Рассказы
Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2022
ПРИРЕВНОВАЛ
Навсегда единственной Виталине Захаровой
посвящается
Захар Иванов как-то раз приревновал свою будущую жену Наталью. Да так приревновал, как даже к парням не ревнуют. Он ревновал ее к родителям, к друзьям и подругам, к учителям и врачам, к чужим селам и городам, к одежде, которая ее обнимала, ревновал ко всему, к чему могло бы ускользнуть ее внимание от него. Бывают же еще такие, которые так любят. Ну и что? Зато любит. Уж лучше так. «Сверхнеравнодушие и сверхчуткость, товарищи!» как будто было написано на простом крестьянском лице Захара. Иванов, право, имел редкий, опасный талант чрезмерной чуткости и внимательности. Он делал неудобную помощь людям, даже когда те не просили его, не призывали на эту необъяснимую помощь, но он ее делал. И Наталье делал. Он тиранил и тиранил Наташу. Давил в ней воздух. Свободного места в ней не оставлял. Значит, либо не уважал ее, не верил ей, либо Наташа не разделяла эту его окаянную любовь. Не хватало ему внимания — и всё. Ха. Ему бы актером на сцену да на экраны. Во было бы внимания! Гениальный был бы актеришка!
Захар жил один в небольшом домике, который выбивался пеньком на окраине небольшой деревушки Юпитер. Дом этот остался от бабушки с дедушкой. Наташа часто оставалась у него, но сама жила с родителями в городе Салавате, в старой ее части, так и называвшейся «Старый город». Сам город с юго-восточной стороны подступался уже совсем близко к Юпитеру. Еще пару лет, и совсем расползется город-то. А деревню под снос. Жители, предчувствуя гибель деревни, потихоньку покидали ее. И ранее покидали, а теперь разве дурак не покинет. Захар на редкость был дурак, он в эти разговоры не верил. Вернее, он не хотел верить.
Однажды Наталья заявилась к Захару с подругой. Ее звали Соней. Это была редкой красоты, с римским профилем девушка, со светлыми кудрявыми волосами и красивыми голубыми глазами. Наташа недавно познакомилась с Соней в городе.
Сидели в кухне до первых петухов. Гутарили откровенно о женском, философию загоняли — про жизнь, про любовь, про отношения. Говорили про какую-то Францию, про Лондон, что там хорошо живут, что, мол, там люди повеселее, подобрее и всякое такое. Словом, все кости перемыли. Захар лежал в соседней комнате, слушал. И так устал от бабьего гоготания, что аж зло взяло на Наталью. «Ладно подруга, она фанатка заграницы, повернутая, но ты-то! Ты-то куда? Какая тебе заграница, когда у тебя здесь институт второй год, родители, друзья и, как ни крути, я! Да вся Россия здесь!» — негодовал Захар. Он лежал, ворочался, вставал, ходил к окну и обратно, снова ложился. Заснуть не мог. Всё внутри кипело в три чайника. Захар крепко обиделся.
Потом Захар вышел во двор, пробежался с километр до кладбища. Он в последнее время зачастил посидеть на кладбище в одиночестве. Там было тихо и спокойно, всегда хорошо думалось. «Да она даже и не заметит, что я ушел. Даже дыхания не собьет», — говорил он себе. Поодаль, за кладбищем, лежала река Белая. Самая ее быстрина светилась, отражалась лунным светом, стреляла в глаза. Захар остановился и уставился на красавицу-реку. Вспомнилось, как они с Натальей вечерами сидели в надувной лодке и целовались, как купались в этой быстрой родной воде. Воспоминания хлынули в растревоженную душу, как на больной зуб. Грустно стало. Обидно.
Возвращаясь домой, Захар не успокоился. Как ни старался он задавить в себе эту эгоистическую, ошалелую натуру, не получалось. Вернее, он очень бы хотел закрыть глаза на это невнимание Натальи, но не мог; внутри него была надрывистая кручина, которая несла его, и он уже не мог остановить себя. Вошел в коридор; в кухне по-прежнему спокойно беседовали девушки, это бензином попало в разгоревшуюся душу Захара и еще более разожгло его.
— Наталья, — строго позвал он, — выйди, надо поговорить.
— Сейчас, Захар… что случилось? — послышался чуть взволнованный голос Наташи.
Она не сразу вышла к нему. Он стоял, не двигался. Ждал. Обе девушки, взволнованные и опьяненные приятным задушевным разговором, робко вышли из кухни в коридор. Обе как будто извинялись всем своим существом перед Захаром: как пьяные по возвращении с гулянки домой, чуя нагревающийся скандал, виновато посматривают исподлобья на жену, так и они смотрели на Захара. Подруга ушла в одну из комнат (видимо, подождать собеседницу, чтобы продолжить незаконченную демагогу), а Наташа легко подлетела к Захару и обняла его:
— Что-то случилось? — тревожно спросила она.
— Случилось, — прямо отрезал Захар, отворачиваясь и отталкивая ее. — Пойдем выйдем. Или ты еще не договорила?
— Мы так хорошо поговорили с Соней, если бы ты знал, какая она интересная, — изумлялась Наташа. — Что случилось, Захар? Ты чего обиделся?
Спускались по лестнице в три ступени, оба молчали. Вышли во двор. И тут Захара понесло. Ох как понесло!
— Чем же тебе Франция или Лондон так приглянулись? Всё за границу рвешься? Откуда вы знаете, что там люди лучше? — с огнем выдавал Захар из своей души обиду и злость. — Вот так бы ты променяла меня, родителей бы оставила, друзей, землю, на которой тебя любят и знают, всю Россию бы променяла на эту свою поганую заграницу. Уехала бы при первой возможности…
— Захар, что ты говоришь? Ты сам не понимаешь себя, не слышишь. Что случилось? Причем здесь заграница? Что с тобой? — обиделась Наташа. Ей больно было слышать это от Захара.
— Я, как дурак, жду тебя, заснуть не могу, неужели тебе все равно? И знать тебе нету нужды, где я, что я? — открыто, глядя в грустные Наташины глаза, начинал Захар. — Всю деревню оббежал, на кладбище был. Ты даже не заметила, как я ушел. Никогда не замечала.
— Захар, тебе хочется снова поссориться? Чего ты как маленький? Мы хорошо поговорили с Соней. Мне правда было интересно узнавать о ней больше, ведь мы с ней так редко видимся, — пыталась Наташа предотвратить еще не начавшийся пожар.
— Узнала? Не всю же ночь трепаться, — все поджигал Захар.
— Как мне было узнать, что ты не спишь и ждешь? Что вышел и убежал? Как, Захар?
— Чуткостью. Неравнодушием. Вниманием, Наташа! Прийти ко мне в комнату и узнать, поинтересоваться, хоть сплю я али нет. Ведь я ждал, — отчитывал он ее.
— Ну, знаешь, Захар, раз ждал, подошел бы ко мне и позвал на ушко. Язык на что тебе? Сказал, что, мол, ждешь. Нет, ты спрятался там и лежал, как будто я сквозь стены вижу, спишь ты там или нет.
— Любила б, поинтересовалась, сама бы прибежала и не плелась бы там с ней до утра. Когда любят, всегда интересуются. Что я — чужой человек тебе, что ль, или приятель? Мало я тебе хорошего сделал? — продолжал Захар, закуривая.
— По-разному мы с тобой понимаем любовь, Захар. Мне теперь холодно стало, пойдем в дом, я устала, ляжем спать, завтра поговорим, — Наташа была в одной блузке и в тапочках. Было действительно холодно ранним утром. Только Захар теперь не чувствовал никакого холода и погоды, как все те, кто обделен любовью и вниманием.
— Спать? И после этого ты спокойно ляжешь спать? — удивлялся Захар. — Я больше не люблю тебя. Мы и вправду друг другу чужды, душою чужды, да вряд ли оно есть, это родство душ… — заключил Захар, но сам не верил в то, что произнес, и Наташа не верила. Всё в нем и в его речи говорило обратное, что он очень любит ее. Поэтому и жжет.
Наталья дрожала от холода и хлестких слов Захара. Слезы показались на ее жалком, страдающем, красивом лице. Она медленно развернулась и пошла было обратно в дом. Захару стало жаль ее. «Что же я наговорил…» — удивлялся он самому себе. Но сказанное уже было не воротить. Но какая-то другая сила все вела его — и вела все сильнее. Он схватил Наташу за руку и развернул к себе:
— Я тебя ненавижу, Наташа. Ты холодная, бесчувственная натура! Хоть каплю бы чуткости. Ничего, однажды и ты по-настоящему полюбишь, обожжешься!
Затем Захар кричал ей, что она такая-сякая, повторял обидные слова, а она молча смотрела ему в глаза, терпела, ждала, пока он выскажется весь. Захар все никак не мог успокоиться. Он рубил ее. Казнил словами. Весь извивался перед ней. Наказывал. Наташа совсем разрыдалась, бедная. Ему и жалко было ее, и в то же время он хотел добить ее и себя заодно. Про таких, как он, говорили: «Этот, если уж пустился в самые крайности, так до конца доведет, убьет все живое рядом с собой и себя тоже».
Наташе было страшно теперь. Она боялась Захара. Боялась, что он может ее ударить или даже убить. Он и вправду в такие моменты, казалось, мог бы убить. Но это только казалось ей, потому что она чувствовала, что это все из-за сверхчуткости и сверхнеравнодушия, а значит, от любви большой.
— Не тронь меня, ненормальный! Я тебя ненавижу! Понял? Ты болен. Не хочу тебя видеть. Не хочу! — защищалась Наташа. — Я сейчас уйду и не вернусь никогда, понял?
— Никуда ты не уйдешь, дура! Еще раз увижу тебя с этой иностранкой — обеих в бане сожгу. За равнодушие ваше. За измену нашим людям и нашей земле. За ваш поганый Париж! Изменница пустоголовая! — кричал Захар вслед уходящей в озаренную поднимающимся солнцем даль Наташе. — Поиметь хоть немного чуткости, хоть какого-нибудь маленького таланта ты не способна. Одна сила несправедливая! Один холод в тебе!
Наталья уходила к березовой роще. Недалеко от дома Захара. Она любила при ссорах в тяжелые минуты жизни посидеть там одна, подумать, успокоиться. Она всегда приходила из рощи более спокойной и радостной. Верно, успокаивало ее это приятно шелестящее красивое дерево — береза. Какая-то непреодолимая тишина лечила ее там, у березы. Это знал Захар. Сам так лечился. Был случай, как он смешно учил Наташу обнимать березу. «Обнимай ее всем телом, но больше душой. Прижимайся как к матери родной, она это почувствует, зашелестит, и ты почувствуешь. Может, заплачете обе», — объяснял тогда Захар.
Он знал, что она уйдет и вернется спокойной, даже простит ему эту его горячку. Даже извинится. Теперь же он продолжал кидать ей в спину обидные фразы, колкие слова. Даже когда ее уже не было видно, он кричал и ругался, уже в пустоту. Знал, что Наташа слышит. Вся деревня слышала, знала, что Захара снова обидели.
Выкрикнув всю боль в гулкую темень, в которой растворилась Наташа, Захар шел к лысому пригорку у самого дома, садился на него и закуривал. «Зюр-зюр», — звенел сверчок; откуда-то издалека доносились городские гул и шум. Было тихо и спокойно. Захару теперь становилось стыдно за эту ссору с Наташей. Всегда становилось стыдно. Он потом ходил до первых петухов и казнил себя, мучился. Так болела его душа. Такой характер. Такая натура. Таков был Захар Иванов.
МУСЯ
1
Мусе пятнадцать лет. Ни много ни мало, а возраст благородный.
А что? Живет Муся в библиотеке имени Маяковского на углу Невского и Фонтанки. Живет на хозяйских харчах. Живет и живет, не жалуется. Словом, а чего б не жить? Чего жаловаться-то?
Все Мусю любят по-разному. Одни любят по-настоящему. Здороваются с Мусей почтительно и проходят дальше, не задерживаются, не мешают Мусе; а другие любят себя рядом с Мусей. Последние подходят к Мусе, даже когда она спит. Подходят и начинают гладить Мусю, и гладят до тех пор, пока Муся не фыркнет на них и не задергает хвостом. Но некоторых это не останавливает. Эти некоторые посмотрят на Мусю с недоумением — мол, как это можно на меня фыркать?! И продолжают гладить.
Тогда бедная Муся спрыгивает со стула или дивана, она чаще лежит на диване, и, судорожно подергивая хвостом, долго смотрит терпеливым взглядом на непонятливого господина, а чаще на госпожу.
Женщин — таких упорных — Муся наблюдала чаще и ждала, пока этот непонятливый или непонятливая отстанут, поймут… но они и есть непонятливые, что понять-то не могут. Это такие одинокие люди, чаще почему-то женщины, готовые всю свою гору одиночества сбросить на маленький комочек жизни, совсем не чуткие и не понимающие Мусю, но так себя любящие, что случаем посмотришь на них с грустью и ненавистью и удивишься, спросишь про себя: мол, жалкий человек, чего ты хочешь? Земля полна людьми, так изливай ты всю свою материальную псевдолюбовь на них! Не трогай кошек!
Потом, когда наконец человек все-таки уходит, уходит, не понимая, за что же кошка не дает себя погладить, Муся провожает этого человека своими уставшими полуоткрытыми глазами и иногда даже идет за ним, как будто желая убедиться, что человек не возвратится. Потом Муся легким прыжком запрыгивает на диван и продолжает спать. А спит Муся почти всегда. Она даже не поведет головой на проходящих посетителей библиотеки. Она как будто всех уже знает и видела. Муся устала.
2
Однажды Муся наблюдала любопытную сценку с двумя посетителями библиотеки. Наблюдала слухом, не открывая своих уставших старых глазок. Посмотрев на Мусю, нельзя было понять, открыты ли глазки у нее или закрыты. Муся поначалу слушала этих двух людей, а потом все-таки приоткрыла слегка глазки, но ненадолго. Да и смотреть было не на что. Сценка хоть и касалась Муси, но ей было совершенно все равно, чем она закончится.
Итак, один паренек, лет двадцати пяти, ладно сложенный, крепкий и рыжеволосый, сидел в кресле на втором этаже библиотеки напротив Муси и читал «Тихий Дон» Шолохова.
Паренек этот заладил каждый день приходить в библиотеку и с открытия до закрытия библиотеки сидел и читал. Он перечитал всего Льва Николаевича Толстого и теперь брался за Шолохова. «Верно, что-то случилось с парнем нехорошее», — думала Муся. Жалко ей было парня.
«Ну кто сегодня днями напролет сидит за книжкой, да еще и в библиотеке?! Ладно я, здесь я родилась, здесь меня приютили и вырастили. Славная директриса все-таки Зоя Васильевна, материнское сердце. Но что же этот странный грустный паренек с таким взглядом сидит, как будто у него умер кто… что же с ним происходит?..»
Думала ли так Муся или нет, неважно… Впрочем, дело не в этом.
Странный паренек сидел в кресле чаще на втором этаже, в пролете. Муся тоже любила больше второй этаж, потому что реже посетители библиотек доходят до вторых этажей. Но те, которые всё же умудряются подняться на второй этаж библиотеки, имеют верную возможность увидеть Мусю и странного паренька, сидящих друг напротив друга. Мизансцену эту надо видеть. На редкость интересная. Муся словно следит за парнем, чтобы тот читал, не отвлекался. Знаете, как в детстве над маленькими хулиганистыми детьми сидят родители и контролируют их за чтением, чтобы те не отвлекались. Очень похоже контролировала парня и Муся. Такая получалась картина.
3
Наверняка она не контролировала, и ей было совершено все равно, что и почему читает парень, читает он или спит, страдает, любит или ищет между строк романов Толстого и Шолохова клад, какого там пуд на брата.
…Сценка случилась не из приятных. Пожилая, высокая и худая женщина поднималась по лестнице на второй этаж, где сидели Муся и паренек. Она была на высоких каблуках и вся гламурно наряженная, что не шло к ее возрасту. На ней была дорогая шуба и уйма бижутерии на руках, на голове и на шее. Она была в очках. Женщина держала себя статно и высокомерно. Аристократка или мещанка — все одно. Какая-то сила чувствовалась за ней, невероятная холодная сила. Она вытащила из кармана маленькое зеркальце и с претензией старательно посмотрелась в него. Лицо ее позировало перед зеркальцем. Она то и дело втягивала свои хорошенькие щечки и делала губки пупочком. Все эти ее экивоки и молодецкие этюды не шли ее возрасту, но видно было, что она так хотела еще нравиться себе и окружающим, выглядеть молодо и красиво, однако время делало свою справедливую работу. Время не жалело никого, только паренек еще об этом не думал, он вообще не следил за собой. Он весь тонул в книгах, мода на него не посягяла. Ему было все равно, как он выглядит. Он не чистил штанов, которые были уже здорово испачканы. Одет был бедно, удобно и просто.
Женщина деловито подошла к Мусе и села рядом. И так начала наглаживать она Мусю, что парня зло взяло. Муся невольно поддавалась на поглаживание женщины, терпела. Женщина еще раз достала свое карманное зеркальце и прибралась в него, затем достала телефон и сфотографировалась с Мусей. Когда она фотографировала себя, все ее лицо трепалось так, что, казалось, она переживает трагикомедию. Так играло ее лицо, что парню стало не по себе. Что-то страшное, глубинное поднималось из его души.
— Извините, молодой человек, имею честь попросить вас сфотографировать меня с кошечкой, — пафосно обратилась женщина к парню и властно добавила, не дожидаясь ответа: — Будьте любезны, во весь рост, пожалуйста.
Она снова достала свое зеркальце и посмотрелась в него. По ней видно было, как она любила себя в зеркале, как смотрела на себя и умилялась. Страшное дело.
4
Андрей Колунов, к которому обращалась дама, рассудительно, степенно и серьезно посмотрел на женщину и, медленно отложив книгу, встал. Он поднимался так медленно, что женщина недовольно и с удивлением посмотрела на него, но ничего не сказала. Затем Андрей с притворной лакейской легкостью подошел к даме, взял у нее телефон, которым она просила сфотографировать ее с кошкой, и принялся исполнять это пожелание.
Андрей старательно фотографировал искусственно позировавшую дуру так, что голова женщины не влезала в фотографию. Он сделал еще пару снимков — совсем без нее, сфотографировав только Мусю. Он вежливо вернул телефон даме и спокойно вернулся на свое место, за книгу.
Женщина смотрела фотографии. Лицо ее медленно искажалось и принимало такой вид недовольства и возбуждения, злости и обиды, что, посмотрев на нее, можно было захлебнуться ее высокомерием и дешевой надменностью.
— Что вы себе позволяете, молодой человек? — обращалась обиженная женщина к Андрею. — Вы что, идиот? Посмеяться решились?..
Андрей молчал. Женщина продолжала что-то говорить ему, но он будто не слышал ее. Что-то тяжеленное и яростное ураганом поднималось внутри Андрея. Руки его дрожали еще пуще, чем обычно. Лицо сделалось нахально веселым и сверкающим. Он мерно посмотрел на женщину. Глядел на нее не как на человека, но как на вещь. Глаза его загорелись, он взирал остро и прямо.
— Миль пардон, мадам! Но вы из-за своего роста и ширины не помещаетесь в кадр. К сожалению. Тут уж либо вы, либо «кошечка», как вы выразились. Я подумал, что «кошечка» естественнее и органичнее вас. Значит, ее и надо фотографировать.
— Что?! Ты — сосунок, азиат узкоглазый. Да что ты видишь-то своими белесыми глазами? Хам, что ты видишь?!
Андрей не был азиатом, он был татарин по отцу и гордился этим.
— Я, тетя, вашу нацию, которой вы жалкий и позорный плод, не берусь судить, я ведь только сужу вашу личную физически-природную составляющую. А вы сразу за нацию взялись. Нехорошо. Не уважаю я это.
Женщина недоумевала. Она не могла принять того, что ей мог хамить и ее мог унижать какой-то безграмотный паренек. Она не допускала это, не могла понять: «Как меня, которую все сызмальства боготворят и любят, может оскорблять этот молодой нахальный человек?» — думала женщина. Она была поражена и теперь молча застыла.
— Вы подходите к кошке как к вещи, наглаживаете ее. А вы не видите, что ей неприятно? Неужели вы не чувствуете этого? Неужели не имеете вы хоть пылинку человеческой мудрости и чуткости, хоть худую волосинку таланта? Не слышите, как она фырчит на вас? Вот она совсем спрыгнула, ушла от вас, а вы сидите на ее месте. Вы что, поп? Или Елизавета Вторая? Нарядились с иголочки и думаете, имеете право так нагло и высокомерно себя вести? Нет уж, я этого не позволю. Я буду сидеть тут и срезать вас, таких дурочек, пока не переведетесь совсем. Не уважаю я это. Видите ли, фо-то-гра-фию ей подавай. Да вы кто такая? Тетя?
Женщина сидела как убитая. Она как будто не дышала. Рот ее слегка приоткрылся и покривился. Лицо все обожглось красными пятнами. Она была унижена и разбита словами Андрея. Она ничего не могла ответить. Посидев еще немного, она встала и, не оглядываясь, поплыла вниз по лестнице. На лестнице она посмотрелась в свое карманное зеркальце и ушла.
Муся запрыгнула на кресло, где сидел Андрей, прижалась к нему и заурчала. Андрей впервые видел такое поведение Муси и даже удивился ему. Он слегка улыбнулся, открыл Шолохова и стал читать. Читалось хорошо. Андрей полюбил Мусю, полюбил Шолохова. Полюбил его за народность, а Мусю за верность. Ему было хорошо с Мусей, хорошо за книгой. Лучше чем с людьми. Книга не предавала и не умирала. Она была верна. И Муся стала верна.
СЛУЧАЙ ИЗ ЖИЗНИ
Однажды, когда учился на последнем курсе ГИТИСа, я вдруг сильно захотел домой. Страсть как захотел. Все это случилось одним зимним предновогодним днем. Мы выпускали с нашим режиссером спектакль Виктора Розова «В день свадьбы», я часто уходил за кулисы и сидел там один. Просто хотелось побыть одному. Побыть в тишине.
Вдруг мне стало как-то нестерпимо больно: жалко стало родителей — да и себя тоже. В последний раз мы с ними виделись летом, на каникулах, а теперь зима шла, и меня иногда резко, глубоко пронзала тоска по малой родине, по дому, по друзьям, по любимой девушке, которая тоже там ждала меня. Я хотел их увидеть. Они все тоже хотели. Ждали меня. Желание увидеть их стало преследовать меня с утра этого дня. Приближался новогодний семейный праздник.
Я не мог жить в провинции, в деревне у родителей, но бывать там любил: сердце обжигало. Наш мастер Миндаугас Карбаускис позвонил нам, всем иногородним, каждому, и попросил не разъезжаться по домам в связи с опасностью пандемии. Он позвонил и мне. Мне было тяжело слышать эти его наставления, но я не спорил с ним, соглашался остаться.
На следующий день с самого раннего утра я тяжело запил. Уже не верилось, что я увижусь с родными, с друзьями и с любимой Витой. Вита — так ее звали, и мне ужасно нравилось ее имя, нравилось, что она такая тихая, властная, спокойная. Нравилось, что она учится в школе. На следующий день я позвонил мастеру и сказал ему всего несколько слов: «Миндаугас, я полечу. Решил. Беру ответственность. Не заболею».
Миндаугас помолчал в ответ, потом сказал равнодушно: «Поезжай, раз решил, ты же умнее меня». Разговор был окончен. Теперь я понимал, что он, может быть, не возьмет меня в театр. И будь я неладен, он будет прав. Но дому — личной жизни — я отдал приоритет. Наверное, даже предал театр. Чистое дело предал, но не предал себя, моих близких людей и традицию. Я так хотел. Так размашисто рвалась душа. Просто потому, что так надо было. Потому, что такая была во мне правда, я ее так понимал. Это нормально — сомневаться в том, что тебе указывают другие. Всех слушай, но поступай, как сам решаешь.
Было двадцать девятое декабря.
Я сорвался. И вечером поздним уже летел домой. В театре были единственные три дня выходных. Своих родителей, лучшего друга и Виту я специально не предупреждал, что приеду. Захотелось сделать им сюрприз. А что?
Раннее утро тридцатого декабря. В аэропорту Уфы почувствовал знакомый приятный морозец родной земли. Запах деревни. Я вышел из аэропорта и пошел по проезжей трассе в сторону Салавата. Поймал попутный грузовик. Ехали хорошо, водитель попался хороший.
— Куда едешь-то? — улыбаясь, интересовался водитель. Ему было легко со мной.
— Домой, к своим, — не сразу отвечал я с гордостью. — Вона снега навалило, а! Сказка!
— Да, не худая зима. Студент?
— Студент. Студент… Слушай, можно я музыку включу? — спрашивал я.
— Валяй!
Таким счастливым я не чувствовал себя месяца три, пока был в Москве. Когда мы подъезжали к Салавату, за окном сияло еще раннее утро. Я попросил водителя Сергея специально оставить меня в центре города, чтобы до дома пройтись пешком, не торопясь, наслаждаясь родной землей и тишиной, которую ощущаешь только в провинции или в деревне. Там она ломовая. «Хороший шофер человек», — думал я. Он очень обиделся, когда я предложил ему денег. Такая она — провинция. Несмотря на его отказ, я все же умудрился засунуть две купюры ему в бардачок, пока он выходил за сигаретами в магазин.
Теперь я шел по еще спящему Салавату, по родным знакомым улицам, засыпанным снегом, — здесь его почти не чистили.
Подходя к родному дому, видел, как в кухне горел свет. Я знал, что родители мои уже не спят. Видел суетливый силуэт матери в окне, которая стряпала отцу завтрак. Мой этаж — первый. В остальных окнах свет не горел, но я знал, что отец уже давно встал, умылся и теперь, наверное, лежит на спине, держа руки за головой, и дремлет до завтрака. Я зрительно помню это из детства. Еще помню, как отец сидел с ногами на диване и смотрел хорошие советские фильмы, а я не понимал их, но тоже сидел и гордился, что я тоже смотрю. Хорошее было время, беззаботное…
Я знал, что через двадцать минут, позавтракав, отец выйдет и заведет нашу «Ладу» четырнадцатой модели, чтобы та прогрелась, и поедет на работу. Знал, что, пока «Лада» будет греться, отец почистит ее от снега. Знал, что мать будет следить за отцом из окна, пока тот не уедет на работу. Отец у меня вечный сварщик. Отец моего отца после седьмого класса устроил его к себе на завод, с тех пор он там и работает.
Я знал, что мать, после того как отец уедет, ляжет еще подремать. Я все это знал и представлял это себе в голове много раз. Теперь я стоял под окнами и наблюдал материны кухонные этюды. Ее хозяйственные, грубые и усталые руки были очень красивы. В кухне громко звучало радио. Я видел, как горел газ. В кухне было тепло и уютно. Мне захотелось туда. Мне стало больно и грустно. Я даже тихо заплакал, чтобы только мать не увидела и не заметила меня.
Потом, постояв у машины, заглядывая в окна, увидел внутри знакомые мне подушки, брелочки на зеркале и даже зеленый волейбольный мячик «Уилсон», который я приютил еще летом в машине. Мячик теперь лежал и не двигался, будто бы замерзший живой комочек. Мне стало жалко и его.
Не знаю… странно… Наверное, мне было стыдно заходить домой к родителям. Может быть, я отвык от них, от дома. Еще я боялся заразить их вирусом, потому что они уже пожилые и на пенсии, а я ведь только с самолета. Хотя в самолете я наелся чеснока, измазал ноздри оксолиновой мазью и сидел в двух масках.
Я было пошел в сторону дома друга (он должен был уже проснуться), но вдруг возвратился к себе. И мучился. Господи, как мучился, что не мог решиться зайти. Дилемма была такая: зайти или не зайти к родителям. Потом несколько раз я шел к другу, но снова возвращался к родному дому. Наконец увидел, как вышел отец. Ноги мои вкопались в снежную дорогу и не слушались, внутри все затрепетало, я молча стоял и смотрел. Видел, как отец завел машину, чистил ее от снега. Я наблюдал за ним и снова плакал. Я почти уже было пошел к нему, но нет! Только прыгнул в сугроб и лежал неподвижно. Ждал.
Закрыл лицо руками и думал: «Ведь так тоже нельзя! Что ж мне с собой делать? С поганой моей жизнью? Может, мне раздолбать ее вдребезги?..»
Отец уехал. Я смотрел вслед уходящей, как огонек, машине и не двигался. В кухне погас свет. Значит, мать ушла в зал; наверное, она легла, взяла в руки какую-нибудь книженцию и задремала…
Зайти домой так и не смог.
Теперь я шел к другу. Шел как вдоль стенки — тихонько, не торопясь. Город просыпался. Появлялись мамки, которые тащили своих детишек в детские сады, школьники с ранцами и остальные граждане моего любимого города.
Звонил в квартиру друга Игоря; мать его кричала с балкона, что тот уже ушел на работу. Он работал разнорабочим в цеху моего отца, даже подсоблял ему.
Десять утра. Теперь, думал, пойду к Вите. Она жила в старом городе, до него было минут двадцать скорым шагом. Пошел. Шел не торопясь. Было как-то одновременно странно, хорошо и тоскливо на душе. По пути забежал в цветочный магазин «Лимба» и купил одиннадцать белых тюльпанов. Их мне завернули в утеплитель. Рад был теперь, ведь шел к любимой девушке…
Подошел к дому Виты. Во дворе было тихо. В окнах ее горел свет. Я подождал немного, знал, что она пойдет по магазинам за новогодними подарками, — она говорила мне об этом по телефону накануне. Она должна была выйти с минуты на минуту. Я ждал. Прошло около часа. Она так и не вышла. Я позвонил в домофон. Услышав ее голос, мгновенно остолбенел. Молчал как про`клятый, сердце в груди ворочалось, как картофелина в кипятке.
Голос ее звучал для меня особенно, по-родному: «Да… алло… кто это?» А я не мог ни одного слова из себя выдавить. Потом как-то пролез в ее подъезд. В подъезде было тепло, пахло елкой и хорошей простой кухней. На их втором этаже стояла маленькая елочка, наряженная игрушками. У меня зарумянились щеки, легкий дурман ударил в голову. Я прижался головой к двери, где жила Вита с родителями, и снова услышал ее голос, опьянел от него, от запаха в подъезде, от тепла и от предстоящей встречи с ней. Сильный был в ту минуту! Добрый! Всех любил. И себя тоже. Изумлялся своей смелости. Немного страшился этой неожиданной, долгожданной встречи с Витой.
По услышанным голосам понял, что Вита вот-вот выйдет. Мать Виты просила ее купить чего-то к столу. Послышались шорохи у двери, и я взбежал на этаж выше и замер. Стоял тихо, не дышал. Открылась дверь. Легкие летящие шаги пронеслись вниз по лестнице. Подъездная дверь открылась и закрылась, и я выдохнул. Посмотрев в окно, убедился, что Вита уже завернула за угол дома, и побежал следом.
Теперь я осторожно шел за ней метрах в двадцати пяти и не поднимал головы, чтобы она не узнала меня. Она была красива сзади. Властная, спокойная; птичья походка ее грела мне сердце и тревожила меня. На ней были высокие сапоги, легкий полушубок и шапочка. Она всегда ходила гордо и не оборачивалась. Поэтому я не сильно боялся спалиться перед ней. Да и не узнала бы она меня. Зрение у нее было не идеальное, как и все остальное, и это мне тоже нравилось в ней. Я закурил.
Я шел за ней. Она разговаривала по телефону, смеялась. Я предвкушал встречу. Шли мы недолго. Она прошла мимо продуктового магазинчика и забежала в кафе «Винсент», что недалеко от центра города.
Я перебежал на другую сторону дороги и стал. Потом подумал, что пора бы раскрыться перед ней в кафе. Мы часто сидели с ней в «Винсенте».
Город уже суетился и был охвачен предстоящим праздником. Люди бежали передо мной с подарками и без. Они смеялись и радовались, ругались и обнимались. Словом, люди любили. И я любил. Любил своих граждан, родную землю, свой маленький провинциальный город, любил снег и праздник; наконец, и себя в этом сказочном празднике. Я закурил сигаретку — и…
Одним движением выпустил одиннадцать тюльпанов из утеплителя, вытер лицо снегом, оправился, улыбнулся, уверенно снялся с места и двинулся вперед, прямо в кафе. «Эх, ноги мои ноги!» — весело подбодрил себя.
Я чуть было не залетел в кафе, как, подбегая к двери, в окне увидел Виту. Она сидела за столиком с каким-то здоровым красивым пареньком и стеснительно улыбалась ему. Я спрятался у оконного простенка и замер. Вся ее грация, все ее существо трепетало от счастья. Парень выглядел спокойно и изящно улыбался Вите. В застывших моих пальцах застряла сигарета и обожгла их. Я одернулся. Прислонился к стенке спиной, схватился за голову и выдохнул. Затем вновь посмотрел в окно.
Теперь она выглядела еще красивее. Белая блузка придавала ей нежную, молодую и чистую свежесть. Убранные в хвостик волосы подчеркивали ее салаватский провинциальный профиль. Кисти ее легко жестикулировали, и сильные мужские руки не знакомого мне парня медленно и уверенно хватали руки Виты. Меня слегка начало трясти. Кулаки мои сжались, но я держался.
Закурил еще. Видел ее лицо. Оно было как у ребенка. Такое наивное и искреннее. «Я же ведь и любил ее как ребенка, как дочку». Накрашенные красной помадой губы ее пугали меня. Выделенные тушью глаза и всё бледное от косметики лицо красовались перед этим парнем. «Все это было для него, — подумал я. — Для меня она так не красилась и не наряжалась». Я еще немного постоял у кафе. Видел, как они тепло разговаривали и смеялись, а потом даже поцеловались. Мне стало нестерпимо больно и холодно, жалко стало ее, себя и родителей. Я почувствовал ненужность. Грустно стало. Пусто. Одиннадцать белых тюльпанов упали в желто-белый снег.
Вокруг меня продолжал радоваться люд. И я спросил себя вслух: «А он вообще-то есть в жизни, праздник-то?» Мне никто не ответил. И я медленно пошел на автовокзал.