Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2022
Это лучший роман на свете. Можно ничего не читать, а только перечитывать «Анну Каренину» и оставаться, и чувствовать себя человеком.
Попробую рассказать, как читается этот роман сейчас, через полтора века после выхода его в свет. В конце 70-х годов позапрошлого века роман — как всё несравненно новое — натолкнулся на непонимание критики.[1] Толстой отказался ответить на вопрос, что` он хотел сказать романом «Анна Каренина». Насмешливо, как бы отвечая за него, Некрасов написал:
Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом,
Что женщине не следует «гулять»
Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом,
Когда она жена и мать.
В самом деле, история вышла печальная. Но этого «резюме» у Толстого нет. «Неужели они не простят меня, не поймут, как это всё не могло быть иначе?» Не могло быть иначе. Что бы ни думал Толстой по поводу прелюбодеяния, он показал, что «не могло быть иначе». Нет виновных. Но «Мне отмщение, и Аз воздам». «Карательная сила вещей», как сказал атеист Фет по поводу эпиграфа. То есть над всем существует какая-то сила, что всегда карает. Но Толстой все-таки имел в виду определенную вину, которая вызвала Божью кару. И уж конечно, виновато в гибели Анны не общественное мнение, не светское общество, как этому учат в школе. И если бы Анна получила развод, все равно трагедии было бы не избежать. Как неправильно она себя вела! Эта дикая ревность. Сама непроизвольно вызывала охлаждение Вронского — и не смогла этого пережить.
С самого начала Толстой рисует идеальный брак — брак Алексея Александровича и Анны. Разве это не идеальный брак? Анна изучила все привычки мужа, все его стремления, они ей нравились, она их уважала. Каренин много читал, считал необходимым всем интересоваться. «Она знала, что в области политики, философии, богословия Алексей Александрович сомневался или отыскивал; но в вопросах искусства и поэзии, в особенности музыки, понимания которой он был совершенно лишен, у него были самые определенные и твердые мнения». Даже его слабости были ей милы. «Анна улыбнулась, как улыбаются слабостям любимых людей…» С другой стороны, Алексей Александрович хорошо знал жену, чувствовал, что душа ее ему открыта: «…для него, знавшего, что всякую свою радость, веселье, горе она тотчас сообщала ему…» Введенная в круг его служебной среды, она чувствовала в ней себя вполне уютно; и в высшем свете, к которому он принадлежал, у нее тоже были друзья. Толстой показывает, какой в самом деле общей жизнью жили эти два разных человека. А еще общий сын восьми лет, и все годы совместной жизни они прожили показательно счастливо.
Этот брак не был основан на страсти, он покоился на расчете. Анна говорит о муже: «Если б он не слыхал, что бывает любовь, он никогда и не употреблял бы этого слова». Но расчет привел к прочной привязанности и взаимному уважению. Вот, как бы говорит Толстой, правильный расчет — залог счастливого брака. Он, кажется, согласен с княгиней Щербацкой, которая не могла верить тому, что дети сами, а не родители, должны устраивать свою судьбу — так же, «как она не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты». «Браки совершаются на небесах» — есть такая поговорка. Неужели и браки по расчету?
Что касается любовной страсти, то она — разрушительная, похожая на злую напасть — Толстым воспринимается как дьявольское наваждение. Вначале Анна пыталась сопротивляться обаянию Вронского, понимая, что до добра это не доведет, но все ее попытки оттолкнуть любовь были тщетны. Эта сила не имеет себе равных, показал Толстой. У простодушной Кити, очарованной Анной, эта женщина вместе с восхищением вызывает страх. Что-то чуждое и «бесовское» чудилось ей в Анне. И Толстой говорит: «Было что-то ужасное и жестокое в ее прелести» — как бы показывая, что Анна по своей натуре оказалась легкой добычей «дьявола».
«Анна Каренина» — психологический роман. Толстой был учеником и последователем Руссо, и это понуждает разбираться в психологической подоплеке авторского замысла. Традиция Руссо, имевшая чрезвычайное значение для формирования психологического метода в литературе, «своеобразно сочетается, — пишет Лидия Гинзбург, — с интересом к физиологии и биологии, с попытками обосновать с их помощью психологический анализ».[2]
В конце жизни толстовские взгляды прямо и откровенно были высказаны в повести «Дьявол» и в «Крейцеровой сонате». Чехов по поводу «сонаты» восклицал: «Как он прав!» — и тут же: «Как нелеп!» Толстой признавался в презрении и ненависти к плотской любви. А другой, как кажется, он не знал. Считая семейную жизнь для себя обязательной, назначив себе жениться в 34 года, влюбился в восемнадцатилетнюю Софью Андреевну и, может быть, даже не столько в нее, сколько в семейство Берсов, которое ему импонировало. Он говорил, что только дети оправдывают физическую близость, что она нуждается в оправдании. Когда Чертков попросил его смягчить формулировки в его «Послесловии» к «Крейцеровой сонате», убеждая, что существует же «честный брак» с нормальной физической близостью между супругами, Толстой остался неколебим, настаивая на своем. «Нет такого брака», — так он сказал. Это убеждение было с ним всегда, не только в старости. Сорокадвухлетний, он записал в дневнике: «В плотском соединении есть что-то страшное и кощунственное». Такое впечатление, что он смотрел на этот акт со стороны. Но есть такие вещи, которые не выносят стороннего взгляда — как в физическом плане, так и в душевном. Кощунственное и страшное есть, наверное, если это просто то, что теперь называют «сексом». Но для двух любящих людей это — беспрецедентная и богоданная реализация чувства. Неужели он этого не чувствовал? Хотя бы в первое время после женитьбы, когда был счастлив, как писал о том Фету? Не изменяя жене, но испытывая сексуальное влечение к крестьянским девкам, он казнил себя и боролся с собой. Внутренняя жизнь Льва Николаевича изучена очень подробно. Для кого, как не для нас, писал он свои дневники и говорил, что у него нет никаких тайн? Кажется, что, если бы он встретил такую женщину, какой была его Анна, он мог бы пересмотреть свое отношение к любви, оценил бы ее двойственную природу: душевную и физическую. Можно с уверенностью утверждать, что не было в его жизни такой любви, какую знали Вронский и Анна. Какую знал Пушкин, знал Тютчев… да хоть Шекспир или Катулл… Спрашивается: как же он о ней узнал? А как он узнал о том, что испытывала Долли? Стива Облонский? Иван Ильич? Хаджи-Мурат? В конце концов он был даже Холстомером. Дар перевоплощения, писательское воображение. Каким-то тайным знанием он знал: …крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность… Если бы у Толстого в жизни была настоящая большая любовь, он был бы счастливее, но мы, вероятно, лишились бы «Анны Карениной», замысел оказался бы другим. Боюсь сказать: лучший роман о любви написал тот, кто любви не знал. Можно ли в это поверить? Невозможно. Сама не верю. Ведь лучше него никто не показал это волшебство, этот морок, этот сладкий плен, непозволительное счастье, за которое надо дорого заплатить.
При всей своей ординарности Вронский оценил в Анне ее яркую особенность. Вспомним, как она читала и разбиралась в тех книгах, которые он выписывал из-за границы, увлекаясь хозяйством и модернизируя его. Вспомним, что она писала книгу для детей, которую хвалил издатель, — о ней она с иронией говорила, что это вроде «корзиночек из резьбы», которые делают в остроге. Ценила и понимала живопись, была умна и находчива в разговоре, обладала восприимчивой, горячей душой. Ахматова считала, что Толстой ее осуждает и наказывает. Как с этим согласиться? Или не согласиться? Толстой ее понимал. Он мог бы сказать: «Анна Каренина — это я», как сказал Флобер о мадам Бовари. Так глубоко чувствовал вместе с ней, вживался в ее душу, что это кажется невероятным. «Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела». Чтобы это увидеть, надо быть «ясновидцем духа», не только «плоти», как думал Мережковский.[3] Но в ее любви к Вронскому, считал Толстой, было нечто недозволенное, греховное: страсть. И она наказуема. «Мне отмщение, и Аз воздам». Анна совершила преступление не тогда, когда влюбилась, и даже не тогда, когда ушла к Вронскому, покинув мужа, а тогда — считал Толстой (об этом пишет Андрей Зорин[4]), — когда она решила не иметь больше детей. Не измена, а сама страсть греховна. Именно за нее она и была наказана, по мнению автора. За любовь.
Но ведь «не могло быть иначе». Художник попирал в нем теоретика, он сам себе противоречил, когда речь шла о любви. Вот Элен и Пьер Безухов в день именин Элен рядом сидят в обществе гостей князя Василия: «Среди тех ничтожно мелких искусственных интересов, которые связывали это общество, попало простое чувство стремления красивых и здоровых молодых мужчины и женщины друг к другу. И это человеческое чувство подавило всё и парило над всем их искусственным лепетом. Шутки были невеселы, новости не интересны, оживление — очевидно поддельно. <…> Казалось, и огни свечей сосредоточены были только на этих двух счастливых лицах». Дело было не в том, что невесело шутили или новости были не интересны. Дело в том, что ничего важнее этих человеческих чувств для Толстого нет. Но о том, что` стоит за этим тяготением молодых и здоровых людей друг к другу — об эросе — Лев Николаевич почему-то не хотел знать. Как можно было негодовать на природу любви, считать ее порожденьем дьявола? В сущности, он отвергал любовь — как она задумана природой. И делал это во всеуслышание, на весь мир.
Он полагал, что дьявольское наваждение может постичь каждого, даже вовсе к этому не готового человека, как это поначалу случилось с Пьером и — катастрофически — с Евгением Иртеньевым. А сопротивление бесполезно. Что-то жуткое и преступное овладевает человеком, кем бы он ни был, на каком бы уровне цивилизации ни стоял. Темное и фантастичное, похожее на страшный сон Анны: мужик, бормочущий французские слова…
Но неужели у Левина была какая-то другая любовь? Все-таки по тому почти безумию, которое охватывает Левина, после того как его предложение руки было принято, можно судить о сокрушительной силе владевшего им чувства. Впрочем, влюбленность, или «влюбление», как говорил Лев Николаевич, — особое состояние, оно странным образом не связано с любовью, с ее онтологической двойственностью. Он признавался, что в женщин никогда не влюблялся — только в мужчин (притом что совершенно определенно был гетеросексуалом). Потому, вероятно, что только мужчины ему нравились по-настоящему, могли вызвать восхищенное удивление. Оно, это восторженное притяжение, по Толстому, необходимо человеку для плодотворной деятельности, для душевного расцвета. «Посмотрите на влюбленных — все талантливы» — его слова. Влюбленность — это какое-то помешательство — в том смысле, что душевный подъем, к которому оно приводит, не может длиться долго. Вот Левин в мрачном настроении думает и говорит о смерти, и ввиду неизбежности конца все земные дела кажутся ему напрасными. Но в тот момент, когда женитьба на Кити оказалась возможной, мир преобразился, не только его жизнь стала осмысленной и желанной, но и все люди вокруг оказались добрыми и прекрасными. А через некоторое время счастливый семьянин Левин стал мучительно искать смысл жизни и прятал от себя «шнурок», на котором можно повеситься. Пьер Безухов тоже нашел смысл существования тогда, когда любовь к нему Наташи стала реальностью. Мы не знаем, что произошло бы с Пьером, с его мятежной душой по прошествии лет. Брак, по мнению Толстого, это не любовь, это что-то другое. Когда Серпуховской на своем счастливом примере объясняет Вронскому выгоды и прелести женитьбы, Вронский говорит: «Ты никогда не любил». И Серпуховской подтверждает: «Может быть».
У греков есть такое понятие: агапэ, которое описывает стабильные отношения между близкими людьми, взаимно обязывающие и свободные от страсти. Именно такими Толстой хотел видеть отношения между супругами.
В романе показан еще один возможный брак по расчету — не состоявшийся по причине случайно не произошедшего объяснения между Сергеем Ивановичем Кознышевым и Варенькой. Этот поход за грибами и уменье их различать, которым владела Варенька и которое всё испортило! Если б не подробности о грибах, не дурацкие не вовремя сказанные слова, несомненно, возник бы счастливый союз (зная характер Кознышева и милую мягкую натуру Вареньки, можно с уверенностью это утверждать). Но, видно, без помощи темной силы ничего не получается. Ни счастья, ни несчастья. Нет без нее жизни. «Одной любовью движутся миры».
Всех звезд, всех солнц, всей жизни горячее,
Сильнее смерти, выше божества,
Прочнее царств, мудрее книгочея —
Ее, в слезах, безумные слова.
Безумные! В конце жизни Толстой сам подвергся этому безумию: был влюблен в своего ученика и душеприказчика Черткова. При этом осуждал своего сына Андрея, влюбленного в замужнюю женщину. И с Фетом порвал дружеские отношения, забывая, как наслаждался его стихами о любви. Но непоследовательность — одна из главных черт жизни. И чувство вечно враждует с разумом, всегда немножко безумно.
Толстой это знал как никто. Художник Михайлов, презиравший графа-дилетанта, с волнением ждет его суждения о своей картине. Долли, окунувшись в роскошную жизнь Анны и Вронского и наблюдая их счастливую любовь, искренне предпочитает свою трудную жизнь с ее заботами и горькими разочарованиями. В разговоре с Вронским Анна называет мужа «злой министерской машиной», а в бреду болезни говорит о нем как о святом. И Каренин, который, по словам Анны, только слышал от других о том, что существует любовь, оказывается, не знал своего сердца и обнаружил его удивительные возможности тогда, когда пришли сострадание и прощение.
Каренин ведь на самом деле глубоко страдал. Он тоже получил «отмщение», хотя никаких заповедей не нарушал. И мы не лишаем его сочувствия, несмотря на то что всем сердцем понимаем Анну. Нельзя забыть, как он, объясняясь с ней, запутался в слове: пеле… педе… перестрадал. И когда княгиня Бетси просит его позволить больной Анне принять Вронского, который хотел перед отъездом попрощаться, он по привычке с достоинством отвечает ей, чувствуя, что достоинства в его положении быть не может. А после отъезда Анны с Вронским, оставшись один, чувствует, что люди его ненавидят «…не оттого, что он был дурен (тогда бы он мог стараться быть лучше), но оттого, что он постыдно и отвратительно несчастлив». Стихия чувства, чуждая натуре Каренина, открылась для него во всей своей смуте, абсурдности и жестокости. «…кто унижает себя, тот возвысится».
Вся палитра человеческих чувств сопровождает это повествование. Левин, этот Лев Толстой без его писательского дара, мучительно ищет опору в жизни. Терзает себя рассуждениями и доводами. Как это сказано у Мандельштама? «Высокий спорщик, неужели / <…>, / Опору духа в самом деле / Ты в доказательстве искал?» Доказательств нет, ответ приходит случайно благодаря замечанию крестьянина: «Бога помнит». И Левин понимает, что никакие рассуждения не приводят к чувству, которое уже заложено в душу человека. Бог — это наше душевное достояние. Нравственный закон внутри нас, по Канту. Левин пришел к этому кантовскому заключению внезапно, но его новое знание было не мимолетным, а самым что ни на есть твердым, врожденным и вечным, как звездное небо над головой. Может быть, и понятие любви так же, как понятие Бога, изначально находится в душе человека, входит в ее состав? Не прав Шопенгауэр, когда называет любовь иллюзией, — он же сам говорит о «трансцендентности ее восторгов и страданий» и отождествляет ее с «волей к жизни». Воля к жизни — можно сказать и так. Толстой должен был с этим согласиться.
На страницах романа идет дискуссия: нужно ли женщинам образование и могут ли они исполнять служебные обязанности мужчин? Толстой устами спорящих заявляет, что у женщин есть свои обязанности, которые не могут исполнять мужчины: семья, дети. А если женщина не вышла замуж, она может в родственной семье найти свое место помощницы. Как Варенька в «Анне Карениной», как Соня в «Войне и мире». Толстой не верил в равные с мужчинами способности женщин. И для его Анны, со всеми ее достоинствами, есть один главный и единственный интерес в жизни — любовь к Вронскому. «Если бы я могла быть чем-нибудь, кроме любовницы, страстно любящей одни его ласки; но я не могу и не хочу быть ничем другим».
Все-таки изменилась жизнь. Разговоры об отсутствии прогресса в истории не вполне справедливы. Прогресса нет в биологическом и нравственном развитии человека, но в общественных установлениях, несомненно, есть. Например, в ХIХ веке почему-то считалось, что, если молодой человек ходит в гости к девушке и не женится на ней, он поступает непорядочно. Далеко же мы ушли от этой «максимы».
Но люди — люди те же. Княгиня Щербацкая, глупая наседка, и князь Щербацкий, своей прямотой напоминающий старика Болконского; братья Левины, такие разные; m-lle Варенька, в которую буквально влюбляется Кити — оттого что та знает что-то такое, что важнее любовных отношений; Стива Облонский, легкомысленный женатый холостяк, и Сергей Иванович Кознышев, не решившийся жениться философ; княгиня Бетси Тверская, «Au fond c’est la femme la plus dépravée qui existe» («В сущности — это развратнейшая женщина»), и мать Вронского, светская дама с дурной репутацией. А какие замечательные «проходные» персонажи! — художник Михайлов, презиравший праздные разглагольствования об искусстве; Голенищев, озлобленный сочинитель труда под названием «Два начала»; княгиня Мягкая, которая говорила то, что думала, и тем забавляла общество; помещик Свияжский, не допускавший Левина в «приемные комнаты своего ума»… Какие живые эти действующие лица, почему-то узнаваемые при первом же прочтении. Откуда-то мы их знаем и радостно узнаём на страницах романа. Неужели Анны на самом деле не было на свете? Или Долли? Не может быть!
Вероятно, это странное узнавание было необходимо и Льву Николаевичу при сочинении — так сказать, при знакомстве со своими персонажами. Поначалу Анна представлялась ему некрасивой, с низким лбом, вздернутым носом, толстой, а Вронского, который был еще «Балашовым», он видел с кучерской серьгой в ухе. Со временем персонажи как бы в борьбе за настоящий облик приобретали свой естественный, хочется сказать, вид. Они как будто сами настояли на правдивом их описании. «Ясновидец плоти» — вспомним слова Мережковского. Мы видим толстовских героев как на экране. Этим он отличается от многих (почти всех) даже великих прозаиков. Обрисовать внешность — еще не значит ее явить. Положа руку на сердце, разве можно Бальзака или Флобера сравнить с Толстым? Черновики показывают, как он постепенно узнавал своих персонажей. Это похоже на сочинение стихов, когда ритм, интонация ведут поэта в поисках образа и слова.
Толстой утверждал, «что, если бы он захотел словами сказать все то, что имел в виду выразить романом, ему пришлось бы заново написать тот же самый роман». В самом деле, содержание нельзя пересказать в каких-то других словах. Толстой особенно гордился архитектурой романа: «…своды сведены так, что нельзя и заметить, где замо́к», — писал он в ответ на дурную критику. Это повествование имеет тягу, как лирическое стихотворение. Какой-то тревожный холодок бродит по страницам романа. Ужасный и прекрасный порыв метельного ветра на станции как бы предупреждает о несчастье при первой встрече героев. «Прекрасный ужас» на железной дороге, говорит Б. М. Эйхенбаум, — это стиль романтической лирики. И будто сквознячок ощущается всеми домочадцами дома Облонских, когда Вронский внезапно там появляется в день приезда Анны и она его видит в прихожей, и Кити взволнована его появлением, и всем оно кажется странным, хотя странного в этом ничего нет.
Кажется, это А. Н. Толстой сказал о Толстом: «Я уже понял, а старик всё лупит».
Ничего он не понял. Если он воспринимал только предмет разговора, денотат, то это очень далеко от понимания. В толстовской упрямой логике и повторах заключена главная прелесть его удивительного стиля, его оригинальная, только ему свойственная поэзия. В. Б. Шкловский говорил: «Толстой девять раз переписывал, чтобы на десятый вышло коряво».
А сколько всего знал Лев Николаевич! От евгюбических надписей, которыми интересовался Каренин, философии Спенсера, рефлексов Сеченова, супа Мари-Луиз на обеде, который давал Облонский, и до гладильной доски, которая сломалась, когда Долли приехала в деревню, была починена Матреной Филимоновной и покрыта солдатским сукном. Это солдатское сукно на гладильной доске особенно поразительно. Только домашняя хозяйка может его оценить.
Всё он знал — знал, что Кити, когда Левин ей первый раз делал предложение, «испытывала восторг», хотя была влюблена в Вронского; знал, как Долли примеряла к себе положение Анны и в мечтах признавалась Стиве в неверности, воображая его смущение и замешательство; заметил, как Анна приобрела новую манеру щуриться — щурилась на свою жизнь, не желая видеть ее во всей запутанной сложности; знал, как Левин ощущал себя на выборном собрании помещиков (как Малаша на военном совете в Филях), и ему «было тяжело видеть этих уважаемых им, хороших людей в таком неприятном, злом возбуждении»…
Поражает современность романа. И его вневременность, «вечность». В нем есть все, что нужно знать о жизни. О смерти, о рождении, о несчастливой семье, о счастливой семье, о ссорах и примирениях, о счастливой влюбленности, о несчастливой влюбленности, о светском этикете, о поведении в обществе, о злословии, этой спасительной теме разговоров в салонах и гостиных; о вынужденном обмене клишированными любезностями, о карьерной лестнице, о выборах на собрании помещиков, которые ничем не отличаются от выборов на собрании, например, писателей; о государственной службе, о чиновниках (они и сейчас те же), о религии, о вере, о детской психике, о том тщеславии, которым питается человеческая мысль и всякое дело; об искусстве (живописи и музыке), о развлечениях — охота, игра, театр, опера; о философских спорах, которые не должны быть абстрактными, а должны зацепиться за какое-то жизненное явление; о поисках смысла жизни, наконец… И о любви, о любви.
Роман этот вовсе не об одной исторической эпохе, «когда всё это переворотилось и только укладывается», как считала вслед за Лениным советская критика. Это роман о жизни вообще, и если бы на другую планету был занесен только один этот роман, обитатели этой планеты могли бы составить верное и полное представление о жизни на Земле.
А как сказать о прекрасных трагических страницах последней поездки Анны в коляске и в вагоне, ее освещенных ярким внутренним светом мыслях и впечатлениях, предшествующих самоубийству? «Нет, вы напрасно едете, — мысленно обратилась она к компании в коляске четверней, которая, очевидно, ехала веселиться за город. <…> От себя не уйдете. <…> Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других? <…> Зачем они говорят, зачем они смеются? Всё неправда, всё ложь, всё обман, всё зло!..» Эти страницы как будто звучат, в них есть музыка — похожая, кажется, на волнующую, тревожную, инфернальную тему из «Пиковой дамы» Чайковского.
И напротив, как смешна главка о ясновидении. Этот француз Ландо, приказчик, вдруг ставший графом Беззубовым, засыпающий, сидя в кресле, и во сне что-то вещающий, — от него зависела судьба Анны! Вовлеченность Каренина в эту трагикомическую ситуацию под влиянием графини Лидии Ивановны, этой влиятельной в деловых кругах святоши, рисуя которую Толстой заодно издевается над религией, показана с веселым юмором, Толстому как будто не свойственным. Но ничего смешнее, кажется, нет, только с Гоголем можно сравнить эту сцену.
Писать об «Анне Карениной» на самом деле нельзя. Разве только если переписывать текст — страницу за страницей. И кроме того, столько о ней уже написано. Но, и понимая это, мне все-таки хотелось поделиться своими новыми, сколько бы ни перечитывала, соображениями. Вполне частными и безответственными. Да простит меня Лев Николаевич, который в эту минуту строго смотрит на меня из-под мохнатых белых бровей с большой фотографии (18 на 28), стоящей на полке стеллажа против моего письменного стола.
1. Тургенев, например, нашел первые главы романа «манерными», «мелкими» и «скучными». Только Страхов и Достоевский вполне оценили роман.
2. Гинзбург Лидия. О психологической прозе. Л., 1977. С. 259.
3. См.: Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский; в этой работе противопоставляется «ясновидец плоти» «ясновидцу духа».
4. Зорин Андрей. Жизнь Льва Толстого. Опыт прочтения. М., 2020. С. 111.