Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2022
Сколько-нибудь точного, окончательного определения блокады Ленинграда пока что не найдено. И будет ли найдено хоть когда-нибудь — неизвестно. Скорей всего, нет. Блокадники, из тех, что подлинные и помнящие, то есть пережившие самое смертельное ее время в возрасте сознательном, насчитываются теперь уже единицами.
Беспримерно, пожалуй, в этой странице нашей истории то, что по-настоящему, в сознательном возрасте пережившие блокаду люди, из тех, что справедливо почитались самыми достойными, к тому же владевшие пером, перед этой темой в какой-то момент словно бы умолкали и отходили в сторону. Будто бы, дойдя до незримой какой-то точки, останавливались перед ее непознаваемостью, словно перед черной космической дырой. Нет, они, конечно, много чего рассказывали, ценного, нужного, исторически достоверного, но в какой-то момент будто изрекали: всё. Дальше в эту тему проникнуть невозможно. И дело не только в том (хотя в этом в первую очередь), что в советские времена историческая правда и вообще-то, мягко говоря, не приветствовалась, а уж правда о том, что совершенно справедливо может быть названо отечественными косяками, сделанными частенько (точней, почти всегда) собственным умелым разумом, — тем более. Нет-нет, дело в другом. Помнится, детский писатель Л. Пантелеев, бывший беспризорник, а потом шкидовец, оставшийся в блокадном Ленинграде нелегально, без прописки и, стало быть, без карточек и выживший только благодаря помощи друзей, написал в воспоминаниях: «…Не могу рассказывать о блокаде, о 1937 годе. О Бухенвальде тоже».
Вот не могу — и всё. А ведь рассказывал, и нельзя сказать, что то был хоть в малейшей степени советский агитпроп. Не таким был человеком давно покойный Алексей Иванович, человек нравственности истинно кристальной, чтобы писать неправду, да еще на такую тему. Подвигнуть его тут хоть на малейшее украшательство либо утешительство не могло ничто. А вот — останавливался в какой-то момент, понимая, что нет у него для блокадной правды адекватных слов…
Да и найдутся ли они хоть у кого-нибудь?
Но представим себе даже самые благоприятные для правды времена, а отнюдь не подцензурные или самоцензурные. Известно ведь, как всевидящее государственное око и его же пронырливые — куда не надо — руки натренировали граждан на предмет виртуозного умения держать язык за зубами, даже когда правда жжет тебя изнутри и мучает до изнеможения… Но отбросим в сторону даже это. Как рассказать про мучения матери, у которой на глазах медленно умирает от голода и холода ребенок? И, крошечный, переставший от голода и бессилия ходить, он смотрит на тебя умоляющими бездонными глазами? Что, для этого есть какие-то слова? И мать, сама умирающая от голода, понимает, даже сквозь уже меркнущее свое сознание — тоже, ради бога, придумайте для этого слова`! — что не поможет несчастному дитю даже ее материнский, крошечный до ужаса паек (который, кстати, тоже еще нужно получить, не так-то это просто, да и хлеб тогдашний в общем-то не был хлебом, а был схож с куском мокрой глины), потому что если она сама умрет от голода раньше собственного ребенка, то он останется один-одинешенек в промерзшей комнате, лишенный даже ее тепла и последних ее — никто не знает каких — слов.
А если таких детей несколько, рядом живут старые, немощные родители, и все они умирают один за другим? Что` в самом деле стои`т за общеизвестным, почти эпическим свидетельством: «В блокаду вымерла от голода вся семья»? А если единственный шанс, крошечный, микроскопический, накормить ребенка — это отрезать какой-то кусочек плоти у трупа? Об этом, кстати, написал когда-то в своих потрясающих блокадных воспоминаниях Д. С. Лихачев, добавив, что о таких фактах знали все ленинградцы, жившие тогда, и, добавлял он, переживший в Ленинграде самое его страшное время да и врать попросту не умевший: «Людоедство это нельзя осуждать огульно. По большому счету оно не было сознательным. <…> Ведь самое важное в еде белки. Добыть эти белки было неоткуда. Когда умирает ребенок и знаешь, что его может спасти только мясо, — отрежешь у трупа…»
Алесь Адамович, тоже переживший войну, пусть и не в Ленинграде, в своих записных книжках, только еще собираясь приступить к «Блокадной книге», писал: «Литература должна снова и снова напоминать, что нет красоты в войне, а жестокость, кровь, гадость. То, что так делал Толстой. Последние наши работы — снова показать то, о чем литература забывать готова, — как жестока и отвратительна война… И помогать людям понимать себя: т. е. как незаметно ты, человек, можешь стать пушечным мясом. И из тебя извлекут потом и зверя, и садиста, и кого хочешь».
Можно, конечно, привести тысячи, чуть ли не миллионы примеров людского сострадания именно в военных условиях, когда им вроде бы и места не было.
Но это вовсе не война рождает доброту и участие, она их убивает.
Никого война не делает лучше, милосердней и добрее — не ее это дело, не ее задача. Она скорее попросту высвечивает в человеке — с недостижимой в мирные времена силой — его подлинное нутро, его сущность. То, что в благоприятные времена, разумеется, вполне может быть скрыто.
Как опять же писал в «Воспоминаниях» Д. С. Лихачев: «В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие — злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса».
Так не Бога ли, с Его всевидящими очами, боялись в самом деле те из советских парт- и госидеологов, кто годами тщательно скрывал, за самыми красивыми и патриотичными словесами, блокадную правду? Горчайшую, тяжелейшую правду, разбираться в причинах которой историкам, несмотря на восемь прошедших с той поры десятилетий, еще предстоит. Ту, которая оказалась выброшена вместе с военными артефактами из Музея обороны города еще в 1949-м. А следом за ними в небытие со свистом полетели и человеческие о ней свидетельства.
Прочь, прочь широко известные всем блокадникам рассказы о том, как страдали, например, 14- и 15-летние мальчишки-ремесленники, выхватывающие пайку хлеба у тех, кто выходил с ней в руках из булочной, и тут же, упав на землю, жадно ее заглатывающие. И закрывающие при этом лица воротником — чтобы отвести от себя слабые удары ногой только что ими обворованного. Прочь упоминания о том, что первыми умирали, как правило, именно самые достойные — те, кто был лишен инстинкта добытчиков и просто органически не мог никого обмануть, ни у кого ничего отнять, а терпеливо, стоически сносил всё предписанное тем нечеловеческим бытом и умирал тихо и молча, никому особо не известный, никем не оплаканный и невесть где закопанный. Прочь рассказы о том, как отчаявшиеся от голода, теряющие разум люди порой попросту оставляли своих немощных родственников, обычно стариков и детей, на улице или подбрасывали их к дверям больниц, обрекая их на заведомую смерть, — ведь лечить голодных было нечем, а еды не было нигде: ни в домах, ни в больницах. Или — что, наверное, самое ужасное — выбирали, кого из детей еще можно спасти, а на кого хлеба явно не хватит, и переставали его, обреченного, кормить.
Прочь и такие, о чем писал в своих воспоминаниях знаменитый эрмитажник Владислав Глинка, «общеизвестные явления, как грабеж управхозами имущества умерших и спекуляция их продовольственными карточками»; всем блокадникам отлично известный черный рынок, «где за продовольствие отдавали всё — от одежды и обуви до бриллиантов и регалий».
«Вы не видели людей, которые падали от голода… — рассказывала с застывшими слезами на глазах Алесю Адамовичу Вероника Опахова, блокадница, запечатленная вместе с маленькими дочерями, изуродованными голодом, на знаменитой фотографии мая 1942-го. — Вы не видели груды тел, которые лежали в наших прачечных, в наших подвалах, в наших дворах… Старшей, Лоре, было тринадцать лет, и она лежала в голодном параличе, дистрофия была жуткая».
Вплету сюда крошечное личное воспоминание, точнее, то, что рассказывала мне мама, школьница блокадных лет. На всю жизнь ей запомнилось, как глухо стукала по обледеневшим ступенькам голова умершего мальчишки, ее одноклассника, тело которого за ноги стаскивали с верхнего этажа…
Вся эта правда, для которой действительно не найти адекватных слов, нужна нам и сегодня, хоть память и стремится отторгнуть подобное от себя, выбросить из своих самых дальних запасников такие картины. Иначе — просто невозможно жить. Но жить-то нужно. И от памяти этой никуда не деться — она по сей день словно бы стучится в ленинградские сердца, пусть даже блокадников и остались сегодня единицы.
Дело всё в том, что по-настоящему оценить те самые незримые, каждодневные подвиги самых обычных людей (попросту говоря — мучеников, поставленных обстоятельствами в условия совершенно невыносимые) можно только, разумеется, зная эти самые условия во всей их неприукрашенной правде и не пытаясь их спрятать за привычными советскому люду красивыми декорациями и ослепительными, бьющими в глаза лозунгами. Понимая, чего все это стоило обессиленным, изможденным людям: принести, например, ведро воды по обледенелым ступеням, а до этого вытащить его из проруби, добыть пару-другую щепок для растопки железной печурки-буржуйки, кое-как доползти до булочной и, простояв около нее всю ночь на 40-градусном морозе, получить (или не получить) свой хлебный паек, который в руке истекал водой, а после уберечь его от воров, шныряющих повсюду… Уберечь от воровства или от потери карточки — главную тогдашнюю ценность, ибо их не восстанавливали. А дома что-то придумать насчет самой примитивной гигиены, чтобы не оскотиниться и не погрязнуть в нечистотах, что тоже было не так-то просто. Подвигом тогда была, по сути дела, сама отвоеванная у смерти жизнь — потому что всё вокруг словно бы и направлено было на то, чтобы жизнь эту убить.
Обо всем этом и рассказывалось в «Блокадной книге», где словно бы заговорил прежде немотствующий блокадный Ленинград. О зверствах блокады, ее омерзительном лике, о том страшном, трудноискоренимом, что непременно сопутствует войне.
Почему, в самом деле, еще в 1970-е наше партийное и советское руководство, те самые тогдашние высокосидящие начальники наши, городские и прочие головы так устрашились этой правды? Почему с таким непонятным упорством партначальники наши пытались опровергнуть бесчисленные живые и очень страшные свидетельства о блокадном быте, переполнявшие «Блокадную книгу»? Ведь было же установлено, окончательно и бесповоротно хоть пропагандой, хоть учебниками, хоть велеречивыми сочинителями якобы документальных романов-повестей и поэм, что блокада была устроена одними только фашистами, что они-то, безмерные злодеи (что полностью соответствует истине), и несут за нее ответственность. Полную и единственную. А начальство наше, как писал, к примеру, А. П. Крюковских, «специалист по истории обороны Ленинграда», в предисловии к первому изданию «Блокадной книги», не уставало говорить, что целых «900 дней противостоял Ленинград вражеской осаде, и каждый из этих дней был отмечен высокой боевой и трудовой доблестью ленинградцев. Никакие лишения и страдания блокадного времени не поколебали их верности социалистической Родине…» [1]
Или как писал в 1958 году Д. В. Павлов, во время войны уполномоченный ГКО по Ленинграду: «Ленинград выдержал столь длительную осаду прежде всего потому, что население, воспитанное на революционных традициях, до последнего вздоха преданное социалистической родине и коммунистической партии, стояло насмерть в защите города» .[2]
Ну и прочее, очень-очень красивое, «воодушевляющее и поднимающее ввысь». Где, ясное дело, нет места никакому натурализму, никаким ужасам и вообще земным страстям и горестям. А то мы не читали подобных словес всю свою советскую жизнь…
Это и другие подобные высказывания цитирует в своей книге, точнее в переиздании «Блокадной книги» Гранина и Адамовича полностью, без цензурных купюр, Наталия Соколовская.
Почему, в самом деле — почему? Какой бы лишний козырь против фашистов оказался в руках у целого полка хорошо откормленных пропагандистов наших! Этим бы козырем да побить всех тех злопыхателей, а также любителей переписывать историю, что давным-давно окопались вокруг блокадной темы и только спят да видят, как бы опорочить богоданную власть и напакостить подлинным патриотам, воспевающим героизм ленинградцев, — что все как один грудью стали на защиту великого города.
«Героизм», безусловно, слово замечательное. Как и слово «подвиг». Героизма хватало и у ленинградцев, ибо куда от него денешься, если героизмом становится любая добыча куска хлеба и полена дров. Да ведь еще и работали как-то ленинградцы (хотя работающих было куда меньше, нежели детей и иждивенцев): кто на заводе, кто у себя в жилконторе, кто в госпиталях и больницах, кто в немногочисленных учреждениях, оставшихся после эвакуации. Как они добирались, точней добредали, до этой самый работы — тоже разговор отдельный: транспорт, как все знают, не ходил, тротуары завалены снегом, и прохожие, чаще всего в кромешной темноте, кое-как шли по узеньким тропкам. Обходя то и дело встречавшиеся им санки с «пеленашками» — высохшими до состояния мумии трупами, замотанными в простыни и обвязанными веревками. Шли, разумеется, еле-еле: откуда у блокадников силы? Но ведь как-то доходили, доползали, если, конечно, не переходили на казарменное положение, и работали, и что-то на своих заводах-фабриках выпускали. И еще лечили раненых в госпиталях, под которые были переделаны обычно школы, только вот умирающим массово от голода помочь уже ничем не могли.
Словом, один сплошной героизм, на который глаза, конечно же, не закроешь.
Но не закроешь глаза и на то, что прекрасным этим словом куда чаще, чем следовало, прикрывался сам масштаб обрушившегося на город бедствия — этого грандиозного голодомора, поразившего тех, кто в общем-то никак не мог, да и не должен был, ему противостоять. Сама его нескончаемость, апокалипсичность его характера. Героизм можно, да и нужно, требовать от людей вооруженных, самой своей профессией предназначенных для отпора такому же вооруженному врагу. Вообще от людей принципиально другого склада и другой судьбы.
Но — не от беззащитных, слабых, чаще всего обездоленных и одиноких, всех тех, кто волею судеб остался в осажденном городе или пришел в него из пригородов, из Пскова, Новгорода и близлежащих областей, убегая от оккупации, и поневоле стал зависеть от тех, кто поставлен был городом управлять. От тех, оказавшихся в безысходном, ежедневно и ежечасно убивающем быте, кого, как известно, власти позабыли вовремя вооружить винтовками, автоматами и пушками и бросили, образно говоря, на амбразуру вражеского пулемета как есть безоружными, вместе со стариками и малыми детьми.
Как подумаешь, сколько достойнейших людей, истинно интеллигентных, скромных (да хоть бы и самых простых, никаких не интеллигентов, а просто людей) погибло, в сущности, просто так, не в бою, мученической до ужаса смертью… Целый пласт народа — даже не одно, а несколько поколений оказались вырублены будто безжалостным топором.
Как написано было в блокадных воспоминаниях ленинградского инженера Лазаря Ратнера, у которого в блокаду умерла вся родня, в том числе мать и двухлетний братишка: «Теперь, когда читаешь или слышишь о блокаде Ленинграда, может сложиться впечатление, что главные ее события — непрекращающаяся деятельность Театра музкомедии, 7-я симфония Шостаковича и стихи Ольги Берггольц. Но никто из окружавших меня людей ничего об этом не знал, мы знали только холод, голод и горе, видели только смерть, которая ходила по городу и махала своей косой день и ночь». [3]
Вот таких-то свидетельств о блокаде, ничем не прикрытых, обнаженных, страшных своей в глаза бьющей правдой и устрашилось наше былое партначальство. Свидетельства эти абсолютно нечем было опровергнуть. И уж тем более не скажешь: этого не было, это всё выдумки врага, мы заботились о населении, мы держали руку на пульсе города, мы обо всем этом знали…
Не будем прятаться за красивыми и мужественными словами. Увы, они нередко попросту лгут. Или пролетают мимо цели. Или бьют не туда, куда нужно, уводя мысль в иные сферы. «Блокадная книга», которой так панически, жутко убоялось наше партийное и советское начальство, да так, что в 1970-е ни один ленинградский журнал не рискнул ее напечатать, — это та самая народная память о войне и ее частном случае, одном в гигантской череде военных бед — блокаде Ленинграда; память, которая всегда идет вразрез со всякого рода державными восторгами. И сам этот начальственный страх перед открытой правдой войны, стремление замазать собственную вину и собственные промахи чем-то красивым, высокопарным и обобщенно-вдохновляющим — они лучше любого документального свидетельства говорят о том, что тут явно есть что замазывать.
И есть что скрывать.
Иначе они не набросились бы так на «Блокадную книгу» и не рвали бы с остервенением из нее те слова, которые так сильно затронули их чувствительную и крайне эмоциональную душу. О чем рассказывается в книге, подготовленной Наталией Соколовской и названной «Люди хотят знать».
Смотрим, что же именно так тщательно вычеркивала рука цензора (страницы с этой цензурной правкой из первой публикации «Блокадной книги» воспроизведены в издании «Люди хотят знать»). Все эти документы, рассказывается в книге, хранятся в ЦГАЛИ Санкт-Петербурга, архиве Даниила Гранина и в личном архиве Алеся Адамовича.
Итак, главным образом вычеркивалось слово «правда». Что само по себе уже крайне выразительный, можно даже сказать — саморазоблачительный факт. Вот навскидку: Д. Гранин пишет в предисловии к первому изданию «Блокадной книги»: «…Мы даже не подозревали, какая жестокая правда (курсив здесь и далее мой. — Е. Щ.) стоит за словами „ленинградская блокада“». «Правда» — вычеркнуто, взамен поставлено слово «вещи». И еще — оттуда же: «Дмитриева [героиня рассказа] не смягчала, не приукрашивала той правды, которую знала. Между тем она сознавала, что ныне эта правда не укладывается в то представление [о блокаде], какое сложилось за десятилетия».
На всякий случай вычеркнут весь этот кусок текста, вместе с дважды упомянутой правдой.
«— Мария Ивановна, скажите, пожалуйста (задают вопрос авторы книги. — Е. Щ.), какая часть населения в ваших домах выжила?
— Из тех, которые в Ленинграде были оставши? Очень мало выжило, процентов тридцать от силы.
— А остальные?
— Умерли».
Весь разговор о смертях вычеркнут. Ну понятно почему. Историк блокады Никита Ломагин, автор предисловия к книге, рассказал в интервью «Фонтанке.ру» о том, что еще в 1970 году «был создан секретный документ (он есть в книге. — Е. Щ.), которым предписывалось упоминать в публикациях определенную цифру жертв блокады: 641 803 человека». Именно так, якобы все подсчитано было до единицы. Что, конечно, правдой заведомо быть не может: никто не знает прежде всего числа нигде не зарегистрированных беженцев, которые умирали первыми, без прописки и карточек, а вместе с ними и эвакуированных из города, умерших после первого же обеда и вообще умиравших уже в эвакуации от последствий дистрофии. Их могилами, как известно, усеяна вся дорога из блокированного города.
И еще — вычеркнутое — о количестве жертв.
«Сколько же в день регистрировалось смертей?
— Я не одна работала, а несколько человек. Так что в день человек по сто пятьдесят регистрировала.
— И в течении какого времени?
— Я работала декабрь и январь. Помню, что все время стояла очередь».
И еще — относительно пожара на Бадаевских складах и сгоревших там тысячах тонн муки, сахара и жиров. По сей день историки и экономисты спорят, действительно ли столь катастрофическими были последствия этого пожара или продуктов там хранилось сравнительно немного (немного — в масштабах трехмиллионного города, конечно). Рукою цензора вычеркнуты оказались, в частности, слова нескольких ленинградцев о том, что непонятная эта централизация, из-за которой запасы сосредоточены оказались не в нескольких местах, а в одном, объяснялась и тем, что враг может ворваться в город, и «придется выполнять приказ об уничтожении всех военных запасов и ценностей».
То есть, дополним эту скупую информацию, город на всякий случай готовили к сдаче и начальство про это прекрасно знало. Да и ленинградцам про то было известно, благо «народный телеграф» работал исправно. Этого шила в мешке не утаишь. Немцы стояли всего-навсего в двух километрах от Кировского завода и в десяти — от южных подступов к городу, тех, что за Шушарами, и никакой прочной военной защиты у Ленинграда здесь не было. Д. Гранин, воевавший в августе 1941-го под Ленинградом, в рассказе «Запретная глава» писал: «На нашем участке противник мог без всяких препятствий идти до самого Ленинграда». Другое дело — какой-нибудь разговор на улице о том, что им делать, если Ленинград все-таки возьмут. Разговор этот приравнивался, рассказывал Д. С. Лихачев, не менее чем к измене родине. И вездесущий Смерш тут же тянул к говорившим свои щупальца.
Вычеркивались, как наглядно свидетельствует воспроизведенная в книге цензорская правка, рассказы ленинградцев о бешеных ценах на черном рынке, о том, что Ленинград стоял почти мертвый, о том, что в обезлюдевшем городе всем, кто в нем жил, видны были дантовские картины погибели и мук; о хищниках и мародерах, что обирали квартиры умерших; о том, как мать, до войны без памяти любившая собственного сына, в блокаду, обезумев от голода, выгнала его, потерявшего карточки, из квартиры.
О том, как в открытый грузовик грузили какие-то бревна, такие небольшие («…я думал, что костер, что ли, делать или что-то еще, вот бревна привезли и сбрасывают, и не могу понять, что это люди!»).
Всю книгу переписывать не будем. Ясно, о чем она рассказала, и ясно как.
А вот ростки этой безжалостности действительно государственного масштаба (ведь цензура все-таки — штука государственная), они-таки проросли и дали всходы по-своему ядовитые.
Несколько лет назад Юрий Колосов, действительный член Академии военно-исторических наук и вообще немалая величина в историческом краеведении, обмолвился в интервью относительно дневника Юры Рябинкина, легшего в основу второй части «Блокадной книги»: он, дескать, этот 16-летний подросток, умерший от голода, — «мальчишка, который не работал, не учился (сказано с явным презрением. — Е. Щ.). Он выживал…»
Правда не выжил.
Не будем повторять заведомо известных вещей: то, что Юру попросту не держали ноги и в школу он, болевший к тому же тяжелым плевритом, ходить не мог, а с работы в блокадные годы очень часто увольняли и взрослых квалифицированных работников. Что ж говорить про ребенка, вообще ничего еще не умевшего. Поглядим — просто по-человечески, по-простому — на эту реплику ответственного, чуть ли не государственного лица. Он, Юра, сказано автором, всего лишь выживал. И по этой причине, убежден Ю. Колосов, недостоин быть увековечен в «Блокадной книге».
Стало быть, жизнь — это не к нам. Она — всего лишь жизнь. Недостойная того, чтобы за нее бороться даже в самых смертоносных обстоятельствах. И даже если этот борющийся за нее человек — ребенок. Беззащитный и отчаянно, до ужаса страдающий и умерший в одиночестве.
Но страдания — это тоже, судя по всему, не к нам. Нам бы побольше героики, пафоса, вообще взвинченности воинственного, возможно более наэлектризованного толка.
Ну да ладно с ним, с этим действительным членом Академии. У нас созрели сегодня вопросы отнюдь не патетичные, а предельно деловые. Вот такие.
Мы хоть когда-нибудь доживем до того, чтобы виновные в этом 80-летней давности ужасе, этой гигантской гуманитарной катастрофе ХХ века, будут названы? Ведь есть же они, прямо или косвенно виновные в нем, у всех них, без сомнений, наличествуют фамилии, имена, отчества. История блокады, не поленившаяся столь скрупулезно подсчитать всех до единого погибших в блокаду, эти самые имена наверняка знает.
Книга, названная предельно точно — «Люди хотят знать», этот факт как раз и подтверждает, в высшей степени наглядно.
И эти слова хочется повторить еще раз, уже немного в другом контексте.
И пусть наконец-то они, виновные, представлены будут поименно, с указанием фамилии/имени/должности. Виновные прежде всего в главной причине блокады — в том, что город оказался запертым не только с запада и юга, откуда наступали немцы, но и с севера, откуда наступали финны, на которых мы же и напали и в 1939-м и в 1941-м. Кто знает, как развернулись бы события, не окажись Ленинград в таком самоубийственном кольце.
И пусть известны будут люди и обстоятельства, из-за которых ленинградцы, завороженные нашей ура-патриотической пропагандой, активно противились эвакуации, да так, что эта эвакуация, тогда крайне необходимая, в общественном мнении приравнивалась чуть ли не к позорному бегству. (Кстати, эта мысль повторена была А. А. Ждановым и после войны — во времена расправы с Михаилом Зощенко и Анной Ахматовой.) Да и уверенность в нашем военном могуществе и нашей скорой победе, то бишь всем известное шапкозакидательство, вскормленное радио-, кино- и газетной шумихой, тоже сыграло в этом свою зловещую роль. Убаюканные воинственной пропагандой ленинградцы в своем большинстве и не думали запасаться продовольствием и вообще готовиться к длительной осаде города. А то как же — не даст наше руководство во главе известно с кем в обиду великий город Ленина…
Видимо, виновны во всем этом были люди, уж слишком высокопоставленные. Что ж, история с течением времени получает право судить даже царей и великих полководцев.
Отыщутся виновные и в том, почему никто не рассредоточил в прифронтовом Ленинграде продовольствие, как сделано это было в Великобритании, а собрал его преимущественно в Бадаевских складах, разбомбленных еще в сентябре 1941-го. Неважно даже, хранилось ли там огромное количество продовольствия или, сравнительно с потребностями города, небольшое. Оно там было, и оно оказалось уничтоженным. И ленинградцы в самое смертное время на черном рынке покупали за бешеные деньги землю с этих самых складов, пропитанную растопившимися сахаром и маслом.
И в том, что в это же смертное время на 2-й кондитерской фабрике бесперебойно выпекались ромовые бабы и венские пирожные для обкомовских и горкомовских работников, — пусть тоже разберутся беспристрастные (хотя таковым остаться очень трудно) историки. На фотографии от 12 декабря 1941 года, тоже приведенной в книге, запечатлен «лучший сменный мастер „энской“ кондитерской фабрики В. А. Абакумов». Ничуть, кстати, не похудевший, а вполне упитанный. Фотография относится к тому самому месяцу, когда жители города ели вываренные кожаные ремни, перчатки, обдирали со старых обоев клеевое покрытие, варили студень из столярного клея…
В принципе найдется и еще немало вопросов у всех нас — как блокадников, так и их потомков, да и просто жителей несчастного, многострадального города. Простое уважение к своему народу диктует, что мы все заслужили свое право знать.
И люди в самом деле хотят знать.
1. Соколовская Н. Люди хотят знать. СПб., 2021. С. 210.
2. Там же. С. 35.
3. Ратнер Л. Отчизны дети нелюбимые. СПб., 2005. С. 193—194.