекте нового крестьянского законодательства 1903 года, так и идеи Витте.
Теперь Кофод должен был продолжить свои поиски новых районов разверстания. Делать это в отпуске, как ему предложил Мусин-Пушкин, он не мог. Отпуск ему был нужен для встреч с теми, кто заинтересовался его статьей, потому что, говорит он, «я должен был, так сказать, создавать заговор против общины».[4]
При этом финансировать его деятельность, конечно, никто не собирался. И несмотря на нехватку средств, он ухитрялся продолжать свои исследования.
1 апреля 1904 года с помощью друзей Воейковых он смог прочесть лекцию в Императорском географическом обществе. Витте и Гурко прислали своих представителей.
«Главное внимание я уделил влиянию, которое это глубокое изменение основы крестьянского хозяйства оказывает на образ жизни крестьян; разнице в этом отношении между различными формами разверстаний; значению того примера, который вызвал разверстания. В конце своего доклада я указал, что предпринятые мною обследования нужно рассматривать как неокончательные и что необходимо продолжать их на более широком базисе.
Когда я день спустя разговаривал с Риттихом, он спросил меня, чем мог бы быть полезен для меня наш общий начальник Витте в деле, над которым я работаю.
Я предложил ему просить Витте освободить меня от служебных обязанностей, с сохранением жалованья, — чтобы я имел возможность заниматься исключительно моими исследованиями, которые пока еще нуждались в разработке деталей этого движения.
О поддержке в форме возмещения моих дорожных расходов я воздержался сказать, чтобы мое предложение не выглядело так, будто я стремлюсь получить солидную выгоду из моего дела. Правда, я надеялся, что с их стороны последует предложение относительно этого, но ничего не последовало».[5]
Его материальное положение сразу ухудшилось, потому что он перестал получать суточные и ему больше не возмещали дорожных расходов. Сообщать об этом Риттиху он не стал, так как был уверен, что ему в ответ посоветуют «бросить совсем» это предприятие.
«Я стал советоваться с моей женой, бывшей и моим лучшим другом. Мы решили, что было бы глупо выражать недовольство, а насчет денег на мои поездки она сказала:
— Раз ты веришь, что то, чем ты занимаешься, нужно моей стране, то я тоже верю в это. Значит, мы должны найти выход и достать нужные деньги.
И она предложила заложить наше серебро и продать мебель, а она с дочерью поселится временно в той вилле, которую мы, во время нашего пребывания в Закавказье, выстроили на берегу Черного моря, на полпути между Поти и Батумом.
Сказано — сделано.
Многие ли жены и матери способны смотреть на вещи с таким пониманием, как она?!»[6]
Затем была поездка в Европу для изучения тамошнего землеустройства.
Всего он отыскал в Волынской, Гродненской, Ковенской, Витебской, Могилевской и Смоленской губерниях 10 районов расселения, захвативших 64 волости и 947 селений. В итоге образовались 20 253 хутора на площади в 223,5 тыс. десятин земли. Положение крестьян после разверстания были проанализированы в двухтомной монографии[7], вышедшей в 1905 году. Тем самым он дал сторонникам введения частной собственности 947 аргументов в виде деревень, решившихся выйти за рамки векового обычая и начать другую жизнь.
Кофод стал не только видным деятелем Столыпинской аграрной реформы, но и очень важной фигурой влияния. Авторитет его был громаден.
ЭКСПЕРИМЕНТ ИНЖЕНЕРА ГАРИНА-МИХАЙЛОВСКОГО
В 1883 году отставной 30-летний инженер-путеец Н. Г. Михайловский купил в Бугурусланском уезде Самарской губернии имение Юматовка (Гундоровка) с двоякой целью — поднять благосостояние, во-первых, своей семьи, а во-вторых, соседних крестьян.
События, происшедшие в последующие три года описаны им в повести «Несколько лет в деревне», подарившей нам писателя Н. Гарина, более известного как Гарин-Михайловский. Его возвращению в эти же места в 1890-е годы посвящена повесть «В сутолоке провинциальной жизни». На эти произведения я и опираюсь в анализе.
Поскольку далее я анализирую литературные произведения, а не мемуары или другие источники, я буду оперировать номинациями автора, Н. Г. Гарина-Михайловского. То есть буду именовать его Гариным, деревню Князевкой и т. д.
ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ
Николай Георгиевич Михайловский (1852—1906), сын боевого генерала, крестник Николая I, был на три года моложе С. Ю. Витте, на 10 лет старше П. А. Столыпина, то есть принадлежал к поколению, которое сформировалось после 1861 года.
Гарин-Михайловский — фигура по-человечески очень привлекательная. Это тот редкий тип человека, который вызывает общую симпатию, совершенно не пытаясь стать всеобщим любимцем, под кого-то подстроиться, всегда оставаясь самим собой.
Он был — по масштабу личности, по мировоззрению, по восприятию интересов страны как своих собственных и наоборот — из породы тех, благодаря которым модернизация шла вперед. При этом он продолжал традиции таких русских чиновников, как А. П. Ермолов, М. С. Воронцов, И. В. Сабанеев, П. Д. Киселев и др., которые к государственным деньгам относились куда более трепетно, чем к своим.
Он был храбрым мужчиной и «просто» хорошим человеком. О его человеческих качествах можно судить хотя бы по тому, что он, не задумываясь, бросился в штормовое море под Батумом спасать тонувших турок и т. д.[8]
Успенский как-то заметил, что «в русском человеке есть все (курсив автора. — М. Д.), только он сам не знает, что именно ему-то самому нужно, и от этого он способен исполнять решительно все…».[9]
Так вот, Гарин-Михайловский демонстрирует нам прекрасный противоположный образец русского человека — образец таланта, направленного на созидание.
Его имя носит, в частности, привокзальная площадь в Новосибирске, потому что во многом благодаря его усилиям Транссиб пошел «правильным» путем…
Словом, он принадлежал к тому типу настоящих людей дела, который обделен вниманием русской классической литературы, часто предпочитавшей обедневших внучат Обломова. И безвольных потребителей крыжовника.
К 30 годам автор имел за плечами не менее шести лет довольно насыщенной, нестандартной и отнюдь не кабинетной «взрослой» жизни и накопил богатые жизненные впечатления.
Еще студентом Института инженеров путей сообщения, как и многие его сотоварищи, он поработал кочегаром. Получив в 1878 году диплом инженера, он во время войны 1877—1878 годов участвовал в строительстве портов в болгарском Бургасе и Батуми, потом строил Бендеро-Галацкую и Закавказскую железные дороги.
В отставку он вышел, потому что не мог видеть воровства, процветавшего в частном железнодорожном строительстве (казенных дорог тогда в России не было).
Купив за 75 тыс. рублей имение, которое за пять лет удвоилось в цене, и кое-что понимая в сельском хозяйстве, он решил начать другую жизнь.
К этому времени он пришел к выводу, что человечество весьма неразумно борется за существование. Вместо того чтобы эксплуатировать неисчерпаемые богатства природы, которые находятся у них под руками, люди направляют свою энергию на вымогательство у более слабых.
Это было особенно заметно в деревне, рядом с источником этих богатств. «…Глупо и дико видеть, — пишет автор, — как все силы человека направлены на то, чтобы как-нибудь отнять последнюю каплю у ближнего, когда соединенными усилиями можно овладеть целым источником».[10]
Поэтому он и хотел изменить эту ненормальную ситуацию, причем не считал задачу «особенно трудной». Ему казалось, что сто`ит только научить крестьян эффективным приемам борьбы с природой, и они сами поймут, «как дико и нелепо бороться с ближними», тем более что там, где он купил имение, имелся пример подобного отношения к делу.
Такого рода заявления, на мой взгляд, может сделать человек как минимум достойный и неравнодушный, с развитым чувством долга и ясным сознанием своих обязанностей в этом мире. И притом достаточно уверенный в себе и своей правоте. Однако и самоуверенный тоже — он ведь хочет как бы пересоздать человечество! Впрочем, это вполне в духе времени, отсчет которого начался даже не Сен-Симоном и продолжается поныне.
«Жена и я — оба мы страстно стремились в деревню. Перспектива свободной, независимой деятельности улыбалась нам самым заманчивым образом (здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, курсив мой. — М. Д.). Цели, которые мы решили преследовать в деревне, сводились к следующим двум: к заботам о личном благосостоянии и к заботам о благосостоянии окружающих нас крестьян»[11], — так начинается рассказ автора об одном из самых важных периодов его жизни.
Гарин, конечно, был далеко не первым образованным русским человеком пореформенной эпохи, считавшим, что он должен, обязан поделиться с крестьянами своими знаниями и тем самым изменить их жизнь к лучшему. Варианты «хождения в народ» бывали разными.
Однажды у него, генеральского сына, прямо вырываются слова о том, что он хочет возместить долг тем, кто веками работал на его предков.
Жизнь Гарина в Князевке была, если так можно выразиться, капиталистическим вариантом либерального народнического миссионерства в действии, причем настоящим, без обмана, без агитации и пропаганды против существующего строя.
Капиталистическим, потому что он не закатывал глаза и не падал в обморок при словах «прибыль», «проценты» и «наем рабочей силы». Он прямо пишет, что хотел обеспечить благосостояние своей семьи.
Но одновременно поднять и благосостояние окрестных крестьян. И для него счастье этих нескольких сотен людей было очень важно.
И это была теория реальных дел — малых и не очень малых — в действии.
Поднять благосостояние семьи он рассчитывал за счет создания крупного интенсивного хозяйства. Здесь его энергия нашла широчайшее поле для применения.
За образец он взял хозяйство немцев-меннонитов, поселившихся неподалеку в начале 1850-х годов и ставших со своими урожаями в сам-30 легендой этих мест. Колонисты, что называется, задали Гарину «планку».
Его открытая, широкая натура восприняла деревенскую жизнь на ура, и он «отдался делу с такою любовью, какой не предполагал в себе», научился пахать и делал это с «наслаждением» и т. д. и т. п. На третий год его урожай ни количественно, ни качественно не отличался от урожая меннонитов.
Хуже дело обстояло с доходностью — стоимость работ в Князевке была заметно выше, потому что он, во-первых, «нарочно» повысил заработную плату, считая ее явно недостаточной, а во-вторых, из-за его «инженерной» привычки делать все быстро. Только личный опыт убедил его, что в деревне «скорость и стоимость обратно пропорциональны между собою».[12]
Оказалось, что инженерные навыки и знания весьма полезны и в сельском хозяйстве: «Привычка к большому делу, привычка обобщать, делать правильные выводы, привычка быстро применяться к местным условиям, привычка обращения с рабочими, — все это сильно помогало мне. Технические познания дали мне возможность воспользоваться благоприятными местными условиями».
Так, на территории его имения, расположенного на водоразделе, было две речки, начинавшиеся и впадавшие в другую реку на его же земле. Проведя нивелировку, он понял, что их можно соединить в одну, благодаря чему его мельница стала в 2,5 раза мощнее, а ее доходность сразу утроилась.
Это позволило ему построить водяную молотилку, что резко удешевило молотьбу. А рядом появились амбары, куда транспортеры (элеваторы) механически пересыпали уже очищенный хлеб, и «с последним поданным в барабан снопом последняя горсть зерна попадала в амбар, и воровство зерна — это зло нашего хозяйства — у меня не имело места».[13]
Чтобы хлеб осенью не сгнивал в снопах из-за непогоды, что нередко случалось, он устроил крытые сараи и сушилки.
Он организовал пеклеванное дело (сортировку муки с помощью специальных устройств), ввел новую тогда и очень выгодную культуру — подсолнечник и, соответственно, устройство маслобойки для получения подсолнечного масла.
Гарин развел фруктовый сад, посадив до 2 тыс. (!) фруктовых деревьев.
Однако его «страсть к быстроте» обходилась довольно дорого, и в итоге 40 тыс. рублей, составлявших его оборотный капитал, через год растаяли. Тем не менее он с оптимизмом смотрел в будущее.[14]
Декларированные им цели означали, что он уверен в возможности примирить свои интересы с крестьянскими.
Посмотрим, что у него получилось.
Заботы о крестьянском достатке Гарин разделил на частные, имевшие филантропический характер, и общие, которые должны были поднять общий уровень их достатка.
К частным мерам относились «поддержка и помощь увечным, старым, не имевшим ни роду ни племени, вдовам, солдатским женам, пока их мужья отбывали повинность. Сюда же относилась льготная поддержка — ссуда деньгами каждой семье в случае неожиданных расходов: свадьбы, падежа скота, пожара и проч.».[15]
Его жена оказывала крестьянам медицинскую помощь и открыла школу, память о которой хранится до наших дней[16] (в Сети можно встретить воспоминания потомков тех крестьян, которые в ней учились).
Они устраивали у себя дома рождественские елки для крестьянских детей и обеды с их родителями.
То есть Гарины фактически завели своего рода систему социального обеспечения, которая теоретически должна была быть во всех общинах, но на практике встречалась далеко не всегда, притом их система, конечно, была куда щедрее.
Общие меры подъема благосостояния князевцев заключались в следующем.
Во-первых, крестьяне за очистку его леса бесплатно забирали себе весь собранный хворост — ценное для них топливо.
Во-вторых, он задешево отвел им 200 десятин пастбища.[17]
Если бы он ограничился своим хозяйством, филантропией в отношении крестьян, сбором хвороста, предоставлением им дешевого выгона и сдавал бы князевцам землю по божеской цене, то весьма вероятно, что не было бы красивого города Новосибирска и чудесного писателя Гарина-Михайловского. Потому что он тогда преуспел бы на аграрной ниве, и быть бы Князевке настоящей степной экономией.
Но этого не случилось, поскольку гвоздем его программы, над которой он размышлял примерно год, было принципиальное изменение отношения крестьян к земле вообще.
Однако сначала мы должны познакомиться с деревней, которую Гарин намеревался облагодетельствовать, — это облегчит понимание дальнейшего. Мы уже знаем, что у отдельных селений, как и у людей, была своя социальная «генетика», которая прямо влияла на многое в их жизни.
История Князевки началась с того, что один из последних представителей угасающего рода князей Гундоровых получил в XVIII веке в этих малонаселенных местах землю. Для ее освоения он вывел из Тульской губернии 80 крестьянских дворов. В начале XIX века он продал имение соседнему помещику Юматову, а крестьян снова решил переселить — из-за их неважного поведения, которое старый князь Болконский, скорее всего, квалифицировал бы как «дикое».
Однако крестьяне переселяться не захотели — и «вся деревня в один прекрасный день точно сквозь землю провалилась: остались только избы да дворы; все же живое, как владельцы, так и скотина, исчезло. <…> …побившись месяца два и не найдя никого, князь отстал от крестьян и передал их Юматову.
Князевцы любят вспоминать об этом времени, но, по обыкновению, скупы на слова.
— В поляном лесу жили, — в норах, как лисы. Сейчас есть след. Руками хлеб мололи… Ничего, Господь помог, вытерпели…».[18]
Юматов «был лют и охоч до баб», что и сыграло роковую роль в его судьбе, потому что «исторический факт таков: Юматова убили ночью, нанеся ему до ста ран».
Организовано все было солидно. «Подходящих людей», то есть киллеров, говоря новейшим русским языком, выписали из Казани и две недели «кормили и поили их», дожидаясь верного момента.
Дело впоследствии раскрылось, и 40 дворов отправились в ссылку в Сибирь, о чем вспоминать не любили: «Греха много было… Вытерпели…»[19]
Затем они активно поучаствовали в разорении сына Юматова.
Позже был убит и одуревший от власти односельчанин-приказчик, тиранивший деревню уже после 1861 года.[20]
То есть князевцы были с историей и с норовом.
Все это не только дополняет наше представление о крепостничестве, но и показывает, что каждое селение имело свой «коллективный характер», свой коллективный темперамент, из которых вытекала способность или неспособность этих конкретных крестьян на коллективный поступок.
Не каждое селение имело такой «бэкграунд», и, возможно, Князевка априори была не лучшей площадкой для экспериментов.
По приезде Гарин понемногу начал знакомиться с внутренним миром крестьян, и его «поражали, с одной стороны, сила, выносливость, терпение, непоколебимость, доходящие до величия, ясно дающие понять, отчего русская земля „стала есть“.
С другой стороны — косность, рутина, глупое, враждебное отношение ко всякому новаторству, ясно дающие понять, отчего русский мужик так плохо живет».[21]
И те и другие качества имели в основе веру, часто доходящую до непреклонного фатализма.
Бог занимал центральное место в системе крестьянского мировосприятия. Он — судья, верховный решитель и распорядитель, Он — надежда и помощник. С ним связано все хорошее и все плохое — с ним у каждого свои личные отношения.
«Бог всё…»[22] — резюмирует Гарин.
Вековой хозяйственный консерватизм деревни — часть этих взаимоотношений. К примеру, сеять можно только тогда, когда снег сойдет сам, а посыпать его золой, чтобы ускорить процесс, — богопротивное дело: «По-нашему, это быдто против Бога. Его святая воля снег послать, а я своими грешными руками гнать его буду».[23]
И побороть этот подход было очень трудно.
В то же время у крестьян существует параллельный мир домовых и леших, потому что все то, что «необъяснимо, с одной стороны, что не подходит под понятие о Боге, с другой — заполнено у крестьян ведьмами, русалками, домовыми, лешими и проч.».[24]
Крестьяне встретили семью Гарина с недоумением, недоверием и вместе с тем с понятным интересом — они не очень-то умещались в традиционные представления крестьян о господах.
Его жена была поглощена деревенскими делами не меньше мужа, причем автор настаивает, что она работала больше, чем он.
Специальный мастер обучал ребят гончарному ремеслу. Сделанные ими горшки продавались на ближайшем базаре и приносили некоторый доход. Дети гордились этими деньгами, а их родители — радовались.[25]
К взрослым автор обращался «господа» и при каждом удобном случае, приказав подать чаю, вел беседы на всевозможные темы: сегодня история, завтра политическая экономия, сельское хозяйство, политика — в зависимости от того, с чего начинался подобный разговор.[26]
Очень трогательные, светлые страницы посвящены описанию Святок и других праздников, которые чета Гариных устраивала для крестьян, — с развозом подарков, с ряжеными, с детской елкой, на третий день отдаваемой детям «на разграбление», с обедом отдельно для баб — со сластями, отдельно для мужиков — с водкой, и т. д.[27]
Конечно, в доме Н. М. Карамзина, не говоря о Текутьеве, невозможно представить ничего подобного. Менялось время, менялись люди.
Итак, новые помещики держали себя с крестьянами весьма демократично, как бы по-товарищески.
Как же князевцы оценивали появление этих необычных господ с их причудами?
Здесь Гарин фактически выделяет два отдельных пласта этого сюжета: во-первых, «классовое» восприятие их как помещиков, а во-вторых, сугубо человеческое восприятие их как конкретных помещиков.
Первый аспект в конечном счете, безусловно, определял второй.
Что касается второго ракурса, то, пишет Гарин, вопрос о том, зачем и почему новые баре так заботятся о них, долго был для крестьян неразрешимой загадкой. Какое-то время была популярна мысль о том, что Гарин хочет получить от царя крест. Однако время шло, а креста он не получал, и тогда возникла версия заботы барина о «душеньке своей»: «О спасении своем заботится». На ней все и успокоились, кроме изгнанных было богатеев, уверявших, что Гарин вскоре покажет остающимся «куку»[28], то есть кукиш.
Понемногу князевцы оттаяли: «Теперь их открытые, добродушные лица смотрели приветливо и ласково. Их манера обращения со мной была свободная и, если можно так сказать, добровольно почтительная».[29]
В то же время как помещики Гарины оценивались так, как вообще все помещики оцениваются всеми крестьянами. И понять это вне исторического контекста невозможно. Века крепостничества даром, конечно, не прошли.
Прежде всего помещики — чужие, которых можно обманывать как угодно. По отношению к ним допустимо любое обжуливание и надувательство. Ими можно и нужно пользоваться.
Этот социальный пласт жизни существовал совершенно независимо от установившихся неплохих, чисто человеческих отношений, которые развивались параллельно существовавшим архетипам крестьянского сознания и, судя по тексту, не пересекались.
Один из архетипов, который Гарин справедливо считает всеобщим, как мы помним, заключался в непоколебимой уверенности крестьян в том, что в самое ближайшее время у господ отберут землю и отдадут им, поскольку они единственные, кто имеет на нее право. Обычно эта операция ожидалась к Новому году, притом ежегодно! За информацией по этому вопросу крестьяне нередко обращались к Гарину, но его разъяснения, что их надежды напрасны, эффекта, конечно, не имели. Ему просто не верили, поскольку, дескать, не в его интересах было говорить им правду.[30]
При этом в силу того, что земля и лес только временно считались гаринскими, крестьяне не видели большого греха в том, чтобы тайком попользоваться ими, накосить, к примеру, травы или нарубить леса, надрать лыко и т. д.
Аргументация у крестьян в Самарской губернии на этот счет была та же, что и в Тульской, и в Московской, и во всех остальных:
«— Не он лес садил, не сам траву сеял, — Бог послал на пользу всем. Божья земля, а не его.
— А деньги-то за землю ён платил?
— Кому платил? — чать Божья земля. Кому платил, с того и бери назад, а Богу денег не заплатишь. Хоть лес взять, к примеру. Не видали его, не слыхали николи, вдруг откуда взялся: „Мой лес“. А ты всю жизнь здесь маячишься, на твоих глазах он вырос: „Не твой, не тронь“. Он его растил, что ль? Бог растил! Божий он и, выходит, на потребу всем людям. Ты говоришь: „мой“, а я скажу: „мой“. Ладно: днем твой, а ночью мой».[31]
Миллионы аналогичных разговоров в течение полувека после 1861 года велись на всем громадном пространстве Российской империи, на всех широтах и в большинстве губерний. Их силу власть недооценила — и это был роковой просчет.
Итак, пишет Гарин, в глазах крестьян помещик был эдаким вре´менным злом, которое нужно до времени перетерпеть, не забывая, однако, при этом извлекать из него посильную выгоду для себя.
А извлекать пользу крестьяне умели, и автор приводит довольно колоритные описания того, как окрестные крестьяне весьма беззастенчиво обманывали его, где и как могли, — себе во благо.
Они спокойно брали то, что он им давал добровольно, однако, сверх этого, стремились выпросить еще. Гарин чаще всего понимал их уловки, но он не был мелочным человеком и шел на выгодные крестьянам сделки, потому что видел в их поведении в эти минуты всю их нужду, все их «богатые способности, страстное желание и бессилие вырваться из своей безвыходной бедности».[32]
То, что подобное потребительское отношение к приезжающим в деревню господам, примитивное социальное иждивенчество было для крестьян нормой, можно видеть, например, в рассказе «Малые ребята» Успенского. Но герой рассказа Иван Иванович был, что называется, слабаком, а Гарин им не был ни разу.
Но дела это не меняло. «Земля наша, а барином надо пользоваться». И они это делали.
Позволю себе привести размышления на эту и смежную темы С. Т. Семенова. Он пишет о том, как по возвращении в деревню его огорчало, что «в нравственной стороне крестьянской жизни начали выясняться большие дефекты, характеризовавшие моих односельцев вовсе не с такой стороны, с которой мне хотелось бы их видеть».
Речь шла о длительных самовольных порубках чужого леса («„Он не чужой, а Божий, — говорили мне. — Хлеб с поля грех брать, потому его сеяли, над ним трудились, а над лесом кто трудился?..“ Так думало в деревне большинство, и уверенность, что на их стороне правда, была непоколебимая»), о подворовывании во время извоза в Москве, о котором «говорилось <…> откровенно, безо всякого помысла о том, что этим неудобно хвастаться. Некоторые не стеснялись даже и делать такие вещи на виду».
Семенов рассказывает о том, что мужики, промышлявшие возкой льна, заезжали с нагруженными возами домой, открывали возы, «выбирали там лучшие связки льна, оставляли их дома, а на их место клали свои худшего качества. Таким образом, обменивши пять пудов льна, каждый получал рублей на 10 от обмена, кроме платы за извоз. Обменявши так весь свой лен, некоторые покупали плохой лен у соседей и мешали его. При сдаче же льна в большой партии малое количество плохого не замечалось, и всем это сходило с рук», так же шло и подсыпание песка в семена при продаже.[33]
«Такая легкость в отношении к чужой собственности и уверенность, что в этом нет ничего предосудительного, были сначала мне непонятны. Как же это так? — думал я. Есть заповедь, которая прямо говорит: „не укради“; есть статьи закона, строго карающие присвоение чужого, и все-таки нарушение этих установлений делается настолько явно, как будто бы это самое обычное дело. Мало этого, такими поступками некоторые были склонны хвастаться, хотя грехами, более невинными, они бы хвастаться не решились. Я долго ломал над этим голову и пришел к тому убеждению, что делающие так не верят тому, что это грех (курсив автора. — М. Д.); греховность такого рода поступков не вошла в их сознание, ну, настолько, например, как уверенность в недопущении употребления скоромного в постный день, как начать работать поутру не умывшись и т. п. Ни внушениями от других, ни практикой жизни не воспитано в них чувства недозволенности этого, а напротив, воспитывалось другое. Во всей своей прошлой жизни стесненный в пользовании дарами природы, а часто и произведениями рук своих, крестьянин, желавший этим пользоваться, мог делать это только „урывом“, тайком. А так как обстоятельства, стеснявшие его, длились целые века, то этот способ вошел в такое обыкновение, что крестьянское общественное мнение приучилось относиться к нему безразлично. Такое отношение переходило из поколения к поколению и сохранилось до наших пор, когда условия несколько изменились. Что это именно так, видно из того, что легкое отношение к чужой собственности многими допускается только к чужим и людям другого положения. Мужик, с легким сердцем обменивающий лен, не возьмет у соседа клока сена, не решится переменить косы, грабель, и таких большинство».[34]
Итак, постепенно крестьяне стали принимать и воспринимать Гариных.
Но этой душевностью нельзя было обольщаться. Потребительское отношение доминировало, они были готовы принимать благодеяния, пока не видели в них угрозы своему пониманию выгоды.
В целом же между ними была пропасть, природу которой, повторюсь, можно понять только в историческом контексте.
Вернемся, однако, к программе Гарина.
Главной проблемой Князевки была, естественно, нехватка пашни.
Уровень крестьянского земледелия Гарин оценивает как крайне низкий: «Напрасно думают, что мужик хорошо знает свойства своей земли и условия своего хозяйства: он полный невежда в агрономических познаниях и страшно в них нуждается. Отсутствие знания, апатия к своим интересам, отсутствие правильного понимания условий, в которые он поставлен, поразительны.
Здесь крестьянам необходима энергичная посторонняя помощь; сами они не скоро выберутся из своего застоя».[35]
Как и в тысячах других черноземных селений, у князевцев отсутствовала осенняя вспашка под яровые для удержания влаги («…до весны-де далеко, кто там жив еще будет!»), яровые они сеяли поздно, сев был излишне густым. Кроме того, большим злом были переделы земли: «Хлебородность правильно обрабатываемой из года в год земли с каждым годом растет. При ежегодном же переделе хорошо обработанная в этом году земля попадает на будущий год к бессильному бедняку мужику, который при всем желании ничего другого не сделает, как только изгадит ее, — и сбруя плохая, и снасть плохая, и лошаденка плохая, да и сам-то от ветру валится».[]36
Землю удобрять они не хотели и были чрезвычайно консервативны: «Крестьянин страшный рутинер. Много надо с ним соли съесть, пока вы убедите его в чем-нибудь».[37]
Все это не-делание оправдывалось формулой: «Мир велик, не один человек, — не сообразишь».
Гарин проанализировал ситуацию и выстроил следующую логическую цепочку.
Первым следствием выхода на сиротский надел в 1861 году стало ослабление общины. А после того как князевцы переписались в мещане, чтобы не платить подушной подати, община «окончательно подорвалась», поскольку она во многом лишилась главных рычагов воздействия на крестьян — земельной и податной власти.
Но тем самым, по мнению Гарина, рухнул единственный оплот против кулачества. Подтверждение своей правоты он видел в получивших полный надел соседних деревнях, где благосостояние крестьян было неизмеримо выше, а кулаки имели куда меньшее влияние, чем в Князевке.
Поэтому Гарин решил, что — помимо внедрения удобрения, правильной пашни и других нововведений — он обязан вернуть своих крестьян «к их прежнему общинному быту».[38]
Вот так — не более и не менее.
При этом он сознавал, насколько сложна взятая им на себя задача, понимал, что ему будут сопротивляться как кулаки, так и обленившиеся и опустившиеся бедняки, однако не представлял другого пути подъема благосостояния деревни.
Он считал, что «нужно всю деревню заставить действовать как один человек» (напомню, что именно об этом, о таком единстве деревни все время мечтал Глеб Успенский).
Для этого требовалась сила, и она у него была. Его власть над крестьянами «была почти безгранична» — он не мог их лишить только воздуха, а все остальное было в его руках, включая кладбище, по поводу чего мужики часто шутили: «Мы и до смерти и после смерти ваши».
Гарин считал, что «гнусно» использовать такую силу в своих интересах. Однако употребление силы «для их блага, когда доводы не действовали»[39], было, по его мнению, единственным вариантом достижения цели.
«…Яко дети, неучения ради…»
Что же, это вполне себе петровско-социалистическая мечта — «всю деревню заставить действовать как один человек».
Нашего героя, однако, хорошо характеризует то, что он иногда все же сомневался в справедливости нарисованной им себе картины и в том, «действительно ли так необходимо было заставлять крестьян отрешиться от их способа ведения дела».
Однако в итоге он решил, что повысить благосостояние князевцев возможно, если они согласятся сделать следующее:
1) Взять по контракту с ним на 12 лет столько земли, сколько им нужно, — под условием круговой поруки;
2) Разделить землю между отдельными дворами один раз на «все 12 лет совершенно равномерно по качеству как между богатыми, так и между бедными»;
3) Ближнюю к деревне землю они должны удобрять, и с этой целью весь навоз деревня будет «вывозить зимой на ближайшие паровые поля»;
4) Под яровые культуры земля должна пахаться с осени.[40]
Сформулировав эти условия, не раз обсуждавшие в тогдашних СМИ, Гарин начал действовать, однако предварительные переговоры успеха не имели. Чичков, главарь богатеев, изо всех сил старался доказать несостоятельность его предложений.
Тогда Гарин, собрав сход, поставил ему ультиматум: либо крестьяне соглашаются на его условия, либо он будет сеять один, а они станут его работниками. Чтобы смягчить впечатление от своего напора, он объявил, что отпустит им лес на льготных условиях для подновления изб и построек.
Чичков, вертевший сходом, как ему хотелось, был уличен в обмане и Гарина и крестьян. В итоге после скандала, закончившегося уходом богатеев из деревни, крестьяне приняли контракт.
Это был счастливый момент в жизни Николая Георгиевича: «Засыпал я с легким сердцем. <…> Такие минуты переживаются редко, но чтоб их пережить, не жаль годов труда и невзгод. <…>
Ушел я с прежней своей арены — и на смену мне явились десятки, может быть, более талантливых людей, тогда как здесь, уйди я, — и некому заменить меня. И если после долгой жизни я достигну заветной цели — увижу счастье близких мне людей — моей семьи и трех-четырех сотен этих заброшенных, никому не нужных несчастных, то я достигну того, больше чего я не могу и не хочу желать».[41]
Однако, для того чтобы поднять крестьян до уровня, который позволял им начать ведение «правильного хозяйства», он должен был открыть им серьезный кредит — до 1,5 тыс. рублей, потому что в одних дворах лошадей не было совсем, а в других их не хватало — сообразно числу работников. Кредит был рассрочен на несколько лет под условием различных зимних работ.
«Крестьяне энергично взялись за дело. Мысль, что они снова станут взаправдашними крестьянами, что у них снова заведутся амбары (большинство за ненадобностью их продало), в сусеках которых не мыши будут бегать, а хлеб будет лежать, что на гумнах снова будут красоваться аккуратно сложенные клади хлеба, веселила крестьян и придавала им энергии.
Прошел год. Деревня значительно преобразилась, и мужики весело поглядывали на свои аккуратные или совсем новые, или подновленные избы».[42]
Поначалу все пошло хорошо. Крестьяне обстроились, урожай был отличный. Он помирился с пятью изгнанными богатеями, хотя он и предвидел, что они будут баламутить народ. Решение это оказалось роковым.
Их попытка найти счастье на стороне оказалась неудачной. Они приписались к одной мордовской деревне с душевым наделом в 15 десятин. Хватало всего — и земли, и леса, и воды. Оказалось — вопреки народническим идеям, — что не в одной земле счастье. В итоге они «как посчитали-то за год, так и увидели, что без малого половину денег-то порастрясли. Копили годами, а прожили годом».[43]
Очень быстро Гарин понял, что совершил ошибку, но даже и представить не мог ее масштаба.
Богатеи снова сели деревне на шею, которую она с готовностью подставила, — они начали сдавать в долг по дешевке (3 рубля вместо 10) будущую работу на жатве. Гарин, узнав об этом, поднял цену на свою жнитву, и почти все крестьяне пошли на это, но часть все равно одолжилась еще и у богатеев. Не задумываясь о будущем, они брали в долг у Гарина, а если тот отказывал, то у кулаков.[44]
Из текста повести прямо следует, что многие крестьяне не просто плохо понимали, как надо строить свой бюджет, — они элементарно не могли свести вместе разные статьи своих расходов. У большинства из них не было не то что стратегии ведения хозяйства, но даже сколько-нибудь ясного хозяйственного плана, элементарного расчета, не было системы приоритетов — все для них как будто шло в одну цену.
Зато была отработанная за века система оправдания собственной безалаберности (в этом они напоминали разладинцев Успенского), которая включала невозможность все предусмотреть и Господа в качестве верховного арбитра.
В итоге они оказались по уши в долгах, а виноватым, естественно, считали его:
«— Работаем, как лошадь, а толков никаких; так, в прорву какую-то идет. Хуже крепостного времени выходит. <…>
— <…> Что за беда! Бывало, зиму-зимскую на печи лежали, горя не знали, а тут, почитай, все с отмороженными носами ходим. Ты гляди: буран ли, мороз ли, а ты все неволишь: айда да айда!»[45]
В отношениях с большинством крестьян явно наметилась трещина.
Ее усугубил неурожайный год.
Крестьяне приписывали неудачу озимых редкому посеву и говорили Гарину, что он «ошибил» их и теперь они будут без хлеба.
Когда подошло время сева ярового, оказалось, что из-за холодов на вспаханной с осени земле вылез — как будто специально посеянный — сорняк козлец. Вывести его можно было, перепахав землю заново, но мужики отказывались это делать и говорили, что не надо было пахать с осени:
«— Этак и станем по пяти раз пахать, да хлеба не получать, а кормиться чем будем? <…>
— <…> Нет уж, что Бог даст, а уж так посеем».[46]
Он предупреждал князевцев, что они останутся без хлеба, что им просто не повезло — ведь он предупреждал их о том, что раз в 10 лет такой вариант с осенней пашней бывает, — и надо просто исправить ситуацию, пока еще это возможно. Однако крестьяне угрюмо молчали. Озимые тем временем пропадали, и Гарин решил перепахать озимые поля и засеять их яровыми культурами: пшеницей, полбой, гречей и преимущественно подсолнухом.
Крестьяне страшно удивились тому, что он заново пашет озимь, но примеру его последовать не захотели, ссылаясь на то, что «по-нашему <…> это дело Божье. Даст Господь — будет, а не даст — ты ее хоть насквозь пропаши, ничего не будет».[47]
Заново перепахали землю немногие, а у остальных не уродились ни озимые, ни яровые. Крестьян охватил, по замечанию Гарина, «табунный ужас и страх за будущее» — одни в ожидании предстоящего голодного года начали продавать («мотать») лишнюю скотину, большинство сократило запашку под озимые почти вдвое, продавали амбары, новые избы.
Он ободрял их, призывал не падать духом, поскольку беда еще не пришла, уговаривал не продавать скот по дешевке и постройки за полцены, не уменьшать посевы, обещал, что не бросит их, — напрасно.
Как можно видеть, Гарин вел свою линию вполне твердо и прямолинейно, однако его одолевали сомнения, и он не мог не видеть, что дело продвигается совсем не так гладко, как ему представлялось в теории.
Было понятно, что в первую очередь речь шла о неблагоприятном стечении климатических условий. Как назло, случился редкий год, когда весенняя пашня не получилась. Однако кроме этой очевидной причины было и нечто другое, мешавшее делу, что выходило за рамки авторского кругозора.
Оставался нерастворимый осадок взаимного непонимания.
Пространство для контакта резко сузилось.
Он пытался объективно разобраться в ситуации и понять, почему каждый его шаг наталкивается на постоянное враждебное упорство со стороны крестьян. Ведь то, что он навязывал им, было, безусловно, полезно, и лучше всего это доказывали его собственные поля.
Почему они не верят в успех? Не могут же они не понимать, что в этом прогрессе залог их будущей силы?
Да, конечно, он видел, что во всех их действиях присутствует лень, но природа этой лени была для него ясна: «…свежая, живая рыба в реке и та же вялая, сонная рыба в садке — наглядная параллель, дающая объяснение, почему крестьянин без знания, без земли и без оборотного капитала будет и ленив и беспечен».[48]
Все это было Гарину вполне понятно, и, упрекая крестьян в лености, он хотел лишь подстегнуть их. Цели эти упреки, однако, не достигали, зато вызывали тающее отторжение. Он походил на человека, идущего «к толпе с руками, которые переполнены всяким добром, предназначенным для нее, а лица этой толпы уже кривятся и раздражением и злобой».[49]
Он искренне не понимал, что они видят мир по-другому и это такая сфера жизни, в которой призывы довериться, делать «как я», работают не всегда. Он просто не слышал того, что ему говорили люди.
Он весьма удачно совершил поездку в Рыбинск, продал хлеб на 25 % дороже против цены, которая стояла в Бугуруслане.[50] И это открывало перспективы.
Возвращаясь, он переживал тот знакомый, убежден, читателям чудесный момент, когда успех окрыляет человека жаждой новых свершений.
Он уже мечтал о командировке в США от земства для изучения элеваторного дела, о строительстве первого элеватора, о непосредственном выходе на лондонский рынок и продаже пшеницы по двойной цене, о превращении Князевки в большое село с церковью, с сельскохозяйственной школой, агрономической станцией, о дешевой железной дороге от села к элеватору и урожае в 400 пудов. И о том, что крестьяне «уже давно стали собственниками земли».[51]
Жизнь, однако, сильно разошлась с этими мечтами. За время его поездки случилось страшное и, видимо, неизбежное.
По приезде он узнал, что его гордость — мельница с молотилкой — сгорела.
Они не были застрахованы — из-за русского «авось».
Однако теперь, после пожара, Гарин стыдился страховать остальное имущество, полагая, что этим он оскорбит своих крестьян, поставит под сомнение их непричастность.[52]
Подобная щепетильность оказалась явно не у места — вскоре на глазах у гостей, приехавших на крестины гаринского сына, загорелся громадный новый амбар, куда только что ссыпали прекрасный урожай подсолнечника — примерно на 30 тыс. рублей.[53]
Потом настала очередь амбаров с хлебом.[54]
Это было фиаско.
Если мельницу можно было списать на случайность, то здесь отпали малейшие сомнения.
Страницы, описывающие чувства Гарина, испытать которые не пожелаю никому из читателей, читать спокойно трудно.
Гарин сумел — не хуже персонажа сыщицкого романа — «вычислить» поджигателя, старшего сына Чичкова, и арестовал его.[55]
Правосудие ему пришлось вершить в одиночку.
А деревня тем временем напилась и двинулась к барскому дому.
Тут-то выяснилось, что и он с семьей, несмотря на все, что он сделал для князевцев за эти годы, был совершенно не застрахован от участи своих предшественников: «Мы все мгновенно вскочили и бросились к окну. Мое сердце сильно стучало.
Вдоль садовой ограды медленно, растянуто двигалась толпа мужиков к усадьбе. Крик, ругань пьяных голосов по мере приближения всё больше и больше стихали.
Я стоял, точно очарованный. Мысль, что они могут явиться, ни разу не приходила серьезно мне в голову. Зачем они идут? Требовать освобождения Чичкова? А если я откажусь? Они покончат с нами… С нами? С людьми, которые только и думали, только и жили надеждой дать им то счастье, о котором они и мечтать не смели? Для чего покончить? Чтоб опять подпасть под власть какого-нибудь негодяя вроде Николая Белякова?
Передние вошли во двор и с недоумением остановились, ожидая задних.
Вон стоит пастух, сын той старухи, которой мы некогда сделали русскую печь, выстроили новую избу. Теперь эта изба, эта печь его. Куда девалась его благодушная патриархальная фигура, которою мы так часто любовались с женой, когда, бывало, под вечер, во главе своего стада, он величественно и спокойно выступал, как библейские пастухи, неся на плече знак своего сана — длинный посох? Теперь борода его всклокочена, он сгорблен, шапка сдвинута на бок, глаза скошены, в лице тупое выражение не то какой-то внутренней боли, не то бешенства. Рядом с ним стоит Андрей Михеев, которому прощено столько недоимок, сколько у него волос на голове. Он слегка покачивается; оловянные глаза без всякого выражения бессмысленно и тупо смотрят на мой дом, ноги расставлены. Он тоже ждет остальных или, может быть, старается вспомнить, зачем он пришел сюда? А вот и старый негодяй Чичков, их новый командир, что-то суетливо и спешно объясняет толпе… Вид его вызвал во мне прилив дикой злобы, смешанной с какою-то ревностью.
Я со всею моею наукой, со всею моею любовью, со всею моею материальною силой, физически уже побежден в сущности этим простым, необразованным негодяем. Теперь он посягает на последнее: он хочет заставить меня обнаружить и нравственную несостоятельность, — он хочет заставить меня струсить, хочет вынудить исполнить его требование. Мысль, что человек, мною лишенный былой власти над толпой, теперь опять стал коноводом ее — и где же? у меня во дворе, откуда он всегда так позорно изгонялся — жгла меня.
„Нет, негодяй, и теперь ты недолго покомандуешь. Нет, это не твоя толпа, которую ты умел только грабить. Это мои — и только ценою жизни я их тебе уступлю“.
И, сдерживая охватившее меня чувство, я отворил дверь и стал медленно спускаться к толпе. Меня не ждали со стороны флигеля и заметили, когда я подошел почти в упор. Мое неожиданное появление, вероятно, взбешенное, решительное выражение лица произвели ошеломляющее впечатление на Чичкова. Какое-то невыразимое бешенство охватило меня. Я бросился к нему… Дальнейшее я смутно помню. Передо мной мелькнула и исчезла испуганная фигура Чичкова, и я очутился лицом к лицу с молодым Пимановым, сыном караульщика.
— Почему твой отец не на карауле?
Не помню, что он ответил мне, но помню его нахальную, вызывающую физиономию.
— Шапку долой! — заревел я и двумя ударами по лицу сбил его с ног.
— Батюшка, помилуй! — закричал благим матом Пиманов.
Этот пьяный, испуганный крик решил дело.
Передо мной с обнаженными головами стояла пьяная, но покорная толпа князевцев, а сбоку меня — дворня и самовольно ушедший из-под ареста урядник. Чичков скрывался за изгородью.
Я опомнился».[56]
На следующий день пришло известие о том, что мать его жены больна раком, и они уехали. В имении появился жесткий управляющий.
Чичкова признали виновным, но крестьяне присяжные отпустили его.[57]
Когда через пару лет Гарину пришлось вернуться, выяснилось, что поджигал не старший, а младший сын Чичкова, который умер и перед смертью покаялся, что амбары сжег он, и раскрыл все дело.
Оказалось, что пять богатых дворов решили устроить пять пожаров и бросили жребий. Тот, кому выпало жечь мельницу, нанял за полведра водки пастуха, сына той старухи, которой Гарины выстроили избу с печью, а другой для поджога склада с подсолнухами нанял Михеева.
За эти два года, как выяснилось, «и Чичков рехнулся <…> и Михеев от опоя умер, и пастух пропал без вести, да и все богатеи не добром кончили — обедняли, последними людьми стали».[58]
Едва ли такой исход был хеппи-эндом для Гарина, но для крестьян — определенно.
В начале зимы голодного 1891 года, пять лет спустя, он снова приехал в Князевку, чтобы предпринять вторую попытку осуществить свои мечты.
Пять лет он много думал и много работал, в том числе и над собой. Главный урок пережитого и передуманного он определил так: «…я не приобрел еще одного диплома, <…> но я приобрел компас самосознания, с помощью которого я мог ориентироваться. Я ехал теперь в Князевку и понимал горьким своим собственным опытом, что добрыми намерениями и ад устлан, что петлей и арканами даже в рай не затащишь людей, что в моей деятельности в Князевке я с ног до головы и с головы до ног был крепостником.
Как лучший из отцов командиров доброго крепостного времени, я тащил своих крестьян сперва в какой-то свой рай, а когда они не пошли, или, вернее, не могли и идти, потому что рай этот существовал только в моей фантазии, я им мстил, нагло нарушая все законы, посягая на самые священные человеческие права этих людей.
И это делал я, человек, который благодаря своему диплому считал себя образованным. Что же говорить о других, и такого образования даже не имеющих, но не менее твердо желающих создать благо для этих несчастных? Что сказать об этих несчастных, над которыми я, человек без всяких прав власти, человек равный с ними перед законом, мог мудрствовать и проделывать с ними все вплоть до изгнания их из родины?
И в какой ад мы все желающие можем, наконец, превратить жизнь деревни в нашем благом намерении создать ей свой рай?»[59]
Пережив голодный год — разумеется, он помогал крестьянам чем мог, — Гарин поначалу не знал, что делать дальше. Однако конец неопределенности положил пожар Князевки, выгоревшей дотла.
Как на это мог отреагировать человек его калибра?
«В такое мгновение так отвратительна жизнь, если не хочешь помочь.
И я сказал всем этим несчастным:
— Не надо плакать, я дам вам лес, деньги, хлеб, дам работу. Я не буду вас больше неволить и насиловать, живите, как хотите, пока идите, занимайте мои помещения и не плачьте больше!
Но они плакали, бедные страдальцы земли, может быть, и я плакал. Это был тот редкий порыв с обеих сторон к братству, любви, состраданию, когда кажется, что если б охватил он вдруг все человечество, то и горе земли сгорело бы все бесследно, вдруг и сразу в этом огне чувства».[60]
У Гарина было мало наличных денег, но сумел занять необходимое, а бревна на избы дал из своего леса. Характерно, что его помощь «враждебно взбудоражила всю округу» — вплоть до того, что соседний батюшка (!) с амвона упрекал его в нарушении нового лесоохранного закона.
В губернию пришла холера, которой переболел он сам.
И вскоре на одной вечеринке он познакомился с агрономом Лихушиным, который предложил ему продуманный план превращения Князевки в доходную экономию с интенсифицированной 12-польной системой хозяйства. При этом план имел смысл только в случае строительства железной дороги в их местности.[61]
Гарин, сам будучи профессионалом до мозга костей, мог оценить профессионализм других и дал ему свое полное согласие.
Он сумел найти деньги, составил проект дешевой узкоколейки в 400 верст, которым заинтересовал уездные земства, и смог пробить его в Петербурге.
Тем временем с весны в Князевке началась невиданная дотоле жизнь.
Появилась разнообразная сельхозтехника (плуги Сакка, рядовые сеялки, всевозможные бороны, сенокосилки, жатки, молотилки, сортировки для семян). Рабочий скот и специально выписанный племенной. Всю Князевку разбили на хутора, строились жилые помещения, сараи для машин, амбары и сушильни. В оврагах делали пруды, а речки приспосабливали для будущего орошения.
«Работа кипела и в поле. Лихушин, ставя идеалом своевременность посева, торопился и нагнал сотни людей и лошадей. <…> Надо знать неподвижность деревни, отсутствие всякого представления здесь о времени, чтобы оценить энергию, нужную для того, чтобы вызвать такую кипучую жизнь».[62]
Тем временем дорога была построена и быстро преобразила местность, ставшую реальной частью всероссийского рынка.
«Деревни пестрели интеллигентным элементом, ласковым, любящим, отзывчивым», создавались дома трудолюбия с мастерскими, ткацкими усовершенствованными станками.
«В Князевке Лихушин и Шура давно уже устроили столярную и ткацкую мастерские, образцовое пчеловодство. <…> Молодые столяры и пчеловоды выписывали журналы, увлекались Горьким».
Бабы ткали сарпинку и в зимний день выручали до 40 копеек. А летом женская поденщина доходила и до 80, в то время как «прежде 20 копеек нигде не найдешь…».
«Князевцы вследствие громадного хозяйства на лето частью превращались в разного рода досмотрщиков по работам, частью ушли на железную дорогу, частью в город. Уходили, превращаясь там понемногу в мастеровой народ. Ходили в пиджаках, связи с деревней не прерывали, но и назад не хотели.
А другие, наоборот, упорно продолжали свое хозяйство, знать не хотели никаких новшеств, предпочитали свою работу какой бы то ни было поденщине и бедствовали: спокойные, стойкие, твердые в вере отцов».[63]
Вскоре случился такой громадный урожай дорогих культурных хлебов, что у Гарина за вычетом всех расходов и убытков очистилось свыше 100 тыс. рублей.
Но «полным торжеством Лихушина была сельскохозяйственная выставка, первая в нашем уезде».
Князевские экспонаты получили первый приз, и это было справедливо.[64]
Таким образом, вторая попытка Гарина оказалась более чем успешной и не менее поучительной, чем первая.
УРОКИ ЭКСПЕРИМЕНТА
А теперь попытаемся еще раз осмыслить изложенное.
Глобально, конечно, эта история о том, что, вспоминая классику, «осчастливить насильно — нельзя».
Эксперимент Гарина-Михайловского обнажил бо`льшую часть проблем, стоявших перед русским сельским хозяйством.
Мы должны понимать, что фактически Гарин попытался в рамках одного отдельно взятого имения провести два варианта аграрной реформы, при которой создается образцовое крупное хозяйство и одновременно поднимается благосостояние крестьян.
Для темы этой книги эта история важна еще и потому, что ребром ставит одну из ключевых проблем дореволюционной публицистики — перспективы взаимоотношений помещиков и крестьян. Точка зрения левых народников была проста: помещики должны уйти из деревни, им там нет места.
Верно ли это?
Сам того не сознавая, Гарин провел контрфактическое моделирование, но не виртуальное, как Н. М. Карамзин в «Письме сельского жителя», а самое настоящее, реальное.
Гарин по приезде дал крестьянам все, чего требовали народники всех мастей:
— землю сообразно рабочей силе семьи — хотя и с чересполосицей;
— дешевое пастбище;
— дешевый кредит, притом что их платежи как дарственников были минимальны;
— материальную помощь при каждом удобном случае, а также школу и лечение.
А сверх того, самого себя в роли доброжелательного, совестливого руководителя, который, несмотря на приверженность капитализму как более производительной системе, о деревне рассуждает с легким социалистическим акцентом, который не очень думает о прибыли, а занимается, по понятиям того времени, филантропией больше нужного.
По обыкновенной таблице умножения он был обречен на успех.
По деревенской таблице — катастрофа была неизбежна.
Его «комсомольский», как сказали бы в ХХ веке, — в хорошем смысле — задор и напор столкнулись с ватной стеной вековых предубеждений.
Его попытки рационализировать крестьянское хозяйство сообразно выработанной им программе, потребовавшей от князевцев приложения бо`льших, чем обычно, усилий, они отвергли. Хуже того, они поступили с ним «своим средствием», как говаривал Г. И. Успенский, то есть сожгли его имущество и фактически сделали его банкротом.
Почему?
Я вижу три главные причины.
1. Первая лежит в исторически сложившейся крестьянской психологии, построенной на глубочайшем врожденном недоверии к власти, к помещикам в первую очередь.
Да, какую-то роль в его поражении сыграло неудачное стечение обстоятельств (неурожайный год), однако главная причина кроется в дурной психологической наследственности крепостничества.
Изменить эту психологию могли только время и просвещение, появление нового поколения, вернее поколений, прошедших через школу.
Крестьяне не верили в его искренность, его мотивация не входит в понятный им репертуар барского поведения — он либо «за крест» старается, либо «за душеньку».
Возможность искреннего сотрудничества не укладывается в их жизненный опыт.[65]
До 1861 года Гарин мог бы приказать, условно говоря, декретом Совнаркома делать по-своему, так же как П. Д. Киселев волевым командирским решением внедрял картофель на поля государственных крестьян.
А в 1884 году он может заставить их только экономически, поставив в тяжелое положение. Да, конечно, в лучших целях и с лучшими побуждениями, для их же пользы тянуть их в рай против их воли, но все это называется «осчастливить насильно».
То, что при этом он часто готов расстелиться перед ними, их мало трогает, потому что их предубеждения, как айсберг, который еще не готов таять, за ними — все «26 томов Соловьева», весь опыт предыдущей истории.
Он как бы «добрый барин», но это факт его биографии. Тем легче им попользоваться — и они это делают. Он действительно для них себя не жалеет и, конечно, ждет благодарности. Она, может быть, и бывает, ситуативная, но она никак не отменяет главного — он помещик, он зло, пусть и вре´менное.
Эта история показывает глубину и ширину пропасти между крестьянами и господами. Да, жгли его не все князевцы, но, даже оставляя в стороне проблему общей их осведомленности, среди конкретных поджигателей были двое из тех, кого он облагодетельствовал.
Но ведь и помимо пожара — пьяная науськанная толпа была в пяти минутах от погрома. Так что в плане моральной ответственности все хороши. Несмотря на многократные заверения в любви и благодарности, на школу, лечение и елки с праздниками.
Гаринский Чеботаев, с самого начала бывший противником его «заигрываний», как он это называл, с крестьянами, прямо считал, что интересы помещиков и крестьян примирить невозможно, как невозможно добиться тех гармонических отношений с крестьянами, о каких мечтала семья Гариных.
Он проиллюстрировал казус Гарина такой историей: «Позвали вы человека и сказали ему: „Вот тебе рубль“. — „За что?“ — „Так, ни за что“. — „Спасибо“. И на другой день позвали и дали, и на третий, и на четвертый, и так далее, приучив себя давать, а их брать. И в один прекрасный день, когда вместо рубля вы дали им полтинник, они обиделись и стали жечь вас».[66]
И как ни грустно, но в этом жестком мнении была большая доля правды. Чеботаев считал, что между помещиками и мужиками нет ничего общего, их интересы диаметрально противоположны, поэтому нечего ждать искреннего сближения.
Большая ошибка рассчитывать на крестьянскую признательность, на возможность откровенных — без второго и третьего «дна» — отношений с ними. Они с молоком матери всосали убежденность в том, что помещик — их враг, что он «дармоед и паразит», а земля принадлежит им. И гаринская готовность платить им больше обычного и давать больше, чем они просят, еще больше убеждает их этом.
И Гарину не стоит обманывать самого себя и пытаться переделать их жизнь сообразно своим «неосуществимым иллюзиям», из которых ничего толкового выйти не может. Отношения между сторонами должны быть сугубо деловыми. Ему нужна их работа, а крестьянам — его земля. Если он дает им землю и не обманывает их при этом, то уже это хорошо, но на этом отношения и должны заканчиваться.
Если он хочет им помогать — пожалуйста, но это нужно делать таким образом, чтобы его помощь не стала для крестьян поводом думать, что теперь он обязан им помогать всегда.
При этом надо сознавать, что он как помещик не может иметь на них серьезного влияния. Он может прожить с ними 100 лет, однако весь его «столетний авторитет подорвет любой пришлый солдат самою нелепою сказкой».[67] Им нужна школа, больница, хороший священник — дайте им это. Однако не нужно строить здания на песке, «да не обрушится оно и не погубит строителей».
Примерно то же он услышал от двух крестьян, чье мнение ценил, «которые выдавались из толпы своим более широким пониманием явлений жизни, отличались своей способностью обобщать факты».
Но дело было не только в недоверии.
2. Текст ясно показывает, что большинство крестьян Князевки — носители мифологического сознания. И в полном соответствии с идеями школы Чаянова они не хотят работать сверх необходимого минимума. Рациональная «рыночная» психология им не понятна и не нужна. В этот «рай для благородных», цитируя Стругацких, они не хотят.
Да, возможно, рассуждает условный князевец, я буду жить лучше, но я не хочу для этого прикладывать те усилия, которых требует для меня мой незваный благодетель! Мне вполне комфортно в этих пусть не самых роскошных, но привычных условиях.
Со времен Текутьева прошло 130 лет, и дворянство перешагнуло за это время через несколько интеллектуальных эпох.
Миллионы крестьян во многом остались теми же, ибо им не дали измениться.
И Гарин, сталкиваясь с архаичным мировосприятием крестьян, с вековыми привычками и суевериями и т. д., начинает до смешного походить на Текутьева, тоже жаловавшегося на непонимание крестьянами своих «выгод и польз», — с понятной поправкой на разность времен, темпераментов, образования и эволюции русского языка.
Все усилия обоих помещиков рационализировать жизнь своих крестьян наталкиваются на упорное сопротивление — так волны разбиваются об утес без особого ущерба для утеса.
Что стоит за этим?
Опыт десятков поколений предков как залог выживания. Потому что эта схема, укладывающаяся в их схему отношений с природой, с Богом, освящена временем.
Однако и это не все.
3. Вековой консерватизм, работавший против Гарина, поддерживался стадностью. Оказалось, что даже и в князевской урезанной общине общинное сознание работает вполне эффективно. Консерватизм крестьян — вещь естественная. Однако община укрупняла его, как и всё вообще.
Я уже говорил, что когда-то мое знакомство с писателем Гариным-Михайловским началось с основанного на реальных событиях рассказа «Волк» — воистину страшного, даже душераздирающего изображения пореформенной общины.
Это настоящий обвинительный акт — и не только общине-волку, но и всей этой безмозгло-близорукой части русского общества, которая затвердила три с половиной неверных тезиса из Аксакова и Герцена пополам с Чернышевским о том, как в общине хорошо и как нам по этому поводу якобы завидует все человечество, а во всех бедах деревни виноват только «проклятый режим».
Тем удивительнее мне было узнать, что в Князевку Гарин ехал, будучи убежденным адептом общины и поначалу хотел ее восстановить в полном объеме.
Однако Князевка на 180 градусов изменила его взгляды на общину. Он быстро понял, насколько далеки от жизни народнические иллюзии, насколько стадность делает масштабнее любое отдельно взятое личное чувство, и прежде всего негативного характера, идет ли речь о нежелании возить навоз или закрывать кабак.
А уж сцена наступающей на его дом пьяной толпы, когда он, реально опасаясь за жизнь жены и детей, нашел в себе мужество выйти к ней в одиночку, наглядно показала размеры и опасность протестного потенциала этого стада. А напиться стаду несложно.
Неудивительно, что его прообщинный энтузиазм угас.
Итак, попытка реформирования одной отдельно взятой деревни по народническим рецептам провалилась. Хотя, быть может, в другой деревне с не столь брутальной «генетикой», у него получилось бы лучше.
А вот во второй свой приезд Гарин весьма успешно фактически прорепетировал Столыпинскую аграрную реформу.
Сосед Чеботаев, возможно, был прав применительно к той конкретной ситуации — засы`пать пропасть, за века возникшую между помещиками и крестьянами, невозможно.
Однако иногда через пропасти строят мосты.
Проект Лихушина как бы и построил мост между Гариным и деревней, вырвав крестьян из привычного мира и круга жизни, быстро и заметно расширив их умственные горизонты и, очевидно, улучшив их благосостояние. Притом без всякого принуждения.
Вторая попытка изменила условия задачи. Гарин дал крестьянам индивидуальный выбор, не зависящий от общины. Хочешь — сотрудничай с ним, хочешь — веди хозяйство по-прежнему.
Гарин отделался от общины: часть крестьян посадил на хутора, а другую часть развязал с землей, расширил их круг занятий и промыслов, а кто-то при этом ушел в город и т. д. А кто-то продолжал бедствовать, но исключительно по своей воле.
И тем самым Гарин дал ответ на вопрос, возможно ли взаимовыгодное сосуществование помещика и крестьян, возможно ли примирить их интересы.
Оказалось, что возможно.
Новая Князевка стала примером эффективного симбиоза помещиков и крестьян.
Отсюда вытекала рекомендация правительству — если оно хочет поднять уровень сельского хозяйства, ему нужно разобщить общинное стадо и сделать это именно волевым командирским решением.
1. Кофод К. А. 50 лет в России. М., 1997. С. 130—135.
2 Там же. С. 137—140.
3. Там же. С. 143.
4. Там же. С. 150.
5. Там же. С. 157, 158.
6. Там же. С. 159.
7. Кофод А. А. Крестьянские хутора на надельной земле. СПб., 1905.
8. Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений. В 5 т. М., 1957. Т. 4. С. 692.
9. Успенский Г. И. Из деревенского дневника. Приложение // Успенский Г. И. Собрание сочинений. В 9 т. Т. 4. М. 1956. С. 540.
10. Гарин-Михайловский Н. Г. Несколько лет в деревне // Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений. В 5 т. Т. 3. М., 1957. С. 18, 19.
11. Там же. С. 18.
12. Там же. С. 19, 20.
13. Там же. С. 21.
14. Там же. С. 21, 22.
15. Там же. С. 25.
16. Там же. С. 21—23.
17. Там же. С. 25—27.
18. Там же. С. 8, 9.
19. Там же. С. 9.
20. Там же. С. 14—19.
21. Там же. С. 42.
22. Там же.
23. Там же. С. 43.
24. Там же.
25. Там же. С. 23.
26. Там же.
27. Там же. С. 24, 25.
28. Там же. С. 44.
29. Там же.
30. Там же. С. 44, 45.
31. Там же. С. 45.
32. Там же. С. 45—47.
33. Семенов С. Т. Двадцать пять лет в деревне. М., 1915. С. 37—39, 51.
34. Там же. С. 39, 40.
35. Гарин-Михайловский Н. Г. Несколько лет в деревне. С. 29.
36. Там же.
37. Там же. С. 49
38. Там же. С. 26, 27.
39. Там же. С. 27.
40. Там же. С. 30.
41. Там же. С. 41.
42. Там же. С. 63.
43. Там же. С. 93, 94.
44. Там же. С. 94, 95.
45. Там же. С. 96, 97.
46. Там же. С. 100, 101.
47. Там же. С. 101.
48. Там же. С. 103—105.
49. Там же. С. 105.
50. Там же. С. 109—113.
51. Там же. С. 113.
52. Там же. С. 114—116.
53. Там же. С. 117—120.
54. Там же. С. 123, 124.
55. Там же. С. 129—133.
56. Там же. С. 137, 138.
57. Там же. С. 140.
58. Там же. С. 143.
59. Гарин-Михайловский Н. Г. В сутолоке провинциальной жизни // Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений. В 5 т. Т. 4. М., 1958. С. 342.
60. Там же. С. 357.
61. Там же. С. 398—404.
62. Там же. С. 406, 407.
63. Там же. С. 495, 496.
64. Там же. С. 496—498.
65. Еще в 1820 А. П. Ермолов, оценивая перспективы освобождения крестьян в России, писал: «У нас народ удобен рассуждать исключительно в свою пользу, которую весьма понимает, и по малому еще образованию не допускает совместность польз другого состояния людей…»
66. Гарин-Михайловский Н. Г. В сутолоке провинциальной жизни. С. 286.
67. Он же. Несколько лет в деревне. С. 60.