Роман
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2022
Кире Михайловской
Несть зло во граде, еже Господь не сотвори?
Ам. 3: 6
ГЛАВА 1
Это была непростая задача. Сталин до тупой боли в затылке всматривался в карту Европы. Может, боль появилась оттого, что страны и города на ней были обозначены не по-русски? «А как эти идиоты воевать собираются? Если у них нормальных карт нету?»
Сталин поднял трубку.
— С товарищем Шапошниковым меня соедини! — сказал он в ответ на привычное сопение в трубке. «Научился наконец. А то: „Слушаю, товарищ Сталин!“ Ты кто такой, чтобы „слушать“ товарища Сталина? Тебя вообще нет, ты механизм…»
— Генерал Шапошников у телефона! — послышался сипловатый голос.
— Борис Михайлович, вы спите, что ли?
— Никак нет, товарищ Сталин, как раз сейчас заканчиваем совещание по вопросу ближайших штабных игр. Обсудили исходные данные и вводные для командиров.
— Я спрашиваю «вы спите, товарищ Шапошников?» в широком смысле. Почему у нас до сих пор нет хороших карт с надписями на русском языке? Кто у вас картами занимается? Что значит есть? А почему у меня старые карты? — Сталин положил трубку, снова поднял ее и бросил на рычаги. Сигнал Поскребышеву.
— Почему у меня старые карты? Генерал Шапошников…
Поскребышев резво прошагал к столу, стоявшему сбоку, у стены, и среди стопок бумаг и арестантских картонных «Дел» нашел сложенные карты.
Едва взглянув на Сталина, Поскребышев, как ловкий официант, сообразил, что от него требуется, и тут же разложил карты на большом столе.
«Совсем другое дело». Сталин, набивая трубку, издали смотрел на огромную карту. Хорошая карта. И написано все четко. Он подошел, щурясь. Глянцевая бумага карты отсвечивала. «Это недостаток, глаза устанут, если смотреть долго. И слишком уж большая, неудобно с такой работать, на рабочий стол не положишь. На стену вешать? Тогда что вверху или внизу не рассмотришь толком…» Он покосился на Поскребышева, замершего возле стола с картой.
— Надо сделать такую же, но чтобы на моем столе помещалась. — Сталин закурил, разглядывая карту.
Да, хорошая европейская заваруха может получиться. Особенно раздражала Польша. «Сидела бы себе втихую, как Латвия с Эстонией, так нет, все ей что-то неймется. Вообще не было такой страны — хоть на карте, хоть где. Была часть России, был генерал-губернатор, и был там порядок. А теперь что ни переговоры, то Польша да Польша. И еще этот пакт Пилсудского–Гитлера подписали. Они что, собираются свою политику в Европе вести? Вот вам! — Сталин переложил трубку из правой руки в левую и показал Польше, занимавшей на карте изрядное место, кукиш. — Вот вам, а не самостоятельная политика! Не было такого государства и не будет! Шановне панство! С Венгрией тайком заигрывают, думают вместе играть против Малой Антанты[1]. На Гитлера рассчитывают! Подождите, Гитлер вам еще покажет! Вы для чего Гитлеру нужны были? Он, как канцлер, должен был политическую изоляцию, блокаду прорвать. И вас как разменную монету использовал. А сам на Саар да на Рурскую область поглядывал. И правильно делал, между прочим. Эти французы только силу и понимают. А сила у Гитлера есть. Так что, шановне панство, ждите проблемы с Данцигом. Отольется вам пакт Пилсудского–Гитлера.
Гитлер вообще-то зря болтает столько лишнего, выбалтывает свои цели. Другое дело, что из этого получится. Хотя вот с Австрией получилось. А теперь нацелился на Чехословакию. Начал с этих…» — Сталин поднял трубку телефона и спросил:
— Место в Чехословакии, где немцы проживают…
— Судетская область, — мигом ответил верный Поскребышев.
Сталин положил трубку, подошел к карте и принялся искать Судетскую область. «Ага, вот она! Прямо обхватывает и с севера, и с запада, и с юга. Вы же сами твердите о праве наций на самоопределение? Вот немцы в этой, как ее… в области, в общем… и „самоопределятся“. Как учил товарищ Ленин, использовать надо „полезных идиотов“. Кто теперь докажет, что он агрессор? Нет, спасал соплеменников. И заодно раскатал Чехословакию. Давно пора. От этих славян не знаешь, чего ждать. Хорошо писал Достоевский о славянах. Как раз на днях Петров, архивная крыса, подкинул листочек. Листок правильный, хоть на этого Петрова и есть донос, что он не Петров, а какой-то Петрово-Соловово и будто бы новые документы, не дворянские, ему Бокий сделал. А Бокий зря ничего не делает. Значит, эта крыса архивная писал Бокию доносы на меня? И Бокий был в курсе моих планов? Говорят, перед расстрелом сказал Фриновскому, что у дверей апостола Петра подождет его. Вместе в аду гореть веселее».
Сталин, улыбаясь, вернулся к рабочему столу, вынул из ящика две странички, отпечатанные на машинке, и с удовольствием стал перечитывать их, с особым вниманием всматриваясь в подчеркнутое синим карандашом: «„…по внутреннему убеждению моему, самому полному и непреодолимому, — не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными!“
Вот это правильно! Тут уж благодарности ждать не приходится. Все косятся на Запад. С Польши, конечно, начиная. — Он подчеркнул строчки пожирнее. — Молодец, Федор Михалыч, прямо, кажется, твои мысли подслушал». — И снова взялся за карандаш. «„Мало того, даже о турках станут говорить с большим уважением, чем об России. Может быть, целое столетие, или еще более, они будут беспрерывно трепетать за свою свободу и бояться властолюбия России; они будут заискивать перед европейскими государствами, будут клеветать на Россию, сплетничать на нее и интриговать против нее… Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия — страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации… России надо серьезно приготовиться к тому, что все эти освобожденные славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными…“ — вот это очень правильная мысль. Конечно, писатель буржуазный, враг, по сути, не зря его эта безумная старуха Крупская из школьных учебников и библиотек выбросила, но иногда мыслил правильно. Говорят, он — гений. Кто же это сказал? А… Бухарин его все „гением“ называл. У того все гении были».
Сталин снова принялся за текст: «„Между собой эти землицы будут вечно ссориться, вечно друг другу завидовать и друг против друга интриговать. Разумеется, в минуту какой-нибудь серьезной беды они все непременно обратятся к России за помощью. Как ни будут они ненавистничать, сплетничать и клеветать на нас Европе, заигрывая с нею и уверяя ее в любви, но чувствовать-то они всегда будут инстинктивно (конечно, в минуту беды, а не раньше), что Европа естественный враг их единству, была им и всегда останется, а что если они существуют на свете, то, конечно, потому, что стоит огромный магнит — Россия, которая, неодолимо притягивая их всех к себе, тем сдерживает их целость и единство“. — Все верно. Только еще вопрос: возьмет ли их к себе Россия? России-то прежней нет, а для Советского Союза это мелочь, славянские страны. Хотя для тактических действий и они пригодятся. Достоевский не видел и не понимал самых великих целей для России: проглотить, пережевать и переварить Европу. Вот потому и буржуазный писатель, что до настоящих идей не додумался, не созрел». — Сталин приказал принести чаю и долго еще сидел в кабинете, рассматривая карты. Время от времени он вставал, подходил к большой глянцевой карте, что-то намечал для себя мундштуком трубки и возвращался к рабочему столу.
Наконец он снял трубку и сказал в сопящую тишину:
— Начальника ИНО НКВД… — Отхлебнул остывший чай. — И последние донесения резидентур… По Германии и Чехословакии подробно.
Через мгновение в дверях возник растерянный Поскребышев.
— Начальника ИНО НКВД нет, товарищ Сталин, — прерывистым шепотом проговорил Поскребышев.
— Как это нет? — Сталин поднял голову, оторвавшись от карты. Это была неожиданность. — А где же он?
— Его… вообще нету, товарищ Сталин…
— Я знаю, Слуцкий арестован как враг народа и ликвидирован, пусть явится Шпигельгласс!
— Шпигельгласс тоже…
— Что тоже? Ликвидирован?
— Только арестован…
— Хочу посмотреть отчеты разведрезидентур…
— Товарищ Сталин, мы информации не получаем уже почти сто двадцать дней… Молчат резиденты, затаились… Да их и осталось-то… — в голосе Поскребышева неожиданно прозвучала незнакомая человеческая интонация.
— Товарища Ежова ко мне и начальника разведки Генштаба армии… — Он с удивлением принялся рассматривать телефонную трубку, по которой только что говорил.
«Почему новый аппарат? Кто-то подслушивать хочет товарища Сталина? Кто дал команду телефонный аппарат мне менять? В свое время Паукер вот так же решил поменять аппарат, ссылаясь, что товарищ Сталин в курсе. Тогда достаточно было повести чубуком трубки, как бы вычеркивая Паукера. Понятное Ежову движение. Говорят, он пули от расстрелянных друзей в ящике стола держал. Интересно, сколько их там…»
Он повернулся к Поскребышеву, замершему возле двери:
— Старый аппарат вернуть!
ГЛАВА 2
— Просто наш дом удачно расположен, — шутил Владимир Владимирович Благовещенский. — Откуда ни посмотри, он виден, вот и притягивает.
Это была чистая правда. Выкрашенный в светлые тона дом с верандой и мезонином был виден отовсюду. И отовсюду же собирались гости. Так было с давних, дореволюционных времен. Дед Владимира Владимировича, присяжный поверенный, перебравшийся в Петербург из Твери, купил кусок земли у разорявшегося с удовольствием помещика — известного неудачного картежника — и по эскизам сводного брата-архитектора построил дачу. После Твери он уставал от шумного Петербурга и вынужден был, так он утверждал, отдыхать на даче в Сиверской. Однако же дом, шутили домашние, оказался «неудачным»: всякий раз, едва начинался дачный сезон, дом заселяли близкие и дальние родственники, заезжали и останавливались знакомые и знакомые знакомых. Небольшой дом хоть и достраивался несколько раз, все-таки оказывался маловат, тесноват для гостей, вольно располагавшихся то в большой «гостевой» столовой, то на веранде, в зависимости от погоды. Здесь по вечерам играли в карты, в лото, дымили сигарами, уставившись в шахматные доски, пили коньяк, сплетничали по-свойски, барабанили на пианино и слушали появлявшихся время от времени соседей-знаменитостей. Любители крокета группировались вокруг площадки, пересмеиваясь и комментируя удары. Сухой стук костяных шаров почти всегда сопровождал посиделки на веранде.
Революция в лице местного пьяницы Семена, ряженного по тогдашней моде в кожанку, вчетверо урезала сад и сильно уменьшила количество гостей. Оба обстоятельства были на руку нынешним хозяевам дачи: содержать в порядке большой сад и принимать прежние «стада гостей» (В. В. Благовещенский-младший) стало невозможно. Но летние субботние чаепития пока еще держались, хотя и стали менее веселыми и шумными. Оживились они только после того, как вернулся из длительной командировки на Дальний Восток Владимир Владимирович Благовещенский-младший. Собственно, «младшим» его уже никто не называл после смерти Благовещенского-старшего, возглавлявшего в свое время коллегию петербургских адвокатов.
Владимир Владимирович, получивший место доцента в университете, сумел так подстроить свое расписание (он преподавал еще и в Педагогическом институте имени Герцена), что мог во второй половине пятницы добраться до Балтийского вокзала, расположиться в неуютном купе вагона бывшего третьего класса и подремать с газетой почти два часа. За это время изрядно облезший, невзрачный поезд неторопливо пыхтел по знаменитым когда-то петербургским дачным местам. Хуже бывало, когда в вагоне оказывались знакомые, но Владимир Владимирович, извинившись и сославшись на срочную работу, прятался за французскую газету, купленную для него студентками в киоске «Астории», единственном, где продавались иностранные газеты, и погружался в другой мир, памятный ему по поездкам с папенькой в Париж, Бордо и на Лазурный берег, где и по сию пору жили какие-то дальние родственники.
Сегодня знаменитостей не ждали. Театральный сезон заканчивался, предстояли гастроли, и до Сиверской добираться было лень. Но зато на несколько дней согласился приехать и погостить литературовед Виктор Андроникович Мануйлов. Виктор Андроникович уже поджидал Благовещенского, как и договаривались, в последнем («курящем») вагоне. И не просто поджидал, а придерживал сидячее место. С недавних пор курить в местных поездах позволялось только в первом и последнем вагонах.
— Рад видеть вас, Владимир Владимирович. — Мануйлов подвинулся, давая возможность сесть Благовещенскому. Вагон активно набивался любителями подымить, и Благовещенский протиснулся к Мануйлову с трудом. — Я, видите, пришел заблаговременно и не ошибся. — Мануйлов был в любимой своей тюбетеечке и летнем коломянковом костюме. — Впрочем, я просто сбежал со службы, впервые в жизни. — Мануйлов неожиданно перешел на французский. — Вы ведь знаете, что происходит в нашей библиотеке? — Он был главным библиотекарем университетской библиотеки.
— Что? — Благовещенский с интересом смотрел, как сидевшие вплотную к ним курильщики опасливо отодвинулись. Мол, что за иностранцы такие.
— Арестовывают уже третью сотрудницу. И, как специально, выбирают самых толковых. Будто нюх у них на умных людей! — пухлые щечки Мануйлова тряслись от возмущения.
— К сожалению, у нас на факультете то же самое, — кивнул Благовещенский. — Да разве только на факультете… — Он вдруг рассмеялся. — Вчера иду по Садовой…
— Что нынче третьего июля, — тут же вставил Мануйлов.
— Вот-вот, — отозвался Благовещенский, — смотрю — очередь в магазин. Спрашиваю: «За чем очередь?» Отвечают: «За детскими колясками». И вдруг я вижу своего ученика, аспиранта. Молодой и, насколько знаю, холостой парень. Я с удивлением к нему: «Вы что, собираетесь стать отцом?» И, представьте, он без тени смущения: «Нет, — говорит, — я просто куплю коляску, пусть постоит дома, а после ее продам. Потом ведь и колясок не будет».
— Аспирант? — изумился Мануйлов. — Перекраиваются мозги. — Он вздохнул, с интересом глядя, как молодой крепыш-милиционер в пропотевшей форме протискивается сквозь толпу пассажиров.
— Вот эти двое! — издали подсказал отставший от милиционера пассажир, недавно еще сидевший рядом с некурящим Мануйловым и попыхивавший ему в лицо дымком.
— Позвольте документик полюбопытствовать! — козырнул милиционер, обращаясь к Мануйлову.
Мануйлов торопливо достал из кармана толстовки потертый кожаный бумажник и извлек серый паспорт с черным гербом СССР и надписью на обложке.
Милиционер внимательно изучил паспорт, сверяя фотографию с предъявителем, и вернул книжечку в серой тканевой обложке хозяину.
— И вас попрошу, — повернулся милиционер к Благовещенскому.
— К сожалению, — развел тот руками, — не имею с собой документа.
— Как это не имеете документа? — делано удивился милиционер. — Куда едете?
— Мы едем на дачу, — вмешался Мануйлов. — Это профессор Ленинградского университета Владимир Владимирович Благовещенский. Я могу засвидетельствовать.
— Попрошу за мной! — строго сказал милиционер. — Куда едем?
— В Сиверскую, на дачу, — Мануйлов преданно смотрел на милиционера. — Там у профессора Благовещенского дача, а я, так сказать, в гости. Ненадолго.
— Во как! — изумился стоявший в проходе мужичок. — На дачи ездиют, а доку´мента не имеют! И места еще занимают! — он с удовольствием уселся на освободившуюся скамейку.
— Это профессор Ленинградского университета, — повторил Мануйлов, едва они вышли на площадку вагона. — Он может говорить на девяти языках — правда, Володя?
— Хорошо, грамотно только на шести.
Поезд подходил к Карташевке, а здесь, как было известно Благовещенскому, и располагалось отделение милиции.
— На шести сразу? — замер вдруг милиционер.
— Сразу никто не может!
— Вот то-то! — милиционер уже с особым милицейским прищуром смотрел на профессоров. — А вот скажите, коли вы такие умные, вот когда коммунизм будет, он-то будет во всем мире или как?
— Во всем мире, конечно, — заспешил Мануйлов, боясь, что Владимир Владимирович ляпнет что-нибудь.
— А тогда скажите, господа-профессора, на каком же языке все люди говорить станут? Чтобы в светлое царство коммунизма всем вместе войти? А? — Поезд подтормаживал, за приоткрытыми дверями уже бежала карташевская платформа. — Не знаете? — Милиционер был в восторге, удалось «подсадить» самих профессоров! — Вот к нам из Питера агитатор приезжал, гражданский вроде вас, я ему вопросик этот тоже задал. — Поезд остановился, милиционер вышел и стоял на платформе, держась за поручень. — Так он рассказал, что будет какой-то язык новый, такой, чтобы для всех.
— Эсперанто? — сообразил Мануйлов. Он стоял на вагонной ступеньке.
— Во-во, — обрадовался милиционер. — Вы и на этом можете?
— На этом нет! — из-за спины Мануйлова сказал Владимир Владимирович. — Это вообще не язык!
Поезд дернулся и пошел, неторопливо набирая скорость.
— Вот и я сомневаюсь! — прокричал милиционер и отцепился от поручня.
— Вот вам и русский человек, Володечка. — Они смотрели в узенькое заднее окно тамбура. На платформе все еще стоял милиционер и, сняв фуражку, лохматил пятерней светлые волосы. — Для него главное — усомниться в том, о чем он понятия не имеет! И на этом, кстати, — он повернулся к Благовещенскому, готовый вступить в спор, — вся русская литература держится!
ГЛАВА 3
Марсель Розенберг валялся на роскошном диване карельской березы, курил свои любимые сигары и отказывался работать, ссылаясь на шаббат.
— Представьте, князь, вы сидите в золотой клетке, работаете на… впрочем, вы сами не знаете, на кого работаете, черт знает на кого, — он задумчиво посматривал на потолок, расписанный наядами и пейзажами в духе Ватто, — и к вам в единственный выходной, когда вы намерены прийти в себя, является… — Марсель посмотрел на Потемкина, заместителя Литвинова, наркома иностранных дел СССР, — ваш друг и предлагает вам еще поработать… Совершенно бесплатно, я замечу.
— Отчего же бесплатно… — Потемкин извлек из глубин своего огромного портфеля бутылку коньяка. — Чистая Франция! Только что из Парижа!
Марсель повертел бутылку в руках.
— Не знаю, чем вы там занимались в Париже, князь, но в коньяках вы ни бельмеса. — Марсель (с его слов) начал изучать русский язык только десять лет назад и гордился, вставляя некоторые, как ему казалось, un mot, словечки. — Как я понимаю, это коньяк состряпан на территории Польши, я бы мог почти без ошибки назвать местечко, где его изладили. Но, даже если бы он был не поддельный, я, как настоящий ваш друг, никогда не рискнул бы вам его презентовать. Особенно в качестве оплаты труда в шаббат. Такой коньяк, мой дорогой князь, пьют только в марсельских портовых кабаках. Если легкомысленный шпион появится в хорошем ресторане, например в «Le Procope» или на Quai de la Tournelle, 15, в «Tour d’Argent», не для того, чтобы встретить Бальзака или Бисмарка, а заказать рюмку «Napoléon» вместо моего любимого «Courvoisier» или хотя бы «Rémy Martin», его тут же расшифруют как русского.
— Сейчас вы мне расскажете, — Потемкин подошел к великолепному буфету с резными охотничьими сценами на створках, выдвинул ящик и зазвенел столовым серебром, отыскивая штопор, — что шляпы и ботинки нужно носить исключительно итальянские, а галстуки и шейные платки…
— Никогда не носите шейных платков, князь, это mauvais ton или de mauvais goût*, если хотите… — Розенберг поднялся с дивана, выдвинул другой ящик буфета и — не глядя, на ощупь — вытащил штопор. — Ваша неуклюжесть, князь, заставляет меня нарушать шаббат… — Розенберг всё так же, почти не глядя, снял с полки два снифтера и поставил их на столик неподалеку от открытой двери на террасу. — Будем обедать, Владимир Палыч, или неторопливо напиваться? — Потемкин отметил, что Розенберг довольно ловко, без комментариев, поменял бутылки и открыл «любимый „Courvoisier“». — И последний вопрос: столь любимые вами и французами три «C» — chocolat, cognac, café — или хорошая сигара? Рекомендую второе, у меня роскошные «Gorda Corona», — он открыл ящик с сигарами, понюхал, прикрыв глаза, одну из них и вздохнул: — Кажется, относительно роскошных я несколько преувеличил, — Розенберг сморщился, словно собираясь чихнуть, — но вы ведь, помнится, все равно в сигарах не очень разбираетесь?
Марсель Израилевич Розенберг, человек с «французским именем, еврейским отчеством и среднеевропейской фамилией», как он себя именовал, после длительного лавирования Потемкина между Сталиным, Молотовым, Кагановичем, Ежовым и Литвиновым разместился (уточним: его разместили) в бывшем графском имении Селютино. Конечно, оно было изгажено и испакощено за два десятилетия присутствия в нем Дома отдыха НКВД, но Розенбергу (особенно после короткого пребывания в Сухановской одиночке) это даже понравилось. Он, с легкостью профессионала уходя от обленившейся наружки, сам носился на кремлевском «Линкольне» по антикварным магазинам и складам конфискованных вещей, перезнакомился с бывшими сухаревскими антикварами и с удовольствием скупал у них картины (он обожал французский XVIII век), фарфор, мебель… И конечно же, люстры, крупные вазы… Тут он предпочитал датский фарфор. «Надо же чем-то компенсировать мое одинокое сиденье в Селютине», — говаривал он.
Марселю Розенбергу, бывшему еще недавно полномочным представителем СССР во Франции и заместителем генерального секретаря Лиги Наций, куда он с невероятными усилиями втащил Советский Союз, подкупив не один десяток европейских политиков всех рангов, наконец-то было позволено в Союзе все: от повара-француза, свежайших продуктов и отборных вин из Франции и Италии, беспрепятственного посещения всех театров (балерины и юные певички — особое увлечение экс-дипломата) до работы в архивах Наркомата иностранных дел и секретном отделе Ленинской библиотеки, а также еще множество разного калибра и качества увлечений и развлечений, к которым он привык за долгие годы жизни за границей.
Потемкин, его бывший помощник, сменивший Розенберга на посту полномочного представителя СССР во Франции, был одним из очень немногих людей, допущенных к посещению усадьбы Селютино. Зато здесь трудился целый штат садовников, конюхов, прикрепленной дворни и обслуги: Розенберг с помощью реставраторов восстанавливал порушенные и оскверненные сотрудниками ЧК/ОГПУ/НКВД и их женами здания усадьбы, следил за приведением в должный порядок французского регулярного сада с лабиринтом беседок, грота, прудов и даже садовых куртин, ясно видимых на пейзажах XVIII века, запечатлевших лучшие годы Селютина.
Многолетнее знакомство позволяло Потемкину и Розенбергу подолгу молчать, лениво прикладываясь к коньяку и погружаясь в вечернюю сельскую прохладу. Ветерок приносил из сада сладкий запах петуний.
— Простите, Марсель. — Они были на «вы», но называли друг друга по именам. — Давно хотел задать вопрос. — Потемкину показалось, что Розенберг стал подремывать. — Я понимаю, когда портрет Маркса висел в нашем с вами офисе в Париже… — Темные ресницы дрогнули, но Розенберг так и не открыл глаз. — Но среди этой чудной живописи… — Потемкин сделал неопределенный жест, оглянувшись назад, — среди Ватто, галантного Буше, дивных скульптур скорее хотелось бы увидеть портрет Филиппа Орлеанского…
— Вы забыли превосходнейшее шарденовское рондо. Я его очень люблю… — Розенберг добавил коньяка в бокалы. — Что вам сказать, Володя, — проговорил он после паузы, — вы ведь знаете, я не большой поклонник Маркса. Это не значит, — он открыл глаза, как бы придавая словам значимость, — что я не признаю его гениальность… К сожалению, сначала в России, а потом и в Союзе к идеям Маркса относятся не как к теории, а как к Божественному Откровению. Поэтому спорить в России о Марксе невозможно. Теория же не более чем инструмент. Хотите — прикладываете ее к одному предмету, хотите — к другому. И оба они с Фредом (так Розенберг на английский почему-то манер называл Энгельса) появились удивительно вовремя. Людям в этот момент требовался, я бы сказал… антропологический оптимизм, уверенность, что лучшее и справедливое будущее для человечества возможно… Тут сыграл и Марксов еврейско-немецкий догматизм, превративший теорию в религию. Произошел, хотели они того или нет, какой-то сдвиг в глубинах… Не исключено, что как раз марксизм и повлиял на поворот в сторону религиозных исканий… И даже в сторону православия… Не случайно же из марксизма вышли и Булгаков и Бердяев… Отсюда как бы и воля того сброда, что фальшиво называется «народными массами», и кадры для реальной практической деятельности. — Розенберг внимательно смотрел на голубоватый дымок, прерывисто и затейливо поднимавшийся от сигары. — Величайшая заслуга большевиков, что они довольно ловко, как это умели разве что Владимир Ленин да Александр Богданов, применили чуждую теорию для создания своей идеологии, смогли оказать почти магическое воздействие на сознание все той же, как они утверждают, «широкой массы». Это, кстати, и дало возможность русскому народу, заметьте, Владимир, это важно! — не рассыпаться на мелкие враждующие группы. Временно, конечно… — Розенберг помолчал. — Умозрительная еврейско-немецкая теория, превращенная в идеологию, спасла русский народ от распада. От того, чтобы мелкие группы не вцепились в горло друг другу… Забавно… И что против этой теории, превратившейся в дикое материалистическое миросозерцание рабочих, телеграфистов, народных учителей и так далее, — что смогла противопоставить ей интеллигенция? Она питалась мистицизмом, анархизмом, религиозными… — он подумал, — рысканиями… Бергсон, Ницше, Метерлинк, декаденты, романтики, оккультисты… Теряла время и силы… А марксизм потребовал от интеллектуалов определенной умственной дисциплины, логики, системы в конце концов… — Розенберг допил коньяк, пыхнул раз-другой сигарой и вернул ее в пепельницу. — Марксистская догма позволила создать после переворота и распада России крепкий, могучий политический организм, удержавший великую империю от распада… В отличие от Австро-Венгрии или Османской империи…
Потемкину показалось на миг, что они сидят не в Союзе, а во Франции, в Париже, где-нибудь на Елисейских Полях… Только далекое взбалмошное куриное кудахтанье мешало очутиться на Монмартре… И вечер голубел, становился фиолетовым совсем не по-французски.
— Беда, конечно, — словно вернулся из небытия Розенберг, — что довольно милые и дорогие для России концепции народников выброшены из революционной программы. Это дорого обойдется стране. Хотя сама по себе доктрина народников не имела сцепляющей, объединяющей силы, революция все равно смела бы ее прочь… — он странно хмыкнул, словно готовясь засмеяться. — И получилось, что большевики с точки зрения философии — самой жизнью замешанное тесто, квашня по-русски, из русского славянофильства и русского западничества. С еврейскими дрожжами, которые им всё подпортят. Согласны, Владимир? Это могло бы втянуть в воронку национальной идеи почти всю старую Россию, дать новый толчок к развитию… ну хотя бы к движению, если бы вождь панически не опасался и не искал врагов…
Потемкин настороженно оглянулся, и Розенберг перехватил его взгляд.
— Боитесь подслушек? — снова хмыкнул он. — Я прекрасно осведомлен, что здесь меня слушают, тщательно пасут и сторожат, — он засмеялся. — Может быть, даже в сортире! Даже в сортире! О, Володя, примите к сведению, любезный, — видно было, что от коньяка и особенно от крепчайшей сигары Розенберг основательно «поплыл», — и вы, которые меня слушают, — он повысил голос, — мне на вас плевать! Я буду жить, как хочу, говорить и думать то, что хочу, пока я нужен хозяину. А я буду нужен долго! — Он сел в кресло, опершись на черных грифонов на подлокотниках. — И потом, — Розенберг разлил остатки коньяка в бокалы и по-русски потряс бутылкой над снифтером, — я вообще хочу жить долго, князь, дол-го! — сказал он вразбивку. — Покуда эта жизнь мне интересна… А политика и разведка — последнее, чем можно увлекаться… После Ватто, конечно…
Прощаясь, Розенберг вышел на крыльцо, вплотную подошел к огромному Потемкину, распахнув руки для объятий, и тот почувствовал, как в живот уперлось дуло револьвера.
— Скажи, Володя, подонок, — прошептал Розенберг, прижимаясь к плотному животу, — с твоей подачи меня выловили в Испании и засадили в золотую клетку?
— Убери дуру, Марсель, — Потемкин все еще обнимал Розенберга, — тебе больше подошло, чтобы тебя выловили в Испании и засадили в камеру в Сухановке? — Розенберг, не отнимая револьвера, сопел куда-то под мышку Потемкину. — Или чтобы повесили во время прогулки в прекрасном швейцарском парке? В трех шагах от терренкура? Как твоего дружка Игнатия Рейсса?
— Я живым не дамся и тебя живым не отпущу! — дуло переместилось под мышку и грянул выстрел. Розенберг слегка оттолкнул Потемкина, тот сделал несколько неуверенных шагов со ступенек.
— С тебя выходной костюм. — Потемкин, неловко вывернувшись, пощупал обгорелую дыру в пиджаке. — А это у нас стоит недешево! Не Париж!
ГЛАВА 4
— Миколайнен! — В хорошем расположении духа Всеволод Вишневский любил называть журналиста Михайловского на финский манер. — Я сейчас еду на судостроительный завод, могу взять с собой. Не буду трепаться по телефону, но это сейчас самое интересное, что есть в Ленинграде.
Вишневский, как всегда в морской форме, заехал на машине в редакцию Ленинградского отделения «Правды».
— Миколайнен, — едва они уселись в военную эмку, Вишневский придвинулся в Николаю и шепотом, чтобы не услышал шофер, принялся рассказывать: — Только что из Смольного. Представь, разрешили рассказать о строительстве крейсера. Имя пока не придумали, пока «Проект двадцать шесть», но я уверен, он будет называться «Киров». Крейсер «Киров», красиво, а?
Машина выкатилась на Невский и полетела, обгоняя тяжелые автобусы.
— Я присутствовал с самого начала, с рождения идеи. — Вишневский любил «присутствовать с начала» любого дела, а еще лучше — подать идею. И затем как бы незаметно отойти в сторону. Михайловский уже знал эту его маленькую слабость. — Я же сидел в Кремле, — он оглянулся, словно его могли подслушать, — на одном… ну, высоком совещании, и, когда очередь дошла до меня, я высказался очень резко! — Он снова быстро оглянулся. — Я сказал, что наш Балтийский флот небоеспособен! Честно говоря, я сам от себя такого не ожидал. Сталин на меня посмотрел и говорит: «Почему, товарищ Вишневский?» Пришлось объяснять. В том числе и почему наши корабелы не могут построить пока что, это я тоже отметил, современный корабль… — Он задумался, как бы снова переживая важность того старого кремлевского момента. — Хотя бы такого класса, как итальянский легкий крейсер «Раймондо Монтекукколи». Надо сказать, — Вишневский с удовольствием откинулся на спинку сиденья, — Сталин первым уловил мою идею. Ведь Балтийский флот заперт в Кронштадте, в Маркизовой луже! И чтобы выбраться отсюда на оперативный простор и дать настоящий бой англичанам, нужны тяжелые корабли. Для начала хотя бы типа «Раймондо Монтекукколи». И Сталин говорит: «А вы уверены, товарищ Вишневский, что итальянцы продадут нам боевые корабли и не спросят, зачем они вам?» Я дал разъяснения: «Корабли не продадут, товарищ Сталин, это будет очень заметное событие, мирового класса, а вот документацию на постройку, техническую помощь, кой-какое оборудование — это, мне кажется, они сделают с удовольствием. Поскольку кризис у них, как известно из прессы, продолжается. И я даже назвал фирму, с которой можно вести переговоры. — Вишневский победно посматривал на Михайловского.
— А откуда вы всё это знаете? — подыграл ему Михайловский.
Вишневский скромно опустил глаза.
— Прессу, прессу западную надо читать, Коленька. Читать и думать! — Он засмеялся, довольный собой. — И советоваться с умными людьми. Я лично советовался с флагманом первого ранга фон Галлером. Умнейший человек! Со стороны знания флота, конечно! — спохватился Вишневский. — Ну и особое удовольствие поговорить с ним по-немецки. Он ведь на самом деле не Лев Михалыч, а Лео Юлий Александр Филипп! Он мне и подсказал итальяшек, компанию «Ансальдо».
Машина промчалась через Республиканский (бывший Дворцовый) мост, свернула налево и покатила по набережной. Вишневский любил быструю езду.
— Там есть одна тонкость, Коленька, — Вишневский потянулся к уху Николая. — Корабль в мае вышел в море, в Маркизову лужу, как вы понимаете, и обнаружилась масса недостатков. При постройке такой громадины дело житейское, — проговорил он почти шепотом, — но Николая Васильевича Григорьева, главного строителя, сняли и… — Вишневский прикрыл глаза и печально кивнул. — Сами понимаете, время какое. Так что мы сейчас едем прямо к главному конструктору проекта Анатолию Иоасафовичу Маслову.
— Я слышал, второго главного строителя, Бродского, тоже арестовали?
— Ого, вы, оказывается, в курсе дела! — опять засмеялся Вишневский. — Вам палец в рот не клади! — он похлопал Михайловского по колену. — Так держать! Первый козырь журналистики — информация! А откуда вы ее раздобудете, это ваше дело.
Они выехали на Большой проспект.
— Я ведь с папенькой жил неподалеку от Пяти углов, — после паузы сказал Вишневский, — а сюда, на Васильевский, мы к нашим родственникам ездили. И знаете, здесь, на Васькином, как тогда любили говорить, острове, даже говорок особый был, можно было узнать. И еще, — он посматривал круглыми блестящими глазками, — здесь ходили по бульвару самые красивые девушки. Курсистки короткостриженые, такая мода была, особенно бестужевки, гимназистки старших классов, ну и конечно, — он поиграл бровями, — особы легкого поведения… Но меня и брата моего, трое- или четвероюродного, не знаю, больше интересовали пирожные… Мы выпрашивали несколько копеек, не помню уж сколько, больше брат платил, и мчались на угол Восьмой линии.
Доехали, обгоняя машины, трамваи, автобусы, до Косой линии и свернули к заводу.
— Знаете, Коленька, зачем я вас тащу на завод? Нет? Я хочу, чтобы вы флот военно-морской полюбили. В будущей войне он еще свое слово скажет.
— А вы уверены, что война будет?
— А как же! — Вишневский, сопя, вылез из машины и пошел к воротам завода. — Обязательно будет, — сказал он уже на ходу. — И причем на море, на Балтике!
ГЛАВА 5
«Конечно, из Молотова нарком иностранных дел, как из огурца патрон. Но и оставлять Литвинова нельзя. От его еврейской физиономии немцев корежит. А немцы сейчас решают в Европе всё. Молотов тоже хорош, не привык с дипкорпусом общаться. Хотя относительно синагоги в наркомате он прав. Что он там еще в наркомате сморозил? — Сталин выдвинул ящик стола, перебрал несколько папок и открыл одну с таинственным значком на лицевой стороне. Папка информации по Молотову. „Мы навсегда покончим здесь с синагогой“, — сообщал источник. — Правильно по мысли, но грубовато. Хотя для немцев, — а Сталин ни на секунду не сомневался, что из наркомата информация утекает, как вода через решето, — это как раз то, что нужно. Да еще и Потемкин официально в наркомат вернулся — помнят, помнят немцы, что Потемкин с Муссолини общий язык нашел и до сих пор держит его фотографию с дружеской надписью на столе. Не случайно, всё одно к одному, хоть официально и не нарком, сразу начали принимать Молотова на высшем уровне. Не то что Литвинов, тот неделями мог дожидаться аудиенции. Аудиенции, — Сталин усмехнулся. — Это словечко из литвиновских отчетов. Уж кто-кто, а немцы-то могли бы и получше относиться к русским. Сколько угля, зерна, железа всякого гоним в Германию».
Дверь в «прихожую», так «свои» называли зал ожидания перед кабинетом Сталина, приотворилась, заглянул Поскребышев.
— Шапошников… — Сталин скорее прочитал по губам, чем услышал, и кивнул: «Пусть заходит».
Шапошников бочком вошел в двери и тут же замер, глядя на Сталина. Всякий раз вызванные в кабинет Сталина пытались вот так, стоя возле дверей, издали определить настроение вождя. И всякий раз это не удавалось.
— Проходите, Борис Михалыч, — любезно кивнул Сталин и махнул рукой в сторону большого стола. — Чай, бутерброды? Нет? А я, похоже, проголодался… — Он подошел к двери, отворил ее, что-то сказал Поскребышеву. — Что слышно в вашем хозяйстве? — И, не дожидаясь ответа, сел боком к большому столу. — Присаживайтесь. Я читал ваш доклад. — Сталин принялся раскуривать трубку, поглядывая на Шапошникова через пламя спички. — Мне кажется, он заслуживает быть опубликованным. Я уже дал команду Мехлису в «Правду».
Опытный царедворец Шапошников знал, что внешняя любезность и мягкий, глуховатый, располагающий голос ровно ничего не означают. Ясно, что Сталин затащил его в ловушку и, как ленивый и сытый кот, рассматривает сейчас свою добычу.
— Но, мне кажется, доклад должен отличаться от статьи. Как думаете? Согласны? Доклад, — Сталин чубуком трубки повел в сторону Шапошникова, — пишется для определенного круга лиц, многие из них должны быть глубоко знакомы с материалом, на котором строится доклад. Статья же, — он встал и пошел вдоль стола, в такт шагам дирижируя трубкой, — рассчитана на широкие массы людей, незнакомых с материалами и, главное, идеологией автора.
«Что он имеет в виду под идеологией автора»? — Шапошников старался сосредоточиться на том, что говорил Сталин, но почему-то не мог, рассматривая его плохо выбритые щеки. Из-за глубоких оспин по-настоящему брить вождя мог только Паукер. Имя шута этого давно уже и произносить было нельзя. И правильно.
— Вы согласны, Борис Михалыч? — Сталин помолчал, раскачиваясь с пяток на носки и обратно. — Я что, от сна вас оторвал? Или вы о чем-то мечтаете? — Он быстрым, колющим взглядом посмотрел на Шапошникова и снова занялся трубкой. — Статью начальника главного штаба РККА будут читать и даже изучать под лупой разведки всего мира. Это мы должны учитывать. О чем будут думать разведки всего мира в первую очередь? — Он снова двинулся вдоль стола, Шапошников вместе со стулом поворачивался за ним. — Они будут думать, зачем и почему именно сейчас, в данный момент, появилась статья начальника Генштаба Красной армии. Что хотел сказать товарищ Шапошников своей статьей всему миру и всем мировым разведкам? — Сталин покосился на дверь, в которую официанты в военной форме внесли чайник, подносы со стаканами, вазочки с вареньем, колотым сахаром, печеньем разных сортов и отдельно — блюда с бутербродами, накрытыми салфетками. — Но не только содержание статьи будет интересовать разведки всего мира, а и время ее появления! — Он подождал, пока официанты расставят стаканы, наполнят их, снимут салфетки с бутербродов и выйдут. — Почему именно сегодня мы должны опубликовать вашу статью? — Сталин уставился, не мигая, на Шапошникова. — А именно для того, чтобы подчеркнуть нашу вполне миролюбивую политику. Пускай империалисты косятся и рычат друг на друга, нам это только на руку, мы дождемся своего часа! — Сталин придвинул стакан к Шапошникову и своей рукой бросил в чай два куска искрящегося голубоватого сахара. — И бутерброд возьмите обязательно! — Он положил сахар и в свой стакан, помешал ложечкой, позванивая о стенки, и снова немигающим взглядом принялся смотреть на начальника Генштаба. — О чем говорит товарищ Шапошников в своем докладе? О том, что война неизбежна, и мы, Красная армия и весь советский народ, готовы вступить в бой с буржуазией всего мира. Это правильная постановка вопроса. Но… — Сталин сделал паузу, бросил в стакан кусочек лимона и принялся пить, морщась и дуя на чай. — Приносят страшно горячий, — пожаловался он Шапошникову, придвинул к нему блюдо с бутербродами и даже ткнул пальцем в один. — Вот с этой рыбой возьмите, Борис Михайлович. Белая рыба с маслиной. Очень хорошо! — Он пожевал бутерброд, отхлебнул несколько раз из стакана и продолжил: — Но буржуазным разведкам всего мира мы даже сейчас, много после того, как поляки подписали пакт Гитлера–Пилсудского и думают, что переиграли товарища Сталина, должны показать, что Красная армия, вооружаясь и готовясь к войне, думает прежде всего о мире.
— Si vis pacem, para bellum, — вставил Шапошников. — Хочешь мира, готовься к войне.
— Как, как вы сказали? Насчет парабеллума? — оживился Сталин. — Похоже на название оружия.
— Само выражение — из римского историка Корнелия Непота. А пистолет разработал в одна тысяча восемьсот девяносто восьмом году немец Георг Люгер. Он его и назвал «para bellum», двумя последними словами из пословицы. Готовься к войне!
— Вот-вот, именно так, — обрадовался Сталин. Он сам никогда не мог объяснить свое отношение к Шапошникову. Но только его, единственного в близком окружении, он называл по имени-отчеству и лишь ему позволял «умничать» иногда. — Это мы и должны показать в нашей статье. Я дал ваш доклад товарищу Мехлису, они доработают его, превратят в статью и напечатают за вашей подписью. — Сталин пристально посмотрел на Шапошникова. — Не надо морщиться, Борис Михайлович. — Шапошников не морщился, а сидел с каменным лицом. — Я знаю ваше генеральское мнение о товарище Мехлисе, но статья будет на основе вашего доклада. И нужна она именно сегодня! Пока они думают, что судебные процессы и уничтожение врагов и предателей ослабили Красную армию, мы должны показать, что силы наши только окрепли. Мы очистились от этой заразы, вскрыли нарыв! Что вы все время молчите, Борис Михалыч? У вас другое мнение? Я ведь не случайно определил вас в Особое совещание, чтобы вы присутствовали на процессе командармов и своими глазами убедились, кто есть кто. Вы видели, как они все признавались в заговоре, шпионаже, предательстве? Вам нужны другие доказательства?
Чайная ложка в подрагивающем стакане Шапошникова предательски зазвенела.
— Я вижу, нервничаете, Борис Михалыч…
«Сытый кот выгнул спину, потянулся, расправив когтистые лапы, и, не торопясь, просунул лапу сквозь проволоку клетки-ловушки. Что скажешь, когда спрятанные в мягкие подушечки когти могут подцепить тебя в любой момент? Вот она, проверка. Соврать, сказать, будто поверил всему, что говорилось на процессе, — поймет, что лгу». — Шапошников поставил стакан на стол, достал из бокового кармана мундира платок и вытер пот со лба.
— Я многие годы работал с товарищем… — он осекся. — Работал бок о бок с Тухачевским, Якиром, Корком, знал близко Путну и ценил его как организатора военного дела, переписывался с Примаковым… — Шапошников помнил, что на процессе фигурировала какая-то переписка Примакова. «Не моя ли с ним?» — Мне трудно поверить, что это шпионы и предатели…
— Вы же сидели на процессе, слышали их признания!
Шапошников физически ощутил, как высунулись когти и лапа двинулась в его сторону.
— Товарищ Сталин, разрешите мне не комментировать все, что происходило на процессе. — Шапошников на мгновение прикрыл глаза рукой. — Я знаю силу нашего НКВД, знаю их умение работать с… — он задумался, подбирая нужное слово, — с контингентом… Я был рядом с этими людьми на протяжении нескольких… даже многих лет, так что вполне и меня можно считать изменником Родины и врагом народа.
— Предоставьте нам самим, Борис Михалыч, решать, кто у нас враг народа, а кто нет. — Сталин допил чай и теперь, скривившись, жевал лимонную дольку. — Любой кризис может быть преодолен усилиями большевиков. Мы нашли в себе силы освободиться от мусора, от предателей, мешающих нам двигаться дальше. Мы показали всему миру, что коммунисты не боятся трудностей. Даже если для этого надо провести кровавую операцию! Не зря мы пригласили на суд иностранных дипломатов и журналистов. Нам, коммунистам, не надо скрывать свои ошибки. Мы умеем преодолевать их! Так нас учил товарищ Ленин! — Он с силой отодвинул стакан в серебряном подстаканнике, так что тот едва не опрокинулся, и чай расплескался по полированной поверхности стола.
Шапошников схватил спасительную (можно не смотреть на Сталина!) салфетку и принялся вытирать столешницу.
— Оставьте это, — брезгливо сказал Сталин. — Для уборки столов есть люди. Перед вами другие задачи. — Он явно был доволен: каменный Шапошников дрогнул. — Я верю вам, Борис Михайлович, и верю, что вы найдете силы работать дальше. А работа нам предстоит большая. — Сталин отвернулся от начштаба, чтобы скрыть улыбку, подошел к громадной карте, которую только вчера укрепили на стене, и взял указку. — Сегодня я пока еще буду говорить о проблемах, которые перед нами стоят. А завтра потребую от вас решений тех задач, что сегодня обозначу. — Сталин поискал что-то глазами на карте. — Первая — Польша. Шановне панство не может пережить наших успехов. Дальше, — он обвел на карте огромную территорию, — дальше Германия. Но предварительно придется решить несколько задач по Чехословакии.
— У нас с Чехословакией договор. — Шапошников на все еще ватных ногах подошел поближе и надел пенсне.
— Пусть этот договор заботит чехов и французов, — усмехнулся Сталин. — Сейчас придет товарищ Молотов, он в курсе, тогда подробнее поговорим об этих европейских проблемах. Как вы считаете, можем мы сейчас хорошенькую группировку войск передвинуть к границе Польши? Не очень скрытно. И самолеты наши должны быть готовы… — Он задумался, словно размышляя, стоит ли доверять Шапошникову тайну.
— Немцы очень занервничают, товарищ Сталин.
— Пусть нервничают, — ухмыльнулся в усы Сталин. — Незачем Версальский договор нарушать, а? Зачем они Рейнскую область захватили? На Австрию позарились?
— Вопросы перемещения войск, товарищ Сталин, решает нарком товарищ Ворошилов.
«Он не понимает или придуривает? — прищурился Сталин. — И то и другое плохо. — Сталин отвернулся от Шапошникова и тут же быстро, по-звериному, взглянул на него снова. — Трусит? А больше там, в Генштабе, и не осталось никого. Из толковых».
— Речь, — сказал он негромко, словно шепотом, — не о перемещении войск, товарищ Шапошников, речь идет о том, сможем ли мы сейчас, готовы ли ударить по немцам, если они полезут в Чехословакию. Ударить смертельно, чтобы вся Европа поняла, кто в мире хозяин!
— У нас разработки есть. Двумя клиньями со стороны Польши и Румынии…
— Вот и хорошо. — Сталин прикрыл глаза ладонью и крепко-крепко потер лоб. — Как вы там сказали по-латыни про парабеллум?
— Si vis pacem, para bellum… — повторил Шапошников, глядя на указку Сталина. Тот обвел Чехословакию и поставил на ней указкой крест. — Хочешь мира, готовься к войне…
— Вот-вот, именно парабеллум! — он повернулся к Шапошникову, сверкнув желтыми глазами. — У меня под Царицыным был трофейный парабеллум. Отбили его у казачьей банды. Отличный был пистолет! Именно пара беллум! Готовься к войне! Так Климу и передайте, — он засмеялся, показывая мелкие прокуренные зубы, — от меня.
ГЛАВА 6
Николенька Благовещенский, выпускник девятого класса художественной школы при Академии художеств, по-пластунски подполз к самому краю обрыва и навел бинокль. Дело это оказалось не таким уж и простым, но надо было спешить: сейчас девчонки должны появиться из-за забора, укрывшегося в зарослях сирени. Двенадцатикратное увеличение — это как раз то, что нужно. Не зря вчера выпросил бинокль у дядюшки. Наконец глаза и руки приноровились — можно рассмотреть отдельные цветочки жасмина на кустах на том берегу. Спасибо дядюшке за бинокль! Теперь даже просьба «смотаться на станцию за папиросами» в обмен на «немецкую оптику» не казалась унизительной.
Трава на обрыве была еще сырая, солнце, поднимавшееся сзади, не смогло проникнуть через плотную сетку листьев, хорошо скрывавших Николеньку. Но июньское утро уже наступило. Стрижи, проделавшие глубокие норы в красном песке берега-обрыва, влетали в них так стремительно, что казалось, они врезаются в берег со всего маху, и резкий неблагозвучный писк только подтверждал это.
Солнце лениво и щедро освещало противоположный берег Оредежа с тропинками, спускавшимися к нему, неширокой полоской желтого песка на неухоженном пляже, несколько досок, брошенных на камни для удобства купающихся, и далеко-далеко уходящие крыши дачных домишек, бело-сиреневые цветущие сады, колокольню недавно взорванной церкви и еще дальше — зелено-голубое марево, тающее в солнечных лучах. Слева едва слышно шумела невидимая плотина, кое-где среди малых домишек виделись белые, голубые, с красными и зелеными крышами, изящные, царского времени дачи, которые и до сих пор местные называли по имени бывших владельцев. Да и сам поселок или село, кому как нравится, последние лет сорок-пятьдесят считался модным дачным местом и даже назывался «Сиверский» — по имени, как говорили, знаменитого барона Якова Ефимовича Сиверса, получившего когда-то это местечко в дар («дачу») от государыни Екатерины II и построившего здесь свою знаменитую усадьбу, положившую начало очаровательным, изящным и стильным домам-усадебкам, с легким налетом итальянщины, так пришедшейся по вкусу людям свободных профессий, адвокатам и всем прочим, кому шестьдесят верст от Петербурга не казались далью.
Прилетел громадный красавец-шмель, принялся гудеть, явно выражая недовольство, жужжать крылышками, переползать с одного цветка ландыша на другой и уселся в двух сантиметрах от Николенькиного носа, чтобы почистить лапки. Пришлось сдерживать дыхание и скосить глаза к носу: не жахнул бы этот недовольный местный обитатель непрошеного гостя. Отвлекшись на желто-полосатого красавца, Николенька зевнул. На другом берегу реки на тропинке, ведущей к пляжу, появились те, ради которых он лежал здесь полчаса, бросив велосипед. Правда, появились они… у Николеньки даже дух перехватило: неужели она тоже будет купаться, как и Катька, голой… Сбегала по тропке не просто смазливая девчонка, больше похожая на подростка, а целых три особы женского пола! Две сопливые (одна незнакомая) и вполне взрослая, мама Катьки, соседка с бывшей Боткинской дачи. Николенька несколько раз видел ее сквозь плотные кусты персидской сирени, изображавшей соседский забор. Она нравилась ему даже больше тощих девчонок. Высокая, с рыжими сияющими волосами, небрежно заколотыми на затылке… Прямо венецианская дама с веером с картины Эжена де Блааса. А на днях она решила загорать, сбросила полосатый халат и осталась в купальнике… Если бы Николеньку не позвали чаевничать на веранду, он мог бы смотреть и смотреть на Катькину маму. Это вам не тощая старуха с висящими грудями-кармашками, которую они рисовали в натурном классе.
Николенька дунул на шмеля, тот развернулся к нему, зажужжал грозно и поднялся вверх, сверкнув полосатым боком. Теперь ничто не мешало, и он еще раз подстроил бинокль. О, немцы, немцы! Немецкий полевой бинокль приблизил всю компанию так, что, казалось, до них можно дотронуться рукой.
После обеда, незадолго перед вечерним чаем, когда они с дядей Володей лениво гоняли крокетные шары, дядюшка, пробив ловким ударом шар через «мышеловку», спросил как бы между делом:
— Как тебе цейсовский бинокль? Помог?
Николенька вспыхнул, неожиданно для себя. Дядюшка хмыкнул и загнал шар в следующие ворота.
— Нечего краснеть. — Дядюшка принялся выцеливать и промахнулся. — Это старая традиция семейства Благовещенских, — он заговорщицки подмигнул Николеньке. — Когда-то там, где нынче на камнях доски брошены, была наша купальня. И мы, мужская часть семейства, бывало, бегали на тот берег, что напротив купальни, полюбоваться видами. Особенно когда купаться ходили наши дамы. И соседские, кстати, тоже. Но вместо бинокля брали с собой подзорную трубу. Одну на всех… — Он помолчал, закурил папироску и снова взялся за молоток. — А Надежда (так звали Катину мать) видная, весьма видная дамочка, кровь, что говорится, с молоком…
Николенька со злости лихо проскочил трое ворот, стукнулся в колышек и стал «разбойником».
— Ну что, дядюшка, сдаетесь?
— Никогда. — Владимир Владимирович пошел вокруг площадки, прикидывая, откуда удобнее нанести удар.
— Похоже, вам, дядюшка, на сегодняшних танцульках придется сменить меня за фортепьяно и выступить в качестве тапера, — решил отомстить Николенька, — а я заменю вас как партнера Надежды.
— Резво, резво, — пробормотал Владимир Владимирович, ударил по шару, промахнулся и отложил молоток. — Впрочем, — он оценивающе взглянул на высокого, спортивного племянника, — кажется, ты в ее вкусе.
ГЛАВА 7
Пока военизированная охрана завода проверяла документы, Вишневский сумел по внутреннему телефону связаться с главным строителем крейсера «Киров» Анатолием Иоасафовичем Масловым.
— Представьте, Миколайнен, у Маслова в кабинете сам фон Галлер со своей свитой! Это настоящая удача! Я давно хотел поговорить с ним, но он теперь такая шишка, на кривой козе не подъедешь. Второй человек по флоту в наркомате!
Маслов совещания прерывать не стал, только поднялся из-за стола, коротко тряхнул руки пришедшим и указал на два свободных места.
— Присаживайтесь, придется подождать, — и повернулся к сухощавому капитану первого ранга. — Прошу, Лев Михайлович, продолжайте!
— Фон Галлер, — шепнул прямо в ухо Николаю Михайловскому «неугомонный Всеволод». — Из прибалтийских немецких баронов. Ненавидит советскую власть, но служит ей, как верный пес. Участвовал в Ледовом походе, вместе с Щастным привел корабли в Кронштадт. А после штурмовал Кронштадт в двадцать втором году, кровушки моряцкой, говорят, попил… Люто все это ненавидит, а служит власти как никто! И знаете почему? Обожает флот! Как мальчишка!
— Товарищ Вишневский, — прозвучал в наступившей вдруг тишине голос Маслова, — прошу соблюдать на совещании тишину и военно-морской порядок.
Галлер удовлетворенно кивнул головой и продолжил доклад, по-прежнему не повышая голоса. За множеством цифр и просто непонятных морских словечек журналист Михайловский вскоре вообще перестал понимать, о чем идет речь. К тому же он только к утру вернулся из лесного лагеря юных летчиц ДОСААФа, и после ночных приключений просто валило с ног, безумно хотелось спать. К тому же, показалось ему, он был единственным некурящим на этом совещании. Все прочие исправно наполняли окурками оригинальные пепельницы, выточенные из артиллерийских снарядов. Даже Галлер делал легкие паузы, чтобы раз-другой пыхнуть трубкой. Тогда он поднимал голову и поочередно всматривался в лица сидящих за большущим столом людей.
Совещание, показалось Михайловскому, длилось бесконечно. Поначалу он пытался вслушиваться, потом просто таращил глаза, не понимая ни бельмеса, потом устал бороться со сном и задремал, надеясь, что этого никто не заметит, — его глаза прятались за толстыми стеклами очков.
После совещания — по традиции обед в кают-компании, комнате для «своих» за директорским кабинетом. Вишневский чуть не силком втащил туда молодого коллегу.
— Позвольте представить молодую поросль нашего журналистско-писательского клана, — сказал он, едва приглашенные заняли места за круглым столом. — Михайловский Николай Григорьевич, первое перо в «Красной газете», в «Правде», центральном органе, не последний человек, всё его приглашают, зовут в Москву, а он от Питера никак оторваться не может. И последнее, — Вишневский сделал выразительную паузу. — Единственный из мне известных журналистов непьющий и некурящий. Обожает флот, мечтает стать флотским летописцем. И самое последнее: закон наш морской он знает. Всё, что там, — он махнул короткой ручкой, — за стенкой, на совещаниях, это для всех. А всё, что здесь, за столом, для внутреннего пользования.
Поначалу обеденный разговор в кают-компании показался Михайловскому продолжением скучного большого совещания. Но то ли горячий борщ, поданный в большущей фарфоровой супнице, то ли водка, ловко разлитая бесшумными вестовыми, — беседа, однако, оживилась. Речь зашла о неудачных ходовых испытаниях нового крейсера. По словам Галлера, такого количества недоработок на корабле он не встречал в своей жизни.
— Значит, жить тебе и жить, — потянулся к нему рюмкой Юрий Федорович Ралль, — при такой спешке и путанице в итальянских чертежах, притом что квалифицированных рабочих растеряли… а корабль-то лучший на флоте сдаем!
— Лев Михалыч, — Вишневский по старой дружбе называл флагмана первого ранга Галлера по имени-отчеству, — что скажете, изменилось ваше мнение о возможностях больших кораблей на Балтике?
— Если вы считаете большим кораблем крейсер, который мы принимаем, — Галлер аккуратно вытер салфеткой усы, посматривая на Вишневского, — то я бы рекомендовал познакомиться поближе с немецкими кораблями. И сошедшими со стапелей, и заложенными. На стапелях. Они не стали повторять итальянские проекты тридцатилетней давности, а начали с нуля.
— Вы имеете в виду карманные линкоры? — понимающе улыбнулся Вишневский.
— Карманные они потому, — Галлер говорил спокойно, как на лекции, — что, по Версалю, ограничены водоизмещением в десять тысяч длинных тонн. А, по сути, ограничение это только подтолкнуло немцев к новым решениям. В отличие от нашей конструкции на немецких кораблях корпуса сварные. Это при отсутствии в Германии нормальной стали для корпусов! Покупают, заметьте, у нас. А мы по всей стране глухарей-клепальщиков[2] собираем! И вместо устаревших котлов, громоздких, с коэффициентом полезного действия как у старинного паровоза, у немцев на их карманных крейсерах стоят новейшие дизельные установки! — Он поискал глазами кусок мяса на блюде, подождал, пока расторопный и внимательный вестовой положит мясо на тарелку, отдельно указал на соусницу и продолжил: — Я не говорю о некоторых подробностях в конструкциях кораблей, это разговор для специалистов, и отдельно — о вооружении. Боюсь, встреча нашего крейсера с любым кораблем класса Deutschland ничем славным для нас не закончится.
— Я бы вступился за наш крейсер, — в неловкой паузе проговорил Александр Карлович Векман, председатель комиссии по приемке корабля. — По сравнению с первоначальным итальянским проектом это, можно сказать, день и ночь, доработки существенные…
— Доработки существенные, а недоработки еще более существенные! — не глядя на него, сказал Галлер. — По сути, если бы не спешка с выходом корабля на дежурство, я бы не стал выпускать его с завода.
— Политическая обстановка требует, — поддержал его Вишневский.
— Это худший вариант развития событий. — Галлер отрезал кусок мяса, пожевал, глядя на зардевшегося Вишневского, и продолжил: — Худший вариант, когда принимаются политические решения вместо технических. Для флота это особенно губительно!
— Кораблей без недоделок не бывает, — деликатно сказал главный конструктор проекта Анатолий Иоасафович Маслов. — Другое дело, что недоделки недоделкам рознь. А тут, к сожалению, конструкторские ошибки и недоработки так переплелись с заводскими, что корабль надо будет еще, как говорится, учить ходить в море, мили накручивать, пока он станет настоящей, главной боевой единицей. Но надо учитывать, что корабль — такой, как наш, — со стапелей завода сходит первый.
Галлер промолчал, делая вид, что занят едой.
— Для корабля такого класса простор нужен, — вздохнул Ралль, поворачиваясь к Вишневскому. — Мы недавно, Всеволод Витальевич, на северах побывали, у Душенова. Вот где просторы! По большому счету туда бы и надобно тяжелые корабли отправлять.
— А с кем там, на северах ваших, воевать-то? — встрепенулся Вишневский. Он был противник строительства флота на Севере. — С рыбарями-норвегами? Треску у них отвоевывать?
— Судя по тому, как немцы активно сотрудничают с норвежцами, они уже нашли общий язык. А немцы без своего профита даже не чихнут. — Ралль, не дожидаясь вестового, налил себе большую рюмку водки, выпил ее, предварительно кивнув Маслову и Векману, задержал дыхание, как бы прислушиваясь к чему-то, и только после этого закусил селедочкой. — Морской флот, — сказал он, ни к кому не обращаясь, — должен умереть!
— Я не понял, — Михайловскому показалось, что Вишневский, несмотря на всю бойкость, захмелел. — Это вы всерьез сказали, Юрий Федорович? Морской флот должен умереть?
— Да, — подтвердил Ралль, — он свою функцию выполнил. От него теперь должен родиться флот океанский. Или океанический? Как правильно, Всеволод Витальевич?
— Всё неправильно! — громко сказал Вишневский. Так громко, что разговоры за столом утихли и возникла пауза. — Морской флот жив и жить будет всегда! Предлагаю выпить за это.
Пока шли к машине, Всеволода Вишневского изрядно развезло. Если бы не Ралль, добровольно взявшийся помогать Михайловскому, «операция по эвакуации», как назвал ее Юрий Федорович, могла бы пройти не так успешно. В машине Вишневский привалился в угол и мгновенно уснул, сразу став похожим на обиженного ребенка-переростка.
Прощались на улице Декабристов (бывшей Офицерской), возле дома Ралля.
— Рад был познакомиться. — Юрий Федорович крепко пожал руку Михайловскому. — Я видел, что вы тоже не согласны относительно смерти морского флота. — Он не выпускал руку журналиста из своей. — Воевать тяжелыми кораблями на Балтике — это безумие! Два-три жалких фарватера перекрываются минными полями, после чего авиация громит любой корабль, сделав два-три захода торпедоносцами. Согласны?
— Я не так хорошо… — начал было Михайловский, но Ралль перебил его.
— Для того чтобы понимать стратегию и тактику морского боя на Балтике, не нужно кончать Военно-морскую академию. Тут хватит самого скромного разума. Минными постановками перекрываются оба фарватера, Северный и Южный, и всё: флот заперт в Маркизовой луже навсегда! — Он отпустил руку Михайловского и козырнул. — Если хотите стать флоту полезным, а не просто писать чепуху, поезжайте на Север. К Душенову. Потребуется рекомендация — дам. Я читаю ваши материалы в газетах. У Вишневского рекомендацию не просите, Душенов его не любит. — Ралль еще раз козырнул и твердым шагом зашагал к парадной.
— Что он тебе нес? — слабым голосом поинтересовался Вишневский, не открывая глаз.
— Сказал, что на Балтике можно минными постановками перекрыть оба фарватера, и все корабли, хоть легкие, хоть тяжелые, окажутся запертыми в Маркизовой луже.
— А что он еще мог сказать, — Вишневский поудобнее устроился в уголке, — он ведь начальник минно-торпедной службы Балтфлота! — И заснул окончательно.
ГЛАВА 8
Лилечка, как всегда, оказалась права. Письмо, которое написал Саша Маринов, член Ленинградского обкома партии, генеральному секретарю ЦК ВЛКСМ Александру Косареву, то ли не попало к нему вовсе, то ли он сам передал письмо в органы. Письмо касалось истории с Ефимом Лещинером, директором издательства «Молодая гвардия». Умная Лилечка заклинала Маринова не посылать по обкомовской почте и не отвозить письмо, но тот с комсомольским упрямством (и тупостью, как говорила Лилечка) письмо накатал и повез в Москву. Дело в том, что Сашка Маринов — он еще не привык к обкомовскому обращению «Александр Александрович» — вместе с Фимой Лещинером ездил в командировку в Саратовскую область. Там работали в колхозах питерские комсомольцы, посланные обкомом комсомола и Мариновым, ответственным за комсомол, для укрепления сельского хозяйства и налаживания идеологической работы среди колхозников. Встречал высоких гостей из Москвы первый секретарь Саратовского обкома партии Назаров, оказавшийся старинным, еще по работе на Южном фронте, другом Лещинера. Сашке Маринову на следующее же утро была предоставлена машина, и он выехал в район. Чем занимались Назаров с Лещинером, понятия не имел. И вернулся, только когда Ефим Лещинер позвонил и сообщил, что срок командировки заканчивается и следует двигать в Москву. Правдой было и то, что Назаров и Лещинер действительно выпивали вечером по приезде московских гостей и даже собирались пойти (или поехать?) куда-то «продолжить вечер». Но непьющий Маринов был этим закаленным бойцам неинтересен, а потому водитель Назарова доставил его в гостиницу обкома и исчез. Но в доносе на Лещинера, о котором тот сообщил Маринову, было сказано, что именно поведение представителей Москвы, их дружеские встречи, «совместное распитие спиртного с Назаровым, разоблаченным позже врагом народа» и «поездки к женщинам в дом, пользующийся дурной репутацией» «мешали вскрыть преступную деятельность Назарова, ибо это создавало ложное впечатление об очень близких связях и авторитетности Назарова в ЦК ВЛКСМ». Что было ерундой: Назаров и без того был в Москве человеком известным. Не случайно его кандидатура рассматривалась на должность второго секретаря ЦК комсомола, но не прошла, скорее всего, потому, что Назаров не захотел выступить на суде над «Шацкиным и компанией», утверждая, что он, Назаров, друзей не продает.
Лещинер переслал Сашке в Смольный свои объяснительные записки, полностью опровергающие донос, и попросил Маринова написать письмо, дающее представление о том, чем же занимались в Саратовской области московские визитеры кроме дружеских встреч. Письмо, оправдывающее Фиму Лещинера.
Именно это и умоляла не делать умная Лилечка, жена Маринова.
— Сашенька, — Лилечка аккуратно разливала чай в тонкие чашечки, поглядывая на мужа, — пойми, Лещинеру твое письмо не поможет.
Маринов молча тарабанил пальцами по скатерти, стараясь не смотреть на Лилю. Он знал: стоит Лилечке один раз заглянуть в глаза, и любая ее просьба будет выполнена.
— Ты хоть единожды слышал, чтобы органы выпустили кого-нибудь из арестованных? И уверен, что после твоего письма Косыреву это произойдет?
— Даже если арестованные невиновны?
— Сашенька, ты на руководящих должностях пять лет…
— Почти шесть…
— Неужели ты думаешь, что все твои друзья и товарищи по комсомолу, по партии, которых брали скопом, всегда были виноваты?
— Их арестовывали по команде партии. А партия — коллективный разум. Один человек может ошибаться, но партия…
— Арестовывали по команде партии или НКВД?
— Лилечка!
— Хорошо, ты веришь, что все бюро комсомола Ленинграда, которое выдвигало тебя, — враги? Все без исключения?
— Я не могу говорить про всех, но верхушка была заражена правотроцкистскими идеями, — и прихлопнул ладонью по столу.
— Откуда ты знаешь? И почему ты сам не рассмотрел этих идиотских «идей»? Объясни мне, пожалуйста, что такое «право-левацкие идеи»?
— Я видел протоколы допросов. Там была целая организация, они признавались…
— А кто говорил мне, что протоколы были в пятнах крови? Почему, для того чтобы партийцы признавались в чем-то, их надо мучить, бить? Какое государство может разрешить избиение людей? Это же средневековье! Только ведьм пытали и заставляли признаваться бог знает в чем!
— Я знаю, почему ты так говоришь… — Маринов по-прежнему не отрывал глаз от цветного рисунка на скатерти.
— Ты думаешь, из-за Марка? — вспыхнула Лиля. Марк был ее двоюродным братом. Он окончил Горный институт и был арестован по дороге в Соликамск, к месту работы.
Маринов кивнул.
— Какой ты дурак, Сашка. — Лиля грохнула чайник на подставку. — Я боюсь за тебя! И за себя, и за нашего будущего сына!
Беременная Лиля была уверена, что у них будет сын. И даже имя ему нашла: «Всеволод. Всеволод Александрович! Звучит?»
ГЛАВА 9
За окном плыли бурые, рыжие сопки, перелески, озера и озерца — не на чем глаз остановить. Константин Душенов, флагман первого ранга, командующий Северным флотом, возвращался из Москвы в Полярный с тяжелым сердцем. С тяжелым, несмотря на то что был принят и обласкан Сталиным. Тот даже пообещал сделать Душенова депутатом Верховного Совета СССР, что означало высшую степень доверия. А доверие в тот момент, когда один за другим исчезали в бездонной пасти НКВД командующие флотами, флотилиями, крупнейшими кораблями, было необходимо. Доверие как самый ценный груз. Для Душенова это были не просто моряки, старшие товарищи, друзья, с которыми служили, шли в бой, праздновали победы, лечились в конце концов в одних госпиталях.
А уж с Иваном Кожановым, на днях снятым с командования Черноморским флотом, столько вместе прошли! Вспоминать полжизни будешь — всего не вспомнишь. Хоть Волжскую флотилию с боями на Каме, хоть Каспийскую… И воевали, и гонялись за браконьерами — те страшенными крючьями варварски вылавливали громадных осетров, потрошили, вытаскивая сверкающую, похожую на охотничью дробь, икру, а тушки, тела осетров, бросали в море. Они потом, протухая, плавали как укор красным морякам: не уберегли, опоздали.
Душенов даже скрипнул зубами. «Эх, Ваня, Ванечка… Не пошел я по вызову на очную с тобой ставку. Не пошел и теперь терзаюсь… Хотя бы как мог защитил Ивана, может, он и ждал… Ерунда все это». Там, где взялся за дело армвоенюрист Ульрих Василий Васильевич, которого за глаза называли «жаба в мундире», помочь было невозможно. И Душенов сбежал. От белочехов не бегал, от белых банд под Астраханью, а тут — сбежал. Объявил себя больным, сел на ближайший мурманский поезд — и до свидания. «Если, конечно, не прихватят прямо в поезде. Любимое у них дело: в поезде человек расслаблен, оторван от своих, не ожидает, что постучится в купе проводник: не надо ли чаю или из закусочки чего? А за ним и бравые ребята. Откуда они берут таких одинаковых?»
Душенов припомнил тяжелейший разговор с Петром Порфирьевичем Байрачным. Тот, старый большевик, принялся доказывать, будто НКВД только выполняет задачи, которые ставит перед ним партия.
— Вон сколько нынче развелось троцкистов! И каждый — враг, каждый тормозит развитие флота, мечтает сдать его капиталистам. Был бы повод!
Душенов смотрел в чистые глаза Байрачного и не мог понять, вправду он так думает или подпевает чекистам.
— Петро Порфирьевич, скажи ты от души, от сердца, неужели Закупнев Захар Александрович, моряк до задницы просоленный, хотел развитие флота тормозить? Он же нам бригаду эсминцев на Север привел, из Балтики через все моря, мимо всех капстран, стараясь лишний раз в порты не заходить.
— Сам говоришь: «стараясь». А все-таки заходил? И с кем там виделся? Не знаешь?
— Ты, Петр Порфирьич, хоть и сухопутный человек, но голова на плечах есть. Что ты мне баки забиваешь? Эсминец водой, топливом заправиться должен? Котлы старые, паропроводы, все течет — хочешь не хочешь, а зайдешь. В море чиниться не будешь. С кем виделся… — протянул Душенов. — Дурью голову себе грузишь! И другим тоже!
— Я понимаю, Константин Иваныч, ты друга своего старого защищаешь, и это хорошо. А ты знаешь, что его комиссаром училища Учкомсостфлота сам Троцкий назначал?
— А кому же еще, когда он, Троцкий, наркомвоенмором был?
— И что в двадцать седьмом, — Байрачный понизил голос, — его из партии попросили?
— Попросили, а через месяц опять приняли! — парировал Душенов.
— Теперь кто знает, может, и зря приняли.
— Зря? Он десять лет на всех флотах ракушек жопой давил, орденоносец! А теперь Ваня Кожанов под молот попал, тоже троцкист? Да он этого Троцкого знать не знает, не видел никогда, ни одной книжки его не читал!
— Иван Кузьмич как командующий Черноморским флотом несет на своих плечах ответственность за всё, что на флоте происходит. А ведь, прежде чем его взяли, сколько командиров поарестовывали у него?
— Иван говорил мне, что ни одного доказательства существования троцкистской ячейки на флоте так и не нашли. А арестовали к тому времени побольше, чем полсотни командиров-мариманов. Ты слушай сюда, Петр Порфирьевич! Чтобы командира самого захудалого миноносца выучить, сколько лет нужно? Вон как раньше — морской экипаж, школу гардемаринов, училище, а после походи-ка на разных судах да в разных должностях. Считай, если за десять лет до старпома доберешься, отличный результат. Десять лет минимум, а их судят: раз-два, пять минут дела — и всё, троцкист конченый.
— Не знаю, откуда у тебя такие мысли…
— Так поди донеси, Петр Порфирьич, мода такая пошла нынче — стучать друг на друга!
— Кто считает, что стучат, а кто — выполняет указания партии, повышает бдительность. Ведь куда враги просачиваются? Туда, где техника передовая, на передний край обороны. Вот сюда, где мы с тобой стоим.
— И что, ты думаешь и у нас троцкистов полно? Они, как клопы, размножаются? Вот Щетинин Павел Афанасьевич… Я Клиппу, начальнику политуправления Северного флота, до хрипоты доказывал, что помню Щетинина еще по Гельсингфорсскому флотскому комитету, он большевик с семнадцатого года.
— Мне Клипп как раз и жаловался на тебя…
— Ну погорячился… Я ему с сердцов: мол, если тебя, Клиппа, тряхнуть как следует, еще неизвестно, что ты в семнадцатом году делал. А Щетинина уже тогда старпомом выбрали, тогда, сам помнишь, моряки сами начальство выбирали…
— И о чем это говорит? — Спорить с упрямым хохлом Байрачным всегда было нелегко. — Он за это время мог пять раз переродиться, спутаться с кем угодно. Не только с троцкистами.
— А кто решает-то, спутался он или нет? Мальчишки, на жареное натасканные.
— Вот это ты зря, — покрутил головой Байрачный. — Их на эту трудную работу партия ставит.
— А что, партии выгодно, чтобы на место опытных командиров сосунки необученные пришли? Я вчера смотрел, как штурманец, вместо Дрынкина на эсминец назначенный, швартовался. И не знаешь, смеяться или плакать. Захода с пятого ошвартоваться сумел. Да и то в причальную стенку врезался, вахтенный чудом за борт не улетел. А если война, если в бой?
— Если война, так в войну и научатся.
— Может, и научатся, а сколько людей рыбку пойдут кормить, пока учиться будут? — Душенов пристально всмотрелся в лицо Байрачного. — Что-то, Петро Порфирьевич, мы с тобой не о том говорим. Вроде не знаем, что вслед за отстранением командира сразу идет арест. То есть мы, документы подписывая, даем добро НКВД на арест наших командиров. А кто нам это право дал? Делаем вид, вроде не знаем, что с ними дальше будет. На сердце кошки скребут, душа не позволяет вот так, спроста, людей на муку отправлять, а отправляем! Чем Леонид Рейснер нехорош? Лодку держит хорошо, экипаж на подлодке отлаженный, на стрельбах отстрелялся на отлично. Нехорош, что сестра у него была знаменитая? С Троцким шашни водила? Так она лет уж как десять померла.
— Ты, я вижу, успокоиться никак не можешь. — Байрачный встал, показывая, что разговор окончен. Душенов тоже поднялся, он был на две головы выше начальника политуправления. — Давай к Жданову съездим, поговорим, он ведь член Совета флота. Член политбюро.
— Мне, Петр Порфирьич, по морским делам Жданов не указ. Хоть он и член ЦК. У меня свои командиры есть. Хочу тебе только сказать, что сдавать своих подчиненных не собираюсь, отстаивать буду до конца.
— Отстаивать, Константин Иваныч, дело непростое, но отсиживать еще труднее.
— Спасибо за предупреждение! — громадный Душенов подошел к Байрачному вплотную. — Тогда и я скажу. Настучишь, донесешь на меня, Петро Порфирьевич, запомни на всякий случай: я на небо, может, и первым отправлюсь, но там у ворот апостола Петра я тебя дождусь!
Душенов снова стал всматриваться в окно. Долгий полярный день не хотел сдаваться. Солнце медленно уходило за сопки, стреляя лучами в сизые рваные облака. Облака вспыхивали на миг, словно луч поджигал дымный охотничий порох, и снова темной ордой накатывали на солнце. Что-то происходило в небе, неподвластное человеку. Иные, могучие силы боролись там, то сжимаясь, скручиваясь в черные кулаки, грозящие кому-то, то, уступая последним лучам солнца, откатывались назад, обнажая лиловое брюхо.
Душенов повернулся на стук в дверь.
— Товарищ командующий, чаю? Или, может, покрепче чего? — Судя по розовому лицу, адъютант уже успел принять «чего покрепче». Откуда-то из конца коридора слышался женский смех, забренчала гитара.
— Студенты едут на практику, — перехватил его взгляд адъютант. — Девчонки в основном. Медички! — Он даже облизнулся.
«Эх, бросить бы сейчас все на свете, вмазать от души с этими медичками, не думая ни о чем, попеть под гитару, уткнуться носом в теплое плечо, пахнущее так, как могут пахнуть только женские плечи, и забыть, забыть все к чертовой бабушке!»
За окном бабахнуло, небо проснулось и принялось за дело. Сразу несколько слепящих молний ударили, прорезая облака, прошили все видимое пространство и воткнулись в землю. Потом еще, еще молнии, всё ближе, всё четче их слепящий след, будто невидимый громовержец пытается жахнуть огненной стрелой в поезд.
— Чаю, — сказал Душенов устало. — И там… поаккуратнее с этими… медичками… Да, — остановил он адъютанта, — пусть проводник ближе к ночи лампу поярче принесет, пятилинейку, мне надо поработать.
Адъютант, весело кивнув, исчез. По последним приказам наркома без сопровождения командующий никуда ездить не может. Безопасность! «Хороший парень, исполнительный, — вспомнил Душенов, что говорил о новом адъютанте Байрачный. — Исполнительный — это как понимать? Чей приказ исполнит? И кто он — охрана или конвой? Если приказ будет, шмальнет командующему в затылок, не раздумывая?»
ГЛАВА 10
«На кой нам хрен вся эта тонкая дипломатия! — Сталин все еще не мог отойти от неприятного разговора с этим маленьким еврейчиком. — Почему нельзя войти в Чехословакию? Зря, что ли, Климент Готвальд ходит с красными флагами и кричит в парламенте, что будет учиться у Сталина? Столько деньжищ туда ввалили, а теперь отступать? Из-за этого еврейчика! Надо Потемкина вызвать, пусть подробнее расскажет об этом… А почему его Марселем зовут? Это ж во Франции город, а он родился в Польше. В Польше! Кто там толковый родиться может? Поляки только на подлости и способны. Из-за угла. Нет, ему доверять нельзя. И Потемкину тоже, одна шайка, спелись в Париже…»
Сталин достал донесение посла в Праге Александровского. «Вот пишет человек, что Чехия — самая левая, читай красная, страна в Европе кроме Советского Союза. Что еще надо? Денег подкинем Готвальду, инструкторов зашлем, пусть боевые отряды, дружины подготовят, организуют, выступят как следует, чтобы постреляли от души… Тут и мы с армией: по просьбе революционных трудящихся. Да еще и через Польшу пройдем! У них армия-то с гулькин хер. Рыпаться не будут. И второй клин… — Он при слове „клин“ нечаянно вспомнил Тухачевского с его „клиньями“ и разозлился. — Не клин, а фронт откроем через Румынию, там и ближе, как раз и хватим немцев за глотку, куда им деваться. А Гитлеру с его шайкой — хрен собачий. Судеты они захотели, немчуру судетскую от чешского гнета освобождать! Не знаете вы, что такое гнет! Пока вы с дипломатией чикаетесь, мы вас и опередим! „Ах, ах, Розенберг этот, нас выпрут из Лиги Наций!“ Это он сам туда нас втащил… А что значит „втащил“? Сколько денег нам это стоило! Рассказывал, что всех там купил — и французов, и испанцев… Купил, конечно, а сколько себе присвоил? Проверить никак нельзя. Может, с Потемкиным делился? Надо отдохнуть по-настоящему», — вздохнул Сталин, поднял трубку телефона и положил ее на рычаги. Тут же, словно он стоял за дверью, прогрохотали шаги Власика.
«Ходит как в конюшне», — раздраженно подумал Сталин, хотя и эти грохочущие шаги (в коридорчике была настелена специальная фанера, по которой беззвучно было пройти нельзя), и даже ритм их были придуманы им самим.
— Надо отдохнуть, товарищ Власик, — сказал Сталин и погладил себя по горлу. Как бы щупая, не проросла ли щетина.
— Парикмахершу? — выдохнул сообразительный Власик.
После расстрела «в особом порядке» шута, начальника Отдела охраны членов правительства, орденоносца и комиссара госбезопасности второго ранга Паукера Сталина брила парикмахерша Шура. Шурочка. И заодно, когда требовалось, оказывала вождю и дополнительные услуги. Сталин вызывал женщин нечасто. А уж чтобы несколько раз одну и ту же — и совсем редко. Шурочку вызывал.
Сталин покачал головой. «Да, Власик особой тонкостью не отмечен, не Паукер. Тот никогда не ошибался». Он снова провел пальцами по усам, как бы приглаживая их, и опустился ниже, на горло. Власик замер, ощутив мгновенную слабость в коленях: «Вот так, один промах и пойдешь за гадом Паукером».
— Певица? — совсем тихо сказал Власик и понял, что попал.
Сталин опустил голову, набивая трубку, медленно раскурил ее, внимательно разглядывая разгорающийся от спички табак, и сказал:
— Кино сделай, повеселее что-нибудь!
Это Власик знал без ошибки. «Повеселее» — Чарли Чаплин. И пластинки. Сталин любил поставить пластиночку с романсом или арией, чтобы певица подпевала. Певица в последнее время была одна, но Власик даже под пытками не решился бы назвать ее имя. Из Большого театра. Очень знаменитая. Он подозревал (подглядывать, упаси бог, в голову не входило), что она поет и раздевается под музыку. Почему? А вот иной раз попоет-попоет — да так сразу и отъезжает. Не то чтобы до утра.
Остальное было известно: селедочка «габельбиссен» немецкого посола, она хороша под не очень холодную водочку, салаты, люляшки телячьи с баранинкой чуть, для запаха, с самодельным соусом из алычи — ткемали, по-ихнему. Хванчкара, киндзмараули из винодельни «Шуми»; если молодое вино, то маджари — маджарка, по-сталински. Он считал, маджарка — и не вино вовсе. Так, сок. Градуса три-четыре-пять, с пузырьками.
ГЛАВА 11
— Мы с вами знакомы и незнакомы, Михал Михалыч, — крупный, прекрасно одетый мужчина поднялся из-за стола и сделал несколько шагов навстречу.
— Да, конечно, — согласился Михаил Михайлович, мгновенно схватив взглядом и вальяжного хозяина, и прекрасно обставленную и убранную квартиру, и даже то, что по едва уловимым признакам это была квартира не жилая, а конспиративная.
— Поэтому я представляться не буду. — Хозяин широко улыбнулся и указал рукой на кресла возле затейливого старинного столика. — Прошу! Чай, кофе, бутерброды? — И тут же с его лица исчезла добродушная улыбка. — Простите великодушно, это идиотская привычка. — Он позвонил в колокольчик и сказал кому-то, за спину Михаилу Михайловичу: — Обед! — и с удивлением увидел отрицающий жест. — Нет? Почему? — И снова за спину: — Чай покрепче, бутерброды, коньяк. — Сел напротив. — На всякий случай, для порядка, я представлюсь. Владимир Петрович Потемкин, заместитель наркома иностранных дел. — Он склонил голову, и, когда поднял ее, Михаилу Михайловичу показалось, что на глаза Потемкина навернулись слезы. — Ужасно, ужасно, но я надеюсь, что этому кошмару пришел конец.
— Чем могу быть обязан? — Михаил Михайлович решил помочь собеседнику.
— Михал Михалыч, — начал Потемкин, — я хочу сразу расставить все точки… — Он прервался, быстро взглянув на дверь. — Да, вносите! — И взял паузу, пока аккуратная немолодая женщина, скорее всего хозяйка конспиративной квартиры, переставила со столика на колесах расписные красавцы-чайники, заварочный и большой с кипятком, блюдо с бутербродами, сливки, мед и варенье.
— Михал Михалыч, скажу сразу, — продолжил он, мельком взглянув на хозяйку, та беззвучно исчезла, — наш наркомат нуждается в вашей помощи и консультациях. Это я говорю, чтобы у вас не было неясности. Я хочу, чтобы все ужасы, которые вы прошли, и аресты, и камеры, все-все осталось позади. Конечно, вы не сможете выбросить это из головы, но я вас прошу… умоляю…
— Где Ольга Антоновна, господин Потемкин? — перебил его Михаил Михайлович.
— Она в Москве…
— Арестована?
— Задержана… но не в тюрьме…
— Пока я не увижу Ольгу Антоновну, никаких переговоров вести не буду! — как бы подчеркивая это, Михаил Михайлович отодвинул чашку. — Никаких!
— Она должна приехать с минуты на минуту…
— Вот тогда и продолжим, — откинулся на спинку кресла Михаил Михайлович.
— Тем не менее я изложу суть дела. — Потемкин налил себе коньяку и выпил. — Есть договоренность с самым высшим руководством. — Он твердо, не мигая, смотрел на собеседника. — Я хочу, чтобы вы мне поверили, Михал Михалыч, твердая договоренность. Вы — на свободе, в Союзе, — он сделал паузу, — пока только в Союзе, в Москве, но на нелегальном положении. Речь идет о создании очень маленькой компактной группы политических консультантов…
«Из политических заключенных в политические консультанты, — улыбнулся про себя Михаил Михайлович, — это что-то новое. Обычно бывает наоборот».
— Безумно сложное положение, — развел руками Потемкин. — Дикая международная обстановка, нужны едва ли не круглосуточные консультации, срочные дипломатические решения, обстановка меняется чуть ли не каждый час, а эти уроды… — Он оглянулся, вздохнул и махнул рукой. — Всё равно слушают! Эти уроды пересажали весь наркомат, толкового человека, специалиста, днем с огнем не найти. Более того, уничтожили резидентуру! Сидим, как японские обезьяны: не вижу (он прикрыл глаза руками), не слышу (ткнул толстыми пальцами в уши), а говорить, в отличие от обезьян, обязаны! И еще думать! Думать! Думать! — Он налил себе еще коньяку, но оба они обернулись в сторону отворившейся двери. Там, держась за бронзовую барочную ручку, замерла Ольга Антоновна.
Михаил Михайлович встал и, сильно прихрамывая, шагнул ей навстречу.
— Мишенька, что они с тобой сделали! — Она сверкнула глазами в сторону Потемкина. — Сволочи! — Ольга Антоновна прижалась вдруг коротко к мужу и почему-то по-итальянски шептала ему в ухо, в шею, в губы: — Как я счастлива, что ты жив, я счастлива, счастлива, что ты жив!
Так неподалеку от Селютина, в пределах пешей доступности усадьбы, в которой разместился Розенберг, появилась средних лет пара, гуляющая по лесу, вдоль речки, катающаяся, к некоторому удивлению и зависти мальчишек, на велосипедах. Их дача, госдача по-местному, была гораздо скромнее дивного поместья Розенберга: уютный холл, столовая и кухня внизу, кабинет, библиотека и две спальни на втором этаже. И несколько человек обслуги, они же охрана, понимали постояльцы. Но для обоих, и Михаила Михайловича и супруги, это был земной рай: покой, библиотека, хорошее питание и даже врачи. Михаилу Михайловичу срочно понадобились стоматолог и протезист: выбитые и раскрошенные на допросах зубы надо было приводить в порядок. Да и сломанная во время ареста нога, неудачно сросшаяся в тюремной больнице, требовала внимания хирургов.
Дважды в сутки зеленые ворота госдачи распахивались, с треском въезжал мотоциклист в коже, фельдъегерь, и привозил пачки иностранных газет, брошюр и несколько запечатанных сургучом пакетов с надписями: «Вручить лично», «Вручить лично под подпись» и так далее. Кроме того, на крыше главного дома появилась мудреная радиоантенна, позволявшая через мощный немецкий радиоприемник слушать почти все радиостанции мира.
На прогулке таинственную пару нагнал еще один мотоциклист в громадных очках.
— Шалом, мадам и месье, — мотоциклист стянул очки и оказался Марселем Розенбергом. — Как вам моя новая игрушка? Я решил вытащить из этого гнусного наркомата всё, что можно, раз уж мы работаем на него. — Он довольно ловко соскочил с пышущего жаром мотоцикла. — Я предлагаю прогулку. Эта зверюга, — он похлопал мотоцикл по пухлому бензобаку, на котором красовался фирменный знак «BMW», — уже принята на вооружение в Германии. Заметьте, Михал Михалыч, движок — семьсот пятьдесят кубиков, а? Где вы еще такой найдете? Телескопическая гидравлическая вилка двойного действия, коляска тащит более четырехсот килограммов! Это притом что сама машина весит всего четыреста двадцать! Каково?
— Марсель Израилевич, такое впечатление, что вы собираетесь продать нам эту махину! — Ольга Антоновна погрозила ему пальчиком.
— Мне самому иной раз кажется, что я ошибся профессией, — подхватил шутку Марсель. — Из меня вышел бы замечательный маклер или продавец в худшем варианте. Садитесь, господа, я собираюсь продемонстрировать вам возможности немецкой боевой техники. Это зверь, а не машина! Если бы я заседал в советском Генштабе, я бы тут же, без всякой разведки, только взглянув на это чудо, сказал бы: «Гитлер готовит нападение на Советский Союз!»
— Почему, Марсель? — Ольга Антоновна подошла к мотоциклу и даже осторожно прикоснулась к рулю.
— А где вы еще найдете такие дороги, на которые он рассчитан?
— Миша, — она оглянулась на мужа, — ужасно хочется прокатиться!
— Прошу! — Розенберг отстегнул брезент, прикрывавший коляску. — А вы, Михал Михалыч, сзади.
— Марсель, я припоминаю, — Михаил Михайлович взобрался на высокое заднее сиденье, — вы примерно с такого же мотоцикла едва не слетели в ущелье?
— Михал Михалыч, — Розенберг завел мотоцикл и довольно ловко вывернул его на лесную дорожку. — Во-первых, это была Испания, что, сами понимаете, уже расслабляет, во-вторых, там была горная дорога и, в-третьих, — Розенберг прибавил газу, и мотоцикл рванул так, что из-под колес полетели мелкие камешки, — там все-таки по мне стреляли. Надеюсь, здесь в нас никто палить не будет.
— Я тоже на это очень надеюсь, Марсель, — со значением сказала Ольга Антоновна, — но все же не гоните так скоро. Мы ведь сегодня не собираемся уходить от погони?
А через несколько дней, надев комбинезон, Ольга Антоновна уже лихо правила тяжеленной машиной, старательно объезжая вековые лужи на проселке.
— Я полюбил Ольгу Антоновну, — Михаил Михайлович нагнулся с заднего сиденья к коляске, чтобы Розенберг услышал его из-под рева мотора, — увидев ее на манеже. Она скакала на дивной красоты лошади…
— Теперь вам придется полюбить Оленьку заново, увидев ее на дивной красоты мотоцикле. — Розенберг прикрылся брезентом, чтобы пыль не летела в глаза. — Я уже это сделал, ревнуйте!
На пологом берегу Оки у Ольги Антоновны было свое любимое «окуневое» местечко. Пока мужчины вытаскивали пледы и располагались на бережку, она развернула удочки и исчезла в низкорослых, густых кустах.
— Все-таки Россия — удивительная страна! — Розенберг лежал навзничь на пледе и смотрел в яркое белесое небо. Где-то там, в невидимой выси, заливался, свиристел жаворонок. — Интересно, — Розенберг, зажмурясь, жевал травинку, — утром, на рассвете, они поют совсем по-другому.
— Это все, что вызывает у вас удивление в России?
— Нет, еще то, что два высококлассных разведчика, временно вырвавшиеся из лап НКВД, чтобы обсудить государственные интересы, должны выезжать на тряской колымаге на берег речушки… Кстати, как она называется?
— Ока.
— Ух ты, — он по-прежнему не открывал глаз. — Дальше по течению она, поди, станет не меньше Рейна?
— Рейн — великая река только для Германии, для России так, мог бы быть банальным притоком Волги…
Розенберг повернулся на бок, лицом к собеседнику.
— Что скажете, Михаил, по поводу вчерашней встречи?
Днем раньше их — Потемкина, Розенберга и Михаила Михайловича Адамовича — принимал Сталин и держал в кабинете несколько часов.
— Я могу сказать, что он оказался умнее, чем я ожидал. А вы?
— Я скажу, что он действительно верный ученик Ленина. — Розенберг снова откинулся на спину. — Разница в методологии. Тот рвался устроить революцию, переворот во всех странах и только после этого вступить туда с армией; этот — готов сначала завоевать, а потом уже имитировать переворот.
— Вы имеете в виду Чехословакию?
— Едва ли ее одну… — Он приоткрыл глаза и стал всматриваться в небо. — Поразительно, такая маленькая птичка… Михаил, как лучше по-русски сказать «маленькая птичка»?
— Птаха, — ответил Адамович после некоторого раздумья.
— Вот-вот, — обрадовался Розенберг, — у меня это слово вылетело из головы, все-таки русский не совсем родной мне, так вот поразительно, как она поет! Вы видели когда-нибудь жаворонка?
— Никогда! Признаюсь, я и пение-то жаворонка слышу впервые.
— А я однажды специально попросил в Берлинском зоопарке, чтобы мне показали эту птаху. Воробья видели? Так вот она не больше.
— Мне кажется, большие птицы не поют вовсе.
— Это интересное наблюдение. Мне оно не приходило в голову.
— Им незачем, их и так боятся.
— Вы имеете в виду Россию?
— Советский Союз. — Адамович услышал легкий всплеск и настороженно поднял голову. Но за всплеском послышался голос Ольги Антоновны, она поймала рыбешку. — Советский Союз, и не только…
— Я согласен с вами. — Розенберг выплюнул сжеванную травинку и внимательно принялся выбирать другую. — Россию должны слышать!
— Литвинов в Лиге Наций старается изо всех сил, — не без иронии заметил Михаил Михайлович.
— Литвинов — хам и бездарь, я бы его в писари не взял. При всем шуме, который он поднимает, отдача чепуховая. Мизер… А тут нужна, как любит, я заметил, говорить «масса», бешеная пропаганда. Бешеная пропаганда мира… Старики и дети должны петь и мечтать о мире! И непременно о мире коммунистическом, — хмыкнул Розенберг, — точнее, мире по-коммунистически.
— Имеете в виду пропаганду Женевьевы Табуи, Вилли Мюнценберга и всей купленной компании левых писак?
Розенберг пропустил «Женевьеву Табуи», старинную свою подругу-любовницу и агента, давая понять, что не хочет обсуждать банальности.
— До тех пор, пока у «массы»… Вы не против, если я буду называть нашего хозяина «масса»? Согласитесь, мы черные рабы у него на плантациях… — Он подождал, пока Адамович кивнул в ответ. — Так вот, пока у «массы» будут такие советники, как Ворошилов, Советский Союз будет в проигрыше.
— Ворошилов — военный, не следует ожидать от него дипломатических прозрений. Инструмент военного — циркуль и помощники, умеющие складывать и вычитать!
— Эти… — Розенберг задумался, подбирая слово, — эти тупые…
— Назовем их просто «военные», — подсказал Адамович.
— Да, конечно! Они уже выставили войска на границе с Польшей и Румынией!
— У них своя логика, у нас своя. Но я не думаю, что это плохо. Пускай чехи вооружаются, впадают в боевой раж; вы же слышали, что они чуть не на руках тащили «Паккард» нашего посла Александровского. — Адамович сел, привалившись спиной к дереву.
— И кричали «Да здравствует Сталин!» Причем по-русски! — подхватил Розенберг.
— Начнем ab ovo, с яйца, — продолжил Адамович, вслушиваясь в счастливые вскрики Ольги Антоновны. Видимо, рыбалка была успешной. — Начинать надо бы с действий Германии, истерика, но и прагматика Адольфа Алоизовича, — милитаризации Рейнской области, с аннексии Австрии…
— Заметим: все европейские страны промолчали.
— Во всяком случае не вступились… Но сейчас-то Чехословакия связана договорами с Францией и Советским Союзом.
— Вы же знаете, Михаил, цену этим договорам. Немцы раскручивают то, что уже в мире начали называть «Судетским кризисом». Они подняли дикий вой в поддержку Генлейна…
— Это вовсе не значит, что без Гитлера немецко-судетская партия Генлейна провалилась бы с треском.
— Да, в парламенте у них большинство, — резонно сказал Розенберг. — Они, я думаю, собираются превратить выборы в Чехии в плебисцит по присоединению Судет к Германии.
— Гитлер, судя по агрессии в печати, нацелился не просто на Судеты, а на всю Чехословакию. — Михаил Михайлович, все еще лежа, прикрыл лицо газетой. Солнце, бьющее из голубого марева, слепило невыносимо. — Скоро, я думаю, счет в Чехословакии пойдет если не на часы, то на дни.
— У всех своя игра. Немцы намереваются вернуть Судеты, оттяпанные по Версальскому договору, их логику можно понять. А «масса» Сталин по старой памяти хочет наказать Польшу: двинуть танки через ее территорию в Чешскую Силезию и дальше. Так я понял то, что он говорил на встрече. — Розенберг закинул руки за голову и с наслаждением слушал жаворонка.
— Если это не игра дьявола, охотничий манок для чехов.
— Вы полагаете, плохо законспирированная швейцарская встреча Литвинова с кем-то из румынских разведчиков — игра из той же оперы? Речь ведь шла о самом важном — пропуске наших войск через Румынию.
— Если эта встреча подтвердится, то да. Они следуют точно по нашей с вами схеме.
— А может, они все-таки захотят реализовать план Ворошилова? Шашки наголо, ворваться в Польшу, разгромить, наказать и победным маршем — к чехам, на Прагу. Хотя мы понимаем, что любой план Ворошилова — это план самого Хозяина. Ворошилов и все прочие — пешки. У них только нюх и уши, чтобы ловить сигналы.
— Марсель, мне плевать, чей это план, важно, что он самоубийственный. Согласны?
— Отчасти, — Розенберг повернулся на бок и облокотился на локоть, — убийственный, если эти импотенты Чемберлен и Даладье, нуждающиеся для любого действия в особой стимуляции, организуют крестовый поход против большевизма.
— Разумеется, — кивнул Адамович. — Не Польши же опасаться, с ее антикварным оружием…
— К сожалению, красавица Польша уже никого не возбуждает. А вот рискнут ли они объединиться с немецким монстром? Сомнительно…
— Тот поклянется, что будет соблюдать нейтралитет…
— Знаете, наблюдатели при свальном грехе всегда опасны. Все уже знают цену немецким нейтралитетам. — Розенберг легко, по-спортивному, поднялся. — Рано или поздно, — он потянулся и присел несколько раз, выбрасывая руки вперед, — и Франции и Англии придется объединяться или с одним монстром, или с другим. Пока они больше боятся «массу» Сталина, что вполне резонно. Я уверен, что докладная Ворошилова, которую нам зачитывал Сталин, уже давно на столе если не Гитлера, то уж Канариса точно… Только это немцев и держит…
— Насчет сотни дивизий на границе с Польшей?
— Особенно мне понравилась подробная подготовка авиации: «Истребители И-шестнадцать базируются на таких-то аэродромах, после перелета базируются на таких-то чешских аэродромах, бомбардировщики СБ вылетают оттуда и бомбят объекты» и так далее. А представляете, дорогой Михал Михалыч, красную Чехословакию в центре Европы? Тогда Польша обрушивается сама собой, прибалтийская мелкота тут же войдет в Союз, даже не заметив этого; у румын, у Кароля, хоть он и герцог Саксен-Кобург-Готский, проблемы с «железным легионом»: те не хотят воевать, покуда он не заплатит им все долги, а денег у него нет, и евреи, которых он сдуру оскорбил, подпевая Гитлеру, покажут ему кукиш вместо займов, а? Румыния ползет на коленях к Сталину! Красивая получается картинка?
— Это картинка его мечты, из золотых снов.
— Ты плохого мнения о «массе» Сталине. — Розенберг поднял плед с земли, встряхнул, кивнул в сторону реки. — Нам не пора? — И, понизив голос, проговорил: — Его золотой сон — это когда его танки выйдут на берег Ла-Манша. Я тебе говорил, что он — верный ученик Ленина. Мировая революция! А для Сталина — это мировая война! Надо ехать. — Он мельком взглянул на часы.
— От нас потребуют предложений. Что ты думаешь?
— А ты?
— Я бы усилил группировку войск на границе с Польшей, перегнал бы самолеты вплотную к венгерской границе…
— И поднял бы на Западе дикий вой, — с удовольствием поддержал его Розенберг, — по поводу гнусных намерений большевиков. Пусть Даладье с Чемберленом кинутся в пасть к старине Адольфу и почувствуют его зубы!
Они спустились к реке. Ока, в блеске сдвинувшегося к западу солнца, сверкала, стреляла бликами, сделавшись невероятно широкой: противоположный берег почти терялся в солнечном мареве, и, казалось, всё — и темно-зеленые кущи деревьев, и легкие белые облачка, присевшие на них, и даже дальняя колокольня, выстрелившая в небо сияющим куполом, — всё растет, тянется вверх из воды.
Ольга Антоновна недовольно оглянулась на мужчин и приложила палец к губам: «Тише, самый клев начался!» На лужайке с нетоптанной травой вяло подпрыгивали несколько довольно крупных рыбин.
— Ты разбираешься в них? — шепотом спросил Розенберг и присел на корточки, разглядывая улов.
— Конечно, — кивнул Михаил Михайлович. — Я же родом из-под Риги.
— Тихо! — повернулась Ольга Антоновна и тут же рванула удилище: — Ого, вот это поклевка!
Рыбину тащили все вместе. Это оказался здоровенный сом, едва ли не в человеческий рост. Так, во всяком случае, он вырос в последующих рассказах. Он не сорвался только потому, что послушно, не сопротивляясь, плыл к берегу и почти так же спокойно был вытащен на лужайку к остальным рыбам. Он был огромен. Особенно поражала его громадная усатая голова, пасть, из которой Ольга Антоновна даже побоялась вытаскивать крючок, и странные, почти человеческие глаза.
Розенберг вдруг резко поднялся на ноги и отошел на несколько шагов.
— Его надо отпустить обратно, — сказал он довольно громко, как-то искоса, почти с испугом глядя на гиганта.
— Почему? — удивилась счастливая рыбачка. — Я в жизни такого не видела!
— Мне кажется, — очень серьезно сказал Розенберг, — его надо срочно отпустить обратно. Он слишком похож на нас с тобой, Михаил! Попался на крючок и покорно дал себя вытащить на берег.
ГЛАВА 12
Письмо в защиту Лещинера Маринов все-таки отвез в Москву и вручил заведующему секретариатом Косырева. Это было плохо, надо бы донести письмо лично, в руки, но так уж получилось. Молчаливый и какой-то замедленный, похожий на дремлющего сурка завсекретариатом обладал удивительным свойством: он появлялся неожиданно и всегда в том месте, где его ждали меньше всего. Так было и в этот раз. Не успел Маринов зайти в кабинет Розановой, ведавшей детскими домами и коммунами, как к ней вошел сурок — Бойко. И тут же выцыганил письмо, будто заранее знал, что оно есть.
Впрочем, события, которые развернулись вокруг Маринова почти сразу после его неудавшегося визита к Косыреву, отодвинули размышления о письме. Едва Маринов вернулся в Ленинград и начал подготовку к надвигающемуся пленуму, как раздался звонок из приемной Мехлиса. Что немало удивило Александра: он разговаривал с Львом Захаровичем всего один раз — тот через секретаря попросил Маринова зайти в редакцию «Правды». Поводом для беседы стал очерк-воспоминание о детском доме, преподавателях, товарищах, их судьбах.
В приемной перед кабинетом главного редактора на жестких стульях вдоль стен сидело несколько человек, сотрудников «Правды», судя по папкам, документам и еще некоторым, почти неуловимым признакам — свои, правдисты. Маринов представился секретарю и сел на указанный им стул. В приемной говорили мало и едва слышно. Но даже при этом секретарь поднимал голову и укоризненно смотрел на говорящих. Не звонили даже телефоны — просто на нескольких аппаратах, стоявших на столе и боковом столике-приставке, время от времени вспыхивали разноцветные огоньки. Секретарь поднимал трубку, что-то говорил вполголоса, прикрывая рот рукой, и мягко, с артистичной осторожностью укладывал телефонную трубку на рожки. После одного из таких беззвучных вызовов секретарь кивнул Маринову, поднялся и приоткрыл перед ним дверь, ведущую в кабинет «главного». Маринов, постучав по ручке второй двери, тоже обитой кожей, толкнул ее… Мехлис сидел в дальнем конце огромного кабинета и что-то писал. Так с легкой руки Сталина начали встречать посетителей почти все чиновники. Такая пошла мода. Через полминуты, которые показались Маринову длиннющими, Мехлис поднял голову, кивнул и встал из-за стола, оправляя синюю гимнастерку. Он был в похожей на военную форме: бриджи-галифе, гимнастерка застегнута до самого подбородка и туго перепоясана широким командирским ремнем.
— Рад вас видеть, товарищ Маринов. — Мехлис вышел из-за стола, сделал шаг навстречу Маринову и подождал, протягивая руку, пока тот подойдет. — Хороший очерк написали. Такие материалы всегда нужны газете, они воспитывают чувство патриотизма. — Поправил волосы, высокой плойкой уложенные на голове. — Что говорят коллеги по поводу очерка? — Он показал рукой в сторону столика с двумя стульями, стоявшего под большим портретом Сталина.
Маринов пожал плечами. Собственно, толком ничего не говорили. Больше посмеивались, спрашивали, не собирается ли он стать писателем. Звонили ребята из детского дома, да Евгения Григорьевна Иоффе, директриса, прислала письмо. Она уже работала в другой трудовой школе, просила помочь с учебными пособиями. Из интересного — лишь обиженное письмо от педологов из Педагогического института Герцена. В очерке, опубликованном в «Правде», Маринов очень иронически описал, как когда-то педологи по странным рисуночкам определяли будущие профессии воспитанников детского дома. Ученые жаловались, что после очерка в «Правде» к ним на кафедру нагрянули с проверкой из Облсовпрофа.
Мехлис выслушал эту историю, кивнул: «Это хорошо, что на выступления в прессе быстро реагируют советские и профсоюзные органы», — и затеял разговор о комсомоле. Разговор долгий, Маринов чувствовал себя неловко, представляя, как солидные, хорошо одетые журналисты сидят в приемной, дожидаясь вызова. Мехлис не забыл и выступление Маринова на пленуме, хотя доклад был совсем коротким. Подробно расспрашивал о делах «питерских комсомольцев», припомнил, как он выступал на партконференции в Московско-Нарвском районе, интересовался ФЗУ (фабрично-заводскими училищами), говорил, как на заводах не хватает квалифицированных рабочих, и даже расспрашивал подробно о Лиле. Давно ли женат, кто ее родители, откуда она приехала в Ленинград. Маринов никак не мог понять, куда же он клонит, пока Мехлис не вернулся к своему столу и не взял в руки письмо, написанное Мариновым Косыреву. Как, почему оно у него?
— Вот такого рода письма писать не нужно, — он показал письмо издали. — Даже если вы сейчас не понимаете политику партии, нельзя, невозможно и преступно идти против. Партия стоит выше вас, у нее другой горизонт, вам пока недоступный, иной взгляд на все, что происходит. С подобных писем начинается дорога в лагерь врагов. Они ждут таких писаний от честных коммунистов. Это первый шаг в их сторону.
Он говорил все громче и громче, будто выступал перед большим залом, и прочел Маринову целую лекцию о сегодняшнем положении в стране и мире: «Мы окружены врагами, а в условиях приближения социализма обостряется классовая борьба, вербуются буржуями такие вот честные люди, коммунисты и комсомольцы, как вы и Косырев».
«Где я и где Косырев, генеральный секретарь ЦК комсомола?» — подумал Маринов, но Мехлис неожиданно прервал выступление, закурил и негромко, но внятно сказал:
— Мы рассматриваем вашу кандидатуру, товарищ Маринов, на пост одного из секретарей ЦК комсомола. Как вы к этому относитесь?
После идеологической выволочки — так позже Маринов называл речь, произнесенную Мехлисом, — он никак не ожидал услышать такое предложение.
— Простите, Лев Захарович, — Маринов даже почувствовал, как от волнения правый раненый глаз стал косить сильнее. — А чем я должен буду заниматься в ЦК?
— Тем же, чем и сейчас. — Мехлис сел в красивое резное кресло за своим столом. — Рабочей молодежью, учащимися, включая вузы, военными училищами. Нам позарез нужны военные кадры. Дело для тебя знакомое, — он по-свойски перешел на «ты», — а к масштабу привыкнешь. Голова у тебя работает, опыт есть. Готовься, — он вдруг посуровел лицом, — тебя вызовут для беседы с товарищем Сталиным. Готовься! — и поднял кулак в КИМовском приветствии. — Да, — проговорил Мехлис, когда Маринов был уже у двери, — а кто ты по национальности? Мне кажется, у тебя еврейские волосы.
— Я из беспризорных, из детского дома, — Маринов растерялся.
— А фамилия откуда?
— Фамилию сказала бабушка. Она умерла, мне шесть лет было.
— И что? — поднял брови Мехлис. — Что про родителей говорила?
— Ничего… — пытался вспомнить Маринов. — Что-то вроде как они приехали в Петроград с Кавказа… Папа будто бы шорником на заводе работал…
— А по национальности?
— Она говорила, будто бы мы какие-то горские евреи…
— О! — обрадовался Мехлис. — Я же вижу у тебя еврейские волосы!
Следующие две недели были посвящены подготовке к обещанной встрече со Сталиным. С помощью Лили Маринов изучал (а кое-что и заучивал!) материалы пленумов ЦК партии и комсомола, статьи сталинские за последний год, на всякий случай читал Ленина и Маркса. Но в тот момент, когда уже казалось, что никакой встречи не будет, поздно вечером раздался звонок: «Товарищ Маринов, завтра вам назначено на десять утра. Билет на „Красную стрелу“ из Ленинграда в Москву заказан. Подойдите к начальнику поезда, он будет в курсе».
Сопровождающий молча прошел с Мариновым по кремлевским коридорам, время от времени делая постовым, встречающимся на каждом повороте, одинаковый знак, который можно было понимать как «Свой. Со мной». В конце одного из коридоров он остановился у огромных дверей, приотворил одну из половинок и молча указал Маринову: «Сюда!» Большая комната в два окна с верхними полукруглыми фрамугами (они были открыты) была почти пуста. Справа сбоку сидел за простеньким канцелярским столом лысый человек и негромко говорил по телефону. «Поскребышев!» — узнал Маринов и кивнул в ответ на кивок сталинского секретаря.
Маринов не успел даже рассмотреть людей, сидевших в секретарской, как Поскребышев по команде засветившегося огонька на аппарате поднял трубку и тут же положил ее.
— Пройдите! — он быстро вышел из-за стола и отворил тяжелую дверь. — Ждут!
После яркого солнечного света в приемной в кабинете вождя было темновато и накурено. Некурящий Маринов едва не закашлялся. Сталин сидел в самом конце длинного кабинета за рабочим столом. Маринов замер возле двери, услышав, как она закрылась с легким чмоканьем.
— Здравия желаю, товарищ Сталин! — почему-то по-военному сказал Маринов.
Сталин продолжил писать, потом отложил в сторону ручку и принялся читать только что написанное, по-стариковски держа листок на вытянутой руке. Дочитав, сделал несколько правок в тексте, внимательно вглядываясь в него, отложил лист. Маринову даже показалось, что он дунул на него, подсушивая чернила, и поднял глаза на замершего в дверях посетителя. После длинной паузы, во время которой в голове Маринова загудело от напряжения, Сталин взял кривую трубку, поискал на столе коробку с табаком и принялся медленно, поглядывая на Маринова, набивать трубку, прижимая табак пальцем.
— Скажите, товарищ Маринов. — Сталин держал незажженную трубку в руке, чубуком направив ее в сторону Маринова. Он говорил глуховато, с сильным грузинским акцентом: — Вы кто будете по национальности?
Это, наверное, был единственный неожиданный вопрос из тысячи, ответы на которые они готовили с Лилей.
— Я… — Маринов припомнил разговор с Мехлисом, — я… детдомовец…
— Детдомовец — это не национальность. Я спросил: кто вы будете по национальности?
— Я… я грузинский еврей, товарищ Сталин.
— Я знаю национальность «грузин»… — Сталин раскурил трубку, поглядывая на Маринова, который оглох от колоколов, бьющих в голове. — И я знаю национальность «еврей». Национальность «грузинский еврей» я не знаю. — Он перестал рассматривать Маринова и принялся снова читать старый листок и снова править на нем что-то.
Через несколько минут Маринов услышал, как приоткрылась дверь, потянуло свежим воздухом, и отступил, поддаваясь невидимой руке и все еще глядя на Сталина.
Вернувшись домой, Маринов узнал, что отстранен от работы и снят с поста секретаря обкома комсомола. Пропуск в Смольный у него отобрали прямо при входе в здание.
А после Внеочередного пленума комсомола из Москвы пришло предписание: «Направить Маринова Александра Александровича редактором молодежной газеты „Молодая гвардия“ в город Благовещенск. Выезд к месту назначения по особому распоряжению».
ГЛАВА 13
Чуть поодаль от вагонов, под выходным светофором, похожим на Юркин фотоштатив, в кольце лающих и рвущихся с поводков овчарок сидели и стояли на коленях люди. Сын Юрка тоже замер: сотня людей, стоящих на коленях.
— Это кто, пираты? — Юрка всю дорогу читал «Одиссею капитана Блада».
— Нет, — процедил Душенов, — это жертвы пиратов.
— Костя, ты с ума сошел, — дернула его за рукав кожанки Людмила, — он же мальчик еще!
— Потому и говорю, — Душенов обнял Юрку за плечи и прижал к себе, — чтобы знал. И чтобы рассказал ему об этом отец. А не секретарь комсомольской ячейки.
— У нас комсомольской не было, — Юрка поднял на отца светло-коричневые, в душеновскую породу, глаза. — У нас только пионерская…
Остановились в гостинице, переночевали, доев домашние припасы, и с утра погрузили чемоданы и пару тючков на военный грузовичок с брезентовым тентом.
Сносная дорога кончилась, едва отъехали от гостиницы. Дальше грузовичок еле-еле полз, хрипя и задыхаясь, по дороге, пробитой в сопках.
— Ну и дорога. — Душенов в очередной раз чуть не ударился головой в крышу кабины. — Что здесь зимой будет?
— А что дорога, — краснофлотец-шофер яростно крутил баранку, пытаясь объехать выбоины, — дальше хуже будет, а зимой просто туши свет! Зеки строили! — кивнул он, словно это все объясняло. — Заключенные!
— Много их тут?
— А только моряки да зеки, — разговорился шофер, — нормальным людям здесь делать нечего.
— Да, — согласился Душенов, — для нормальных людей и условия жизни должны быть нормальными. А я вижу, до этого здесь далеко.
— Товарищ командующий, — козырнул Душенову дежурный, — может, пока светло, еще разок слетать за основными вещами?
— «Слетать» это сильно сказано, — командующий потирал ушибленный локоть. — Да это вот основные и есть, — кивнул Душенов и поднялся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж.
— Костя, не замерзнем мы тут, морозы-то, говорят, нешуточные? — Людмила пощупала рукой холодную кафельную печку, единственную «роскошь» командирского жилища.
— Зато рамы тройные! — Юрка выглянул в окно. — А вид, мама! Смотри, какая красота! Я такого солнца не видал! — и побежал отыскивать фотоаппарат, недавно подаренный отцом. — У нас в кружке все от зависти поумирают! — Юрка был членом фотокружка. И даже получил на последнем конкурсе фотоувеличитель за лучшее фото. На фотографии был «самый красивый кот с самым дурным характером» по имени Шкода. Сокращенное от «шкодник». Имя ему дал Душенов-старший. Кот, кстати, решительно отказался переезжать на Север и перед самым отъездом удрал к соседям.
Красота за окном и верно обнаружилась небывалая. Невысокая сопка наполовину съела по-северному низкое солнце, потемневшая половина залива стала светло-фиолетовой, и только гребни мелких злых волн отсвечивали серебром. Через мгновение и они потемнели, словно нахмурились, и стали слышны удары волн о пирс.
— Сиверко задул, — выглянул в окно дежурный. — Здесь хоть сопки и прикрывают, но, как задует, мало не покажется. Иной раз на неделю может зарядить. Да еще и снегу с океана притащит, вот тут пора родную маму вспоминать!
Душенов обнял жену за плечи.
— Ладно, пугаться будем после, а сейчас организуй-ка чаек. Завтра после утренней поверки будем знакомиться с окрестностями. Пойдем на катере за морошкой, за брусникой — ее, говорят, здесь ведрами носят.
— Сейчас самое время, — поддержал командующего дежурный. Он вместе с моряками из хозчасти передвигал казенную мебель, слушая команды Людмилы. — Механики наши машинку такую придумали, ягоду собирать, так с ней за час, если не меньше, целое ведро берут ребята. А уж если женщины пойдут, так их оттуда не вытащишь. Катер сигналит, сигналит, а им все жалко от ягод уходить.
— Прямо на катере за ягодами плавают?
— Ходят, — серьезно поправил Юрку дежурный. — По морю только знаешь, что плавает? Вот-вот, — он легонько ткнул мальчишку кулаком в плечо, — а моряки по морю ходят! — и снова повернулся к Людмиле. — И еще народ за грибами наладился ходить. Уж больно здесь грибы хороши. Идешь на катере, а вся сопка красноголовиками усыпана. Стоят вот такие, — он показал руками, — выше деревьев!
— Как это выше деревьев? — не понял Юрка.
— Так тут деревья-то по сопкам ползают, к скале жмутся, в каждой расщелинке прячутся. Как ветродуй начнется, не то что живое что-нибудь, а и деревья не выдерживают. Вот и приспособились ползать по скалам да расщелинам. А грибы стоят! И ни одного червяка!
— Здесь еще пока и дорог нет, — сказал Душенов, поглядывая в окно на потемневший и ставший грозным залив, — придется строить. Обещали целую со временем строительную часть выделить, — повернулся он к Людмиле, — но пока не получается. Придется своими силами сварганить.
— С дорогами плохо, — поддержал Душенова дежурный. — То в сопках через скалы пробиваться нужно, то болота такие топкие, что ни один трактор не пройдет. Уж про машину и речи нет. Потому за грибами — на катере. Да на островах и грибов и ягод больше: люди-то не ходят! Только птицы да лисы, да песцы. А иной раз и местный волчишко попадется. Зато рыбы можно вдоволь, от пуза наловить! Ты не рыбак?
— Не-е, — засмущался Юрка, — я вообще на рыбалке ни разу не был.
— Ну здесь без этого никто не обходится. Хочешь — в реке семгу, лосося лови, хочешь — по ручьям форель, а в море — трещочка. Свежая треска — царь-рыба, никакая семга с ней не сравнится!
Пока Юрка отыскивал в вещах фотоаппарат, за окном потемнело, солнце скрылось в приползших невесть откуда тучах, залив почернел, стал мрачным, словно не он несколько минут назад сверкал всеми оттенками фиолетового цвета. Только барашки на накатывающих на причал волнах стали выше, ветер срывал верхушки волн и нес их, рассеивая брызгами, по гладким накатистым волнам.
— Вот и вся твоя красота, Юрка, — вздохнула Людмила. — Сейчас чай заварится, отогреемся. У меня вот тут сверху где-то варенье алычовое лежало…
— А в котле у моряков свежая рыба есть? — поинтересовался Душенов.
— Нет, откуда… — сник дежурный. — Так, консервы есть, конечно, вобла есть… У рыбаков покупают, сами готовят… А так, чтобы у моряков в котле… этого нет.
— Вы правильную мысль подсказали. — Душенов пожал ему руку. — Этот вопрос мы тоже рассмотрим. У моря жить и без рыбы быть. Странно! И неверно!
Непривычно, военным зуммером, зажужжал телефон. Душенов поднял трубку.
— Не понял, кто хочет со мной говорить? Добро, соедините, — и прикрыл трубку рукой. — Начальник местного лагпункта лейтенант НКВД… Фамилию я не разобрал… Дыков вроде… Слушаю, командующий Северной флотилией Душенов!
Так началось короткое и трагическое знакомство, которое потом обоим — и Душенову и Дыкову — ставили в вину, пытались выбить на допросах подробности деятельности «подпольной троцкистской организации», с помощью которой не только были построены более или менее проезжие дороги. Смертность в дыковском лагпункте упала до нуля (!) за счет «рыбных» бригад, организованных душеновскими моряками совместно с зеками-поморами; были заготовлены дрова и пиломатериалы для строительства причалов, складов, Дома культуры с настоящей сценой, деревянных пешеходных дорожек, одинаковых финских домов (со всеми удобствами — редкость и даже дикость для Севера) — более ста «нештатных объектов», включая и новое, оборудованное причалами и всей малой портовой инфраструктурой «место швартовки и базирования кораблей в поселке Ваенга», насчитала дотошная комиссия НКВД, прибывшая в Североморск в поисках троцкистского заговора на Северном флоте… К которому «для усиления силовой составляющей» примкнул и разагитированный заговорщиками начальник лагпункта Дыков, к тому моменту уже старший лейтенант НКВД…
ГЛАВА 14
Владимир Петрович Потемкин, первый заместитель наркома иностранных дел, давно не видел, чтобы Сталин так смеялся. Впрочем, вот так вблизи, как говорится, с глазу на глаз, он не видел его еще дольше.
— Действительно вот этот… член у него такой здоровенный и кривой? — Сталин отмахнулся рукой, как отмахиваются от надоевшей мухи, и продолжал хохотать. — А откуда известно, что он жил со своими племянницами? Из истории? Или из домашних анекдотов?
Потемкин насторожился, поймав опытным ухом царедворца слово «домашних». Неужели кто-то донес? Недавно, совсем среди своих, Потемкин, будучи изрядно подшофе, сболтнул, что он, дескать, имеет по прямой линии отношение к екатерининскому фавориту, потому и внешне похож на Григория Александровича, изображенного на портрете работы Иоганна Лампи Старшего. И даже повернулся эдаким фертом, чтобы сходство было особенно заметным.
— Исторические анекдоты всегда сопровождают великих людей, — нерасчетливо бухнул Потемкин и едва успел поймать себя за язык.
— Исторические анекдоты?.. — Сталин перестал смеяться. — Великие люди многое могут позволить себе. На то они и великие.
С момента последней встречи Сталин сильно изменился. Поседел, глубокие оспины на щеках и подбородке стали видны отчетливее, да и весь он как-то усох. Только под всегдашним кителем обозначился животик.
— Что, постарел? — поймал его взгляд Сталин. — Ты тоже не помолодел, товарищ Потемкин. Сколько, ты говоришь, прожил твой великий предок? За пятьдесят-то перевалил?
— Товарищ Сталин, я не утверждал, это была глупая шутка, так… по пьяни…
— Ладно, — хмыкнул Сталин, — про меня, я слышал, тоже слухи распускают, будто я родился не от Бесо Джугашвили, родного моего отца, а от Николая Михайловича Пржевальского. Не слышали?
— Никогда! — соврал Потемкин.
Об этом как-то болтали уже не помнилось где… чуть ли не в Париже… Высчитывали год рождения вождя и время пребывания Пржевальского в Гори у князя Миминошвили. Что-то по датам не сходилось. Предполагали даже, что запись о рождении была подчищена. А он сам сдуру ляпнул, будто Пржевальский до самой смерти высылал Кеке (матери Сталина) деньги. И, по слухам, немаленькие. Даже после ранней смерти Пржевальского по его завещанию деньги на учебу сына Иосифа в семинарии высылал ей Иероним Стебницкий, будущий генерал и начальник Военно-топографического отдела Генштаба. Зачем ляпнул, кто это проверял, будто бес за язык потянул.
— Ладно, — кивнул Сталин, — предки предками, а нам с вами, граф… — он усмехнулся, и Потемкин почувствовал, как по спине предательски потекла струйка пота. — Или князь, как правильно? Надо сегодняшними делами заниматься, — он подошел к громадной карте на стене, подумал и вернулся к рабочему столу, на котором была расстелена малая карта Европы. — А верно, товарищ Потемкин, что вы с фон Папеном до сих пор поддерживаете отношения?
Сталин любил задавать неожиданные вопросы, к которым собеседник не мог заранее подготовиться. Но на этот раз он промахнулся.
— Сейчас — нет, как говорится, статус не позволяет. — Потемкин был прекрасно готов к этому вопросу. — А вот покуда я был в Австрии, мы регулярно встречались.
Сталин повернул голову к нему и удивленно поднял брови.
— Я как раз тогда и повесил ему лапшу на уши, что я потомок Григория Александровича Потемкина, — Владимир Петрович засмеялся, стараясь, чтобы смех был естественным. — Он ведь не просто Франц фон Папен, а Франц Йозеф Герман Михаэль Мария фон Папен, эрбзельцер цу Верль унд Нойверк, потомок древнейшего рыцарского рода.
— Как вы запомнили все его имена? — тоже засмеялся Сталин.
— Пришлось постараться, — Потемкину показалось, что Сталин принимает его игру в «простака». — Мы с ним по четвергам играли в винт. Он сам, супруга его Марта Октавия Мария фон Папен, я, грешный, и кто-нибудь из приглашенных гостей. И каждый раз гости менялись. Но всегда — интересные и нужные люди.
— Кому интересные, им или нам? — насторожился Сталин.
— Уж как им — не знаю, — снова сыграл в простака Потемкин, — а для нас, для разведки, любое новое знакомство в верхах — это наш капитал. Супруга его тоже дама была непростая. Богатейшая дамочка, дочка хозяина фарфоровых заводов «Villeroy & Boch» Рене фон Бох-Гальхау. И они оба, и сам Франц, и жена его, надо отдать им должное, скупердяи первостепенные. Играли по четвергам с восьми до одиннадцати. На деньги, хоть и не по крупной. И поначалу я всё им проигрывал…
— Заманивал? — Сталин, как показалось Потемкину, развеселился.
— Ни в коем разе! — подыграл ему Потемкин. — Просто играл плохо. Пришлось, чтобы не разориться и наш иностранный отдел не разорять, брать уроки у одного профессионального карточного игрока.
— У немцев тоже карточные жулики есть?
— У немцев, товарищ Сталин, все найдется! Вся трудность была в том, что фон Папен педантичен до невозможности. Придешь не в восемь, а без трех минут — он еще в домашней куртке с бранденбурами и без галстука. Явишься в три минуты девятого — уже у двери: «Господин Потемкин, мы с супругой обеспокоены вашим опозданием, не случилось ли чего с вами?»
Вслед за Сталиным Потемкин подошел к висящей на стене карте.
— Что скажете, товарищ Потемкин, — Сталин держал крупную указку как пику, уперев ее в пол острием вверх, — где сейчас самая горячая точка в Европе?
— Конечно, Чехословакия, товарищ Сталин, — не задумываясь, ответил Потемкин. — Немцы нацелились на Судетскую область.
— А разве справедливо, что область, населенная немцами, принадлежит чехам? И, судя по сообщениям прессы, немцы там подвергаются унижениям… А немцы не любят быть людьми второго сорта…
— В политике слово «справедливость» употребляется только в качестве дымовой завесы… Кроме того, у нас договор с Чехословацкой республикой… Конечно, мы обязаны выступить на стороне чехов, там только один момент важный — выступить, но только после вступления в войну Франции.
— Откуда этот пункт взялся? Пункт хороший! Франция решила миротворчеством заняться. Видно, армия к войне не готова. Вбухали все деньжищи в линию Мажино.
— Пункт этот, насчет Франции, вписал в мозги чехов Марсель Розенберг. — Потемкин рискнул: включил он Розенберга в ближний круг? Но Сталин пропустил это имя, словно не расслышал собеседника. Потемкин знал нехитрый трюк вождя: тот не любил трудных вопросов. — А потом чехи сделали вид, что сами пункт этот придумали, — улыбнулся Потемкин, — побоялись, что мы применим договор в одностороннем порядке… Это тоже рука Розенберга, он действовал через своего личного друга Бенеша. Но теперь они ждут наших самолетов через территорию Румынии. Надеются на братскую помощь.
— Так, так… — задумался Сталин, поигрывая указкой. — Как писал буржуазный писатель Достоевский, эти малые славянские страны вспоминают о братской помощи России, только когда жареный петух приближается на опасное расстояние…
— Там есть еще и польский, и румынский интерес… У поляков — Тешинская область…
— Интересы поляков мы знаем. Вся советская Украина до Черного моря… — Сталин внимательно разглядывал карту. — Как вы считаете, товарищ Потемкин, Франция может вмешаться в спор с немцами?
— Судя по консультациям, которые послы ведут в Париже и Берлине, французы весьма встревожены.
— Встревожены — это что? Конкретно? Переведите с вашего дипломатического языка. Договорятся немцы с французами?
— Я думаю — да! Пригласят для пущей важности англичан и итальянцев.
— Мне кажется, — Сталин, держа указку, как посох, и постукивая ей по полу, направился к своему рабочему столу, — что от немецкой наглости и у французов, и у англичан уже задрожали хвосты, как у паршивых шавок. — Он сел и кивнул Потемкину: — Присаживайтесь! Испугались они немцев, — сказал он после паузы. — Очень хорошую силу немцы набрали. И это для нас очень хорошо. Или нет? Что скажете, товарищ Потемкин? — Он закурил, запрокинув голову и попыхивая дымом в потолок.
Потемкин незаметно старался рассмотреть Сталина. «То, что умен, — несомненно, хитер — еще более того. Хитер особой восточной, и не торговой, а бандитской, хитростью. Но для внешней политики этого мало. Нужно образование. Слушать лекции, штудировать книги, делать выписки, анализировать с преподавателем и читать, читать… Сотни, сотни томов документов… Говорят, есть гениальные музыканты от Бога, математики, с юных лет ставящие в тупик профессоров, но в дипломатии… Нет и не было в дипломатии дилетантов. Все вожди-гении держали при себе мудрых толмачей и дипломатов-консультантов. И Потемкин к месту, не зря, не случайно помянул Марселя Розенберга. Судя по тому, как свободно вождь рассуждает по «раскладу» Европы, с Розенбергом он уже пообщался, поработал. Что ж, по Европе лучшего консультанта не найти… Хоть хитрый восточный лис пока пропускает имя Розенберга мимо ушей, но идея привлечь в консультанты разведчиков-нелегалов заработала. И диковатый по непредсказуемости замысел организовать «красный бунт» в Чехословакии как минимум отложен. Розенберг свое дело знает! Он гений переговоров. А в паре с Адамовичем и тем более…»
— Немцы хорошую службу для нас могут сослужить. Разворошат гнездо, сцепятся со всей Европой как минимум на дипломатическом поле… — Потемкин старался не отводить взгляда от Сталина. Тот очень не любил «бегающих глаз». — Есть одно обстоятельство, товарищ Сталин…
Бывший резидент в странах Европы, опытный переговорщик и дипломат Потемкин тщательно продумал разговор со Сталиным. Собственно говоря, суть раздумий была не в тонкостях дипотношений, тут Потемкин чувствовал себя уверенно, а совсем в другом… Наркомат в последнее время лишился внешней информации: разгром резидентов, разведчиков и просто информаторов органами НКВД был катастрофическим. По самым примитивным подсчетам, были вызваны в Москву и арестованы несколько сотен действующих сотрудников разведки разного ранга, и наркомат ослеп. Некоторое время можно было существовать на отголосках старой информации, но при медленно закипающем котле дипотношений, контактах, тайных переговорах, визитах, возникающих прочных (условно, условно прочных!) и фальшивых союзов, когда страны Европы готовились к схватке «всех против всех», а войска Франции, Англии, Германии, Чехословакии, Польши, Советского Союза были мобилизованы и выдвинулись к границам, остаться без глаз и ушей разведки… Не сказать об этом Сталину — подставить себя под удар при любом самом малом просчете. И Литвинов и Молотов всегда вывернутся, сбросив ответственность на исполнителей… И первой полетит голова… Об этом думать не хотелось, но…
— Какое обстоятельство, товарищ Потемкин? Что вы имеете в виду?
— Мы слишком мало стали получать информации, товарищ Сталин, о событиях в дипломатическом мире западных стран, — забросил осторожную фразу Потемкин.
— Почему? — Сталин выколотил трубку, глядя, как пепел сыплется в хрустальную пепельницу, и поднял глаза на Потемкина. — Плохо работают наши дипломаты? Военные атташе?
— Дипломаты, товарищ Сталин, имеют ограниченный доступ к информации. Они владеют только общей картиной, могут угадывать только направления, так называемые тенденции…
— Вы хотите сказать, товарищ Потемкин, — Сталин отложил трубку и пошел вдоль большого стола, косясь на собеседника, — хотите сказать на вашем дипломатическом языке, что ведомство товарища Ежова слишком рьяно взялось за… — Сталин вдруг странно засмеялся. Потемкин не понял, смеется он или кашляет. — За прополку сорняков в вашем огороде? — Он оглянулся, выстрелив взглядом в Потемкина. — Я ценю то, что вы донесли до меня эту мысль. Последним, кто боролся за сотрудников своего наркомата, был товарищ Серго. — Сталин грустно потупился, вспоминая Серго Орджоникидзе. — А то у нас доходит до того, что под арест попадают ведущие работники наркоматов, трестов, производств, а наркомы даже на встречах со мной не поднимают этого вопроса. — Сталин с интересом смотрел на Потемкина, словно увидел его впервые. — Кстати, товарищ Потемкин, кто сейчас в Турции ведет переговоры с немецким послом и вашим другом фон Папеном? Там хорошая каша заваривается.
— В Турции целая группа специалистов по Германии, возглавляет ее наш посол Алексей Васильевич Терентьев…
— Мне кажется, товарищ Потемкин, вы лично должны возглавить эту работу. Вы ведь научились выигрывать в карты у вашего друга фон Папена? — Он подошел ближе к Потемкину. — А сейчас мы должны вместе с немцами разыграть партию посложнее. Надо дать понять немцам, что на востоке у них не враг, как кажется многим ихним генералам и, может быть, потомку рыцарей фон Папену, а союзник. И даже партнер. Намекните им, что Советский Союз — надежный партнер.
Потемкин не заметил и сам, как брови у него поползли вверх от удивления. Это полностью не соответствовало газетной пропаганде. И вполне соответствовало идеям каббалиста Розенберга. Он припомнил любимое изречение Розенберга в вольном переводе из Талмуда: «…если ты уверен, что это — так, можешь не сомневаться, что это — не так».
Сталину понравилось искреннее удивление Потемкина.
— Наша задача, товарищ Потемкин, заставить их вцепиться друг другу в глотку по-настоящему. Пускай эти натасканные псы рвут друг друга. Вопрос — как это сделать. Мы пока что наблюдаем, — он улыбнулся, как улыбаются понятливым единомышленникам, — и помогаем им. Но мало, неуверенно. — И снова коротко взглянул на Потемкина.
Теперь тот не сомневался, что в дело включился новый и главный политический консультант Сталина — любитель роскоши, коньяка «Courvoisier» и балетных девочек, старина Марсель Розенберг. Говорит просто его словами. Сталин помолчал, рассматривая собеседника желтыми, глубоко посаженными глазами.
— Ваши соображения я передам товарищу Ежову, — он хмыкнул. — Заставь дурака Богу молиться… Так ведь в народе говорят? — И, вернувшись обратно к столу, проговорил, близоруко прищурившись: — К завтрашнему дню анализ ситуации по Европе и ваши предложения по переговорам с фон Папеном. Судьба Европы может решиться в Турции, верно? Не наркомата иностранных дел, а ваши личные предложения, товарищ Потемкин! — Он усмехнулся. — Как в нашем случае поступил бы князь Потемкин-Таврический!
ГЛАВА 15
Если бы не шустрый посыльный от Душенова, Михайловский никогда не смог бы добраться до Ваенги. Посыльный, как с удивлением обнаружил столичный журналист Михайловский, прибыл за ним на грузовике.
— В наши края по-иному не добраться, знаете, как в песне говорится: «Там, где пехота не пройдет и бронепоезд не промчится…»
По подсказке посыльного, к слову, пригодился и грузовичок: Михайловскому на каком-то таинственном складе были отпущены мешки картошки, мешок лука, мешок моркови, а напоследок завскладом и по совместительству сержант НКВД, узнав, что Михайловский прибыл в командировку по приказу самого Мехлиса, выдал целый веник лаврового листа. Листья плотно держались на ветках. А таинственный склад, к которому пробирались через ямы и лужи, как выяснилось, принадлежит именно этому серьезному ведомству.
Лавровый веник, а также мешки овощей вошли в легенды семьи Душеновых. Гарнизон Северной флотилии, он же позже и Северный флот, в связи с транспортными перебоями — так, во всяком случае, объясняло положение дел высшее руководство — питался исключительно сушеными овощами, да и то в унизительно малых количествах. Потому молодая картошка, морковь и особенно лук пришлись как нельзя кстати.
Коля Михайловский, который на второй-третий день стал в семье Коленькой, очарованный красавицей-немкой Аделей Карловной, женой Душенова, показал себя в полном блеске. Уроки строгой классной дамы Шанси не прошли даром. И хоть он ничего не умел делать руками, занял удачный пост шеф-повара: вспоминал всё новые рецепты приготовления рыбы (основной продукт), грибов, даже варки варенья из не виданной им никогда загадочной ягоды морошки и давал советы. Очень дельные, как ему казалось. Вообще, присутствие красивых женщин всегда пробуждало в Михайловском неизвестные прежде способности.
Через несколько дней отправились в поход, на флагманском катере. Супруга Душенова, к сожалению журналиста, осталась на берегу. Заседание женсовета — она, разумеется, председатель. Катер прибавлял хода, за кормой вздувался бурун, и сразу стало холоднее. Не зря опытный боцман захватил с собой брезентовые куртки с капюшонами. Слева — мыс Шарон, справа — скалистая гряда Окольная, из-за которой просматривается остров Сальный.
— А почему бухта, река и поселок называются Ваенга? — Душенов поправил нелепый капюшон на голове сына.
— Не знаю, — пожал плечами Юра.
— «Мы ленивы и нелюбопытны», — сказал Пушкин вроде бы… Это плохо, — и помолчал. — А во-он остров Сальный, — махнул рукой вдаль Душенов, давая журналисту бинокль, чтобы рассмотреть остров, — будет достойный форпост для всего Кольского залива. Надо только руки приложить и голову. — Душенов, улыбаясь, ткнул себя пальцем в лоб. — На скалах и в скалах, если по уму да добросовестно, строить непросто.
— А почему? — Юра даже отбросил капюшон с головы и подставил лицо ветерку с мелкими брызгами, которые тот срывал с гребешков волн. Это Юра про Ваенгу.
— Говорят, — все еще глядя на остров, сказал Душенов, — вроде бы Ваенга от саамского словечка «вайонгг» — «самка оленя», по-нашему.
— Похоже, что и русское слово «важенка» тоже оттуда же, — подхватил Михайловский.
— Похоже, — согласился Душенов, не отрываясь от бинокля.
Юра с разрешения отца — возле штурвального и боцманской каюты. Боцман Сеняков хлопочет со снастями и наживкой.
— Рыбак? — это он Юре. — Нет? Научим. Здесь у нас не рыбаком быть нельзя. Море, — пояснил он. — А в море что? Рыба. Хочь какая. То сельдь пойдет, то пикша, то трещочка, — Сеняков даже облизнулся. — Лучше копченой трещочки рыбы нет! А ловить ее проще некуда. Во! — боцман показал кусочек надраенной медной трубочки с торчащим из нее крючком-тройником. — Знаешь, как у нас называется? Нет? Дурак!
Юра не ожидал хамства от говорливого боцмана и отвернулся.
— Ты чего, обиделся? — засмеялся Сеняков. — «Дурак» — это снасть так называется. А трещочка лучше всего на дурака и клюет. И наживки никакой не надо!
— А это? — Юра показал на котелок с червями и кусочками рыбьих потрохов.
— Это на селедочку. Ты, брат, селедочку нашу не пробовал! Все — селедка, селедка… А кто ее живую попробует, тому другой рыбки и не надо. И годится везде — хоть соли ее, хоть копти, а вяленая… — Боцман даже зажмурился. — Да если еще и под… — и поймал себя на полуслове. — Пока вы на берегу валандаться будете, я такой трещочки натаскаю! Надо от берега чуть отойти. Хорошая рыбка глубоко плавает, леску надо метров шестьдесят, никак не меньше. А то и под сотню!
— Шестьдесят? — изумился Юра. Он никак не мог привыкнуть к местным морским масштабам.
— Рыбка любит глубину!
Тем временем катер, подчиняясь коротким командам Сенякова (тот бросал их между делом, быстро, коротко, не прерывая основной работы: вязал «дураков» на лески и полировал бархоткой их желто-розовые бока), забрал мористее; волны сразу стали покруче, позлей, и ветерок принялся пронимать основательно. Да и качка ощутимей.
— Не укачает? — Сеняков внимательно посмотрел на Юру.
— Не знаю, — честно признался тот. — Не пробовал.
— А то у нас женщины есть, — он понизил голос, хотя из-за грохота двигателя, доносившегося из открытого люка, и так почти ничего не было слышно. Но Юре все нравилось — грохот, гарь, дымок и запах горелого масла. — Женщины просят подальше куда за ягодами отвести, а чуть подале в море выйдем — и всё, скисли. Качка, говорят, — он засмеялся, перекусывая крепкими зубами толстую леску. — Вот так хорошо будет, — полюбовался на свою работу, приложился к биноклю, висевшему рядом, и скомандовал штурвальному: — На маячок правь, под берег! — и своей рукой крутанул штурвал. Почти такой, как Юра видел на фрегате «Арабелла» из иллюстраций к «Одиссее капитана Блада».
Старпом с эсминца, «сопровождающий» на катере, скомандовал раз-другой, катер сбросил ход и вошел в узкий фиорд. Голые, полированные ветром скалы мрачновато поглядывали, уставив на пришельцев крутые высоченные лбы. В расщелинах кое-где виднелись тощенькие полоски зелени — мох и полярные березки ползли, извиваясь по каменным трещинам.
Боцман и моряк швартовой команды, нацепив спасательные пояса, ловко выпрыгнули на каменную плиту и подтянули катер, уже «врубивший» (по-морскому!) задний ход. «Полный назад!» Юра залюбовался слаженной работой: ни лишнего слова, ни даже жеста; все команды отработаны, жесты, как на картинке, и катер, минуту назад лихо резавший воду, осел, даже чуть встал на дыбы и замер в нужном месте.
— Товарищ флагман первого ранга, разрешите обратиться… — Сеняков, обмотав канат вокруг приличного валуна, уже стоял со снастями в руках.
— Здесь командует… — Душенов повернулся к старпому.
— Разрешаю, — кивнул тот, — минут сорок тире час в вашем распоряжении. И помогите товарищу журналисту ошвартоваться!
— Есть, — отозвался Сеняков, протянул руку Михайловскому, поддержал его заботливо и тут же махом взлетел на борт катера. — Коптильню и дрова ко мне!
— Есть, — раздалось из моторного отсека. Боцман соскочил обратно на берег, нагруженный короткими осиновыми (что важно!) полешками со странным сооружением — железной полубочкой. Моряк из швартовой команды остался на берегу налаживать бочку-коптильню, а катер, отвалив от каменной плиты, лихо развернулся, подняв волну, и ушел, оседая на корму и разводя острым носом седые волны-усы.
— Самое место здесь нашим подлодкам базироваться. — Душенов снял фуражку, протер платком коленкоровый вкладыш внутри и снова надел, проверив по «крабу», верно ли сидит. — Глубины здесь хорошие, место где развернуться есть, а узкость (он имел в виду выход из фиорда) всегда можно и сетью стальной перегородить!
— Это зачем? — искренне удивился Михайловский.
— Затем, Николай Григорьевич, — улыбнулся Душенов, — что не только нам эти места нравятся. Кое-кто к ним тоже присматривается. Или присматривался во всяком случае, покуда мы здесь крепенько не обосновались.
По едва нахоженной тропке прошли вперед, вверх, снова вниз к самой морской бровке. Снова вверх, вверх… Душенов посмотрел на большие командирские часы.
— Успеем?
— Должны! — отозвался старпом. Он уже двигался дальше.
— Здесь приливы, Николай Григорьич, в несколько метров. Понятное дело, море, а то, считай, и океан.
Пока что они, снова спустившись по крутизне, пробирались вдоль полосы прилива, шлепая по полусухим водорослям, потом круто забрали вправо, и Михайловский ахнул: открылся громадный тоннель, уходящий в глубь скалы.
— Ух ты, — выдохнул он, — таких тоннелей я и в московском метро не видывал!
— Да уж, — согласился Душенов, глядя куда-то в сторону. — Когда природа за дело берется, человеку только любоваться и останется.
— Или к делу приспособить, — вставил старпом, раскуривая папироску. Ветер, кстати, здесь почти не чувствовался.
— Уже пытались! — Душенов протянул журналисту бинокль. — Во-он там, видите, маячок оставлен? Каменная пирамидка, маячок?
— Да-да, как же! — Михайловский старался половчее приладиться к биноклю. Мешали очки.
— Чуть подалее от маячка, не пойдем уж сегодня, стальные кольца в скалу ввинчены и целая штольня немаленькая прорублена. Это уж не природа, а человеков дело!
— Кто ж это? — удивился Михайловский. — Выходит, до вас здесь люди бывали?
— А как же! — засмеялся Душенов. — Тут и в какие-то доисторические времена люди бывали. Даже рисунки наскальные есть, покажем потом. А вот штольня да кольца, тумбы для швартовки — это сегодняшнего времени дело.
— Откуда же здесь люди?
— Норвеги! — пояснил старпом. — Рыбари-то испокон века сюда ходили, а сейчас, по следам судя, морячки военные заинтересовались фиордом. — Он помолчал, поглядывая на Душенова и как бы спрашивая разрешения: можно ли? Тот едва заметно кивнул. — А может, и немец-перец. — Старпом аккуратно пригасил папиросу и сунул окурок в карман. — В последний раз прошли поглубже в штольню, так там упаковки от немецкого цемента нашлись. И даже цельные мешки. Цементик первый сорт, хоть сейчас в дело!
— Может, это и норвеги, — задумчиво сказал Душенов. — Немецкий-то цемент они прикупить могли. А может, и немецкий завод в Норвегии уже построен. Сырье-то есть, производи цементик этот сколько хочешь… И у нас, — он вздохнул, — геологи вон говорят, что и известь и глина здесь имеются. И даже гипсовый камень для портландцемента. Вот вы бы написали об этом! А то всё — нечего, Душенов, о городах мечтать, сегодняшними делами займись! — Он пригорюнился. — Будет цемент, будет и город вместо этих бараков. А то пирсы из валунов выкладываем. Город-база мощного океанского флота нужен! В открытый океан ведь выходим, пора!
Старпом посмотрел на часы и выразительно глянул на командира.
— Да, верно, пора! Надо до прилива проскочить, а то придется катера дожидаться, — он повернулся в сторону каменного маячка и погрозил кулаком. — А вам, норвегам, шиш да кумыш! Землица эта наша исстари. Поморскими косточками покрытая!
А Николай Михайловский запомнил еще и вкус, горячий запах свежекопченой трески, с гордостью поданной на скобленых осиновых дощечках расторопным боцманом флагманского катера. Через сорок лет уже убеленный сединами, почтенный писатель-маринист Николай Григорьевич Михайловский, будучи в писательской поездке в Финляндии, вдруг вдохнул тот самый горячий запах, знакомый еще по североморским временам. Вдохнул и сорвался, бросил группу, вошел, почти вбежал в ресторанчик — оттуда пахло трещочкой! — но то был только запах, как напоминание о молодости, о море, йодистом ветре, об ушедших друзьях. В ресторанчике двое юных поваров-практикантов, парнишка и девушка, на глазах посетителей старательно коптили размороженную норвежскую треску…
ГЛАВА 16
Последние недели в Ленинграде запомнились Мариновым надолго. Ночами они почти не спали, вслушиваясь в шаги на лестнице. Неминуемый арест надвигался с каждой ночью. А день, редкий за последние пять лет, когда не было нужды бежать куда-то, начинался с чтения газет. Впервые Саша не был делегатом пленума. Тем более юбилейного. Косырев там сидел рядом со Сталиным (судя по фото, голова к голове), перешептывался с ним, вместе с залом вставал и аплодировал, когда комсомольцы кричали «Комсомольское ура любимому Сталину!». Вот это «голова к голове» почему-то давало основания, пусть и слабые, думать, что все обойдется. Но уже на том же пленуме прозвучали грозные слова, что «Цекамол и в первую очередь товарищ Косарев проявили нетерпимую политическую беспечность и проглядели особые методы подрывной работы врагов народа в комсомоле».
Как же всегдашний любимец вождя и умница Сашка (для всех он всегда был Сашка) Косырев, именем которого назывались погранзаставы, спортивные клубы, заводы и шахты, не почувствовал угрозы? Или решил броситься с шашкой на танк? Что-то было от отчаянного веселья самоубийцы в его поведении между пленумами. Пропустил мимо ушей пожелание генерального секретаря «возглавить настоящую борьбу с врагами народа», бросился защищать арестованных секретарей обкомов комсомола в Орле, Самаре, писал письма и приходил скандалить к Ежову, звонил, убеждал, не слыша дружеских предостережений. И даже написал докладную записку Сталину, осуждая террор, раскручивающийся среди комсомольских кадров: «Самостраховка выгодна врагам партии, потому что честных людей на основании простых слухов, без разбора, без подлежащей проверки выгоняют из наших рядов, тем самым озлобляют их против нас».
Это письмо, скорее выдержки из него, Сталин показал Берии.
— Видишь, Лаврентий, как плохо мы работаем с молодежью! Это пишет мне сам генеральный секретарь ВЛКСМ! Как тебе нравится?
— Мне, во-первых, не нравится, что он называется «генеральный секретарь». Генеральный секретарь может быть только один, потому он и генеральный. И он у нас есть, это ты, товарищ Сталин. Во-вторых, он женат на дочери некоего Виктора Нанейшвили, тебе хорошо известного, моего давнего личного врага. Причем врага не только потому, что в присутствии многих людей он поносил товарища Сталина, хотя за одно это заслуживает, чтобы его стерли с лица земли. И, в-третьих, я считаю, если дворовая собака начинает огрызаться на хозяина, ее надо пристрелить. И чем быстрее, тем лучше. Значит, она взбесилась, подхватила где-то заразу и теперь может заразить всех в округе.
По газетным статьям толком ничего нельзя было понять, что же происходит и на Внеочередном пленуме ЦК комсомола, начавшемся через пять дней после дня рождения Косырева. Пленум устроили по письму инструктора ЦК Ольги Мишаковой.
Умная Лилечка, видевшая эту Мишакову на одном из комсомольских застолий, сразу сказала Маринову, что «баба эта хоть и смазливая, мужики клюют, но дрянь и провокатор. Все время какие-то разговоры скользкие начинает. Вроде ждет, что комсомольцы под хмельком разболтаются». Так и оказалось. Мишакову направили в Чувашский обком провести выборную конференцию, а она, провокаторша, принялась обвинять первого секретаря, членов бюро, называть их чуть ли не «врагами народа», стравила комсомол с партийцами и добилась исключения из комсомола секретарей обкома Самыкина и Терентьева. Часть комсомольцев, науськанных и напуганных полномочиями московской гостьи, тут же припомнили секретарям старые грехи. Вцепились в первого, особо нажимая на вошедший в моду национализм. Тот в сердцах ответил, не подумав, — и понеслось. Такую заварила кашу Мишакова, что саму конференцию пришлось отменить. А НКВД из Москвы выслал туда своих следователей. Косырев, срочно примчавшись с Украины, устроил разнос Мишаковой, вплоть до отстранения «за грубейшие ошибки, в силу чего люди честные, преданные партии зачислялись в разряд политически сомнительных, а то и пособников врагов народа». Но отстранить агента с Лубянской площади, прикормленного, как выяснилось, самим Ежовым, оказалось непросто. И ее скандальное письмо, написанное Сталину, «кем-то» было доставлено по адресу. Точно в руки. Среди бытовой грязи и стандартных кляуз о бытовом разложении, соображения о «пособничестве врагам народа националистам» в этом письме было главным и особо важным обвинением.
Читая в «Правде» и «Известиях», как Сталин, Шкирятов, Маленков, Жданов, сидевшие в президиуме пленума, перебивали Косырева, как не дали выступить Пикиной, бросившейся на его защиту, Маринов впервые в жизни почувствовал, как у него останавливается сердце. Беременная Лилечка даже не сумела поднять его с пола. Он встал сам, держась за спинку кровати, лег и долгое время лежал молча, уткнувшись лицом в подушку. Когда Лилечка, сбегавшая за валерьянкой к соседям, вернулась, она обнаружила, что подушка промокла от слез. А выбить слезы у закаленного детдомовца Сашки Маринова было непросто.
— Их же уничтожают, Лилечка, у нас на глазах, самых лучших людей уничтожают. — Слова Лилечка едва могла разобрать, Саша держал в зубах угол подушки, чтобы не разрыдаться в голос. — Они, они лучшие, у них учиться надо, а не выдвигать в ЦК эту профурсетку Мишакову. К кому она только в постель не лезла, чтобы продвинуться!
— Косырева уничтожат, как Лазаря Шацкина, Чаплина, Ивана Бобрышева. А ты думаешь зря Ломинадзе покончил с собой? И тогда все молчали… — Лиля положила ладонь на мокрую щеку мужа. Так он успокаивался быстрее.
— А кто следующий? — Маринов повернулся к жене. Как всегда в минуты волнения, правый раненый глаз начинал сильно косить.
Лиля открыла брошюру, выпущенную после пленума в издательстве «Молодая гвардия», и прочитала, бросив на нос пенсне. Маринов считал, что именно пенсне ей «к лицу». Эту брошюру, подсунутую под дверь их комнаты, Лилечка нашла утром. Интересно, кто это из соседей-доброжелателей так расстарался? «…Троцкистско-бухаринские шпионы, террористы, предатели социалистической Родины продолжительное время орудовали в организациях ВЛКСМ. Банда троцкистско-бухаринских фашистов, шпионов проникла в руководство ряда областных, краевых и районных организаций и даже пробралась в Центральный Комитет ВЛКСМ. Эта контрреволюционная троцкистско-бухаринская свора, сформировавшаяся из осколков давно разбитых партией и комсомолом антипартийных течений и групп, возглавлялась изменниками Родины, врагами народа Салтановым, Лукьяновым, Файнбергом, Бубекиным, Андреевым и другими… Банда приспешников японо-немецкого фашизма в комсомоле… обманным путем проникла в руководящие органы ВЛКСМ и всячески вредила среди молодежи и Ленинского комсомола».
— Не надо, не читай, — попросил Маринов. — Лилечка, мы всех их знали, равнялись как на старших… любили… это же наши друзья… — Он замолчал, тупо уставившись в подушку. — Кто следующий?
— Следующий — это ты и я, — жестко сказала Лиля. — И наш сын!
Но умная Лилечка в самые отчаянные моменты всегда находила решение. Она в тот же день отправилась в орграспредотдел ЦК комсомола, рассказала, как Маринов «мается дурью от безделья», и вернулась домой с билетами на поезд и распоряжением «отбыть в Благовещенск и приступить к исполнению обязанностей редактора в газете „Молодая гвардия“».
Их сын Всеволод попытался родиться прямо в поезде, но как-то пронесло, он появился на свет в новеньком родильном доме, строительство которого курировала молодежная газета, главным редактором которой стал ленинградец-москвич Александр Маринов.
ГЛАВА 17
Арестовали Душенова, как он почему-то и предполагал, на железнодорожной станции. Но не просто в поезде, как заведено было у энкавэдэшников, а с придумкой. Срочно вызвал к себе в Ленинград народный комиссар Военно-морского флота Петр Александрович Смирнов. Сам по себе вызов от Смирнова, недавно назначенного наркомом ВМФ, а дотоле начальника Политуправления РККА — взамен застрелившегося Гамарника, ничего хорошего не предвещал. Смирнов еще до высокого назначения сумел побывать на Тихоокеанском флоте и, как говорили бывалые моряки, «навел там шороху». Теперь, по слухам, собирался наведаться и на флот Северный. А для начала, как и положено, знакомство с командующим. И срочный вызов. Настолько срочный, что к поезду «Полярная стрела» на станции «Волховстрой» подали специальную железнодорожную дрезину — для должного ускорения. Знаменитая была стройка, у всех на слуху. Командующий флотом обязан был лётом добраться до Ленинграда. Не успела дрезина, качнувшись и подскочив раз-другой на стрелках, уйти на запасный путь и остановиться, как тут же в распахнутую снаружи дверь вошли, пригибаясь, двое. С револьверами в руках: «Вы арестованы!»
В ленинградской тюрьме допрашивал флагмана первого ранга молоденький следователь. Тихий, аккуратный, дотошный. «Где родились, учились, служили? Знакомы ли с Николаем Федоровичем Измайловым? Да? Были осуждены за хозяйственные преступления? Да? Невиновен? Амнистирован? Амнистия не снимает вины. Вас государство простило. Как моряка революционного крейсера „Аврора“. Вы считаете, что обвинение было фальсифицировано Троцким? И Раскольниковым? Есть доказательства? Ну и что, что это было в двадцать третьем году. Могли бы запомнить! А с бывшим командующим Черноморским военно-морским флотом Иваном Кузьмичом Кожановым знакомы? Какого мнения? Самого высокого? Любопытно. А вы знаете, что он расстрелян? Ошибка? У нас ошибок не бывает! К вашему сведению: он на следствии показал, что завербовал вас для участия в военно-фашистском заговоре. Не верите? Кому не верите? Мне? Меня тут нет, — вы не верите нашим органам, боевому мечу партии! Не верите партии?»
— Не надо передергивать!
Следователь первый раз с интересом посмотрел на Душенова, хмыкнул: «Передергивать!» — и нажал на кнопку.
— Приведите подследственного!
Сзади хлопнула дверь, прошаркали чьи-то шаги, и запахло тюрьмой — кровью, карболкой и парашей.
— Очная ставка! — сказал следователь. — Повернитесь! Вы знаете этого человека?
— Знаю, — сказал человек, с трудом разлепляя окровавленные губы. — Дайте попить!
— Вы знаете этого человека?
И только тут Душенов узнал его. Это был бывший старпом эсминца «Резвый» Кривошапка. Списанный Душеновым за пьянку и отправленный с повышением на ТОФ, Тихоокеанский флот.
— Знаю, — сказал Кривошапка и плюнул кровавой жижей на пол. — Это Душенов, флагман первого ранга…
— Ты что, харкать сюда пришел, тварь? — тихоня-следователь подскочил к Кривошапке и ударил его в подбородок. У высокого Кривошапки только дернулась голова, словно он и не почувствовал боль от удара. — Мозги вышибу! — Отошел к столу. — Снова повтори, кто это?
У Кривошапки приоткрылся затекший глаз, он посмотрел на Душенова и вдруг повалился на пол.
— Константин Иваныч, прости, оговорил я тебя, написал все, что диктовали, прости! Терпежу нету!
Следователь снова бросился к заключенному, тот все еще лежал на полу, крича что-то; изо рта натекла на паркет кровавая лужа. Следователь с разбега, как по мячу, пыром, с носка ударил заключенного в голову, тот захрипел и откинулся на бок.
— Что стоишь? — заорал следователь конвойному. — Забирай свое дерьмо! — и ткнул Кривошапку носком в живот. — Откачайте там. С водичкой. И кровищу пусть придут уберут, нагадил тут! — Он сел и тут же вскочил. В двери, пропустив солдата с тряпкой, вошел рослый чекист.
— Вот и снова встретились, Константин Иваныч! — чекист кивнул в ответ на рапорт тихони и присел к столу. Душенов сразу признал его: выпивали вместе на рождении мурманского секретаря обкома Петрова. — Ну что? — задумчиво сказал старший чекист, — будем сразу сознаваться, Константин Иваныч, или вот как этот, — кивок в сторону, — валяться будем?
— В чем сознаваться? — глуповато спросил Душенов.
— Для начала в том, что завербовал тебя Кожанов, что ты вступил в военно-фашистский блок, заговор, — назидательно, даже с какой-то учительской ноткой сказал чекист, — а там и дальше поговорим… Про Дыкова, например, начальника лагеря, как ты его завербовал, хотел наши чекистские ряды запачкать…
— Дыкова я не вербовал…
— А как же получилось, что заключенные из его лагеря работали у тебя на строительстве пирсов, причалов, береговую базу обустраивали, пакгаузы, казематы флотские, секретнейшие, строили?
— Дыков показал мне приказ замнаркома вашего Берии о рациональном использовании труда заключенных, — стараясь говорить по возможности спокойно, пояснил Душенов. — Мы обсудили вопрос с первым секретарем обкома партии Петровым Сергеем Антоновичем. — Следователь слегка кивал головой, как бы подтверждая то, что слышал. — У меня как раз рабсилы не было, мы заключили договор, все чин чином, на использование труда заключенных… Что касается казематов, то на них из заключенных работали только подрывники, у меня квалифицированных подрывников не было…
— С Петровым обсудили, — задумчиво сказал следователь, — с предателем, который уже арестован. — Он прищурился, словно стараясь получше разглядеть Душенова. — А среди подрывников были немцы по национальности! — оживился чекист. — Не знали? Или привести того немца, с которым ты по-немецки шпрехал? И двойной паек приказал выдавать фашистам?
Это была чистая правда. Среди заключенных были поволжские немцы — инженеры, техники, электрики. И Душенов, ежедневно навещая строительство (казематы вырубались в скале), любил поговорить, потренироваться по-немецки.
— Двойной паек положен, люди в забое работали, под землей!
— Это какие люди? Фашисты?
— Не знаю, для меня они были советскими людьми, осужденными за какие-то преступления. Не расстреляли же их, прислали в лагерь… — Душенов задумался, — вину загладить… — На самом деле он был поражен: откуда все известно чекистам? Неужели среди своих, мариманов, кто-то стучал? Или среди зеков? А чего стучать-то? И не скрывали, что заключенные работают. Дыков говорил даже, что от начальства поощрение получил…
— И дорогу секретнейшую, стратегическую строили с немцами вместе?
Дорога, как и строительство аэродрома на другом берегу бухты (куда же современный флот без авиации!), была особой гордостью Душенова. С первого дня, даже с первого момента, как двинулись по ухабам в сторону Ваенги, Душенов знал, что дорога будет главной его заботой. А как же: что боеприпасы, запчасти, оборудование на рембазу, что питание — да всё, считай, кроме разве угля да нефти (те сухогрузами и танкерами таскали), — всё по той несчастной трассе! Узнав, что у Дыкова среди зеков есть геодезисты и подрывники, Душенов тут же принялся за дорогу. Кто на северах был, знает, что значит путь среди скальных сопок проложить. И болот с вечной мерзлотой. Не успел пробить дорогу, мерзлота проклятая оттаяла, и вся работа твоя поплыла. А мосты-мостики через бесчисленные ручейки и речушки? Хорошо, у Дыкова немцы спецы-дорожники нашлись. И то не сразу научились — дорог шоссейного типа на Севере никто и не прокладывал. Разве только норвеги…
— Строили! И аэродром строили! — не понял Душенов.
— Этот аэродром тебе отдельным пунктом пойдет, — кивнул чекист. — А для кого строили? — Чекист поднялся из-за стола и, разминая ноги, прошелся по небольшому кабинету.
— Как для кого, не понял… — сказал Душенов.
— Ну раз не понял, придется объяснить. — Чекист подошел к сидящему на стуле бывшему флагману и врезал со всей силы в глаз. Искры так и брызнули в голове Душенова. — Для немцев, для фашистов дорогу прокладывал, гад?! Чтобы ихние танки наш флот за горло схватили?
Утром, в камере, в голове у Душенова все крутилась дурацкая фраза: «…ихние танки наш флот за горло схватили». И ничего больше. Кроме боли, боли, боли…
ГЛАВА 18
Николенька вместе со своим дядей, Владимиром Владимировичем Благовещенским, «жарились» (Николенька) под июльским солнцем, лежа на берегу Оредежа на невиданно огромной махровой простыне, привезенной дядей с Дальнего Востока, из Благовещенска. Под влиянием дядиных рассказов о Китае Николенька даже стал подумывать, а не податься ли ему вместо Академии художеств в университет, на Восточный факультет. Дядя отговаривал, впрочем, довольно лениво. Да и говорить особенно не хотелось: жара.
Время от времени Владимир Владимирович приподнимал соломенную шляпу, которой он укрывал голову от солнца, и, проговорив «Купнемся?», резво семенил к воде, звучно бросался в нее и, отплыв крутыми саженками на несколько метров, оборачивался к берегу. К этому моменту Николенька уже разбегался и с цирковым «Оппа!» прыгал с мостков, довольно неуклюже стараясь выполнить сальто-мортале, и плюхался в зеленовато-светящуюся от солнца воду, поднимая тучу брызг. Высоченный, за последний год выросший больше чем на десять сантиметров и почти обогнавший дядю, Николенька был по-юношески угловат и неуклюж. А сальто-мортале — это спор с другом дома, кинооператором и фотографом Соломоном Белинким: тот, бывший цирковой акробат, утверждал, что научит Николеньку делать сальто в пять минут. Притом что сам он, Николенька, без помощи, не выучится этому высокому искусству никогда.
В холодной от родников воде — в этом месте Оредежа они били со дна — дядюшка долго высидеть не мог, и они возвращались к невиданно роскошной простыне.
— Дядя, вы вчера говорили с Гольдионовым о Каббале, а я поштудировал Большую советскую энциклопедию, там о Каббале совершенно не то…
— Нашел что читать, — хмыкнул из-под шляпы дядя. — Взял хотя бы «Гранат»…
— Я бы взял, разумеется, — Николенька приподнялся на локте и принялся щекотать дядю травинкой, — но вы вчера заперлись в кабинете со своей аспиранткой…
— Не понял, — дядя приподнял шляпу и, скосив глаза, посмотрел на него. — Во-первых, не заперся, а занимался, и с каких это пор занятия с аспиранткой стали неприличными? Это естественно…
— Да-да, именно так и сказал вчера Гольдионов, — хихикнул Николенька. — Он сказал, что аспирантки для этого и созданы.
— Неужели он так и сказал? — приподнялся на локте Владимир Владимирович.
— Именно так! — злорадствовал Николенька. — Этими словами!
Владимир Владимирович улегся на простыню, снова накрыл лицо шляпой, глуховато, но внятно проговорил:
— Какой жизненный опыт у человека! — И засопел, явно намереваясь задремать.
— Дядя, бог с ними, аспирантками. — Он пощекотал травинкой могучую дядюшкину шею. — Не спите! Я спросил вас: что такое Каббала? Хотя бы коротко, в двух словах.
— Николенька, что бы ты сказал, если бы я попросил тебя в двух словах рассказать, что такое Вселенная? — дядюшка повернулся на бок и внимательно посмотрел из-под шляпы.
— И все же, дядя!
— Во-первых, Каббала… само слово с иврита, древнего еврейского языка, на котором написана Библия, переводится… А черт его знает, как оно переводится. Уже отсюда начинается путаница. Если прямо, то — «предание». Кстати, само написание «Каббала», с прописной буквы и с двумя «б», придумал знаменитый масон Николай Иванович Новиков, чтобы с русской кабалой не путали. А точнее переводится… как многое в иврите можно перевести только как понятие… Каббала — это «принятие», так бы я сказал…
— Не понял…
— Упрощаю до школьной программы, Николенька. Это означает, что Каббала принимает все учения, всю мудрость людей, живших до и живущих сейчас… То есть в любом учении, даже в самом бредовом, можно отыскать рациональное зерно и использовать его в пользу Каббалы. Это первый смысл понятия. Второй — традиция. Но лучше всех Каббалу определил знаменитый Пифагор, вам, Николенька, хорошо известный математик. Он же музыкант, мудрец и четырежды олимпийский чемпион по кулачному бою. Он же придумал слово, даже вам, Николенька, хорошо известное, — философия. Он понимал его как «вселенская мудрость».
— То есть Каббала — это вселенская мудрость?
— Да, — зевнул из-под шляпы Владимир Владимирович, — и даже любовь к мудрости. Отсюда и русские любомудры…
— Дядя, а почему же ее так поносят церковники? Гнусная секта, там чуть ли не кровь младенцев пьют в ритуальных обрядах…
— Это довольно просто объяснить, — Владимир Владимирович покряхтел, поднимаясь. — Я, во всяком случае, должен быть благодарен Каббале, что не обгорел на солнце. Ты не дал мне заснуть. И я чувствую себя обязанным. Пойдем в тенечек, продолжим ликбез.
Они прошли по зеленой лужайке к старым березам, серые стволы которых были украшены могучими шишками, наростами, приливами и даже громадным дуплом, где, по слухам, обитала сова, такая же старая, как березы. От листвы, располагавшейся высоко, на могучих, выпирающих корнях и жесткой, высохшей траве дрожали кружевные тени.
— Тенью это можно назвать лишь условно. — Владимир Владимирович, кряхтя, снова расположился на своей роскошной простыне. — Но, надеюсь, сгорю не сразу. — Он положил шляпу на лицо и мгновенно захрапел.
Николеньке показалось, что он захрапел, еще не успев улечься.
— Дядя, — Николенька пощекотал Благовещенского травинкой. — Вы же обещали устроить ликбез по Каббале. Почему церковники так на нее набрасываются, если она всего лишь «вселенская мудрость»?
— Потому что вселенская мудрость никому не нужна, — бодрым голосом из-под шляпы ответил дядя и тут же снова захрапел.
— И Церкви не нужна?
— В первую очередь, — уже не так бодро отозвался Благовещенский. — Зачем ей мудрость, если она все уже знает? Все церковные истины уже известны, записаны, растолкованы и утверждены. Примером может служить православный Символ веры. И тут появляется — кстати, на несколько тысяч лет раньше религий, во всяком случае аврамических, — «нечто» и утверждает, якобы жизнь и земное благоустройство гораздо сложнее, нежели это трактуют церковные книги. А ведь для любой Церкви, — он сдвинул шляпу набок, — заметь, Николенька, любой, христианской, мусульманской, буддийской, иудейской, истина может быть только одна, и только они ее знают, хранят и исповедуют! И это «нечто» не отрицает основных религиозных догматов, принимает и их. — Профессор поправил шляпу на лице. — Николенька, не морочь мне голову! Я хочу подремать. — Он снова выглянул из-под шляпы. — И причина тебе известна!
— И все-таки, дядюшка!
— Весь в батюшку! — сдался наконец Благовещенский. — Представь, допустим, гигантский ковер. Небывалых размеров, — он поднял руку и пальцем словно погрозил небу, — вот оттуда, с неба и до самой земли.
Николенька невольно взглянул на небо. Бледно-голубой купол был невероятно далек, исчезал в легком тумане перистых облаков, жаркое солнце заставило замереть этот мир, оставив только голубоватое расплавленное марево и тихие колокольчики невидимых в мареве птичек, стрекот трудяг-кузнечиков и шмелей, басовым гулом дополняющих этот небесный звон.
— Ковер этот есть человеческая культура, — голос профессора, приглушенный шляпой, звучал непривычно. — Вся человеческая культура со времен появления человека. Вся, полностью. А культура — это и есть то, что делает человека человеком. И каждый народ, всякая цивилизация, религия, всякий человек, индивидуум, все, кто побывал когда-либо на земле, все без исключения, ткут этот невероятный ковер. Каждый человек ввязывает свою нитку в ковер бытия, жизни. Каббала, — Благовещенский приподнял шляпу и помолчал, словно разглядывая ковер, спускающийся из голубого марева, — это и есть этот ковер. Не частности, закон Бойля—Мариотта или Леонардо с его Моной Лизой, а мудрость всех людей, побывавших когда-либо на земле. Из ковра невозможно выдернуть ни ниточки, он существует уже как данность. Задача людей — увидеть ковер, суметь рассмотреть и расшифровать те таинственные узоры, в которых заключена человеческая мудрость. Там нет ничего случайного, как нет ничего случайного в узорах восточных ковров, в иероглифах древнекитайских и японских мудрецов, в сокровенных учениях буддийских монахов. — Профессор помолчал, словно раздумывая, стоит ли продолжать. — Всё, не морочь мне голову! — Он резко и довольно легко вскочил на ноги. Сверху по тропинке, подпрыгивая, хохоча и щебеча что-то, неслись девчонки, придерживая разом и панамки на головах, и развевающиеся подолы.
— Купаться, купаться, — неслось сверху, — купаться!
Благовещенский игриво просеменил к мосткам. Купаться! И, плюхнувшись, исчез в густо-зеленой воде, взметнув вверх тучу сияющих на солнце брызг и оставив на поверхности лишь соломенную шляпу.
ГЛАВА 19
Большое совещание военных закончилось. Генералы, стараясь не шуметь, выходили из сталинского кабинета.
— Борис Михалыч, — остановил Сталин Шапошникова, — и ты, Клим, останьтесь. — Сталин присел за малый рабочий стол и принялся набивать трубку, поглядывая, как выносят переполненные пепельницы, остатки бутербродов и протирают стол. — Чай и бутерброды, — бросил он молчаливым чекистам в форме, убиравшим со стола.
Шапошников и Ворошилов снова уселись на свои, как иной раз шутил вождь, «нагретые» места.
— Ну что, просрали армию? — сказал Сталин после длиннющей паузы, в течение которой он покуривал, не глядя на военных. — Больше всех танков выпускаем? А? Во сколько раз танков больше, чем у немцев? В пять, говоришь, Клим? Говенный из тебя нарком получается! Танков в пять раз больше, чем во всех армиях, вместе взятых! А для кого мы заставляем весь русский народ срать кровью? И для чего? Ты что молчишь? — Сталин ткнул чубуком трубки в сторону Ворошилова. — Чтобы ты с Ежовым командармов стрелял? Чтобы своим бабам дачи строил? Где у тебя лучшие строители работают? На укрепрайоне доты строят или на даче из плитки камины для шлюх выкладывают? Лучшие авиашколы погубил! Летчики в мирное время бьются и горят, как тряпки! Сколько времени нужно, чтобы летчика-истребителя выучить? — он уставился желтыми глазами на Шапошникова.
— Год как минимум, — отозвался Шапошников.
— Вы, Борис Михалыч, крыса хоть и крупная, но штабная. Вам простительно. А Климу, пусть он грамоте и не обучен, надо хоть за информацией от наших дипломатов следить. Для того кучу советников-переводчиков держишь. — Сталин достал из ящика стола очки, надел и принялся читать что-то, шевеля губами. — Вот что немцы говорят. — И снова уставился на Ворошилова. — Три года летчик-истребитель учится! Три! А у нас?
— Год, — пролепетал Ворошилов.
— Сколько делают… этих… — он сморщился, слово вылетело из головы, — боевых вылетов? Не знаешь? А со стрельбой? Это тебе не на параде по цветным конусам палить!
— Экономим бензин, товарищ Сталин, — от ужаса прошепелявил Ворошилов.
— А ты знаешь, нарком говенный, сколько мы нефти добываем? А? И сколько Германия? — Он открыл папку и переложил несколько листков. — Мы тридцать тысяч тонн добываем! А Германия, где летчиков учат летать по-боевому, покупает нефть у румын! Дай бог, если ей тысячи три-пять продадут!
— В Германии налажено целое производство искусственного бензина и дизтоплива из угля, товарищ Сталин.
— Это вы сейчас к чему сказали, товарищ Шапошников? Чтобы товарища Сталина просветить или никчемного наркома защитить? Товарищу Сталину известно, что искусственного бензина в Германии выпущено, — он поправил очки и заглянул в папку, — почти четыре миллиона тонн! Товарищу Сталину известно, что немцы покупают нефть в Буковине, на Галичине, — он захлопнул папку. — Это слезы, Борис Михайлович, а не нефть! У нас — тридцать, у них — пять! И мы бензин экономим! Ты кого дурить собрался, Клим? Товарища Сталина?
Ворошилов, выкатив глаза, молча смотрел на вождя.
— А если надо будет, мы добычу нефти увеличим вдвое!
— Нельзя увеличивать, товарищ Сталин, — негромко сказал Шапошников.
— Это еще почему? — удивился Сталин.
— Хранить негде, — выдержал его взгляд Шапошников. — И так сливаем бакинскую нефть в овраги, иногда обратно закачиваем, губим скважины. Всю землю вокруг загадили.
— Как так? — видно было, что Сталин удивился искренне. Что бывало с ним редко.
— Нет мощностей для переработки. Крекинговые заводы на ладан дышат, старые. С царских времен, что осталось.
— Кре… кре… это что? — он даже приложил ладонь к уху.
— Перегонка нефти в бензин.
— Перегонка… — пробурчал Сталин и сделал пометку в рабочей бухгалтерской тетради. — А сколько раз у нас стреляют на полигонах артиллеристы? Боевыми снарядами? Что, их тоже не хватает? Или экономим?
— По сведениям наркома вооружений…
— Мне насрать на все ваши сведения! — вдруг заорал Сталин. — Три снаряда на пушку, вот ваши сведения! Мы вваливаем деньжищи в артиллерию, а грамотных, обученных артиллеристов нет! Они из собственных задниц стрелять будут или мы весь наркомат обороны с голыми жопами выставим, чтобы они говном противника завалили?
Поскребышев заглянул в дверь, но Сталин даже не повернулся в его сторону.
— Борис Михалыч, — он снова прикрыл глаза ладонью, поморщился, помолчал и взглянул на Шапошникова. — Самолеты сами не летают, товарищи военные, танки, самые лучшие без грамотного экипажа, это груда металла. — И снова помолчал. — Дорогого металла. Что надо делать в таких случаях, Борис Михалыч? — Сталин, как-то по-старчески кряхтя, поднялся из-за стола. — Учиться у наших будущих врагов, товарищ Шапошников. Как говорится, перенимать опыт. — Сталин, разминая ноги, подошел к большому столу, где сидели военные. Те, оба, вскочили как по команде. — Составить мне справку по боевой подготовке Красной армии! От солдата до… — Он посмотрел на Ворошилова. Тот, выкатив глаза, делал вид, что старается не упустить ни слова вождя. — От солдата до наркома. И по каждому пункту — подробный анализ.
— В авиации, товарищ Сталин, у нас новые двигатели на самолетах, моторы, — перебил Шапошников Сталина. Это была его привилегия. — Они американцы по рождению, по лицензии делаем, на нашем бензине не летают. Отсюда проблемы. Нужен высокооктановый бензин.
— А этот ваш… кре… кря…
— Крекинг, товарищ Сталин, — подхватил Шапошников, — тут мало поможет. Нужны специальные добавки химические. Пока что закупаем их в Германии и Соединенных Штатах…
— Как будем воевать, нарком говенный, если мы всё у наших будущих противников покупать будем?
— Победно будем воевать, товарищ Сталин! — гаркнул как на плацу Ворошилов.
Сталин поморщился.
— Справку, Борис Михалыч, — он взглянул на часы. — Срок — сутки. И полный анализ, развернутый по всем… — Сталин задумался, — по всему…
— Трудно, товарищ Сталин, за сутки такую работу… Тут все наркоматы должны принять участие…
— Трудно, товарищ Шапошников, срать при запоре. — Сталин повернулся спиной к военным и вернулся к стол. — Но делать это надо. — И сел, давая понять, что разговор окончен.
Едва военные вышли, Сталин поднял трубку телефона и проговорил, заглянув в рабочую тетрадь.
— Что такое кре… кре… — это слово что-то не давалось ему. — В общем, переработка нефти в бензин…
— Я понял, товарищ Сталин, — проговорил Поскребышев шепотом; видно, приемная была полна народа, — связываюсь с Институтом нефти!
Через несколько минут Поскребышев приотворил дверь, заглянул — ему было разрешено входить без стука — и протянул Сталину листок бумаги с машинописным текстом.
Сталин снова извлек спрятанные было в стол очки, надел и стал читать, не глядя на замершего у стола Поскребышева.
«Крекинг нефти… теоретически и практически разработан русским инженером-химиком Александром Александровичем Летним в…
— Вот так, разработан русским, а бензин скоро будем у американцев покупать… — он случайно наткнулся глазом на цифру «130 миллионов тонн», — количество добываемой в Америке нефти. А на кой хрен им столько нефти? У них и танков-то всего ничего… И хранилищ, видно, хватает…
ГЛАВА 20
Перед обедом отправились купаться. Весело, шумно, обгоняя друг друга, подшучивая, шлепая босыми ногами по утоптанной глиняной дорожке. С разбега плюхались в прохладный Оредеж, хохотали, обдавая брызгами соседа, отплывали, отдуваясь, в тень, под противоположный крутой берег, перекликались. Даже тихий Мануйлов снял башмаки, подвернул брюки и осторожно вошел по щиколотку в воду, придерживая свою вечную тюбетейку.
— Виктор Андроникович, — подплыла поближе к нему Надежда Рудкевич, мама Кати, — признайтесь, вы эту шапочку и ночью не снимаете?
— У вас, Надежда Станиславовна, есть счастливая возможность в этом убедиться лично, — немедленно отреагировал Мануйлов, ласково улыбаясь и поблескивая веселыми глазками. — Кроме того, шапочка эта по-русски называется «тюбетейка». От тюркского «тубетай».
К обеду подали свежепросоленных хариусов. Елизавета Владимировна научилась их солить от «своего француза» — инженера с Волховстроя, с которым у нее был роман. И даже родилась девочка Елена, Люлька, по-домашнему. А от холодного борща из молодой свеклы с зеленью и сметаной гостей было за уши не оттащить. Не говоря уже о бесчисленных карасиках, обжаренных в масле. Мужчины ловили карасиков бреднем в заброшенном карьере. Мануйлов никак не мог поверить, что «это» — он с недоумением показывал на малюсеньких бронзовых рыбешек — можно есть. А их, однако же, набралось целое ведро. Но тут уж Владимир Владимирович с Гольдионовым-старшим, физиком, предстали в полном блеске. Гольдионов, по-домашнему Вик Вик, научил любопытных хозяек руками мигом очищать карасиков от чешуи, он же мгновенно соорудил на улице жаровню, подтвердив тем самым, что для физика-экспериментатора нет ничего невозможного. Профессор Благовещенский чистил потроха, извлекал плавательный пузырь (особое лакомство знатоков) и швырял карасиков в соленую воду. Оттуда, когда постное масло разогревалось до нужной температуры, они перекочевывали в жаровню и через минуту-другую — в громадное блюдо. На зелень, молодую редиску и первые огурчики.
— Такую закуску, говорят, без водки грешно есть, — Владимир Владимирович принес из ледника громадную отпотевшую бутыль, четверть, довольно-таки мутного самогона и принялся переливать его в изящный хрустальный графин. — За вкус не ручаемся, но подаем со льда! — сказал он приказчичьим, как ему казалось, голосом.
— А дамы, коль возникнет надобность, могут запивать морсом! — Вик Вик доставил к столу и холодный морс.
Этот обед, веселый и забавный «треп» (Вик Вик) на веранде, «опыты великого хироманта» Мануйлова и его невероятный рассказ о «Лермонтове не Лермонтове», танцы под рояль и патефон запомнили все. И по-своему. Елизавета Владимировна в дальнем казахстанском лагере чаще всего вспоминала жареных карасиков: как она могла оставить их на блюде? От длительной голодовки карасики эти казались в тысячу раз вкуснее и соблазнительнее. Физику Вик Вику, запертому в шарашку под Рыбинском, приснилась четверть самогона на столе (даже вкус и запах!), и он неожиданно понял, чего не хватает в установке для контроля за давлением в цилиндрах мощных дизелей, которыми вскоре будут оснащать подводные лодки. Всей группе ученых будет выдан двойной обед, а начальник лагеря, к которому относилась шарашка, получит орден.
Морсу захотелось всем: полуденный жар перешел в послеобеденное пекло. Мужчины закурили. Впрочем, закурили и женщины: художница Женечка Благовещенская и соседка, переводчица с несколько экзотического фарси Надежда Рудкевич — курящие женщины входили в моду. Для Надежды фарси экзотическим не был: ее бывший муж, коминтерновец-иранец, кое-как заговорил по-русски только после развода с красавицей-женой. Своим сокамерникам в особой тюрьме для коминтерновцев он говорил, что русский, пусть и плохой, позволяет ему сохранять память о жене. И всех русских женщинах, которых он ставил необыкновенно высоко.
Надо сказать, вполне сенсационные открытия Мануйлова в лермонтовской биографии не произвели на слегка «клюнувшее» (В. В. Благовещенский) общество сильного впечатления: ждали от профессора Мануйлова обещанного сеанса (урока) хиромантии. И тот, вооружившись здоровенной лупой, уселся было в старинном, продавленном «задами поколений» (Николенька Благовещенский) кресле в кабинете, пригласив первую из решившихся, Елизавету Владимировну, но уже через несколько минут, сославшись на нездоровье, каким-то странным поскоком быстро шмыгнул через веранду и засеменил по садовой дорожке в сторону теплицы. Там и нашел его Владимир Владимирович. Мануйлов стоял, ухватившись за крепкую раму и уронив голову на руки.
— Виктор Андроникович, вам худо?
— Я не знаю, что со мной происходит, Володечка, — Мануйлов говорил, не поднимая головы. — Я в последнее время вижу в будущем… в ближайшем будущем… у самых близких людей только кошмары… Мне кажется, я схожу с ума…
Под утро, когда уставшие от жаркого дня, гостей, посуды, которую следовало перемыть, и общего шума, веселья и суеты сестры Благовещенские наконец заснули, возле дачной калитки остановилась черная легковушка, и четверо в полувоенной форме быстро прошли в дом. Судя по всему, они прекрасно знали расположение комнат: вошедшие перекрыли выходы в сад и на веранду, отворили дверь в «дамскую» спальню и первый негромким, но резким шепотом скомандовал: «Всем оставаться на местах! Кто Благовещенская Елизавета? Вы арестованы! Будет производиться обыск!»
Увезли Елизавету Владимировну утром, шуганув заодно молочницу, не вовремя припершуюся с бидонами.
И еще более половины следующего дня, почти до вечера, двое из приехавших выбрасывали на пол белье из шкафов, книги с полок, протряхивая их, пытались разобрать давние карандашные пометы на полях («Это на каком языке будет?»), дымили цигарками в кухне, кипятили чай и топали сапогами, оставлявшими почему-то царапины на крашеном полу.
Задержан был и художник Петров-Водкин, живший неподалеку и любивший поутру заглянуть к Женечке Благовещенской, своей ученице, «на чаек». Художник сидел на табурете посреди кухни, курил, щурился и, похоже, потихоньку матерился.
— Вы знакомы с Благовещенским Владимиром Владимировичем? — спросил один из приехавших, видимо, «старшой».
— Конечно, — сморщившись, будто собирался чихнуть, ответил художник. — Картину мою «Тревога» видели? Нет? Так вот, когда смотреть ее будете, там человек есть, со спины изображенный, что в окно выглядывает. Это как раз криминальная спина Владимира Владимировича и запечатлена.
ГЛАВА 21
Легкие летние туфли промокли мгновенно, но Марсель Израилевич Розенберг ни на секунду не пожалел об этом: утро было божественным. Холодная роса сделала седыми заросли травы вдоль тропинки, мокрые кусты подступили, сгрудились, заставляя уклоняться от потяжелевших веток, а плотный белый туман, словно дымовая завеса миноносцев, затянул берег, дальний край зеленого пшеничного поля и лес, лес… Холодок пробежал от мокрых ног к спине, заставив двигаться быстрее. Розенбергу на миг показалось, что он один в этом прохладном, замершем мире, — абсолютная, явственно ощутимая тишина опустилась свыше, давая понять, что он или часть этой тишины, или совершенно лишний здесь. Что-то надломилось в душе, ему показалось, что слезы наворачиваются на глаза. «Боже, что это? Твоя благодать? Чудо?» Только ради этого мига очищения и стоило вернуться сюда, в Россию, понимая, что вместе с буксиром, тянувшим пароход с испанским золотом в одесскую гавань, и тебя тянут в приоткрывшуюся дверцу мышеловки: слишком много гостайн известно тебе, маленькому и абсолютно никому не нужному в этом мире человечку. Разве что Женевьеве Табуи? Но и той он был нужен, пока таскал горячие политические новости, из которых она стряпала свои лихие прокоммунистические статьи. Оплачиваемые, кстати, тоже Марселем. Марианне? Хоть он, мотаясь по всей Европе и представлял ее своей женой, но доверять ей по разным причинам было нельзя. Впрочем, Марсель давно уже привык не доверять никому. Достаточно было того, что верили ему. И президент Чехословакии Эдуард Бенеш, и эфиопский император Хайле Селассие, генеральный секретарь Лиги Наций Жозеф Авеноль, министр иностранных дел Испании Альварес дель Вайо, и лопоухий, не тем будь помянут, французский политик Эдуар Эррио, да мало ли их было… Из тех, что считали себя мудрецами и большими политиками.
Марсель остановился, замер, превращаясь в часть той всемирной тишины, накрывшей берег невидимой из-за тумана речушки. Вот так замереть, ощущая мокрые туфли на ногах, и исчезнуть, раствориться, дематериализоваться, как и не было в мире никакого Марселя Розенберга. Он прикрыл глаза, вдохнул, словно готовясь к реинкарнации, но тут где-то в кустах ударила короткой трелью будто охрипшая за ночь птаха, потом совсем рядом — другая, им ответила третья, и целый, нестройный еще хор загремел, защелкал, разрушая священную тишину.
Марсель открыл глаза и был поражен почти мгновенно изменившейся картиной: плотные клубы тумана на глазах рассеивались, клочьями поднимаясь по стройным стволам сосен и оставляя на желтой коре мокрые пятна, трава распрямилась, стряхивая тяжелые платиновые капли и меняя их на сияющие бриллианты, кусты отодвинулись от тропы, пропуская безумный, побеждающий птичий хор, а над всем этим утренним праздником висело яркое, промытое солнце, ударяя видимыми, бесцветно-разноцветными лучами в рыжие стволы сосен, в зелень листвы, травы, в песчаную, зажегшуюся от этих лучей поляну, открывавшую спуск к реке. Он как-то странно для себя по-собачьи встряхнулся, сбрасывая морок, и спустился по сырому скрипучему песку к воде. Лодочный причал, вынесенный за край камышей, был еще мокрым, туман прямо на его глазах растаял окончательно, открыв противоположный берег и солнечные блики-выстрелы по густой синеве воды. Кое-где, пятнами, в ней отражалось ярко-голубое, в перистых белесых облаках небо.
Марсель сбросил мокрые туфли, закатал брюки и уселся, выбрав место посуше, на шершавые доски причала. Ноги быстро привыкли к воде, показавшейся поначалу холодной. «Надо было поразмыслить перед сегодняшним докладом Сталину. Конечно, Михал Михалыч Адамович блестящий разведчик, но не политик, привык принимать решения мгновенно и тут же их исполнять». Он вернулся к их вчерашнему спору. Адамович считал, что прежний сталинский план — подтолкнуть и даже заставить Гитлера напасть на Чехословакию, чтобы бросить свою армию на помощь чехам, — почти идеальный. Сталин — защитник и миротворец, купленный красный Бенеш и прикормленная красной пропагандой (привет от Женевьевы Табуи) чехословацкая толпа — защитники демократических свобод, Красная армия — освободительница, и под ее сокрушительным ударом германский фашизм уползает обратно в свое логово. А дальше дружба Чехословакии перерастает в любовь, дети-ублюдки этой любви расселяются по всей Восточной Европе. Для начала Восточной, конечно же. И вместо расползающейся «чумы фашизма» Европа начнет прорастать по команде Сталина, и к радости сотен европейских «полезных идиотов» (о, незабвенный Ленин!), буйной красной порослью интернационализма. Уже определены аэродромы, куда приземлятся дальние бомбардировщики с оружием, боеприпасами (пускай и того и другого у чехов хоть отбавляй) и самолеты с десантом. Следующая волна — удар через Польшу и Румынию, и (хрустальная мечта!) вслед за отползающим Гитлером ворваться в Германию, где эти полезные идиоты во главе с застрявшим в тюрьме Эрнстом Тельманом обещают революцию.
«Хорошо, что Адамович тоже до конца не верит в этот революционный бред. Недаром он столько лет прожил в Европе, а в Германии даже входил в сто лучших предпринимателей, был признан хох-немцем и поприсутствовал на приеме у фюрера. Но превратить центральноевропейскую страну в еще одну советскую республику соблазнительно… Размышляем: чем плох этот план? Полной неопределенностью после столь резкого покраснения Чехословакии. Англия, Франция, а затем и Штаты не дадут разрастаться красной чуме вместо коричневой. Вот тут-то и слабость позиции Адамовича. Если, конечно, полагать, что он искренен, а не подпевает вождю, чего за ним, к счастью, не водилось. А что англосаксы предпримут? Объединятся, отбросив старые споры? Удушат санкциями? Бред, не та страна Россия, чтобы ее можно было удушить. Тогда что? Новая мировая? СССР против могучей коалиции? А в том, что они сорганизуются, сомнений у информированных людей нет».
Розенберг насторожился, услышав всплеск среди камышей, и почти беззвучно выдвинулась, развалив надвое зеленую стену, узкая лодчонка-плоскодонка. Ей правил, упираясь шестом, человек в посконной рубахе, поярковой шляпе на голове — совершенно тургеневский персонаж. Человек неспешно положил шест поперек лодочки, снял шляпу, обнажив лысоватую голову, и степенно поклонился. Розенберг невольно поклонился в ответ. Теперь, пока лодчонка медленно двигалась вперед, стало видно, что это глубокий старик.
— Из усадьбы, барин, будете? — поинтересовался старик после старинного приветствия.
— Почему же барин? С барами в семнадцатом покончили, — насторожился Розенберг.
— А кто же в усадьбе жить может, кроме как баре? — Лодка замерла среди белых кувшинок, притопив несколько широких листьев.
— А вы из деревни? — Старик показался Розенбергу любопытным.
— Была деревня да сплыла, — улыбнулся старик, словно сказал что-то веселое. — Было село цельное, храм Николая-угодника стоял, с торговлей до самой Москвы ходили… — он пригладил тяжелой рукой лысину. — И глиняный товар тоже возили, — старик бросил взгляд в сторону, — по реке, бывало. Большие лодьи бегали, большие… А нагрузят товаром, так по самые борта сядет. И в Москву…
— Глины тут хорошие? — поддержал разговор Розенберг.
— Дак под Москвой их хороших до беса, господи прости, — перекрестился старик. — У нас ведь и лощили по-своему, лощеную посуду ловчили, и молочку делали, молочили, а кто позатейливей хотел, то и в рассоле огуречном мочили, от него желтизна особая шла серо-грязная, а от масла любого — от него чернота… Да еще гановить надо!
— Что это — гановить?
— Дак старики еще наши, и их старики варили ганозис этот самый. На каком языке это, бог его знает, с древности, говорят, пришло. Воск варится, смола — тоже не всякая и масло конопляное или деревянное. Вот и ганозим, а после трем до блеска.
— Курите? — Розенберг достал пачку «Казбека».
— Таких не курили. — Старик достал из кармана глиняную трубочку, поиграл ею и ловко поймал мундштук беззубым ртом. — Вот наша курилка! А табачок — что, махра!
Лодчонка как бы сама собою подошла к причалу, шурша по кувшинкам.
Розенберг, заядлый курильщик, с интересом рассматривал трубочку.
— Что это за значки на трубке?
— Да кто их знает! — Розенбергу показалось, что старик схитрил. — Как в старину ставили, так и мы ставим…
— Можно глянуть? — протянул руку Розенберг.
— Отчего не глянуть?
В его руку легла теплая, уютная трубка. На чашке Розенберг рассмотрел вдавленные рисунки.
— Что за символы? — Он вглядывался пристально, словно нюхая трубку. — Тут я вижу кружок-солнце, вот это, похоже, утица, так?
Старик кивнул, тоже старательно рассматривая пачку «Казбека».
— А вот это что такое? — На чаше едва были видны полустертые штрихи.
— Кто ж его знает? — прищурился старик. — Трубочка-то к отцу моему от деда перешла, а уж к нему от кого и вовсе знать невозможно… Мундштуки сжевались, конечно, но чашка-то оттуда…
— Кружок-солнце, утица на Руси издавна знаменитой была. Не зря даже чаши заздравные утицей были… Связь всего со всем, — обрадовался символам Розенберг.
— Это как же?
— Утица ведь и летает, и плавает, и по земле ходит… — Розенберг поворачивал трубку, стараясь разглядеть последний рисунок. — Похоже, это из рун языческих, руна Отал, старшая из двадцати четырех рун, знак рода, семьи…
— Вот как, — старик с уважением смотрел на Розенберга. — Вы ученый, стало быть? Ученым-то быть хорошо. А я знаю только, что отец говорил мне: мол, никому трубочку не отдавай, она ему только зло принесет. А своим, домашним, — добро… — Он смотрел с прищуром, и было непонятно, то ли изучает собеседника, то ли подсмеивается над ним. — Я, вижу, не по рыбной части, без удочек?
— В жизни рыбу не удил! Не довелось как-то…
— Так садитесь, — усмехнулся дед. — Работа у вас умственная, а лучшего места для мысли, как рыбалка, нету…
Розенберг вспомнил утонувших в Америке на озере Лонг-Лейк Эфраима Склянского и Хургина. Розенберг никогда не сомневался, что это было делом рук Генриха Ягоды и Гриши Каннера, сталинского помощника по «темным делам». Он усмехнулся и с трудом, раскачивая плоскодонку так, что она стала черпать бортами, забрался и уселся на смоленое дно, сразу за спиной старика. Прямо в воду, в которой вверх брюхом плавала какая-то рыбья мелочь.
— Не боитесь воды-то? — не оборачиваясь, спросил старик.
— Что мне ее бояться, — пробормотал Розенберг, — я все равно плавать не умею.
Береженого Бог бережет. Розенберг был превосходный пловец и даже участвовал в бытность свою в Испании в морских заплывах.
Рыбалки он выдержал не более получаса: заломило спину, затекли ноги, и кроме всего прочего на его удочку ни разу не клюнула ни самая малая рыбешка, хоть старик таскал их одну за одной. Но с трудом выбираясь на причал, он вдруг понял: никакой красной Чехословакии! Надо выждать, пока немцы сожрут ее, вести активные переговоры с французами и тайно — тайно! — выйти на встречу с кем-то из высшего руководства Германии. Игра должна быть сложной. Не простодушной, не нарды и даже не шахматы, а древняя китайская головоломка по имени Го, которой, если верить китайцам, пять тысяч лет. А уж если шахматы, то на двух досках. В открытую, явно и шумно — с Францией и Англией. И втемную, втихую, тайно, хотя бы до времени — с Германией, с Гитлером. Не зря дедок говорил — рыбалка мыслям на пользу!
Розенберг поднялся по песчаному откосу, вышел на тропинку и не узнал утреннего поля. Солнце зависло в мелких перистых облаках, невидимый жаворонок заливался, делая пейзаж земным, узнаваемым. Тайна и обаяние утра исчезли, словно жара, птичий бессмысленный грай и ветерок, порывами переворачивающий наизнанку листья осин, сдернули, стащили и скомкали сказочный флер утра. Помог этому и мотоциклист, свернувший с проселка на тропу.
— Товарищ Розанов (один из псевдонимов Розенберга), вас срочно просят расписаться на пакете у фельдъегеря. Садитесь, я вас доставлю.
— Давно ждет?
— Да порядочно, с полчаса.
— Тогда подождет еще! Поезжайте, скажите: спешит товарищ Розанов, очень спешит! — и зашагал, улыбаясь и подтягивая на ходу мокрые сзади брюки. А улыбался он, представляя, какую бы мину состроил император Хайле Селассие, а еще лучше — генеральный секретарь Лиги Наций Жозеф Авеноль, увидев своего заместителя и лучшего друга, «идеального европейца», бредущего по зеленому полю и подтягивающего мокрые штаны. Все-таки в России есть свои невидимые прелести.
ГЛАВА 22
Постоянные клиенты парикмахерской «Красный мак», что на углу Петровки и Столешникова переулка, должны были по-новомодному непременно записываться по телефону и приходить в точно назначенное время. Притом что ожидать очереди у «своего» мастера все равно приходилось нередко: таинство создания единственной в мире, или хотя бы в Москве, прически не всегда укладывалось в намеченное время. Клиентки в «Красном маке» были непростые — здесь укладывался весь Большой театр и МХАТ. Собственно, «Красный мак» был обычной парикмахерской, разве что ванночкам для мытья головы да сушуарам — громадным колпакам для сушки волос, дышащим сухим жаром, — могли бы позавидовать остальные безымянные парикмахерские. Конечно, по-настоящему и «Красный мак» проходил под номером «67», а назывался «Маком» между клиентками по имени вполне респектабельного ресторана, располагавшегося за стеной парикмахерской.
Стать постоянным клиентом этой парикмахерской было, как любили говорить во МХАТе, «проблематично». Время мастеров-кудесниц было расписано с утра до позднего вечера. А иногда и совсем за полночь: известные актрисы после спектакля приходили «поправить прическу» перед «продолжением артистической ночи» — цитата из «Теаобозрения». Цены в «Красном маке» были почти стандартные, разве чуть выше, чем где-нибудь в Марьиной Роще, но мастера жили (и неплохо жили!) с того, что по-театральному называлось «пурбуарами», проще — чаевыми, да еще тем, что в парикмахерской постоянно шел довольно бойкий, хоть и несколько скрываемый торг. Здесь можно было купить почти всё, и почти всё — ненастоящее: шелковое нижнее белье с кружавчиками из Германии, французский парфюм и пудры, итальянскую обувь, тончайшие чулки (о, эти чулки с вечно сползающими петлями!), невесомые сорочки и панталончики, мягкие (давно забытые уже!) корсеты и даже кой-какие драгоценности. Жены совдипломатов, редкие театральные гастролеры за рубеж, шулеры-перекупщики и уж совсем редкие получатели посылок из-за границы, почти не скрываясь, приносили с собой соблазнительно набитые саквояжи и выкладывали в особой комнатушке вещички, издававшие, даже издали, не наш, неземной запах. Случались в «Красном маке» и жены дипломатов-иностранцев. Эти держались скромнее: пурбуары давали ничтожные, а то и вовсе обходились без них, зато вещички, оставляемые ими на продажу, ценились особо. И продавались уж только совсем «своим».
Ольгу Антоновну, жену Михаила Михайловича Адамовича, «внесла» в парикмахерскую в Столешниковом актриса МХАТа Вера Николаевна Попова, «неизвестная знаменитость», как она себя именовала. Талантливую, остроумную и злую на язык Веру Николаевну не любили в театре, но побаивались, давали роли и контрамарки. Не любили из-за мужа, знаменитого красавца Анатолия Петровича Кторова. Но более всего — за то, что великий Анатолий Петрович никогда не изменял своей жене. Как ни старались (ради карьеры, конечно же) многие мхатовские молодые актриски — не удавалось.
Вера Николаевна, сидя под жарким сушуаром, рассказала Ольге Антоновне, легко перекрывая шумок сушилки знаменитым шепотом Глафиры из неожиданно успешной горьковской пьесы «Достигаев и другие», что на днях в театре была «моя единственная искренняя поклонница» — жена английского посланника — и «дико завидовала моей черно-бурой лисе, дико!». Так из ничего, из дамского шепота в парикмахерской рождаются иногда знаменитые разведывательные операции, попадающие затем в учебники.
Для этого Михаилу Михайловичу пришлось поучиться у главного спеца по мехам и «пушному товару» Самуила Лазаревича Гинцбурга, старшего продавца комиссионки в Столешниковом, а также консультанта французской компании «Соломон», английской «Шакман» и немецкой «Торрэк и Холондер» на новомодных пушных аукционах в Ленинграде. Когда-то Самуил Лазаревич был продавцом-оценщиком в Гостином Дворе, в лавке купца второй гильдии Василия Николаевича Муравьева. Позже — преподобного Серафима Вырицкого. Самуил Лазаревич ни святым, ни даже преподобным не был: как только в крохотной комнатушке за стенкой от прилавков комиссионки появился средних лет мужчина и, любезно улыбаясь, попросил обучить его «меховым секретам», опытный торговец тут же сообразил, с кем имеет дело. Пусть не «персонально», как он сформулировал для себя, но сомнений, чтó за учреждение стоит за любезным и улыбчивым человеком, понял сразу. И после старательного недельного обучения новоиспеченного продавца видавший разные виды Самуил Лазаревич счел за лучшее заболеть на короткий срок, а затем, сославшись на необходимость по болезни уйти на покой, отбыл из Москвы на родину жены в тихий белорусский городок Пинск, сделав на всякий случай несколько пересадок. И кстати, был прав. Хотя, как известно, Божий Промысл не дано знать грешным людям.
Так за прилавком известного всей Москве комиссионного появился новый продавец. Средних лет, среднего роста, в меру плотный, внимательный и любезный. С легкой хромотой. Дамы-покупательницы с удовольствием слушали его рассуждения о мехах, о том, как хранить их, «выгуливать», с чем и когда носить и даже (восторг, восторг!) как правильно и тонко надушить соболий палантинчик для похода в театр или простую лисью горжетку, если собираетесь посидеть с подругой в кафе, чтобы она умерла от зависти.
Через неделю в комиссионку заглянула и жена посланника. Заглянула, чтобы уйти отсюда с незаживающей раной в сердце: палантин из черно-бурых лис! Продавец на вытянутых руках, как младенца, вынес сокровище и расстелил на прилавке. Ах, какой это был мех, какой мягкости и тщательнейшей выделки мездра, какие электрические искры проскакивали (или это так казалось?), когда продавец ловко и ласково гладил мех то против шерсти, заставляя его на миг подниматься дыбом, то поглаживал, словно любимую кошечку. И к тому же продавец говорил по-английски с прекрасным лондонским произношением. Оказывается, задолго до революции («переворота», как сказал продавец) он служил приказчиком в лондонском магазине русских мехов купца Василия Муравьева, располагавшемся на Бромптон-роуд в королевском боро Кенсингтон и Челси, на западе Лондона, в «Harrods» — одном из самых больших и модных универмагов мира. Потрясенной покупательнице даже стало казаться, что она припоминает этого элегантного продавца, хотя она никогда не бывала в меховых отделах «Harrods» и не могла видеть его, потому что в ту пору была ребенком и не представляла иной жизни, кроме как в роскошном пригороде Лондона в графстве Virginia Water. Получившему название, кстати, по озеру в соседнем королевском Виндзорском парке.
Весьма внушительная цена не смутила покупательницу. Невиданный палантин из чернобурок, если можно было бы представить, что в Лондоне продаются такие меха, стоил бы куда дороже! Посланник, как и было оговорено с его супругой, приехал на следующий день, был встречен и очарован все тем же продавцом-распорядителем (все-таки что значит старая школа!), получил из рук в руки драгоценнейший сверток, расплатился и отбыл на посольском «Ягуаре», на котором обычно передвигался сам господин посол Аретас Экерс-Дуглас, второй виконт Чилстон.
А вскоре во время рождественской вечеринки в посольстве Великобритании на Софийской набережной щедрый, но легкомысленный муж в зеркальной комнате возле туалета неожиданно столкнулся с улыбчивым и по-прежнему приветливым продавцом из комиссионки. Тот, держа в левой руке дымящуюся сигару, слегка поклонился, давая понять, что тоже рад встрече, достал из фрачного пиджака фотографию и протянул онемевшему от удивления посланнику. На ней посланник передавал деньги продавцу.
— Меня зовут… — посланник не расслышал имени, — я русский разведчик. Я знаю, что вы тоже разведчик, поэтому я уверен, мы найдем общий язык… — Он по-прежнему говорил на так очаровавшем их с женой великолепном английском. — В противном случае эта и еще две-три фотографии появятся в воскресном номере «Daily Mail». — Он сделал паузу, давая собеседнику собраться с мыслями. — С увлекательной подписью о большой дружбе английского дипломата и русского шпиона. Фото я могу вам подарить на память.
— Дорогой, тебе плохо? — жена дипломата увидела его посеревшее лицо. Он едва стоял, опершись плечом на косяк двери Белой столовой, где играл знаменитый квартет.
— Нет, мне хорошо! Просто великолепно! — Палантин из чернобурок на плечах жены вызывал тошноту. — Домой! Немедленно!
ГЛАВА 23
Кузьма Сергеевич Петров-Водкин приходил чаевничать к Благовещенским каждый день. По утрам. После ареста Елизаветы Владимировны он даже решил не возвращаться в свое любимое Детское Село.
«Хорошо знаю, каково это, когда вдруг умолкают телефоны и не трезвонит дверной звонок, исчезают вчерашние гости и наступает страшная тишина», — так или примерно так он говорил, раздувая с Николенькой «малый» самовар под старой яблоней. Большой, почти ведерный, после «отплыва» (В. В. Благовещенский) гостей не ставили.
Кузьма Сергеевич приходил после этюдов, усталый, загорелый, с лицом мудреца и пророка. Пил чай вприкуску, держа блюдце по-купечески, на растопыренных пальцах. И всегда просил Владимира Владимировича поговорить «об умном».
— Вот сегодня зашел в лавку, — так он именовал магазинчик возле станции, — конфеток к чаю купить, а покуда на крыльце пристраивал свое хозяйство, чтоб народ не пугать (хозяйство — это этюдник, складной мольберт и стульчик), слышу в лавке-то разговор. И не то чтоб тихий, а так, в голос, может, для того чтобы и я слышал. Бабы-то, сам знаешь, какие они… Да… «Глас народа», что говорится, — он отхлебнул чай, выбрал из сахарницы кусочек постного сахара (его готовили специально для Кузьмы Сергеевича), — «глас Божий». Так вот, народ в лавке говорит, что дыма без огня не бывает. Не зря, видно, заарестовали Елизавету. Прознали как-то, что приехали за ней из самой Москвы… — Это была чистая правда, за Елизаветой Владимировной приезжали московские чекисты. — Из Москвы, говорят, зря не поедут!
В косоворотке, с блюдцем на пальцах он и впрямь походил на своих хлыновских предков. Да и подыгрывал слегка.
— Вот тебе, как древние римляне говаривали, глас народа — глас Божий, — и поглядывал хитро на профессора, как бы приглашая к разговору.
— «Глас народа — глас Божий», — тут же включился Благовещенский, — никакого отношения к Риму (они любили говорить о Риме и римлянах, это называлось «путешествия по Риму») не имеет. «Vox pоpuli, vox Dеi» — это слегка искаженная фраза греческого поэта Гесиода. «Труды и дни», была у него такая поэма. За восемь веков до Рождества Христова написанная. Особенно в моду вошла во время Французской революции.
Солнце косыми лучами ложилось на пол веранды, жужжали пчелы, целясь на розетки с медом возле самовара, в распахнутые окна и двери лилось лето, принося запахи подсыхающей скошенной травы, поздней сирени и дальнего цветочного разнотравья.
— Французская революция много чего отбросила…
— Религию отменила, — вставил Кузьма Сергеевич.
— Отменила, — согласился Благовещенский, — а фраза осталась. Фраза — ключ ко многим делам, если ее правильно использовать. А вообще веселая была революция! Народ веселился, пел. Множество песен! Как у нас! Не только «Марсельеза», но и «Ах, са-ира!»…
— Дядя, — Николенька похрупывал сухариками, — я эту «Ах, са-ира!» не знаю…
— «Ah! ça ira, ça ira, ça ira», — запел Благовещенский сипловатым баском. — «Le peuple en ce jour sans cesse répète. Ah! ça ira, ça ira, ça ira, Malgré les mutins tout réussira. Nos ennemis confus en restent là Et nous allons chanter „Alléluia!“ Ah! ça ira, ça ira, ça ira…» — надеюсь, твоего французского хватит, чтобы перевести? — Николенька занимался с дядей французским.
— Аристократов на фонарь, и дело пойдет, дело пойдет, дело пойдет! — Кузьма Сергеевич забавно, как он один умел, подмигнул Николеньке двумя глазами разом.
— Да, — согласился Владимир Владимирович, пытаясь отогнать нахальных пчел. — Слова написал бывший солдат Ландре, уличный музыкант. А музыка — знаменитый контрданс; сама королева Мария Антуанетта когда-то играла его на клавесине. Вот вам и «Ах, са-ира!». — Пчелы грозно зажужжали вокруг него. — Революцию задумывают либеральнейшие аристократы. Либерал Мальзерп приходит к королю и тот говорит: «Нет-нет, уезжать, бежать никуда не надо, нация вспомнит про свой счастливый характер». Мальзерпа, впрочем, скоро гильотинируют, — повернулся к сестре. — Женечка, ты не можешь нас спасти от пчел?
Евгения Владимировна, художница и ученица Петрова-Водкина, сидела поодаль с листом ватмана и делала набросок: утренний чай с мэтром, Кузьмой Сергеевичем.
— А нация, так сразу стали называть Францию, — продолжил профессор, — отметает все старое: раньше, к примеру, аристократам рубили головы, а простолюдинов вешали. Представьте, равенства не было даже на эшафоте. Первым задумался, разумеется, главный палач Парижа. Надо рубить головы всем! Обсуждали в Национальном собрании! Надо! Но как справиться? Рубить мечом — хлопотное дело, — он принялся отмахиваться газетой. — Женечка, сделай что-нибудь!
— К слову, гильотину изобрел какой-то немец, настройщик роялей, имя не захотел оставлять в истории, но врач и депутат Учредительного собрания Жозеф Гильотен пришел в восторг от гуманного изобретения. Во-первых, перед секирой все равны, это важно. Второе: человек, как он объяснял, лежит в позе любви, а когда нож упадет, вы ничего не почувствуете, это как дуновение ветерка. Собрание веселилось и хохотало! А чуть позже четыре пятых депутатов испробуют это изобретение на своей шее.
— Володечка, что за ужасы ты рассказываешь! — Женечка поднялась с плетеного дачного кресла и вынесла пчелкам блюдечко меда на ступеньки веранды.
— Для начала, конечно, попробовали на овцах — великолепный результат! Решили, пора переходить на людей. Отсюда, видать, и любовное прозвище лезвия «барашек». Но, несмотря на революцию, — он потянулся к бутербродам, — главой нации все еще считался король, а стало быть, утвердить гильотину должен был он. Палач Парижа, натурально, поехал в Версаль. А там — пустота, умные уже уехали. Буквально некому проводить к королю! Но все же встреча состоялась: король во время аудиенции стоял спиной, он не должен был видеть лицо палача — презренная должность, с ним даже не здоровались, не дай бог испоганить руку. Король посмотрел на секиру, а он любил — ах, эти короли! — слесарничать на досуге, увидел лунообразный вырез и задумался: шеи ведь бывают разные. И слесарь-король предложил убрать это округлое отверстие и сделать простую секиру, чтобы подошла для любой шеи. Палач — а король-то стоял спиной к нему! — согласился. Гильотина наконец-то заработала. Интересно, вспомнил ли палач этот разговор, когда к эшафоту привезли короля?
— Дядя, это все правда?
— Николенька, читай умные книги, а не гоняй в волейбол с девчонками!
— Володя, вы не правы! Николенька, гоняй в волейбол и пиши этюды. Володя, у вас очень талантливый племянник!
— А народ, вот вам глас народа! — профессор смачно, тоже из блюдца, потянул чай. — Народ, представьте, сразу же полюбил гильотину. Собирались на это зрелище тысячи и тысячи людей. Пели, хохотали, глядя, как отскакивают головы. Ходили смотреть, как возят к эшафоту осужденных! А везли на телегах. Почему? Национальное собрание, Конвент, бесконечное число депутатов — и все хотят ездить в экипажах, приходится приговоренных аристократов возить на телегах. Но в революции и телеги отказывают; палач бился, писал заявления — бесполезно. Разваливаются телеги под общий хохот. Это же смешно! Но постепенно дело дошло и до отцов революции, которые, кстати, оказались ее детьми. И те богатые жирондисты, которые хотели только конституции, чтобы спастись от глупой власти короля, уже идут на гильотину. Знаменитый революционер Горза кричал (тогда все почему-то кричали): «Мы уничтожили королевскую власть и основали новое царство, это царство твое, палач!»
— Володечка, боже, какой ужас, как все это похоже на нас!
— Женечка, похоже удивительно! Когда-то в Бастилии, страшной тюрьме, которой пугали, было шесть человек. Один сумасшедший, еще один почему-то не хотел уходить из нее. А теперь, когда палач идет в Консьержери, бывший за`мок, ставший главной тюрьмой революции, там на всех этажах лежат и ждут вызова! Однажды в Париже было холодно, гильотину разобрали на дрова — демократия. Пришлось снова строить. Но все это было фрондерство, а теперь — всерьез. Уже пошли на гильотину жирондисты, дети революции, а затем пришло и время символов. Знаменитая тройка: Робеспьер, Дантон и Камиль Демулен. Пришла очередь великих, на гильотину вместе поедут Дантон и Демулен. Бухарина, кстати, сравнивали с Камилем Демуленом, два блестящих человека. Камиль Демулен, основатель клуба кордельеров, «Друзей прав человека». Он мучился: его везут на эшафот, а он хотел только, чтобы революция перестала убивать! И Бухарин, говорят, страдал, сидя на Лубянке, что его охраняет рабочий. Но остановить революцию нельзя, она должна пройти путь, на который вызвал ее народ.
— Володечка, революцию остановить нельзя, но тебя можно? Ну хотя бы потише, не во весь голос про эти ужасы!
— Когда их повезли в трибунал, Дантон говорил: «Я основал трибунал, и пусть покарают меня за это». Вот и наши пошли к расстрельной стенке: революция — глас народа. Не останавливайте меня, Кузьма Сергеевич! По дороге этот адвокатишко Демулен кричал: «Мой голос разрушил Бастилию, народ, ко мне!» Умный Дантон сказал ему: «Не унижайся перед этими подонками». Но это и был народ, совершивший революцию! Ему просто сказали: «Вот это — враги революции». И уже никого не осталось от «икон» революции, один Робеспьер. Но, поднимаясь на эшафот, Дантон успел сказать ему: «Ты пойдешь за мной, Робеспьер!» Не зря сказал один из отцов жиронды: «Революция, как бог Сатурн, пожирает своих детей. Берегитесь, боги жаждут!» А ведь недавно, когда они отправляли на казнь короля, жирондисты требовали, чтобы в казни принял участие народ, плебисцит! Закон нельзя нарушать, по конституции король — глава верховной власти, его нельзя было казнить. И король, и адвокаты короля говорили (тот же самый Мальзерп, кстати): нельзя, конституция запрещает! Адвокаты короля тоже вскоре отправятся на гильотину, но пока они этого не знают. И говорили: нельзя! Пусть народ решит. Вспоминали английскую революцию, казнь Карла Первого, когда выкопали труп Кромвеля и отдали на поругание революционному народу. Жирондисты нашли выход: проведем опрос нации! И тут выскочил Демулен: «Какое оскорбление нации, нас нация послала на штурм власти, и вы подозреваете ее в двоедушии, никогда нация не откажется от революции!» И нация не отказалась, просто послала Демулена на гильотину.
Благовещенский замолчал, слышно было только, как самовар напевает свою тихую песню да пчелы, жужжа, пируют на крыльце.
— Но революции заканчиваются, и вместо кровавых фанатиков приходит тот сброд, который она произвела: пора пользоваться ее плодами. И вот уже Робеспьер с раздробленной челюстью, потерявший очки, лежит в камере, в которой, кстати, содержали Марию Антуанетту. Революция насмешлива, у нее свой юмор.
Евгения Владимировна поднялась и вышла.
— Женечка, куда вы? — вскочил и Петров-Водкин. — Покажите хоть ваш рисунок!
Женечка вернулась и молча протянула рисунок учителю.
— Что это? — он даже схватился за голову. — Кто это, я?! Какой ужас, Женечка, гениально! Подарите мне рисунок, это мой лучший портрет! Это то, что революция делает с людьми! — Он все еще держался за голову.
— А наша революция, — прервал паузу Благовещенский, — повторение Французской. Сначала Февраль, первый этап Французской революции, а потом — народная, наша, большевистская. Абсолютно заимствует и террор и судьбы. Да еще с русским прононсом. Увидите, вся ихняя ленинская гвардия повторит судьбу сыновей Великой революции.
— Упаси боже, Володя! — даже замахал руками Петров-Водкин. — Что вы говорите!
— А ведь они тоже хотели устроить суд над Николаем. — Профессор прошел в комнату, где еще недавно была библиотека, и почти сразу вернулся. — Вот книжка: «Процесс Людовика Шестнадцатого. Суд над Людовиком Шестнадцатым». Издана, заметьте, в одна тысяча девятьсот двадцатом году. — Профессор смахнул с задней стороны обложки грязь, там отпечатался след сапога. — Результат обыска, — усмехнулся он. — И вот здесь написано: при составлении этой работы автор пользовался указаниями Плеханова. А Плеханов, напомню, умер в мае восемнадцатого года, значит, книжка готовилась раньше, когда еще была жива царская семья! Ее, книжку эту, а может, и царскую семью, готовили к процессу, здесь почти стенографически все выступления, объяснения, почему французский король должен расстаться с жизнью и так далее. Между прочим, это был процесс, на котором мечтал выступить Троцкий и блистательно сразиться с Николаем. Тот не большой был говорун, но, думаю, когда речь пошла бы о стране, о России… было бы интересно…
— Глас народа и Христа распял! — сказал вдруг Петров-Водкин.
— Кузьма Сергеич, — профессор все еще держал в руках книгу и смотрел поверх очков, — полагаю, только вы могли бы написать картину: Дантона и Демулена везут на казнь, и Демулен кричит свое знаменитое: «Народ, ко мне!»
— Я? — резко повернулся к нему, словно испугавшись, художник. — Я? Н-не-ет, нет, тут нужен великий художник, великий мастер!
Он вышел во двор и стоял теперь под старой яблоней, освещенный яркими солнечными бликами, пробившимися сквозь листву, — сам произведение высокого искусства природы.
— Кузьма Сергеич, — спохватилась Женечка, — вы этюд забыли! — Она держала в руках изрядный холст. Дорожка среди толстых черно-белых березовых стволов, освещенных косыми утренними лучами. И там, вдали, где должна была бы скрыться тропинка, — яркий, оранжево-красный, словно фонарь тревоги, мазок.
— Не забыл, я его вам оставил, — Кузьма Сергеевич, держа руку козырьком, щурился, глядя на Женечку, как обычно щурился, вглядываясь в модель.
— Тогда подпишите, маэстро! — густым басом сказал из глубины веранды Владимир Владимирович. — Кстати, заканчивая беседу. — Он вышел на крыльцо. Большой, чуть грузный, большой даже рядом с крепким Петровым-Водкиным. — Сейчас принято лгать, что декабристы наши, в том числе и князь Трубецкой, на Сенатскую площадь не явившийся, в последний момент сдрейфили, испугались царя. — Благовещенский стоял на крыльце, как на трибуне. Разве что на трибунах не стоят в полотняных домашних брюках и подтяжках. — Какая ложь! Боевые генералы, конники, гвардейцы! Они боялись не царя, а народа. Дух гильотины, кровь гильотины витали над их головами!
Кузьма Сергеевич вернулся, раскрыл этюдник, задумался на секунду и внизу, по яркой зелени летней свежей травы, написал: «Петров-Водкин. 1938 год». И подпись, выполненная почти тем же цветом, что и яркий мазок в центре картины, тут же стала ее неотъемлемой частью.
— Вот так, — художник откинул голову, стараясь как бы издали взглянуть на холст. — Так будет хорошо, правильно.
Он ушел, на миг задержавшись возле калитки, словно раздумывая: не вернуться ли? И ушел, исчезнув в полуденном солнечном мареве навсегда.
Умер Кузьма Сергеевич Петров-Водкин ровно через шесть месяцев, 15 февраля 1939 года. Не узнав, что этот его этюд во время блокады спасет жизнь неизвестной ему девушки Валентине, Тине, дочери профессора Бармина.
ГЛАВА 24
Что-что, а ждать Лаврентий Берия умел. Шел уже третий час, как он сидел возле большого стола, повернувшись в сторону вождя. Тому дважды приносили чай, бутерброды, иногда он вставал и прохаживался вдоль стола, не замечая Берии, снова усаживался за рабочий стол и принимался за списки. Списки принес Берия. Со своими пометками-предложениями. Большим разнообразием они не отличались. В основном предлагалась ВМН, высшая мера наказания. Нечасто — допросить, и уже после ВМН.
«Что тут дурака валять? — время от времени задумывался Берия, не сводя глаз с вождя. — Враг всегда враг, о чем думать?»
Эти рассуждения касались странных действий Сталина. Тот брал из высокого стакана остро отточенные цветные карандаши и аккуратно, иногда даже высовывая язык, подчеркивал некоторые фамилии в списке. Потом брал карандаш другого цвета и снова что-то подчеркивал. «Цирлих-манирлих какой-то», — ему нравилось это «цирлих-манирлих». Провинциал Берия, хоть и бывал частенько в Москве, еще не привык к столичным порядкам. Например, когда выселял из особняка на Никитской балерину Машку Семенову, выдававшую себя за жену предателя Карахана, обошлись без этих «манирлих». Но Коба, как изредка по старой памяти и только про себя он называл Сталина, ухмыляясь в усы, как он один умел делать, сказал тогда: «Ты эту балеринку-то, Семенову, особенно не топчи. У нее защитников здесь в Москве много найдется, — Коба подмигнул, — и при Карахане были, и после него».
— Большую работу проделал, товарищ Берия. — Сталин поднял на него глаза. — Большую и в правильном направлении. — Он помолчал, посматривая на собеседника. — Вижу, часть работы ты уже в Грузии начал. — Берия не понял, хорошо это или плохо. — Заместитель наркома внутренних дел всегда должен опережать события. — И опять неясно, одобряет ли он тех, кого Берия включил в «грузинский клан». Конечно, он раскидал их в разные концы списка, но с Кобой эта маленькая хитрость не прошла. — Важно только, — Сталин встал и, не торопясь, пошел вдоль длинного стола, — важно, чтобы борьба с врагами не превратилась в преследование личных неприятелей. — Он остановился за спиной Берии, словно хотел ударить его сзади по голове. Берия на всякий случай вжал голову в плечи. — У нас, у коммунистов, не должно быть личных врагов, нам некогда сводить счеты. А уж мстить и подавно! Партия нас учит отбрасывать все личные мотивы.
Берия, все еще в ожидании удара, пригнулся сильнее. Конечно же, он, уезжая из Грузии, включил в список врагов всех, с кем давно хотел посчитаться. Но, пока живешь в Тбилиси, встречаешься на домашних праздниках, как-то неудобно расправляться с близкими. Но ведь от близких-то и жди подлости. Или удара. А как решать вопросы? Вот глухарь Лакоба. Не понимал предупреждений. По-хорошему не понимал. Поссорились — тем более! Малыш, как русские говорят, от горшка два вершка, а туда же, чуть не до драки. Глухой-глухой, а когда надо было, расслышал! Шакалом назвал, было. А что, устроил у себя какой-то Лакобистан. Заигрывает с населением, дешевую популярность ищет. Сам вынудил решить вопрос. Так еще не хотел («В дом врага не ходят!») идти в гости, пришлось старуху-мать просить, чтобы сама его пригласила. Тут уж отказать нельзя. Конечно, грубовато получилось, но времени не было из Москвы спеца по ядам вызывать. Там толковый человек, начальник лаборатории ядов. Капитан Алехин. Даже жалел, когда в список включал.
— Что съежился, Лаврентий? Не согласен со мной?
— Согласен, товарищ Сталин, — вскочил Берия.
— Вот это правильно, — ухмыльнулся Сталин и прошел к своему столу. — Партия отрицает месть. — Сталин сел и, указывая чубуком трубки на Берию, внятно, отчеканивая слова, сказал: — Но забывать о своих врагах, прощать им, мы тоже не намерены! — Он помолчал, надел очки — Берия впервые видел его в очках — и снова стал рассматривать списки. — С отдельными личностями здесь придется еще долго разбираться. — Сталин взял карандаш и вписал в списки кого-то. — Вот Дагин Израиль Яковлевич. — Снял очки и принялся набивать трубку. — Больше двух лет начальник первого отдела Главного управления госбезопасности. Член ЦИК СССР и депутат Верховного Совета. Сколько паршивых личностей, сколько прямых врагов и сочувствующих мог собрать этот человек? А здесь он помечен просто — ВМН. Ошибки надо исправлять. Проверить все его окружение, контакты, кем был выдвинут в свое время — партия учит нас бдительности! Я помню, что продвигал его и очень настойчиво рекомендовал Евдокимов. Тебе, я надеюсь, известный. Тогда еще на Северо-Кавказском крае сидел…
— Ефим Георгиевич, первый секретарь Ростовского обкома партии!
— Товарищ Ежов доверился этому Евдокимову, понравилось ему, наверное. — Сталин вытащил один из боковых ящиков стола и долго перебирал там что-то. Наконец вытащил довольно толстую папку «Дело» и открыл ее. — Понравилось, что тот с двадцатого года командовал особой Крымской ударной группой, — он взглянул на Берию поверх очков, — а группа эта руководила особыми отделами по уничтожению пленных белогвардейцев, — Сталин улыбнулся и стал молча читать «Дело». — Белогвардейцам этим обещали помилование, если они прекратят сопротивление. — И опять строго: — Когда же Евдокимов переродился? Вот запись: «За проделанную работу представить к ордену Боевого Красного Знамени. И резолюция Фрунзе, тогда командующего Южным фронтом. Товарищу Фрунзе не доверять мы не можем? «Считаю деятельность товарища Евдокимова заслуживающей поощрения. Ввиду особого характера этой деятельности проведение награждения в обычном порядке не совсем удобно». Вот так, — Сталин указал чубуком на Берию, — «не совсем удобно»! А что тогда Евдокимов сделал, справка того же Фрунзе: «Во время разгрома армии генерала Врангеля в Крыму товарищ Евдокимов с экспедицией очистил Крымский полуостров от оставшихся там для подполья белых офицеров и контрразведчиков, изъяв до тридцати губернаторов, пятидесяти генералов, более трехсот полковников, столько же контрразведчиков и в общем до двенадцати тысяч белого элемента, чем предупредил возможность появления в Крыму белых банд». Двенадцать тысяч белого элемента, а мы боимся в наградном представлении это даже упомянуть! Но не попал ли он, будучи хозяином положения в Крыму, под влияние этих самых белых? А что он делал в Ростове вместе со своим другом Ежовым? — Сталин закрыл папку. — Пил товарищ Евдокимов, ударялся в загулы, — он похлопал ладонью по папке, — здесь его художества расписаны. Напивался, в пьяном виде буянил, стрелял из револьвера, по пьянке ранил в живот собутыльника…
— Не просто собутыльника, — вставил в паузе Берия, — мне рассказывали, что это он мужу своей любовницы пулю всадил! Хотел, видно, в сири* попасть, промахнулся.
— წასვლა ჯოჯოხეთი!** — засмеялся Сталин. — А почему не поставили вопрос тогда? Пожалели орденоносца? Почему его в этих списках нет, товарищ Берия?
— Член ЦК, депутат Верховного Совета СССР…
— Вот для этого я тебя, Лаврентий, и вызвал в Москву. Не надо мельчить. Партия нас учит не стрелять из пушки по воробьям!
Сталин отложил папку на край стола и, покопавшись в ящике, вытащил другую.
— Или вот Берман, — поправил очки. — Борис Берман. Каких дел наворотил в Белоруссии! Пересажал партийное и советское руководство. Первого секретаря ЦК Белоруссии Константина Гея упрятал!
Сталин всегда говорил так, что правильно понять его могли только самые близкие люди. Потому и становились близкими. И тоже начинали говорить на его языке. Берия знал это, язык Сталина понимал и усвоил хорошо, но иногда и его брала оторопь. Особенно когда речь шла о каких-то важных и срочных решениях. И ошибиться было смерти подобно. В прямом смысле смерти.
— Разом упрятал самых известных и популярных в республике писателей и поэтов! А потом и до ученых добрался. — Он позвонил, принесли чаю. Сталин неторопливо помешивал чай ложечкой, стараясь раздавить ломтик лимона, потом поднял голову и словно впервые увидел стоящего навытяжку Берию. — Ты что же не садишься, Лаврентий? Чаю выпьешь? Или больше привык к своему? Мне Лакоба присылал хороший чай. — Он снова позвонил, Берии принесли чай и бутерброды.
Больше всего Лаврентию сейчас хотелось в сортир, но он, мучительно напрягаясь, боролся с позывами. Главное, чтобы Сталин не увидел уже слегка промокшие бриджи. Хорошо, что черные. Меньше заметно.
— А сколько этих Берманов? И все в НКВД! Все на руководящих постах! Ты ведь знал его брата, Матвея Бермана, а, Лаврентий?
— Бывал у него в гостях на строительстве канала Волга—Москва. Хотел, чтобы он опытом поделился.
— Какой у него опыт, Лаврентий? Покойников, говорят, в шлюзы бетонировал! Для Грузии такой опыт не подходит, грузины этого не потерпят! — Он снова открыл папку и долго, с интересом и даже удовольствием читал, переворачивал страницы, слюня указательный палец. — А вот что я хотел тебе показать, его опыт. Шифротелеграмма: «Ближайшее время будут осуждены и должны быть изолированы в особо усиленных условиях режима семьи расстрелянных троцкистов и правых, примерно в количестве шести-семи тысяч человек, преимущественно женщин и небольшое количество стариков. С ними будут также направляться дети дошкольного возраста». И заметь, Лаврентий, телеграмма отправлена третьего июля одна тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Что должна партия делать с такими людьми?
— Расстрелять как паршивую собаку!
— Расстрелять, Лаврентий, никогда не поздно. — Сталин отодвинул недопитый стакан чая и прикрыл папку. — Партия таких людей должна воспитывать. Мы, ты сам знаешь, направили его в наркомат связи. Наркомом!
Сталин любил такие шутки: прежнего наркома и покровителя Матвея Бермана Ягоду, перед тем как арестовать и расстрелять, тоже на короткое время сделали наркомом связи СССР.
— А для чего мы его направили туда? — Сталин вышел из-за стола, расстегнул нижнюю пуговицу кителя и подтянул бриджи. — Надо отлить, — сказал он Берии, моргнув обоими глазами. — Проводишь?
Тому показалось, что вождь рассмотрел мокрое пятно на штанах.
— Зачем мы его отправили в наркомат? — Они стояли рядышком возле писсуаров. — А? Ты не понял, а Берман сообразил тут же! — Сталин весело захохотал. — Он тут же наклепал на Ягоду и принялся «разгребать завалы», им оставленные, ликвидировать «засорение наркомата вредителями»!
Они вернулись в кабинет.
— Я не сомневаюсь, что этот Берман Матвей был членом антисоветской террористической организации в НКВД с тридцать третьего года, а с тридцать шестого еще и агентом германской разведки. Там еще семейка Баков замешалась. — Сталин с наслаждением курил, посматривая на Берию. — Парочка Баков, Соломон и… не помню уж кто, сам уточни. Сосватали свою сестрицу за Бориса Бермана, ввели ее в НКВД, и образовалось хорошенькое осиное гнездо! — Сталин встал, вышел из-за стола и подошел к Берии. — Тебе есть чем заняться, Лаврентий. В армии у них поддержка — Блюхер. Давние связи. С этим тянуть не надо. Жуковского замнаркома убирай, я ему не доверяю. Про Аббаса, начоперативного отдела, сам знаешь, это твои абхазские дела. Гулько, замначальника отдела охраны, — в оперативную разработку, тряхни как следует!
Берию всегда поражала память вождя на должности и имена.
— И хорошо, что в списке Литвин, начальник Ленинградского управления. Там есть чем заняться. — Он кивнул, давая понять, что разговор окончен. — Я со списками еще сам поработаю. — Сталин потянулся и зевнул, глядя на настенные часы. — Да, напомню тебе, Москва не Грузия, Лаврентий. Здесь ничего не спрячешь. Большая деревня. На одном конце чихнул, в другом «Будь здоров!» отвечают. — Он снова наставил чубук трубки в живот Берии. — Шашни свои с Матвеем Берманом брось. На его артисточках многие попадались.
Так вчерашний провинциал Берия понял не на словах, что Москва — большая деревня. Несколько дней назад они с Берманом и действительно смотались «Стрелой» в Ленинград, в «Европейскую». Уж очень он расхваливал артисток Театра Комиссаржевской.
ГЛАВА 25
В Сиверском в этом году — две новости. Первая — плохая. Перестал играть «танцульки» духовой оркестр в бывшей усадьбе светлейшего князя Петра Львовича Витгенштейна «Белогорка», превратившейся, правда, в опытную сельхозстанцию. Вторая — хорошая. Неподалеку от дачи Благовещенских, «под дубками», там прежде стоял пивной ларек с тем же названием, оборудовали танцплощадку. Причем сами. То есть не совсем сами, а с помощью странного типа, навещавшего иногда Благовещенских. Назывался он физиком Гольдионовым-старшим. Но чаще Николенька видел его шагающим по пыльной дороге от плотины к «Белогорке». Физик, высокий человек с иссохшим черным лицом, старался шагать быстро, но хромал, сильно оседая на правую ногу. Шагал он, не глядя по сторонам, подтягивая больную ногу.
Однажды, едва только установили на пеньке патефон, почти неслышный на открытом воздухе, из темноты вынырнул физик Гольдионов, посмотрел на танцующих и в перерыве подозвал Николеньку.
— Почему радио не провели? — он строго смотрел на Николеньку, тяжело дыша. Видно, только что отшагал полагающуюся ему норму. От физика всегда неприятно пахло какой-то мазью, и Николеньке он поэтому не нравился.
— Не умеем-с, — почему-то по-шутовски поклонился Николенька. Ему не приходило в голову, что на танцплощадку можно провести радио.
— Это чепуховое дело. Приходите завтра ко мне на Рощинскую. На столб залезть сможете? — физик кивнул на телеграфный столб.
— Н-нет, пожалуй, — растерялся Николенька. На столбы лазать ему не приходилось.
— Ерунда, — тряхнул руку Гольдионов. — До завтра. Приходите. Я научу. Но только я с утра на прогулке. А с девяти работаю. Приходите к обеду, к трем часам. Провода, микрофон, инструменты у меня есть, — он с сомнением посмотрел на высокого, нескладного Николеньку. — Если не уверены, что сможете залезть на столб, возьмите с собой кого половчее, — и, кивнув, исчез в темноте, оставив неприятный запах лекарств и больницы.
Ах, эти танцы! Откуда-то взялись толстые пластинки в потертых старых конвертах, танго, фокстроты, и даже… даже Петр Лещенко! Несколько пластинок принесла совершенно незнакомая, почти взрослая местная девушка со светлыми подвитыми волосами. Она стояла рядом с подругами, подпевая и притопывая в такт стройной ножкой в туфельке на венском каблучке.
— Вас ведь Николаем зовут? — неожиданно подошла невысокая бойкая девчушка. Николенька видел ее в окружении красотки-блондинки, принесшей Лещенко.
— Да, — Николенька с интересом нагнулся к ней, думая, что смелая девчонка хочет сама пригласить его на танец.
— Вам Таня наша, — она кивнула в сторону смеющихся местных девчонок, все еще стоящих в стороне от «дачниц», — привет передает!
— Какая Таня? — смутился Николенька.
— Наша, — пояснила девчушка. — Та, что Лещенко принесла. Вы ей понравились.
— Да? — слегка растерялся Николенька от «деревенского» напора. — И что?
— Как что? — теперь уже удивилась девчонка. — Танцевать ее пригласите, вот что! — И, вертанувшись на одной ноге, просеменила к подружкам.
Николенька протанцевал любимое свое танго «Дождь идет» с одной из только что приехавших сестер Барминых и, как только Лещенко запел «Все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло», подошел к улыбающейся подругам блондинке.
— Разрешите?
Она посмотрела на него чуть удивленно, словно не ожидала приглашения, но шагнула вперед.
Он почувствовал сразу — это был другой танец. От легких прикосновений рук, ног, твердой, упругой груди вдруг похолодели руки. Николенька крепче обнял ее за талию и почувствовал, как она в ответ прижалась к нему всем телом, глядя в глаза. Она была не похожа на неловких, стесняющихся девчонок: смелая, свободная. Они протанцевали три танца подряд. Николенька не помнил, о чем говорили, — так, болтовня. Музыка еще продолжалась, местный паренек Славка, нашедший общий язык с Гольдионовым и управлявший танцами, ставил и ставил пластинки, но Николенька и Таня вышли из освещенного пятна и пошли по тропинке в сторону станции.
— Мне пора, — шепнула Таня на ухо Николеньке. От близости губ и легкого дыхания у него побежали мурашки по спине. — Проводи меня.
Николенька взял девушку под руку, но она повернулась, засмеялась, и как-то случилось, что Николенька уже обнимал ее за плечи.
— А ты смелый, — она подняла голову, как бы подставляя губы. Николенька, наклонившись, прижался губами к ее губам, ожидая чего угодно — вскрика, даже пощечины. Но она не отстранилась, наоборот, прижалась сильнее и ответила на поцелуй. — Ты смелый, — повторила она, почти не отрываясь от поцелуя. И Николенька неожиданно почувствовал себя смельчаком. Он снова прижал ее к себе, сильнее, чем в прошлый раз, и принялся целовать горячие губы.
— Ой, ты мне больно делаешь! — вскрикнула вдруг она и отклонилась. — Оставишь мне засосы на губах, как я утром на фабрику поеду? Девчонки засмеют!
Она жила далеко за станцией, на той стороне железной дороги и даже за строящимся аэродромом, но Николенька не заметил, не помнил, как дошли до ее дома. Это было странное строение, скорее барак. И на втором этаже светилось окно.
— Мама, — шепнула Таня, крепко прижимаясь к нему всем телом и заглядывая через его плечо на светящееся окно, — ждет. Нам вставать рано, мы вместе на фабрике работаем.
Обратно, к дому, он почему-то помчался, не разбирая дороги, прыгая через канавы, пробираясь в темноте через какие-то кусты, — он решил сократить дорогу. Какое счастье! Таня! Она разрешила целовать себя, позволила расстегнуть верхние пуговички платья и даже, даже… Николенька выбрался наконец на знакомую тропинку и пошел поспокойнее. Петербургские белые ночи давно кончились, холодок и пятна темноты ползли из-под каждого куста. Огромная рыжая луна то появлялась из сизо-черных туч, тогда хорошо было видно светлую тропинку, то исчезала в рваном облаке, и тут же исчезала тропинка, а кусты, холодные от вечерней росы, вырастали, сужали тропку, задевали прохладными сырыми листьями лицо, руки. Парусиновые тапки сразу же промокли, едва Николенька прошел по траве, решив срезать путь. Ночь, такая тихая поначалу, задышала, зажила своей ночной жизнью. Шорохи, шевеленья, потрескиванья. В кустах всё никак не могли успокоиться птицы, чирикали, устраиваясь в гнездах. Резкие незнакомые ночные птичьи голоса, так непохожие на пение, скворчание, чириканье раздавались откуда-то издали. Казалось, лес был огромен, хотя Николенька и знал, что это всего лишь перелесок. Знакомый перелесок. Но сейчас деревья и кусты почернели, приблизились к тропинке и казались живыми и страшноватыми.
На веранде Боткинской дачи, которую снимала Катькина мама, виднелся огонек. Николенька остановился возле калитки, тихонько отворил ее и, стараясь не шуметь, подошел поближе к веранде. Горела керосиновая лампа, возле нее сидела Катькина мама. Николенька повернулся, чтобы уйти потихоньку, но с веранды сорвалась собачонка и с громким тявканьем полетела к нему.
— Кто там? — тревожно спросила женщина, подняв лампу и вглядываясь в темноту.
— Это я, Никола, — проговорил Николенька, проклиная собачонку.
— А, Николенька, заходи! — Лампа качнулась, осветив обнаженное плечо, и вернулась на стол. — Заходи, заходи, не стесняйся! — женщина завернулась в шаль и села возле стола. — Откуда в столь поздний час?
— На танцульках был, — как можно небрежнее ответил Николенька.
— Катерина тоже была, — она кивнула головой куда-то в глубь дома, — но уже давно умотала в город. Ты что-то поздно, провожал кого-то? — И засмеялась.
На столе стояли бутылка вина и плетеная корзиночка клубники.
— Угощайся! — женщина подвинула клубнику, потом поднялась, открыла дверцу небольшого буфета и вынула бокал. — Выпьем? — От ее голоса вдруг заколотилось сердце. — Ты мой ангел-спаситель. Сижу одна, на душе кошки скребут… Хочешь папироску? Я ведь знаю, ты покуриваешь, — и снова засмеялась. И опять сердце подпрыгнуло.
— Спасибо, Надежда Станиславовна!
— Странно, да? — Надежда Станиславовна налила вино в оба бокала. — Сидит женщина ночью одна и попивает винцо?
— Нисколько! — выдавил Никола. Ему показалось, что голос чуть охрип.
— Вот и славно, — она потянулась к Николеньке с бокалом. — Только не называй меня «Надеждой Станиславовной», хорошо? Надежда Станиславовна — это для моих студентов. Надя, Надежда. — Шаль слегка сползла с плеча, Николеньке показалось, что под ней ночная сорочка — и больше ничего. — Не смущайся, привыкнешь.
Николенька первый раз в жизни пил вино с женщиной. Наедине.
— Смешно, — Надежда допила вино, поднялась и достала из буфета новую бутылку. — Кажется, совсем недавно я тоже бегала на танцульки. И тоже в «Белогорку». Только это называлось «бал». Там играл военный духовой оркестр, серебряные шпоры со звоном, эполеты… — Она, отвернувшись, смахнула краешком шали слезу. — Ладно, не будем грустить. Я приглашаю вас на танго! — Надежда скрылась в комнате, и через минуту там сладко запел патефон: «Мы странно встретились и странно разойдемся…» — Как ты вытянулся. — Надежда прижалась к нему, они танцевали, почти стоя на месте. — В прошлом году ты был со мной одинакового роста, а сейчас… — Надежда откинула голову, глядя прямо в глаза Николеньке. От нее пахло какими-то пряными духами, чуть вином и табаком. — Поцелуй меня, — она потянулась к нему губами. — Какой ты стал красавец! — И расстегнула рубашку на его груди. — Как я люблю вас, вот таких мальчишек! — она говорила быстро, то целуя Николеньку, то расстегивая рубашку. — Я ненавижу толстых стариков! Бр-рр! А здесь все точеное, сильное… Сними рубашку! — и поцеловала его в шею. Шаль слетела с нее, под ней оказался кружевной шелковый пеньюар, воздушный, похожий на свадебное платье. — Поцелуй меня крепче, вот так! — Николенька задохнулся в ее поцелуе. — За что вы любите женщин? — она говорила почти непрерывно, обнимая его за шею. — Это же набор каких-то округлостей! Все мягкое, какое-то желе! — Надежда сбросила с плеч пеньюар. — Поцелуй меня! Сильнее! Я хочу, чтобы ты меня укусил! Ты дрожишь? Мой повелитель! Шлепни меня, ударь по щеке! Как следует! — она непрерывно говорила, то целуя, то слегка ударяя его по щекам. — Иди сюда, быстро! — и, держа его за руку, открыла дверь в спальню. — Иди сюда, скорей! У тебя были женщины? Нет? Я тебя всему научу, дурачок! — и принялась расстегивать ремень на его брюках. — Сбрось эту упряжь! Вот так! — и снова целовала его шею, грудь, плечи…
«Мы странно встретились и странно разойдемся…» Ночь, запах духов и горячего женского тела, рыжие венецианские волосы на утреннем солнце — и счастье, счастье… это осталось навсегда…
ГЛАВА 26
Розенберг поставил «Паккард» наркомата иностранных дел в соседнем тупичке, вернулся на Сретенку, отметив мельком черную машину наружки, и свернул направо, в Панкратьевский переулок. Когда-то, судя по старым фотографиям и рассказам, всю Сухаревскую площадь — точнее, проезжую часть спуска к Цветному бульвару до самой Спасской и далее — занимал рынок, громадное торжище: московская обжорка, тряпичные ряды с ситцами, бязью и сукном на любой вкус, самовары — сапоги — меха, развалы с ненужным барахлом: ломаные подсвечники, подошвы, прогоревшие самоварные трубы, ключи — замки, лампы со свинцовыми противовесами, луженая посуда и прочая дребедень, но с довольно неожиданной для европейца специализацией: старые книги, иконы и антиквариат. Варварская страна с самым большим в Европе рынком книг и антикварного старья.
Советская власть изменила площадь — исчезла знаменитая Сухаревская башня, обиталище колдуна Брюса, и сам рынок, перебравшийся поначалу в соседние дворы и трактиры, понемногу стал таять. Закрылись известные всем старьевщикам, антикварам и любителям старинных книг заведения — трактиры «Орел» и «Сокол», тот, что на Цветном бульваре. Смело` революционным ветром палатки и развалы Сухаревки, остались лишь старые, заматеревшие, не в первом поколении торговцы — книжники да антиквары. Они и в прежние-то времена старались лишний раз не высовываться, не засвечиваться в объяснениях с полицией, а при советской власти — тем более. Их лавки, шедшие одна за другой в Панкратьевском переулке и возле Спасской, окончательно переместились на нижние этажи, где когда-то располагались лишь склады. Случайный человек редко сюда мог забрести. Гости принимались «по вызову». По рекомендации. А для случайных — развалы на площади. К слову, к концу тридцатых антикварная торговля неожиданно ожила. Казалось бы, после революционных вихрей, грабежей открытых и ночных чекистских, после разрухи и голода, когда «бывшие» притащили на Сухаревку все, что было в домах, чтобы прокормиться, выжить, нечего и ожидать подъема торговлишки стариной, ан нет! Богата была Россия! Покопались, пошарили по сусекам прежние «имущие классы», и потекли заветные вещички на рынок. А почему? Новый вал арестов «бывших, из буржуёв» поднялся под газетную тарабарщину про успехи на трудовом фронте да и накатил на страну, а особенно на обе столицы, старую и нынешнюю. И ради спасения, пусть и призрачного, родных и близких потянулись к продавцам-знатокам обладатели заветных, пронесенных через все бури фамильных ценностей.
Увлечение Розенберга русским бисером началось случайно. С подвернувшейся под руки книжонки плохонького дореволюционного издания. Но чу´дные картинки, даже не в цвете, очаровали. Тройки с лихими ямщиками, охоты, жеманные красавицы и смешные китайцы, играющие в русскую свайку, — в этом была особая русская прелесть. Помог и старик-антикварщик Степан Алексеевич Теплухин, торговец антиквариатом в третьем поколении, которого регулярно навещал Розенберг. И тоже случайно. Старик Теплухин, как и Розенберг, кроме традиционного для старообрядцев канареечного пения был страстным поклонником и собирателем записей цыганских хоров. Усевшись за стол с самоваром в нижнем, третьем, ярусе подвала на Сухаревке, напротив старика-антиквара, Марсель Розенберг наслаждался записями Соколовского хора, и неожиданно — сполз край скатерти — выглянула на боковушке столика карельской березы голубая с серебром бисерная вставочка-украшение. Сверкнула, как бриллиант.
— Что это? — изумился Розенберг.
— Поздняя штучка, — равнодушно сказал старик. — Конец девятнадцатого. А столик ей украсили и вовсе уж в начале нашего…
— Бывает интересный бисер? — сразу клюнул Розенберг.
— Конечно, — кивнул старик. — И трубки-чубуки встречаются. И планшетки с охотничьими сценами, кошельки затейливые, башмачки тоже… Часы, бывало, в башмачки ло`жили. Башмачок на стену. А в нем — часики. Красиво! Китайцев тоже много, одно время мода на них пошла, а есть и цельные картины, экраны каминные. Корзины с цветами, бабочки сверкают. Попугаи а-агромаднейшие, красота! Я и сам бисер хороший, мелкий люблю. После-то все больше с крупным работали. А иной раз и вовсе со стеклярусом. Это уж не то. Той красоты нету. А посейчас и вовсе знатоков-любителей с огнем искать…
Сегодня антикварщик ждал его с хорошей вестью: принесли настоящий каминный экран с попугаем. Удивительный красно-синий большущий попугай сидел на роскошной корзине с фруктами, цветами и порхающими вокруг бабочками.
— Шедевр, — скромно сказал Теплухин, осторожно выставляя бисерную картину, натянутую на подрамник. — Редко в хорошем состоянии встречается. И из хорошего дома.
— Что за дом, Степан Алексеич?
— Бартеневы, — вздохнул старик. — Петр Иваныч, дядюшка гостя нашего нынешнего, еще Льву Николаичу для «Войны и мира» материалы поставлял. Сейчас не знаю уж, кто в живых и остался. Прежде-то вся Москва их знала. Да и Петербург. Фамилия старая, из старого дворянства. В родстве, наверное, со всеми дворянами состояли…
— Да, — вздохнул и Розенберг, — не зря считалось, все русские дворяне — родственники. Кто ближе, кто дальше…
Теплухин нагнулся к Розенбергу.
— Этот вот, что экран принес, сидит и сейчас у меня наверху. Из Ленинграда приезжает. К теткам или как, точно не знаю. Те уж старые совсем. Как станет худо, зовут племяша. Он — с вещичками ко мне. По старой памяти. Старухам на прокорм.
Племяш оказался плотным средних лет человеком с рубленным топором лицом, крепкими кулаками бойца и правильной, чуть старорежимной речью. И приехал он в тот раз не только навестить московских тетушек и продать кое-что, чтобы те жили до следующего визита, но и передать письмо — это выяснилось, когда они уже сидели в ресторане «Бристоль», — самому Калинину или наркому просвещения РСФСР Петру Андреевичу Тюркину. Письмо с просьбой оставить преподавать в Академии художеств сына, Игоря Александровича Бартенева.
— За что, по какой причине изгоняют вашего сына? — Розенберг всегда был любопытным человеком. А в России особенно. Здесь жизнь то и дело закручивала такие водовороты, каких в здравом уме и придумать-то нельзя. С другой стороны — всё проще, без европейских дипломатических хитросплетений.
— Дворянское происхождение, — вздохнул Бартенев, выпил рюмку водки, ткнул вилкой в кусок селедки, но так и не закусил. — Талантливый парень, всю жизнь интересуется архитектурой, искусством, окончил Академию художеств, там же и преподает, превосходно рисует, лекции с блеском читает, а вот поди ж ты, дворянское происхождение подкачало! — Он наконец закусил. — Тысячи Бартеневых родине служили. С шестнадцатого века записи ведутся, а теперь — не годятся прежние родственники. Нужно пролетарское происхождение. А у нас, как на грех, в семье ни одного пролетария!
— А почему такие… странноватые… адресаты для письма? — прищурился Розенберг, глядя в бумагу, поданную ему Бартеневым.
— Я в отчаянии, в отчаянии, — вдруг быстро-быстро заговорил Бартенев.
В голове Розенберга даже мелькнуло — не сумасшедший ли? Пожалуй, нет, просто человек «дошел до точки».
— Тюркина Петра Андреевича я лично знаю, — почти шепотом закончил Бартенев. — Некоторые, так сказать, научные любезности ему оказывал, пока он директором Индустриального института у нас в Питере был. Это прежний Политехнический, — пояснил он в ответ на немой вопрос Розенберга.
— Дешевле всего в мире ценятся уже оказанные услуги, — пробормотал Розенберг, вчитываясь в письмо. — Плохо послание составлено, — сказал он, уставившись на собеседника холодными серыми глазами. — Это плач раздавленного человека. Ни один чиновник вашу «грамотку» читать не будет. Нет времени вчитываться, да не для того он и сидит. Оставьте ваше творчество мне. Я постараюсь. Нет-нет, — отмахнулся он рукой, — никакого адреса не нужно. Телеграмму получите на почтамт на ваше имя. «Да» — «нет». Успех гарантировать не могу, будет и адрес — куда, к кому обратиться. Если это понадобится.
Молодой блестящий преподаватель Игорь Бартенев остался в Академии. Более того, стал позже профессором, проректором, но так никогда и не узнал, кто и как помог ему удержаться в alma mater, матери-кормилице. Хотя и слышал о встрече отца с кем-то (кем — тот и сам толком не узнал) в ресторане «Бристоль». Но рассказ о неведомых в те поры в Ленинграде королевских креветках, незабываемом кофе и десерте, вкус которого так и не смог передать сыну Бартенев-старший, остался в семейной памяти. Жаль, тогда и еще долго-долго рассказ этот нельзя было включить в столь любимые младшим Бартеневым устные рассказы. «Всему свое время», — говаривал академик.
ГЛАВА 27
Академика Французской и Польской академий наук Сигизмунда Мрожека четверо зеков принесли обратно к воротам лагпункта. Еще утром, перед выходом на лесоповал (на титульном листе его дела была пометка: «использовать только на тяжелых работах»), старик Мрожек просил оставить его в бараке в связи с сердечным приступом. Начальник лагпункта, стоявший рядом с оркестром (два баяна, гитара и две балалайки), неожиданно прислушался к старику и вызвал лекпома Перевертайло. Тот прибежал, дожевывая что-то на ходу.
— Почему с сердечным приступом на работу отправляешь? — Начальник лагпункта Строгов был обут в роскошные белые бурки на кожаной подошве, с утепленными войлоком носком и задниками, с ремешком на голени (особый шик местного мастера Арона Певзнера) и едва приметно притопывал в такт «Гопу со смыком», исполняемому оркестром. Все говорило о том, что начлагпункта с утра был в хорошем расположении духа.
— Так симулянт, гражданин начальник, — вытянулся перед начальством Перевертайло. — Требует какого-то корвалола, так его отродясь у нас не было. — Лекпом утер нос рукавицей. — Дали ему йоду с водичкой, не пьет, гад! Симулянт!
Оркестр фальшиво, мороз все-таки, грянул любимую: «Широка страна моя… Я другой такой страны не знаю, где так вольно…» Начлагпункта кивнул и, похлопывая по бокам руками в меховых рукавицах, постоял еще несколько минут, пока колонна работяг не вышла за ворота лагеря. Постоял — и в контору. Нечего на тридцатиградусном морозе торчать. За ним потрусили и музыканты. Их работа тоже была закончена, пошли перекидываться в картишки.
Нельзя сказать, что явление мертвого академика двух академий сильно огорчило лейтенанта НКВД Строгова или испортило ему настроение, но был повод наказать слегка оборзевшего Перевертайло, и Строгов приструнил зарвавшегося (к тому же и спирт стал употреблять не в меру) лекпома.
— Еще случай — и пойдешь на общие! — не слишком грозно проговорил Строгов.
— Так спишем, гражданин начальник. — Перевертайло чувствовал в голосе начальника добродушные нотки. — Оформим как надо, впервой, что ли?
Старика Мрожека никто, пожалуй, и не вспомнил, кроме разве что троицы, собиравшейся в каморке Георгия Иванова, бывшего главного технолога танкового КБ, а ныне штатного печника на лагпункте. В каморке было тепло, кипел на печке чайник и пахло брусничными листьями. Их физик Гольдионов и знаменитый электрик Ощепков приносили с собой из тайги, с лесоповала.
Вспоминали Мрожека еще и потому, что он должен был присутствовать на заседании Академии наук в Ленинграде, посвященном проблемам дальновидения, которое проводил академик Абрам Федорович Иоффе. Академик Мрожек по каким-то причинам приехать в ленинградский Физтех не смог, а Гольдионов и Ощепков как раз там присутствовали. И более того, совещание это, собранное «папой Иоффе», и состоялось-то благодаря работам Павла Ощепкова, ныне зека, осужденного за КРТД (контрреволюционную троцкистскую деятельность).
Началось со статьи, которую Ощепков опубликовал в журнале «Противовоздушная оборона». Речь шла о посылке электромагнитного луча к объекту и отражении его от движущегося объекта. Неизвестно, кто продвинул статью к замнаркому обороны Михаилу Тухачевскому, но тому идея очень понравилась, хотя, как утверждал «папа Иоффе», он в ней «ни черта не понял». Однако позвонил Абраму Федоровичу и попросил принять молодого изобретателя. Нюх на изобретения у Тухачевского был отменный. Но и академик Иоффе в физике и в людях разбирался неплохо: у Тухачевского попросил разрешения забрать второй молодости солдата из армии, чтобы подучить его физике и математике в ЛИИ (так назывался тогда Ленинградский политехнический институт), и дал разрешение на создание в своем Ленинградском электрофизическом институте группы под руководством двадцатишестилетнего Павла Ощепкова. Вскоре на радиозаводе собрали и первые экспериментальные образцы станций «Вега» и «Конус» для системы обнаружений самолетов «Электровизор».
Помянули Мрожека чайком и лишним кусочком сахара. Нельзя сказать, что повседневная жизнь рядом со смертями, ставшими привычным бытом, притупила чувства, но… такова, должно быть, природа человека. Такова сила адаптации, давшей человеку возможность выживать там, где погибали менее приспособленные к ужасу живые существа.
И сегодня больше обсуждалась очередная «параша». Якобы из Грузии собираются прислать нового наркома, тамошнего начальника Берию, чтобы сменить зарвавшегося Ежова. И задуманы большие послабления для ученых и технарей. На вольное поселение и — в народное хозяйство. Пятилетки кому-то выполнять нужно. Подобные «параши» приходили регулярно, а уж по смене высокого начальства — непременно.
— Меня больше интересуют не послабления, которых ожидать бессмысленно и смешно. — Маленькая печурка, сложенная Георгием Ивановым «по-фински», давала удивительный жар. Три-четыре полешка — и она нагревалась и держала тепло до утра. Ощепков снял теплую меховую жилетку и откинулся, опершись спиной на косяк двери. — Интересует… как бы сказать, личность тех, кто нами управляет… То был железный Феликс-недоучка…
— Феликс? — удивился Иванов. — Мне казалось…
— Креститься надо, когда кажется, — хмыкнул Гольдионов, — так великий русский народ учит. Он то в первом классе гимназии сидел лишний год, то из какого-то седьмого-восьмого его и вовсе выперли…
— Зато Менжинский, говорят, шестнадцать языков знал…
— Ты еще Глеба Бокия не к ночи припомни. — Гольдионов вальяжно потянулся к огню щепочкой и раскурил толстую самокрутку.
— Продолжаю, — задумчиво прикрыв глаза, проговорил Ощепков. — У Ягоды тоже есть неясность с образованием.
— А у этого что?
— Вам бы, Георгий, надобно почитать учебник по истории партии, — ехидно сказал Гольдионов. — Небось, курсы марксизма не регулярно посещали-с…
— Что-то там Ягода сдавал экстерном, — не открывая глаз, продолжил Ощепков, — но, учитывая, что папенька ихний был золотых дел мастером и собственные дома в Рыбинске имел, экстерном мальчику было сдать легко. К примеру, когда я, детдомовец из беспризорников, заикнулся, чтобы перескочить через одну группу (класс), на меня посмотрели как на идиота.
— Но все-таки рекорд среди них поставил Николай Иваныч. — Гольдионов держал самокрутку так, словно это была роскошная сигара. — Незаконченное низшее — это почти абсолютный рекорд…
— Да и у нашего Якова Моисеевича немногим больше. Хорошо, если класса два найдется! — Имелся в виду «хозяин» Ухтпечлага Яков Моисеевич Мороз. — Зато у них у всех классовое чутье!
— Нюх у них, а не чутье. Как у шакалов!
— Обижаешь шакалов, Павел!
— Такую они породу вывели…
— Выводят пока еще, я надеюсь… А вот получится ли?
— Получится, получится! Вот этих шакалов с классовым чутьем скрестят с уголовной шпаной, подрессируют малость на зеках — и во власть! Примеров счесть не перечесть: Френкель на Канале (Беломорско-Балтийский канал), да и наш Яков Моисеевич тоже из уголовников…
— Такую туфту гнать, как он, одной уголовщины мало. — Георгий вытащил газету «Северный горняк». — Это большое образование иметь надо! Мы, оказывается, обогнали всех среди Северных лагерей, на первом месте по всем показателям.
— Особенно смертности, — приоткрыл глаза Ощепков.
— Так у нас жмуриков не считают. — Георгий осторожно отворил раскалившуюся дверцу печурки и пошевелил поленья. — Вон на Княжпогост гонят и гонят этапы, а оттуда все к нам да на Воркуту… А сейчас, как ветку железнодорожную из Котласа на Воркуту потянут, вот где зеки понадобятся! Это вам не узкоколейку сбацать!
— А нам что, — Гольдионов аккуратно пригасил толстую самокрутку, — хоть узкоколейку сбацать, хоть железку на Воркуту, лишь бы родина богатела и начлагпункта ордена получал! Вон Яков Моисеевич сказал: читайте прессу, господа, — при этом он аккуратно и ловко рвал газету на мерные листочки для самокруток, — сказал, что ему ни техники, ни лошадей не надо, дайте только команду, он железную дорогу до Северного полюса проложит. И дальше. — Гольдионов сладко потянулся. — По коням, гусары! — И с трудом поднялся, оберегая больную ногу.
— Не забудь, Виктор, — Георгий, нахмурившись, смотрел, как Гольдионов подтаскивает ногу, — завтра Каминский приезжает, Яков Иосифович. У него методика есть, он мне рассказывал, самая новомодная. Лечит костный туберкулез рентгеном. Закоси завтра, ему показаться надо. Обещал в больницу пристроить.
— Кто ему даст меня в Ветлосян, в больницу забрать?
— Это уж не наше дело, — Георгий поднялся, и в каморке совсем не стало места. — Может, и санитаром для начала. Он главный врач, ему видней…
— Он сам зек…
— Хоть и зек, а главный по рентгеновским делам. В Ветлосяне такую больницу отмахали! Хоть сам ложись. Я ему три печки сложил. Одну здоровенную, аж на два отделения сразу. И все ради тебя, заметь!
— Знаем мы, как это «ради тебя», — засмеялся Ощепков. — Там молоденьких сестричек да врачих полно. Тебя, поди, и выгнать оттуда не могли!
Так, собравшись, чтобы помянуть академика Мрожека, друзья и предположить не могли, что обычная лагерная «параша», каких было сотни и сотни, на сей раз окажется правдой. И физик Гольдионов будет сактирован (с помощью Якова Каминского), а Ощепков и Иванов после короткого пребывания на воле снова попадут под арест и после неоднократных писем Абрама Федоровича Иоффе окажутся в шарашках — специальных конструкторских бюро, работающих на оборону и созданных Лаврентием Берией. И труп несчастного академика двух иностранных академий Сигизмунда Мрожека будет приходить к ним только в страшных снах. Под любимую песню вождя «Широка страна моя…», которую вечно будут наяривать пятеро зеков-придурков на тридцатиградусном морозе.
ГЛАВА 28
Поскребышев приоткрыл дверь кабинета. Сталин вроде бы подремывал за рабочим столом. В последнее время (то ли возраст, то ли усталость, в этом году Сталин еще не был в отпуске) за ним это водилось.
— Что надо? — Сталин поднял голову. Поскребышеву показалось, что он спрашивает, не открывая глаз. Страшновато. — Что надо, товарищ Поскребышев?
— Просится на прием Потемкин!
Сталин поднял брови. «Что за манера? Проситься! Есть порядок! Какого хера!» — он выразительно покосился на круглые часы, висевшие на стене. Было начало четвертого.
— Говорит, очень-очень важное дело. И срочное, без, говорит, отлагательств.
Сталин кивнул и принялся открывать пачку папирос. Хорошие папиросы делают, между прочим. Можно и без трубки курить. Он поднял глаза на замершего у двери Потемкина. Здоровенный дядя. Неужели и верно потомок знаменитого графа?
— Разрешите, товарищ Сталин? — Потемкин, стараясь не топать, подошел к столу.
— Что за срочность, товарищ Потемкин?
Люди, постоянно бывавшие в кабинете вождя, знали: ломает папиросы и медленно набивает трубку — хороший знак, вождь в настроении; держит в руках карандаш или перо — неважное, лучше с плохими новостями не соваться; начинает что-то писать, не глядя, или, хуже того, черкать на бумаге — плохо и опасно.
— Есть важнейшие новости, товарищ Сталин, — почти шепотом сказал Потемкин.
— В этом кабинете, товарищ Потемкин, — слегка улыбнулся Сталин и даже поощрительно кивнул, — принято говорить в полный голос. Нам с вами ведь нечего скрывать, я правильно понимаю, товарищ Потемкин?
— Так точно, товарищ Сталин, — и продолжил еще тише. Сталин, не прерывая его, приложил руку к уху. На правое ухо слух был получше.
— Поступило сообщение о заговоре военных против Гитлера… — «Гитлера» он произнес вообще неслышно, одними губами.
Сталин жестом остановил его, вышел к большому столу, чубуком указал: «Садитесь, товарищ Потемкин!» — и сам бочком присел рядом.
— Поступила информация от… — Потемкин на мгновение замолчал, — от очень знающего человека, осведомленного… информация такой важности, что я счел возможным… необходимым, обратиться напрямую к вам, минуя аппарат наркомата и самого наркома.
Сталин прикрыл глаза и кивнул:
— Продолжайте!
— Информация о заговоре военных против Гитлера.
Сталин молчал. Шевелились, шурша бумагой, пожелтевшие пальцы, разминающие папиросу.
— Группа военных, очень высокопоставленных, организовали заговор с целью смещения… — пауза, — и нейтрализации лидера нации.
— Какая цель у этих военных? Просто сместить и посадить — кого?
— Менее точная информация, но задача — вернуть монархию и посадить на трон принца Вильгельма Прусского, внука отрекшегося Вильгельма Второго.
— Зачем? — Сталин быстро взглянул — выстрелил взглядом в Потемкина. — В своем уме этот «графский потомок»? Принц Вильгельм Прусский, внук отрекшегося…
— Военные считают, если Гитлер вторгнется в Чехословакию, война неизбежна. Франция выполнит свои обязательства, объявит войну, и Англия тут же к ней присоединится.
Сталин кивнул.
— Военные считают, что совместный потенциал Франции и Англии, в перспективе, может быть, и Соединенных Штатов, несравненно выше, чем у Германии. Сегодня.
— Вы сказали «сегодня», товарищ Потемкин. Что имели в виду?
— Вермахту сейчас три года, товарищ Сталин. Банкиры вкладывают огромные деньги в военную промышленность, но времени прошло очень мало. Пока у военных нет техники, она вся на бумаге и в головах конструкторов. Гитлер нарушил Версальские соглашения три года назад, а сейчас, когда немецкие танки, танкетки, точнее, пулеметные, шли для аншлюса Австрии, так половина из них, если не больше, до Вены не дошла!
— Сообщил ваш дружок фон Папен? — усмехнулся Сталин.
— В том числе и он…
— Имена заговорщиков известны? Кто во главе?
Потемкин опять понизил голос.
— Мотор всего дела, по текущей информации, подполковник вермахта Ганс Остер, из семьи евангелического пастора, очень верующий. — Сталин поморщился. — Для Германии это важный фактор, товарищ Сталин. Был в отставке, его вернул в абвер, это ихняя военная разведка, адмирал Канарис. Посадил его как честного человека ведать финансами. И, кажется, кадрами тоже. Оттуда же майор абвера Гельмут Гроскурт, чистые военные: генерал-полковник Людвиг Бек, начальник Генштаба, подал в отставку из-за политики Гитлера, генерал-полковник Браухич, командующий сухопутными войсками, генерал-полковник Гальдер — это всё верхушка вермахта.
Он сделал паузу, давая понять важность сообщения, но Сталин принялся озабоченно чистить трубочку и сейчас внимательно рассматривал коричневую жижу, скопившуюся на специальном ершике.
— Во главе, скорее всего, сам адмирал Канарис, глава абвера; от дипломатов — статс-секретарь Эрнст фон Вайцзеккер. — Сталин поднял брови. — Это как замнаркома, заместитель министра иностранных дел, — и подождал, пока Сталин кивнул, все еще изучая грязный ершик. Потом взял из вазочки бумажную салфетку и принялся, морщась, протирать его.
— Ужасно воняет, как грязная мутели*, — Сталин брезгливо отбросил салфетку и взял другую.
— Готов и боевой отряд под руководством графа Ганса-Юргена фон Блюменталя. Отряд должен захватить рейхстаг и… нейтрализовать Гитлера.
— Откуда информация, источник? — Сталин поднялся и направился к рабочему столу. Потемкин промолчал. — Это… эти ваши… подопечные? От них? — Сталин принялся раскуривать трубку, глядя на Потемкина поверх огонька спички.
— Да, — кивнул Потемкин, — оба! Но оба получали информацию от разных… от разных персон, назовем их так.
«Свихнулся граф со своими персонами», — Сталин усмехнулся и кивнул.
— Я бы предложил, товарищ Сталин, представить их к наградам…
— Если их информация подтвердится…
— То есть состоится заговор?
— Если подтвердится, — повторил Сталин, — можно подумать и о наградах, — а пока что… — он коротко засмеялся, показывая прокуренные зубы, — пока что самая большая награда, что они гуляют на свободе. Если кого и награждать, то нашего графа Потемкина! — Глаза вождя по-звери-ному блеснули, и у Потемкина заныло сердце. Этот взгляд он тоже знал прекрасно.
Сталин подождал, пока закроется дверь за заместителем наркома, снял трубку и сказал:
— С товарищем Берия меня соедини. Срочно!
И уже через минуту услышал в трубке знакомый голос:
— Гамарджоба! Добрый вечер, товарищ Сталин!
— Чем занимаешься, Лаврентий?
— Решаем кой-какие кадровые вопросы, товарищ Сталин, — Берия прикрывал трубку рукой, но сквозь шорохи и трески секретной правительственной связи слышались отдаленные женские голоса.
— Кончай там свои кадровые решения, ты мне нужен в Москве. Выезжай срочно!
— Спецпоезд, товарищ Сталин?
— Твое дело, Лаврентий. — Тот убрал руку от трубки и женские голоса стали слышнее. — Я сказал, срочно!
— Товарищ Сталин, выезжаю, но на подготовку спецпоезда потребуется час-полтора…
— Что за херовые у тебя спецпоезда!
Сталин, недослушав, положил трубку. «Может очень интересная штука получится… И для начала потребуется протряхнуть своих чекистов. С кремлевских начиная. Урок Гитлера — хороший урок, мы учтем… Зевнуть у себя под носом заговор разведки и военных…» Он поднял трубку:
— Домой!
И уже в машине подумал: «Позвонить бы сейчас этому дураку Гитлеру, а потом посмеяться вдоволь за бутылочкой вина… У них почему-то расстреливают мало, всё больше вешают…»
Ночь на 20 августа 1938 года была тихой. На каждом углу переулков Арбата, по которому мчался кортеж (названия переулков он так никогда и не смог запомнить), стояли два дежурных чекиста. «Это хорошо, недаром хлеб едят!»
Машины вылетели на Можайку, Можайское шоссе на запад, в Волынское, а где-то сзади уже принялось подниматься солнце и от первых лучей вот-вот должны были вспыхнуть окна верхних этажей. «Этот наш граф Потемкин — молодец, приперся ко мне часа в три, наверное. Важная, важная новость. — Сталин вытащил папиросы, от трубки во рту была какая-то горечь и даже изжога. — А шпиончиков его надо бы проверить в первую очередь! Как они такую информацию вытащили? Чудеса!»
Но в чудеса товарищ Сталин не верил. И другим не советовал.
ГЛАВА 29
— Говорят, этот старый кретин Чемберлен прямо с трапа самолета прокричал: «Я привез вам мир!»
— А ты это откуда знаешь? — Сталин с Берией, Ворошиловым, Молотовым, Микояном и Кагановичем вошли в Большую столовую Кунцевской дачи.
— Мне даже газету показывали. — Ворошилов подошел к боковому столу, налил всем по бокалу маджарки. — Стои`т на трапе самолета и бумажкой размахивает!
— Шут! — Они выпили, не чокаясь, и принялись рассаживаться за стол. В Большой столовой у каждого было свое место.
— Такое событие надо отметить! — Сталин поднял бокал и подождал, пока все нальют. — Клим, а что это ты водочку под селедочку не наливаешь? («Водочку под селедочку» — любимая присказка Ворошилова.) Не веришь, что это наша большая победа? — Сталин обернулся, в столовую вошли Хрущев и Шапошников. Чуть сзади — Буденный с гармошкой через плечо. — Борис Михайлович, — он повернулся к Шапошникову, подождал, пока пришедшие рассядутся, — тут вот товарищ Ворошилов недоволен развитием событий, — Сталин ухмылялся в усы, давая понять, что он шутит. — И не хочет даже рюмку поднять за нашу большую победу.
— Это большая победа нашей дипломатии, товарищ Сталин!
— Победа, товарищи, никогда не куется одним человеком или одним ведомством. Это всегда коллективная работа! — Сталин приветственно поднял бокал и, не присаживаясь, выпил до дна. И после паузы, во время которой гости закусывали, перебрасываясь короткими фразами («Подвинь поближе!», «Клим, подай, пожалуйста», «Никита, вот тут любимые твои баклажанчики»), Сталин сказал как бы между прочим: — Работа коллективная, но ответственность всегда персональная. Согласен со мной, Анастас?
— Я хочу сказать простой тост, товарищ Сталин, — поднялся Микоян, — и попрошу наполнить рюмки или бокалы, кому как хочется. Месяц назад, — он обвел глазами всех, сидящих за столом, — мы собирались здесь же, в Большой столовой, и слушали, как товарищ Сталин рассказывал нам о положении дел в Европе. Мы все тут не дети, — он снова оглядел всех, — все внимательно следим: а что же там, в Европе, делается? И многие среди нас, и я в том числе, не могли себе представить, что заклятые враги — французы и англичане — объединятся и пойдут на поклон к Гитлеру!
— И к Муссолини! — вставил Хрущев.
— Не могли представить и поверить! Даже Клим с товарищем Шапошниковым готовы были выступить в защиту Чехословакии. Уже сосредоточили наши войска на границе, подготовили самолеты и аэродромы…
— Танки перебросили и горючкой запаслись! — Ворошилов поднял рюмку повыше, как бы приветствуя Микояна.
— Но был, товарищи, только один человек, который знал, чем кончится вся эта комедия переговоров. Это был товарищ Сталин! — Микоян повернулся к Сталину. — Мы должны поздравить товарища Сталина с этой победой и выпить за его прозорливость!
— Ура, ура, ура! — прокричал Ворошилов, и все потянулись к Сталину.
— За вас, товарищ Сталин! За вас!
— В Грузии, на Кавказе тост за кого-нибудь, а особенно старшего, — Сталин чокался и добродушно посмеивался в усы, — пьют только один раз. И после этого можно расходиться. Но мы ведь, кажется, расходиться еще не собираемся? Тогда переиначим тост Анастаса: выпьем за прозорливость партии, которая всегда найдет единственно правильное решение!
— А я бы, будь моя воля, — не унимался Клим, не забывая и про «водочку с селедочкой», — ей-богу, помог бы чехам. Они к отпору немцам готовы были, — он выпил, зажмурился и покрутил головой, — готовы были на сто процентов. Бенеш, ихний президент, говорят, сам с автоматом бегал.
— Будь твоя воля, — Микоян аккуратно выбирал курчонка поподжаристей, — ты бы на коне с шашкой до самого Ла-Манша доскакал.
— А что, — пробасил Буденный, — наши дончаки смогли бы дойти. Вон с Наполеоном когда воевали — дошли до самого Парижа!
— А кто бы в дончаках сомневался? — поддержал его Хрущев. — Вон мы недавно были на конзаводе…
Тут Буденный захохотал:
— Ты бы, Никита Сергеич, лучше бы не вспоминал, — проговорил он сквозь смех. — Мы Никиту Сергеича, — это он уже ко всем, — посадили на самую смирную кобылку, на круг пустили, на корде держим, а он… — Буденный снова захохотал.
— Да ладно, Семен Михалыч, я в политотделе Девятой кавалерийской дивизии служил, ты уж шутом-то меня совсем не выставляй.
— Да мы на кобылку его посадили, а он сидит, будто охлюпом, стремена поймать не может.
— А как их поймаешь, — рассмеялся и сообразительный Хрущев, — когда они эту кобылку испанским шагом шагать заставляют, а меня на ней болтает, будто на волнах.
— Насчет Бенеша, — отсмеявшись, сказал Сталин, — это ты верно сказал. Боевой товарищ. Он и армию подготовил… — Сталин повернулся к Шапошникову: — Вы ведь были в Чехословакии, Борис Михалыч?
— Чехи были готовы неплохо, — поддержал Сталина Шапошников. — Они на горных дорогах…
— А где там горы-то у них? — удивился Буденный.
— Есть, есть горы, — кивнул Шапошников. — По их европейским меркам — вполне. Не Кавказ, конечно, но чехи горные дороги укрепили, толково огневые точки расположили, кое-где завалы, баррикады сделали, всё по науке военной, по уму…
— А кто из наших там был, Борис Михалыч? Кроме вас?
— Была хорошая группа спецов по созданию укрепрайонов, они там…
— Надо их наградами отметить. Клим, ты слышишь меня? — он добродушно посмеивался, глядя на быстро захмелевшего Ворошилова. — Группу командиров, что чехам помогали, надо отметить! — И повернулся к Шапошникову: — Могли бы они немцев-то сдержать на этих укреплениях?
— Сдержать — нет, товарищ Сталин, не смогли бы, но удерживать, я думаю, — он прищурился, чуть склонив голову, — недели две, это вполне в их силах. У них ведь и артиллерия неплохая, и кавалерийские дивизии готовы были к бою… Могли кавалеристы, если бы передовые части немецкие застряли в горах, в обход в тыл им ударить. Разгромить не разгромить, но осадить…
— Шороху навести! — поддержал его Ворошилов.
— Осадить до подхода основных сил, — Шапошников говорил негромко, обращаясь к Сталину, но за столом все примолкли. — Наших ли или французских, как из договора следовало…
— Некоторые товарищи, особенно это военных касается, — Сталин отодвинулся от стола, подошел к боковому столику и налил себе газировки, — размышляют так: шашки наголо, территорию захватим, а потом пусть другие решают, что с этой территорией делать, — он отхлебнул из бокала. — Это неправильный подход, товарищи военные. Мы, так учит нас партия, смотрим на этот вопрос по-другому. — Слышно было, как он пьет воду. — Как мы подходим к этому вопросу? — он помолчал, раздумывая. — Мы, коммунисты, прежде всего обязаны думать: а зачем мы пришли на эту территорию? Что мы сможем дать тому народу, что на этой земле живет? — Сталин принялся неторопливо прохаживаться вдоль большого стола. — Чехословакия, как нам докладывали товарищи дипломаты, самая революционная республика. Как этого добилась Коммунистическая партия Чехословакии? Она добилась этого, используя, как говорил товарищ Ленин, полезных идиотов. То есть парламентским путем! Их руководитель, мы его отметим отдельно, может быть, даже и наградим, товарищ Клемент Готвальд, чуть ли не каждый день выступал в ихнем парламенте. Мне рассказывал товарищ Потемкин, заместитель наркома иностранных дел, что однажды ихний председатель парламента обращается к нему: «Коллега Готвальд, — это у них такое обращение, — вы, кажется, в Москве находитесь больше, чем в Чехословакии? Где ваши избиратели?» — Сталин остановился и посмотрел на притихший стол. — И что отвечает товарищ Клемент Готвальд? Кстати, — Сталин указал пальцем почему-то на Хрущева, — ответ товарища Готвальда напечатали все европейские газеты. Товарищ Готвальд с парламентской трибуны сказал: «Мы, коммунисты, собираемся сломать хребет чешской буржуазии! В Москве находится наш пролетарский штаб, а советские товарищи знают, как поступать с буржуазией! Мы туда ездим учиться!» — Сталин вернулся к своему месту за столом. — Вот как надо использовать полезных идиотов! Чтобы вся Европа слышала! — Он налил себе вина. — Я предлагаю выпить за наши братские коммунистические партии! Многие из них находятся в тяжелых условиях. Им приходится ежедневно бороться с врагами. Они не могут вот так, как мы, свободно посидеть за столом и обсудить по-товарищески свои вопросы. Выпьем за их успехи! За нашу помощь международному коммунистическому движению!
Сталин взял с большого блюда, поставленного рядом с ним, кусок осетрины и несколько маслин.
— А ты что помалкиваешь, Лаврентий? — Тот сидел почти напротив Сталина. — Какое твое мнение по этому вопросу?
— Конечно, товарищ Сталин, очень соблазнительно получить еще одну советскую республику в состав СССР, — медленно сказал Берия, глядя прямо перед собой. — Но! — он поднял глаза на Сталина, — кто может сказать, как поведут себя англо-французские агрессоры в этом случае? Захотят ли они видеть красную, так, наверное, можно сказать, Чехословакию? Советскую республику в центре Европы? В связи с этим считаю позицию Центрального комитета партии и лично товарища Сталина очень верной, товарищи!
— Молодец, Лаврентий! — засмеялся Сталин. — Еще бы ты не одобрил позицию ЦК! — И все засмеялись, поддерживая Сталина и Берию, недавно назначенного на должность первого заместителя Ежова.
Постепенно все присутствующие за столом высказались. И с каждым тостом компания становилась веселее. Буденный уже отодвинулся от стола и надел на плечо ремень гармони.
— Особо что я хотел бы отметить? — Сталин, перекрывая застольный шумок, поднялся с бокалом. — Особо я хотел бы отметить тот факт, — он строго осмотрелся, как бы призывая к порядку, — что так называемое с легкой руки западных журналистов Мюнхенское соглашение было подписано в чрезвычайно короткий срок. Второе, что я хотел бы отметить. Это то, что на заседание, где собрались Чемберлен, то есть Англия, Даладье, то есть Франция, Адольф Гитлер, то есть Германия, и итальянец Муссолини, не были приглашены представители Чехословацкой Республики. Они сидели за дверями и ждали, пока их пригласят. О чем это говорит, товарищи? — Буденный нечаянно растянул меха гармони, и Сталин строго взглянул на него, а Берия даже осторожно постучал ножом по тарелке. — Это говорит, товарищи, как правильно сказал вчера товарищ Молотов, о новом этапе, новых подходах в международной политике. Германия в лице канцлера Адольфа Гитлера продемонстрировала силу, перед которой спасовали, струсили западные агрессоры. Это неплохой пример, товарищ Молотов, и для нашей советской дипломатии. А что такое дипломатия, товарищи? — Сталин строго посмотрел на всех, сидящих за столом. — Когда строится дом или любой какой-нибудь важный механизм, инженеры тщательно продумывают все детали, просчитывают. Кто-нибудь слышал, чтобы хоть маленькая деталь была создана во время драки? Нет, об этом никто не слышал. Я предлагаю выпить за укрепление дипломатических позиций нашей страны во всем мире! Мне кажется, день двадцать девятого сентября… — он повернулся к Молотову: — Когда соглашение было подписано?
— В ночь с двадцать девятого на тридцатое, товарищ Сталин! — отрапортовал Молотов. После рюмки-другой он почти переставал заикаться.
— Хорошо, — кивнул Сталин, — будем считать — двадцать девятое. Так что день двадцать девятого сентября пусть считается днем нового этапа в советской дипломатии.
Расходились совсем под утро. Хрущев аккуратно поддерживал перебравшего Ворошилова — тот впервые за все празднества, танцуя вприсядку, не удержался и под общий хохот свалился на пол. Рассмешив Сталина до слез, он встал на карачки, поднимаясь, пополз к столу и уцепился за край скатерти, стаскивая на себя посуду, бутылки и объедки.
Отсмеявшись, Сталин перешел в кабинет, оттуда лучше было видно, как разъезжаются гости. Машины подавали одну за другой. Важно было увидеть только, не садятся ли подвыпившие в одну машину. Там, спьяну особенно, о чем угодно договориться можно. Но нет, «прикрепленные», обслуга дачи, умело рассаживали гостей. Засуетился было Никита, но и того под белы руки — и в машину. Прикрепленные свое дело знали.
ГЛАВА 30
Бешеный 1929 год налетел на Германию как знаменитый «Восточный экспресс», вырвавшийся из тоннеля: в облаке дыма и паровозного пара, с ревом гудков агонизирующих и умирающих заводов, с тысячными очередями безработных, с инфляцией, превращавшей марки в труху, пока они еще не добрались до ближайшего магазина, где не было мяса и молока, с отчаянием немцев, только-только вздохнувших после ужасов поражения в мировой войне, провала революции, позора Веймарской республики — «рентная марка» Ялмара Шахта и восьмисотмиллионный заем от соблазненных Шахтом англичан дали Германии передышку.
Мировой кризис 1929 года снова обрушил благополучие Германии и вверг ее в бездну: сводили счеты с жизнью целыми семьями, многие города стали пустеть, отчаяние и бессилие рождали злобу — впервые в добропорядочной Германии принялись вспыхивать драки в очередях, убийства на улицах будто бы без видимых причин, воровство, грабежи и попрошайничество.
Германии вновь понадобился «спаситель отечества», и вновь им стал сын датской баронессы и школьного учителя, человек со скандинавским именем, немецким и французским образованием, банкир и финансист Ялмар Шахт.
Его возвращению и возвышению способствовали несколько обстоятельств, таинственных встреч и нелегких решений, которые пришлось принять знаменитому банкиру. Встречи были не совсем случайны. Финансист, уже к сорока годам заработавший солидный капитал, с некоторых пор ощущал тягу к политике. И даже организовал в свое время Демократическую партию. Из которой, впрочем, вышел в 1926 году, почувствовав отвращение к болтливой и медлительной демократии как к способу нерационального управления. Суровый 1929 год, нагрянувший под черным знаменем мирового кризиса, требовал немедленных и новых решений. Шахт, уже бывший президент Рейхсбанка, попытался уговорить американцев, чтобы те приоткрыли рынки для германских товаров, и в ответ услышал требования «утихомирить Гитлера». Шахт, не раздумывая, внятно и членораздельно, как умел говорить он один, сказал: «Если народ Германии будет голодать, Гитлеров будет только больше!» Нельзя душить немецкую экономику и требовать, чтобы народ расплачивался за грехи кайзера!
Шахт в гневе был убедителен: западные державы «скостили» долг Германии с пятнадцати миллионов долларов до восьми (!) с рассрочкой на тридцать лет!
Но нужны, нужны были новые решения. А для новых решений, Шахт понимал это как никто, нужны были новые люди. И несчастная, измученная Германия, о величии, о возвращении величия которой мечтал германский финансовый гений, выдвинула этих людей.
На обеде у старого знакомого банкира фон Штрауса Шахт встретился с героем мировой войны, знаменитым асом Германом Герингом. Геринг, представлявший не очень многочисленную, но довольно крикливую партию, оказался скромным, хорошо воспитанным человеком, внимательно слушавшим солидных предпринимателей, собравшихся в неприметном загородном ресторане. Знаменитый ас слушал, как ученик, поворачиваясь к говорящим и слегка наклоняя голову, но сам промолчал почти весь вечер. Лишь в конце, перед сигарами, он обратился к Шахту и попросил разрешения пригласить его на ответный домашний обед с лидером своей партии. Гитлера Шахт знал — понаслышке, разумеется. Встреча состоялась в январе 1931 года. Говорил на ней только Адольф Гитлер. Ефрейтор в мировую, фюрер крохотной провинциальной партии, затеявший провальный мюнхенский «Пивной путч», отсидевший в тюрьме и выпустивший к тому времени книгу «Майн кампф», застрявшую в книжных лавках, — ее не хотели покупать.
Немногословному Шахту, как ни странно, фюрер понравился. Он, единственный из политиков и политиканов, четко определил главную задачу партии: «Возрождение Германии! Величие Германии! Германия без классовой борьбы, без забастовок, локаутов, великая Германия с сытыми детьми и улыбающимися стариками!» Помощник фюрера по фамилии Геббельс шепнул на ухо: «Гитлер сожрет Карла Маркса!» Это не могло не понравиться. Но было и другое. И это другое совпадало с тайными мыслями Шахта. А что может быть привлекательнее, чем совпадение твоих тайных мыслей с речами, произносимыми вслух? Вектор развития Германии должен быть изменен! Вектор развития — не Юг и Запад с его ленивой буржуазией, раздувшейся от капиталов, отнятых у рабочих, от денег, вывезенных из колоний, от репараций несчастной Германии, вектор развития — Восток! Восточный коммунистический монстр, динозавр, поднимающийся на пока еще хлипких лапах, но с грозной челюстью, обращенной в сторону Германии. Вот главная опасность для страны! С жирными и трусливыми еврейскими буржуями, навязавшими позорный Версальский договор и кормившими исподтишка еврейских революционеров, германский меч и гений сведет счеты отдельно. Достаточно появиться немецкому доблестному рыцарю на границах этих прогнивших демократий, как они рухнут и рассыпятся, словно мешок с горохом, располосованный германским мечом!
Ялмар Шахт не был ярым антисемитом, но, как казалось ему, в европейском банковском деле евреев было… ну, как бы это сказать, многовато. И многие из них, особенно в последнее время (не из-за образования ли Палестины?), стали не в меру агрессивны и, что в особенности раздражало, хвастливы и говорливы, что несвойственно финансистам.
Любопытна была и новая тактика: страна устала от революций, а потому надо использовать все возможности этой гнусной демократии, пробраться с помощью ее правил в руководство страны и только тогда взорвать этот демократический котел изнутри. И тактика, и упоминание «еврейских демократий», таинственные фразы об «окончательном решении еврейского вопроса» заставили Шахта прочитать «Майн кампф». Несмотря на сумбур и болтливость, книга ему понравилась. Разумеется, отдельные отвратительные сцены, видевшиеся автору, когда еврей соблазняет немецкую женщину с целью испортить, разрушить нацию, великую нордическую кровь, — это слишком… перебор… Но любопытна мысль о создании теневого государства, то есть к моменту свержения, подрыва демократии должны быть структуры, замещающие ее… И это тоже в рамках демократических законов. Конечно, есть, есть пугающий бандитский душок, но…
Но ради величия Германии Шахт был готов заключить союз хоть с дьяволом. Так он скажет позже, но союз был заключен именно тогда.
Имени Шахта хватило, чтобы убедить крупнейших банкиров и предпринимателей не разбрасывать деньги по ветру, снабжая ими, как они это всегда делали (на всякий случай), разнообразные партии, а сложиться и… Впрочем, помогли и визиты Гесса, активиста партии, к известным промышленникам. В процессе беседы он, и Шахт знал об этом, показывал две фотографии. На одной — стотысячный митинг рабочих, на другой — марширующие отряды штурмовиков. Выбирайте: митинги и забастовки или порядок в нашем немецком доме под охраной немецких мужчин-добровольцев… Так сотня немецких бизнесменов (отвратительное американское словцо!) после коротких раздумий и совещаний собрала более трех миллионов золотых марок. Эти сто человек были на отдельном приеме у руководителей НСДАП, немецкой Национал-социалистической рабочей партии. Заметим, среди ста крупнейших немецких предпринимателей был и хох-немец из Прибалтики Больцен, он же Михаил Михайлович Адамович, уже известный читателю.
Три миллиона золотых марок вдохнули жизнь в партию, и она перешла к решительным действиям. Вербовать безработных в штурмовые отряды было не так сложно: в очередях к работодателям и конторах по поиску работы стояли тысячи и тысячи людей, боящихся вернуться домой. Что ты скажешь голодным детям? Что ответишь исхудавшей жене, с надеждой смотрящей на тебя? Еще недавно ты мог шутить: мол, моя-то может колоть орехи задницей, а сейчас? И вот спасение пришло: бесплатная черная форма и бесплатное пиво, дубинка и кастет в руки; и рядом — сотни таких же, как ты, плечом к плечу, с флагами, факелами, под марши — вперед, Германия! И дома сразу порядок: умытые дети, улыбающаяся жена, всегда готовая повернуться к тебе так, как ты пожелаешь. Ты пахнешь кровью, по`том, удачей и победой!
Конечно, к этим очередям безработных кинулись и враги Германии — коммунисты. Эрнст Тельман со своей бандой «Рот Фронт», союзом красных фронтовиков, пытаются выставить против штурмовиков свои отряды. Но против них будут не только смеющиеся дети и готовые ко всему жены, но и железные цепи, дубинки, кастеты. Война есть война, пусть и сломанные челюсти, разбитые головы, куда же без них — шрамы украшают мужчину. Возьми дубинку, стань плечом к плечу, маршируй и чувствуй себя мужчиной! Хайль Гитлер!
Спасти экономику Германии может только сильная рука, в этом Шахт убежден. Это проверено делами — не случайно в двадцатые годы, когда Шахт при президенте, социал-демократе Фридрихе Эберте, получил должность финансового комиссара с почти премьерскими полномочиями: ни одно распоряжение правительства, касающееся финансов, не могло пройти без его подписи. С легкой руки журналистов его называли «экономическим диктатором». Да, экономическим диктатором, но и «спасителем нации»! Сильная рука, сильное правительство, сильная экономика. Сильное государство! Но сильное государство не может существовать без могучей армии. Как правильно говорит (хоть и кричит, но это издержки) Гитлер: мы плюем на Версальский договор, мы вернули Рур, вернем Данциг и Судеты, мы объединим немцев (Австрия, повернись лицом к Родине!) и защитим нацию!
Мощная армия требует новейшего оружия. И финансисты разворачиваются в сторону тяжелой и военной промышленности. Военная промышленность поднимает страну. Это скорая помощь для нее. Пускай Запад квохчет и кудахчет, но деньги, заработанные на военных заказах, потекли не только к рабочим, обнимавшим на радостях станки, но и на Запад: Германия восстановила выплату репараций. А деньги очень славно помогают помалкивать западным правительствам.
Результат налицо: один вождь, одна партия, один народ! Веймарской республики больше не существовало. Гитлер получил право принимать законы, противоречащие конституции. Он имел право на всё! Парламенту Гитлер оставил только одно право: петь гимн. И рейхстаг шутя стали называть самым высокооплачиваемым хором Германии. Было покончено и с парламентами «земель», чего не удавалось ни Бисмарку, ни Вильгельму: не будет больше ни Тюрингии, ни Баварии — будет одна Германия, управляемая одним человеком. И финансовые проблемы, вчера душившие государство, сегодня снова решаются финансовым гением и вновь спасителем нации Ялмаром Шахтом. Финансистом, приближенным к фюреру, одним из немногих, награжденных золотым знаком Национал-социалистической рабочей партии. Ялмар Шахт, кстати, в НСДАП никогда не состоял.
ГЛАВА 31
Телефон на редакционном столе трезвонил не переставая, но Александр Маринов, главный редактор молодежной газеты Благовещенска «Молодая гвардия», трубку не поднимал. Так было заведено сразу же, как только он прибыл в редакцию из Ленинграда. Летучка, совещание всех сотрудников газеты — это святое. Ничто не может прервать ее. Увидев входящую секретаршу секретаря обкома, Маринов недовольно поднял голову:
— Что там?
— Мелхис какой-то звонит.
— И что?
— Обещает всем головы поотрывать…
— Кому это? — Маринов, держа в руках американскую авторучку, подарок комсомольского генсека Сашки Косырева, правил гранки последнего номера, комментируя и поясняя правки «зеленой молодежи».
— Маринову, говорит, в первую очередь… И связь по правительственной линии…
На самом деле звонил Лев Захарович Мехлис.
Маринов бегом спустился на этаж ниже. В секретарском кабинете паниковали. Всем известно, Мехлис зря звонить не будет.
— Маринов! — Мехлис орал в трубку, словно его должны были услышать за тысячу верст без всякого телефона. — Какого хера тебя нет на месте! Пьешь, гуляешь, чем занят?
— Редактирую номер, Лев Захарович. Провожу летучку. — Маринов старался говорить как можно спокойнее.
— Какого хера ты там сидишь, когда здесь война идет? Газету делаешь? Ты мозги вправлять нашим бойцам должен! Нашел местечко отсиживаться! У меня газету делать будешь! Сколько до Благовещенска лететь? — Это Мехлис уже в сторону, кому-то. — Шесть часов хватит? — И снова в трубку: — Маринов, через шесть часов быть на аэродроме!
Так Александр Маринов, бывший комсомольский вожак из Ленинграда, оказался в штабной палатке на берегу реки Халхин-Гол. В центре очередной схватки маршала Блюхера, командарма второго ранга Григория Штерна и комдива Георгия Жукова. Война сводила их то в Туркестане, то на Украине, на Волге, и всякий раз красные командиры не могли ужиться.
— Это тебе, товарищ Маринов, партийное поручение. — Мехлис отхлебывал из кружки коричневую бурду, чай с молоком по-монгольски. Говорили, после такого чая сутки можно мотаться по степи не спавши. И голода не чувствуешь. — Если вояки наши друг друга не перестреляют, тебе награда и повышение в звании. — Он губами выловил что-то на краю кружки и принялся внимательно разглядывать. — Что это? — Мехлис повернулся к ординарцу. Тот — к монголу, варившему черный плиточный чай. Монгол ответил и почмокал губами.
— Говорит, самое вкусное, — закивал переводчик.
— Я спрашиваю: что это? — повторил Мехлис.
— Жир, бараний жир, — заспешил переводчик, заслышав громы в голосе командира.
— Какая гадость! — Мехлис выплюнул жир на пол палатки. — Агитацию наладь, а то красноармейцы от монгольской степи дуреют. — Он помолчал, разглядывая чай в кружке. — Пятьсот километров степи! Как доска ровная. Ни дорог, ни ориентиров. Никаких. Как они ездят, хрен поймешь. — В военной форме и «тропической» панаме, которую не снимал и в палатке, Мехлис выглядел если не комично, то, скажем… оригинально, однако шутить при нем никто не решался. — А не сумеешь бойцовых петухов развести, — он подул в кружку, брезгливо морщась, будто отгоняя плавающую муху, — поедешь делать газету куда подальше, откуда солнечный Благовещенск раем покажется. Про солнечный Магадан слыхал? — В голове не к месту мелькнуло, что Благовещенск на одной широте с Лондоном и родными Киевом, Сумами, Харьковом… Мехлис протянул недопитую кружку ординарцу. — Там некогда будет кости динозавров рассматривать. Будешь думать, как свои уберечь! — И, не прощаясь, скрылся за внутренним пологом палатки.
«Откуда он знает про кости? — Маринов действительно ездил на раскопки местного, как утверждали ученые, крупнейшего в мире кладбища динозавров. — Неужели «невидимое око», которым постоянно пугала его жена Лилечка, существует? И кто-то докладывал наверх о каждом шаге?»
Два месяца, проведенных на Халхин-Голе, решили жизнь и карьеру Александра Маринова. Правда, для этого приходилось чуть ли не ночевать на командных пунктах Штерна и Жукова и разводить их, когда те схватывались по любому поводу. То Штерн публично осмеёт приказ Жукова, выпущенный на двадцати пяти страницах убористого текста, отстуканного с грамматическими ошибками:
— Первая рота марширен… Ты кто, командир роты? Нет? Так вот он, ротный, пускай и командует. Ему виднее, куда роте марширен. Ты стратегическую часть реши! Что артиллерия, где танки, что летуны со Смушкевичем (командир авиационного отряда) наворотят? А тут дуриком вылетели, мол, наши «ишачки» ихних Ki-двадцать семь раскатают! Вот пятнадцать машин и потеряли. Против двух япошек, япона мать!
То Жуков, оглянувшись, почти шепотом:
— Товарищ Маринов, а это… «рота марширен» что значит?
— Это из Толстого, из «Войны и мира», там один генерал, австриец, кажется…
Но Жуков, не дослушав:
— Бздит он, ваш Штерн, боится, что ихний гонор макаки собьют. Окопы полного профиля рыть требует, доты-дзоты ставить! Годами, что ли, воевать собирается? Тут фланговая атака — и побежали макаки. Вон в июле бросили мой танковый резерв прямо с ходу, с марша, даже без пехтуры. Только пятки сверкали, «банзая» никто не слышал. Не хочет, чтобы победа моему Пятьдесят седьмому корпусу досталась. Требует двухнедельные запасы горючки, боеприпасов и продовольствия. А как их через степь тащить? Только время губим. Без того танков втрое больше япошкиных, самолетов — вдвое! Прикинь, тысяча двести-тысяча триста верст, один рейс грузовика — четыре-пять дней! Это всё против ихней баргутской (монгольской) кавалерии!
— Там и артиллерийские полки, и танки, а истребители у них не из перкаля, а дюралевые, да еще с бронеспинкой у пилота, я на сбитом…
— Ты, товарищ Маринов, не в свое дело нос не суй! Как у нас в деревне, в Стрелковке, говаривали: не суй нос, куда порядочные люди хер суют.
Только с применением «тяжелой техники» (авторитета Мехлиса) удавалось временно примирить командиров. Зато стала выходить газета, нашлись и журналисты и наборщики, а чуть позже по подсказке командарма Штерна удалось даже наладить радиоигру с разведкой японцев. Те, по сведениям перебежчиков, прослушивали радио и телефонные переговоры в армейской группировке. Придумали специально для японских шифровальщиков шифр попроще и гнали дезинформацию. Разработали и специальные шумовые установки: по ночам «крутили» японцам записи с шумами машин-грузовиков, громом танков, бронемашин, гулом самолетов — якобы шла скрытая переброска частей на другие позиции.
Наступающими были определены три группы: Южная, Центральная и Северная. Главный удар, скрытый, для чего все радиоигры и были затеяны, — Южная группа. Вспомогательный — Северная. Центральная своими атаками сковывает действия врага. К тому же разведчикам удалось узнать и главное в планах противника: начало наступления назначено на 24 августа. Надо упредить! И нанесли первые удары 20-го!
26 августа, когда основные силы японцев были окружены и оставалось разрезать оборону и добивать отчаянно сопротивлявшихся самураев. Мехлис вызвал Маринова на армейский командный пункт. Он был в редком для себя хорошем настроении.
— Благодарю вас, товарищ Маринов, с отличным выполнением ответственного задания командования. — Он, широко улыбаясь, пожал руку примчавшемуся на поврежденной осколками штабной машине Маринову. Тот едва успел наскоро помыться — окопная и степная пыль отмывалась плохо. — Где вы в данный момент находились, товарищ Маринов? В расположении пятьдесят седьмого особого полка? В окопах?
— Н-нет, — сказал растерявшийся Маринов. — Я шел за солдатами, фотографировал, наблюдал, чтобы оперативный материал для газеты готовить…
— В окопах он находился, — громко сказал Жуков и захохотал.
«Кажется, они уже начали отмечать победу», — отметил Маринов.
— Только в японских! Ворвался вместе с красноармейцами!
Это была чистая ерунда, никуда он не врывался, а когда оказался в окопе, никаких японцев, если мертвяков не считать, там уже не было.
— Поздравляю вас, товарищ Маринов, — протянул руку Мехлис и неожиданно крепко пожал желтую от неотертой глины ладонь Маринова. — Поздравляю вас с присвоением вам очередного воинского звания… — он сделал паузу, будто раздумывая, какое же звание присвоить бравому вояке, — капитана вооруженных сил Рабоче-крестьянской Красной армии.
Маринов ахнул, никакого воинского звания у него до сих пор не было.
— По его делам, товарищ Мехлис, — командирским хриплым басом грохнул Жуков, — маловато будет капитана. На майора точно наслужил.
— Заслужил, заслужил, — зашумели за спиной Маринова командиры. — Таких политруков да комиссаров побольше бы!
Мехлис повернулся к своему помощнику, коротко кивнул: «Согласен. С майором согласен, надо соответствующий указ заготовить», — и взял с лакированного японского подносика коробочку.
— Поздравляю с вручением ордена Красной Звезды!
Маринов почувствовал, как впервые с детдомовских времен навернулись слезы.
— Давно не видел слез на награждениях. — Мехлис тряхнул руку и нагнулся к Маринову. — Быстро сворачивай дела в Благовещенске и возвращайся. Тебе надо побыть в войсках, в армии.
Маринов хотел было возразить: как жить здесь, в степи? жена, маленький ребенок, Сева, Всеволод? — но не сумел. Мехлис, словно услышав его мысли, сказал шепотом:
— Им здесь не хватает мозгов, товарищ Маринов, беда как не хватает! — И вслух: — Война на нас катится. Я дал команду Смушкевичу, привезешь семью на самолете. — Он все еще держал руку новоиспеченного майора в своей.
— А цинкографию при газете можно будет организовать? За каждым фото на материк самолет гоняем!
Мехлис внимательно посмотрел на него и кивнул.
— Семья командира всегда должна быть при нем! — это уже не только Маринову, но и всем прочим. Давая понять, что про пьянки и лихие загулы с редкими здесь женщинами ему все известно. А то, что Мехлис дважды никого не предупреждает, тоже было известно давно. Грозный и страшный кровавый след вспухал и наливался, едва стоило Мехлису появиться в любом уголке Союза. А покоя Лев Захарович не знал никогда.
ГЛАВА 32
Они стояли возле большой карты, по которой Потемкин водил указкой. Картина и верно рисовалась неприятная. Германия, Чехословакия («Бывшая! — подчеркнул Потемкин, — теперь уже немецкий протекторат!»), затем Австрия, присоединенная по тем временам и понятиям давно; Венгрия, Румыния — подпевалы сильным, то есть Германии; Болгария, Бессарабия — бесхозные пока; и всякая балканская мелочь, на которую уже Муссолини нацелился.
— Образуется, почти уже образовался новый территориальный монстр — от Балтики до Черного и Средиземного морей, вполне самодостаточный: продовольствие, нефть, выходы к морям, а это означает, что есть и все остальное, хоть железо, хоть уголь, товарищ Сталин. Как говорят англичане, кто владеет ресурсами, тот и властвует. И новый монстр очень волнует в первую голову англичан…
— Эти любой бочке затычка, — вставил Сталин.
— …и французов тоже.
— Что значит «беспокоит»?
— Они будут искать союзника. Ищут уже.
— Нас или Германию?
— Советский Союз, конечно! Немцев они боятся как огня.
— Англичанка? — недоверчиво спросил Сталин. — Они сами кого хочешь слопают. — Он немного отошел от карты. — Еще раз покажи всё, что немцам отошло. — И принялся тереть лоб рукой.
— В Англии, как и во Франции, основная проблема даже не их слабенькие, прямо скажем, хилые бюджеты военные, а то, что народ… — Потемкин замялся, — народ устал от войны. — Он увидел поднявшиеся брови Сталина. — Вернее, — сразу поправился Потемкин, — не отошел от мировой.
— А что, у них такие уж большие потери?
— По их данным, английским, девятьсот тысяч убитых, два миллиона раненых, во Франции тоже миллиона примерно полтора убитых, не вспомню сейчас точно цифру, раненых, покалеченных миллиона четыре-четыре с половиной…
— И они что, от этих цифр все еще отойти не могут? — искренне, что бывало нечасто, удивился Сталин. — Наши-то потери во сколько раз побольше…
— Да их точно никто и не считал, сразу Гражданская подкатила…
— Выводы какие я должен сделать? Похвалить Потемкина за нужные сведения? — Сталин улыбался, что, как хорошо знал Потемкин, ничего не значило. Скорее настораживало.
— Англичане и французы ищут с нами тесного контакта, серьезного договора. Неделю уже сидят переговорщики и готовы сидеть дальше. Мне кажется, надо пойти им навстречу, предложить какой-то план совместных действий.
Сталин промолчал.
— И, с другой стороны, необходимо выйти на переговоры с немцами. Те тоже в нас заинтересованы. Боятся, что, если европейцы сойдутся, договорятся о цене дружбы с американцами, немцам не устоять. Вот они и хотят использовать наш потенциал.
Сталин взял указку и принялся медленно водить ей по карте, стараясь очертить территории, указанные ему Потемкиным.
— Это ваши селютинские мудрецы, — он говорил, не отрывая взгляда от карты, — придумали? Играть две партии на двух досках?
Потемкин посмотрел на Сталина. Неужели и это он знал? Любимым развлечением Розенберга и Адамовича были шахматы. Причем играли они странно: сразу две партии на двух досках. И начинали партии: один — черными, другой — белыми.
— Допустим, правительство и политическое бюро согласятся с вами, товарищ Потемкин. У нас есть разработанный план действий? И кто его будет выполнять?
Потемкин снова взял паузу, Сталин почувствовал это.
— Не доверяете нашим органам?
— У нас есть примеры, товарищ Сталин, — ушел от прямого ответа Потемкин, — утечек со стороны потенциального противника и потенциальных союзников, партнеров, как там принято говорить.
Сталин вопросительно посмотрел на него. Потемкин открыл папку, которую держал под мышкой.
— Частное письмо, товарищ Сталин. Невилл Чемберлен, премьер-министр Великобритании и лидер партии консерваторов, тори, пишет родной сестре. — Потемкин прищурился, освещение в длинном кабинете было очень неудачное. У дальней стены, на которой висела карта, было темновато, а глянцевая карта при этом отблескивала. — Это мой перевод, позже, если понадобится, уточним. Письмо: «Я должен признаться в моем самом глубоком недоверии к России. Я совершенно не верю в ее способность поддерживать эффективное наступление, даже если бы они этого захотели, и я не доверяю мотивам ее действий, которые, как мне кажется, мало связаны с нашими представлениями о свободе, но направлены на то, чтобы стравливать в конфликтах других. Более того, Россию ненавидят и подозревают во многих малых государствах, особенно в Польше, Румынии и Финляндии, так что наша тесная связь с ней может легко стоить сочувствия тех, кто мог бы гораздо более эффективно помочь нам, если бы мы смогли привлечь их к себе».
— И он хочет, чтобы с ним переговоры вели? А Польша с румынами им более эффективно поможет? — хищно прищурился Сталин.
— Это нормально, товарищ Сталин, — поспешил Потемкин, — иной раз и не такое услышать можно. Здесь важно, что это не дипломатическая депеша, а частное письмо, предельно откровенное. Источник — очень высокий дипломат. — Потемкин вынул из папки еще несколько листков. — Есть еще чрезвычайно интересный документ. Английская делегация, которая прибыла к нам и пьянствует неделю, привезла с собой инструкцию. На тридцати страницах. В ее основе огромный доклад Форин-офиса, ихнего МИДа. Если вы не против, товарищ Сталин, я бы кое-что из этой инструкции прочитал.
Сталин кивнул и направился к своему столу.
— Двадцать четвертого мая Форин-офис подготовил огромный доклад, он уже имеется в нашем распоряжении. Конечный вывод, я цитирую, тоже перевод мой: «Даже учитывая тот факт, что мы не можем быть безусловно уверены в желании или возможности советского правительства выполнить свои обязательства, тем не менее оставлять Советский Союз не связанным какими-либо обязательствами и тем самым позволить ему интриговать против обеих противоборствующих сторон, оставить ему возможность выбирать, на чьей стороне выступить, такая альтернатива создаст не менее, а возможно, и более опасную ситуацию, чем сотрудничество с нечестным или несостоятельным партнером».
— Не верят?
— До сих пор вспоминают Брестский мир, говорят — у власти та же партия предателей, из-за которой мировая война продолжалась еще год и стоила тысячи жизней англичан.
— Вот какая должна быть длинная память и забота о солдате! Учиться и учить этому надо! — Сталин встал и медленными, неслышными шагами пошел вдоль стола. — Длинная память! — Он прошелся молча, держа указку, как посох. — Но и у нас тоже не короткая!
— Разрешите продолжить, товарищ Сталин. Вот та самая тридцатистраничная инструкция, пункт восемьдесят первый. — Потемкин, предвкушая, чуть хохотнул. — «Мы полагаем, что у русских западнее озера Байкал имеются военно-воздушные силы в тысячу бомбардировщиков и девятьсот истребителей. Пятьсот бомбардировщиков — старые тяжелые самолеты с ограниченными наступательными способностями, а пятьдесят бомбардировщиков являются средними бомбардировщиками, обладающими достаточными летными качествами, и они вполне могли бы оказать некоторое влияние на общую обстановку. Они смогли бы, например, от Варшавы достигнуть линии Берлин–Лейпциг–Прага».
— Почему от Варшавы? Что они имели в виду?
— Скорее всего, наши СБ[3], прекрасно показавшие себя в Испании. Их сейчас у нас две тысячи шестьсот и около полутора тысяч будет сделано в этом году. — Потемкин оторвался от инструкции. — Мне особенно понравилась здесь формулировка: «Западнее озера Байкал».
Сталин только пожал плечами: мол, что с них, англичан, возьмешь.
— А про существующий у нас дальний бомбардировщик ДБ-три, что с тонной бомб летает на три тысячи километров, они то ли не знали, то ли забыли. Если надо, взлетим, и никакая Варшава не нужна, достанем до любой точки Германии. А их, дальних бомбардировщиков, у нас полторы тысячи! При одновременном налете, скажем, в триста тире пятьсот машин мы можем стереть с лица земли любой ихний город!
Сталин внимательно посмотрел на него.
— Это я с военными консультировался, товарищ Сталин, — опередил Потемкин вопрос и достал еще страничку. — Всего в частях сегодня пятьдесят три истребительных и пятьдесят шесть бомбардировочных авиаполков, двадцать четыре — легкобомбардировочных и смешанных. И четыре полка ТБ-три, названных в их инструкции устаревшими. Я бы им задал вопрос, товарищ Сталин: по сравнению с чем они устарели? Ни в Англии, ни во Франции– Германии ничего подобного им, четырехмоторным тяжелым бомбардировщикам, нет. И даже в ближайших разработках не предвидится! — Сталин любил авиацию, и Потемкин с удовольствием читал. — Вот наш потенциал, как они это называют. Считаем: наш полк по штатному расписанию состоит из шестидесяти одного-шестидесяти трех самолетов. Соответственно, у нас в строю три тысячи шестьсот истребителей, три тысячи сто восемьдесят бомбардировщиков. Это не считая тяжелых ТБ, якобы устаревших.
— В строю или числятся?
— В строю, товарищ Сталин. Так в докладе Генштаба.
— За чьей подписью?
— Подпись мне, к сожалению, ничего не говорит, товарищ Сталин. Полковник Курочкин.
— Потребуйте доклад за подписью Шапошникова и доложите мне.
— Товарищ Сталин, я по субординации…
Сталин развернулся, быстро подошел к столу и поднял трубку.
— Шапошникова! — И после короткого щелчка-переключения Сталин отчетливо, будто диктуя, сказал: — Завтра с утра мне на стол полный доклад по авиации на сегодня. Количество, сколько в строю, сколько, каких и какими заводами выпускаются. Перспектива на год. С планами подготовки летчиков, показателями по топливу, маслам, техобслуживанию, рембазам. — Он задумался на миг. — С учетом их переброски на дальние расстояния. — И положил трубку.
— Я высоко оцениваю вашу работу, товарищ Потемкин. — Он подошел близко и пристально вглядывался в глаза собеседника. — И согласен с тем, что вы хотите работать, не подключая аппарат наркомата. Среди сотрудников, к сожалению, выявлено немало, — он вздохнул, — явных и тайных врагов народа. И сочувствующих, — добавил он, словно спохватившись. — Бдительность сегодня нам необходима, так нас учит партия. — Сталин снова пошел вдоль стола, Потемкин всем телом разворачивался за ним. — А почему вы, товарищ Потемкин, не рассказали, как идут сегодня переговоры с делегациями этих буржуазных стран?
— Переговоры ведет военное ведомство, товарищ Сталин.
— Кстати, информации, которую вы сообщили, можно доверять? Опять ее притащили эти ваши, — он коротко засмеялся, — шпионы-нелегалы?
— Да, товарищ Сталин, — выдержал его взгляд Потемкин, — именно они. И есть еще вопрос, с которым я могу обратиться только к вам. Разрешите?
Сталин положил трубку на стол, достал из кармана френча пачку папирос, закурил и протянул пачку Потемкину. — Закуривайте! — Он присел бочком на стул рядом с Потемкиным. — Слушаю вас.
— У одного из моих, как вы называете, товарищ Сталин, людей есть потенциальная возможность встретиться с банкиром Шахтом. Это на самом деле сложная и многоходовая комбинация. Шахт практически недоступен для контактов…
— Цель встречи назовите, товарищ Потемкин.
— Это, может быть, единственный объективный источник. — Потемкин задумался. — Мы обдумывали эту операцию… Шахт — единственный, кто может сказать, готовится ли Германия к войне с нами или она смотрит на Запад.
— Вы уверены, что этот ваш человек не уйдет за кордон?
— Он очень опытный разведчик, товарищ Сталин, и знает, что от нашей разведки еще никому уходить не удавалось. К тому же его жена остается у нас.
— Товарищ Потемкин, вы рискуете головой, как будто их у вас две, — улыбнулся Сталин. — Оставьте мне все материалы, что вы принесли. Ответ я дам завтра.
Потемкин вышел из кабинета, кивнул Поскребышеву. Тот говорил по внутреннему телефону и даже не посмотрел в его сторону. Пустые коридоры были освещены по-ночному, но даже в полной тишине шаги не были слышны. Ковровая дорожка. Бесконечная. Только на повороте сидел у телефона ночной дежурный, вскочивший при виде Потемкина.
— Машину?
Потемкин кивнул. Ночные часовые с винтовками стояли у дверей навытяжку, как истуканы, глядя прямо перед собой. Где-то далеко, на площади, пробило четыре.
На следующий день в кабинете Потемкина раздался звонок, знакомый голос сказал «Да!», и послышались гудки отбоя.
ГЛАВА 33
— Марсель, похоже, мы действительно ночуем в сейфах британской разведки? — Потемкин и Розенберг свернули с раскисшей глиняной дороги в лес.
Весенний лес просыпался. Еще кое-где виднелись мокрые пятна недавно растаявшего снега, но пригорки, дымящиеся от солнца, уже прикрыла бледно-зеленая травка с белыми и фиолетовыми точками подснежников. Казалось, земля мерно и спокойно дышит, вслушиваясь в робкие, едва уловимые звуки. Пробулькал маленький ручеек, вздохнула, поднимаясь к солнцу, тяжелая еловая лапа, всю зиму прижатая снегом к земле, защебетали в кустах пичуги и притихли, стараясь не нарушить утренний покой опушки.
— Почему только британской? Разве сообщения от немцев тебя чем-то смущают?
— Наоборот! Они подтверждаются постоянно. — Потемкин снял темные очки. — Меня, честно говоря, в сообщениях от немцев смущала их небывалая точность.
— Думаешь, второй голос?[4]
— Так мне казалось.
— Как говорится в России — крестись, когда кажется, — засмеялся Розенберг. — Зная англичан, полагаю, у них в Германии сидит давно законспирированный крот, а вот из английских сейфов мы тут же получаем то, что нужно.
— Об этом можно только мечтать. — Грузный Потемкин едва не поскользнулся на маленькой лужице. — Представляешь, Марсель, мой представитель в Германии, Астахов, дважды встречается с… главой восточно-европейского отдела германского МИДа…
— С доктором Шнурре? — хмыкнул Марсель.
— Ты с ним знаком?
— Не близко, встречались несколько раз по случаю…
— И я дважды, прямо на следующий же день, получаю подробную информацию об их встрече уже из Англии!
— Это говорит лишь о том, что агентура нашего дорогого Михал Михалыча работает, как мой добротный английский «Тауэр».
— Марсель, твои часы действительно восемнадцатого века? И до сих пор…
— Если бы я не знал, что ты первый замнаркома иностранных дел, я бы сказал, что ты дипломат. Ха-ха!
— Почему? — Потемкин сумел наконец выбраться на сухой пригорок.
— Только дипломаты не верят никому и даже самим себе. — Розенберг легко перепрыгнул лужицу и зашагал по дороге. — Напрасно я тебя вытащил на прогулку. — Он подошел к огромному Потемкину и обнял его за талию. — Я вижу, ты уже едва волочишь ноги.
— Да! — тут же согласился Потемкин. — И мечтаю о твоем кофе. У нас в наркомате не могут толком сварить кофе.
— Пристрастился в Турции? Заодно я расскажу тебе о моих часах. Это подлинный Уильям Паркинсон, мастер из Ланкастера. Вторая половина восемнадцатого века, потому что в одна тысяча семьсот девяносто девятом году несчастный Уильям помер. Оставив на часах, внизу циферблата, свое клеймо. — Розенберг остановился, поднял лицо к солнцу. — Призна`юсь, Володя, мне в России не хватает солнца. Черт знает, что за страна. Во всей порядочной Европе уже все цветет, а здесь только сошел снег, а завтра может выпасть снова.
— Кстати, как тебе работается с новым шефом?[5] — Они уже сидели в кабинете Розенберга. Тот сам сварил кофе по-итальянски и теперь ждал похвалы от Потемкина.
— Пока я на прямом контакте с Иваном Васильевичем[6] — легко. Хотя новый шеф удивительно упрям.
— Полагаю, со временем эти прямые контакты тебе еще отольются. Надеюсь, малыми слезами.
— А что ты предлагаешь? — пожал плечами Потемкин. — Я, как и положено действующему дипломату, между молотом и наковальней.
— Между Молотовым и наковальней! — захохотал Розенберг. — Такова судьба всякого приличного человека, Володя. Между совестью и долгом. Между родиной и правительством. Между братьями по крови и судьбой русского народа. Тут нет прямых ответов. Многие любят говорить: это решение каждого отдельного человека. Не-ет, хаос обстоятельств не позволяет выбрать решение. Если оно не смертельное, конечно. Причем не просто хаос, а я бы сказал, — Розенберг задумался на секунду, — организованный хаос. В этом хаосе есть система.
— Я бы сказал — множество систем.
— Ты имеешь в виду властные и просто влиятельные?
Потемкин кивнул.
— Это частности, Володя. Хотя мы среди них и живем. Все эти частности входят в организованный хаос. И нам приходится принимать решения спонтанно. Иной раз против своего разума. — Розенберг отошел к окну, отворил скрипнувшую раму. — К делам, мой дорогой друг. Кстати, как кофе? Что-то ты помалкиваешь.
— Марсель, дивно! Возвращаешь меня к жизни! — Потемкин открыл красную кожаную папку. Для особо важных документов. — К нашему разговору, Марсель. — Он полистал папку. — Прости, буду по пунктам. План «Вайс» и инструкция к нему. Ты в них совершенно уверен? Я пока что не докладывал руководству…
— Что смущает? — Розенберг в золотом пенсне за рабочим столом выглядел как хох-немец. — Оперативность и точность? — Он поморщился. — Английская разведка информацию подобного рода и подобной важности перепроверяет, дублирует. У вас, Владимир Петрович, такие возможности есть? Нет? Тогда что мы обсуждаем?
— Мы обсуждаем директиву к плану «Вайс», — резко сказал Потемкин, — подписанную Гитлером одиннадцатого апреля.
— И до сих пор не доложенную вождю! — вставил Розенберг.
— Директива, утвержденная Гитлером одиннадцатого апреля, предписывает «уничтожить польские вооруженные силы внезапным нападением», а нападение произвести не позднее первого сентября.
— Это будет главным козырем в выборе союза: с фюрером или англо-французами. — Розенберг сделал пометку в тетради. — А что говорит старик Шнурре?
— «Во время беседы Астахов[7] снова, как и две недели назад, подробно говорил о развитии германо-советских отношений. Он отметил, что тон германской прессы за последнее время изменился. Нет, например, выпадов против Советского Союза, сообщения объективны. Астахов подробно говорил, что во внешней политике у Германии и Советского Союза нет противоречий, и потому нет причин для трений между двумя странами».
— Астахов сам такой умный или ты его инструктировал?
— Он недавно был в Москве, — скромно сказал Потемкин. — Продолжаю от Шнурре: «В ответе на мой случайный (sic!) вопрос он коснулся англо-советских переговоров и сказал, что при нынешних условиях желательна встреча министров наших стран. Я просил дать ответ мне сегодня. Приписка: „Я только что узнал, что Молотов снова хочет видеть меня в семнадцать часов“».
— Браво, Шнурре, наша тактика работает! Я обожаю немцев с их прямолинейными мозгами! Они прибегут к нам, как голодный пес к мясу. Роняя слюни. — Розенберг что-то написал в тетради. — Знаешь, что надо, Володя. — Он снял пенсне. — Хорошо бы накропать звонкую статейку в «Правду», в «Известия».
— Хочешь сам написать?
— Нет, тут нужен уровень… Лучше бы от имени вождя… — Он посмотрел, как Потемкин изобразил на лице гримасу. — Или хотя бы кого-то из его окружения… Жданов…
— Идеальный вариант, кажется мне, без подписи. От редакции.
— Может быть, может быть… — Розенберг поднял пенсне, разглядывая стекла на свет, медленно протер их замшевой бархоткой и пристроил на переносицу. — Я готов набросать тезисы. Или, как у вас говорят, рыбу.
— Лучше рыбу и отдадим на правку! — Потемкин указал пальцем вверх. — Туда!
Так родилась знаменитая сталинская статья, опубликованная одиннадцатого мая как редакционная передовица в «Известиях»: «К международному положению». Через несколько дней, к слову, после отставки Литвинова.
«…За последние недели произошли политические события, в корне ухудшившие положение в Европе: аннулирование Германией договоров с Англией и Польшей и заключение военно-политического союза между Германией и Италией. Эти события, направленные своим острием против Англии и Франции, побудили демократические государства к усилению поисков путей и средств, необходимых для того, чтобы создать единый фронт мира против развертывающейся агрессии».
Такой «запев» вызвал недовольство Сталина. Он вернул Потемкину черканный-перечерканный текст, сказав только «Исправить!» и поставив синюю карандашную подпись поперек страницы.
Пришлось Розенбергу отдельной запиской пояснять, что это — приманка для англо-французской стороны и прямая наживка для немцев. Во второй части статьи делался явный акцент на том, что «оборонительная и миролюбивая позиция СССР, основанная к тому же на принципе взаимности и равных обязанностей, не встретила сочувствия со стороны Англии и Франции. Там, где нет взаимности, нет возможности наладить настоящее сотрудничество». Статья ушла в «Известия», а позже Сталин решил вставить ее в полное собрание своих сочинений.
— Ольга Антоновна, — веселился Розенберг, — ваши уроки рыболовства пошли мне на пользу. На мою наживку попался крупный сом! Но почему-то он оказался с прокуренными усами.
А дальше все пошло по накатанной. Немцы спешили: на носу первое сентября, срок, назначенный фюрером. Старичок-посол Шуленбург бился за визит Риббентропа: «Визит столь важного государственного деятеля поможет решить многие важные вопросы».
В ответ на соблазнительное предложение немцев об ускорении заключения торгово-кредитного соглашения Молотов произнес загадочную фразу, над которой ломали голову немецкие дипломаты и политики: «Для успеха экономических переговоров должна быть создана соответствующая политическая база, над которой надо подумать и нам, и германскому правительству». Статс-секретарю дипломатического ведомства Эрнсту фон Вайцзеккеру пришлось телеграфировать Шуленбургу, что ради предотвращения союза между Англией и СССР «даже сегодня можно найти довольно широкий круг вопросов для переговоров, в которые мы могли бы включиться, выбрав более верный тон, и таким путем внести раздор и затруднения».
Рыба забилась на кремлевском крючке! Ажиотажа добавила и хамоватая статья Жданова, в которой опять чувствовалась твердая рука Розенберга. Во всяком случае финал статьи не оставлял сомнений у политиков: «Мне кажется, что англичане и французы хотят не настоящего договора, приемлемого для СССР, а лишь только разговоров о договоре для того, чтобы, спекулируя на мнимой неуступчивости СССР перед общественным мнением своих стран, облегчить себе путь к сделке с агрессорами. Ближайшие дни должны показать, так это или не так».
Пришлось немцам добавить и идеологического перца. «Старик Шнурре» в своих докладах руководству о встречах с Астаховым не уставал радовать Потемкина и Розенберга, получавших эти доклады едва ли не в день их отсылки в «верха»: «…несмотря на всю разницу в мировоззрении, в идеологии Германии, Италии и Советского Союза, это оппозиция к капиталистическим демократиям. Ни мы, ни Италия не имеем ничего общего с капитализмом Запада. Следовательно, нам показалось бы довольно парадоксальным, если бы Советский Союз как социалистическое государство был на стороне западных демократий».
А выгоды? Разве холодный немецкий гений мог вести переговоры, не упомянув о выгодах? «Что Англия может предложить России? В лучшем случае — участие в европейской войне и враждебность Германии, но без всякого желанного завершения для России. Что можем предложить мы, с другой стороны? Нейтралитет и то, чтобы остаться в стороне от возможного европейского конфликта и, если Москва пожелает, немецко-русское соглашение относительно общих интересов, которое, как и в прошлые времена, приведет к выгоде для обеих сторон».
Но закаленному в идейных боях вождю немецкий «идеологический перец» — что соль на хвост воробью. Только тупой, как бревно, по отношению к англо-французской делегации Молотов в общении с немецким послом становится похожим на человека. Шуленбург радостно сообщает об этом Вайцзеккеру, тот — фюреру. Ускорить, ускорить! Требуется личное послание! Срочно!
В ночь с двадцатого на двадцать первое августа Риббентроп послал Шуленбургу телеграмму с указанием как можно скорее явиться к Молотову и вручить личное послание Гитлера Сталину. Ах, эти личные послания вождей! Какой это многослойный пирог! Из амбиций, пожеланий, предупреждений (вежливых) и короткой сути дела. Но из послания фюрера ясно, что Германия полностью согласна с проектом пакта, переданным Молотовым, и германское правительство готово «сделать все выводы» из коренной перемены своей политической линии. Важно лишь прояснить связанные с пактом вопросы «скорейшим путем»: «Напряжение между Германией и Польшей сделалось нестерпимым. Польское поведение по отношению к великой державе таково, что кризис может разразиться со дня на день. Я считаю, что при наличии намерения обоих государств вступить в новые отношения друг к другу является целесообразным не терять времени. Поэтому я вторично предлагаю Вам принять моего министра иностранных дел во вторник, 22 августа, но не позднее среды, 23 августа».
Что же касается главного требования советской стороны — подписания секретного протокола… Тут Гитлер не выдержал: «Дополнительный протокол, желаемый правительством СССР, по моему убеждению, может быть, по существу, выяснен в кратчайший срок, если ответственному государственному деятелю Германии будет предоставлена возможность вести об этом переговоры в Москве лично. Министр иностранных дел имеет всеобъемлющие и неограниченные полномочия, чтобы составить и подписать как пакт о ненападении, так и протокол».
Вот так-то оно и лучше! Письмо Гитлера было вручено Молотову утром 21 августа, а в 17 часов того же дня Шуленбургу был передан ответ Сталина, «поворот к серьезному улучшению политических отношений между нашими странами», и говорилось: «Советское правительство поручило мне сообщить Вам, что оно согласно на приезд в Москву г. Риббентропа 23 августа».
В полночь германское радио, прервав музыкальную передачу, объявило: «Имперское правительство и советское правительство договорились заключить пакт о ненападении. Имперский министр иностранных дел прибудет в Москву в среду 23 августа для завершения переговоров».
Двадцать второго августа Гитлер собрал секретное совещание генералитета: пусть знают, какие усилия нужны, чтобы они могли реализовать свои амбиции. «Я был убежден, — внушал им Гитлер, стараясь не погружаться в тонкости дипломатии, — что Сталин никогда не пойдет на английское предложение. Россия не заинтересована в сохранении Польши. Решающее значение имела замена Литвинова. Поворот в отношении России я провел постепенно. В связи с торговым договором мы вступили в политический разговор. Предложение пакта о ненападении. Затем от России поступило универсальное предложение (предложение о подписании пакта вместе с секретным протоколом). Четыре дня назад я предпринял особый шаг, который привел к тому, что вчера Россия ответила, что готова на заключение пакта. Установлена личная связь со Сталиным. Фон Риббентроп послезавтра заключит договор. После того как я осуществил политические приготовления, путь солдатам открыт. Нынешнее обнародование пакта о ненападении с Россией подобно разорвавшемуся снаряду. Последствия необозримы. Сталин тоже сказал, что этот курс пойдет на пользу обеим странам».
Генералы, по сообщению лондонского информатора, замерли то ли от восторга, то ли от ужаса.
«А через несколько недель я протяну Сталину руку на общей германо-русской границе и вместе с ним предприму раздел мира. Риббентропу дано указание делать любое предложение и принимать любое требование русских».
Что и требовалось советской стороне. И «селютинским мудрецам», хотя в Селютине был только один из них. Другой возвращался из Германии сложным путем: через Швецию, Финляндию и Латвию. Так что приятный и, что важно, очень запоминающийся вечер с господином Больценом старику Абраму Лейбовицу, его детям, со всей их рижской мишпухой, был обеспечен. Да и сам господин Больцен, если хорошо присмотреться, похож, очень похож на одного Шлёмку-резника. Но он уж не Шлёмка, конечно, а Шлойме, сами понимаете.
Да, тут нельзя забыть об англо-французских переговорах. Они тоже закончились. Их закончил Ворошилов с несвойственной ему дипломатичностью: «Предварительным условием договоренностей между нашими тремя государствами является пропуск наших войск на польскую территорию через Виленский коридор и через Румынию. Если этот вопрос не получит положительного решения, то я сомневаюсь вообще в целесообразности наших переговоров».
«Переговорщики» растерялись от неприкрытого хамства, но просили отложить окончательное решение. Климент Ефремович задумался и предложил встретиться через недельку. «А нельзя ли завтра-послезавтра?» — «Нет, нельзя, — был строгий ответ. — Высшее военное руководство СССР будет занято. На военных учениях». Командование и кое-кто из правительства действительно были заняты: намечалась очень крупная охота в Завидово. С собаками.
Говорят, правда, что Климент Ефремович получил в момент переговоров записочку от Поскребышева: «Клим, Коба сказал, чтобы ты сворачивал шарманку». Но, скорее всего, это было не так. Кто бы рискнул в августе 1939 года упомянуть товарища Сталина в третьем лице, да еще поименовать его «Кобой»? Тем не менее «шарманка» была свернута. Хотя когда четырехмоторный «Кондор» Риббентропа приземлился в Москве и германский флаг встречал его на аэродроме (это почему-то особо возмутило французскую левую общественность), военный атташе Франции в Москве генерал Палас написал министру иностранных дел Жоржу Бонне: «Я упорно продолжаю считать, что для Советского Союза решение о соглашении с Германией является лишь крайним средством и может быть средством давления, чтобы быстрее достичь прочной и сплоченной между всеми участниками коалиции, которой, как мне кажется, желало советское руководство. Быть может, мы еще в состоянии создать желаемую коалицию, но необходимо будет действовать быстро, решительно. Основной вопрос о прохождении через определенные точки Польши и Румынии был поставлен, и он должен получить быстрое решение». Делегация оставалась в Москве до 25 августа.
И последнее: 19 августа временный поверенный в делах СССР в Германии, одно из важнейших лиц в подготовке переговоров и подписания «пакта о ненападении», Георгий Астахов, был внезапно отозван из Берлина, уволен из Наркоминдела, а в конце 1939 года арестован и помещен в самую страшную московскую тюрьму, Сухановскую. После изуверских пыток 14 февраля 1942 года Астахов был расстрелян.
ГЛАВА 34
Письменный донос в армии, воюющей в немыслимой дали, на границе с Монголией, — дело нечастое. Некогда, бумаги нет, одному не остаться. А на людях как с мыслями соберешься? Зато и внимание к этим доносам особое.
Утром, сразу после поверки, всунул в руки конверт ротный комиссар, а уже к обеду, выдалось времечко, Маринов открыл конверт и сразу ахнул. Донос на Кольку Майкова, детдомовца, с которым столько лет койки стояли рядом… И прощались-то, обнимаясь: «Отечество нам Царское Село». Детский дом был одно время в тогдашнем Детском.
Политрук роты Огрызко докладывал, что сержант Николай Майков, недавно награжденный редкой еще медалью «За отвагу» за личную храбрость, в беседах с рядовыми расхваливает стойкость японских солдат, утверждает, что они не «макаки», как их презрительно зовут, а «настоящие самураи» (написано было через «о»), бойцы, каких среди наших еще и поискать надо. Дальше шло перечисление других «подвигов» Майкова: дал в рожу сержанту Подкопаеву; тому наложили на губу шесть швов; ругался в каптерке и вытащил ефрейтора Нечитайло, ведавшего каптеркой, за шиворот и обещал повесить за яйца, если тот будет воровать харчи и обмундировку; ругался матерными словами с командиром взвода, утверждая, что окопы надо рыть не там, где скомандовал взводный… Были и еще «подвиги» Майкова. Маринов даже дочитывать до конца не стал: Колю, Коляна узнать по этим подвигам было можно. Такой он был всегда, Колян Коляныч.
Пришлось выслушивать пояснения, как он сказал, политрука Огрызко. Тот нажимал, что, если наградили медалью, это не значит… И особо — храбрец-то наш оказался идейный враг. Расхваливает японцев направо и налево: и оружие у них лучше, и форма солдатская по уму сделана, и пулеметы гочкисы не греются, как наши… Оказался скрытый враг, «волк, как учит нас партия, в овечьей шкуре». К тому же скрыл, что в свое время его вычистили из комсомола…
Кому, как не Маринову, это знать, он-то и был секретарем ячейки в детском доме. «Вычистили» временно, на срок два месяца, для исправления.
Разговор с Майковым после первых объятий и похлопывания по плечам был тяжелый.
— Да, говорил и говорить буду, что винтовки японские лучше, наши не чета им, гочкисы бьют и дальше и кучнее, а если перевести на одиночные выстрелы, так и вовсе… Я до ихних окопов только и добрался, считай, благодаря гочкису этому, а уж про солдат что и говорить… Стоят намертво! Конечно, против наших ребят послабже будут, но духом — прямо самураи какие-то… А их «макаками» кличут! Танки, конечно, у них — барахло. Горят прямо от одной гранаты. А иной раз, если попасть удачно, то и от ружьеца противотанкового. Сейчас вот прислали нам такие ружья — залюбуешься! Эх бы, раньше-то чуть! Мы бы ихние танки жгли, как свечки!
Разговор кончился чуть не дракой.
— Ты хоть понимаешь, что несешь и кому? Язык за зубами научись придерживать и мозгами шевели! Когда и кому что говорить!
— Вот ты, я вижу, и шевелишь мозгами. Совесть на командирскую форму поменял. Солдата на высоту гнать, где японцы засели, это можно, а что люди завшивели, от чесотки страдают, бани который месяц нету — об этом даже говорить нельзя? Что в котел солдату попадает, а что командирам и лизоблюдам всяким — об этом тоже нельзя?
Пока Коля Майков отсиживал на губе, гауптвахте, свои десять суток, а Маринов размышлял, что же с ним дальше делать, донос пришел и к Мехлису. Теперь уже — на Маринова и Майкова разом. Вместе.
Мехлис жил в особой командирской палатке с помещением для ординарца и дежурного телефониста. С приходом Маринова Мехлис выставил обоих, поручив ординарцу следить, чтобы рядом с палаткой (и так охраняемой отдельно) «никто не шатался».
Первую часть речи, произнесенной в палатке, Маринов не запомнил. Кровь от волнения и жары бухала в виски`, и он только смотрел, как наливаются кровью глаза Мехлиса.
— Я выручил тебя, — наконец разобрал он, — когда ты написал дурацкое письмо в защиту этого идиота Лещинера и его троцкистской банды…
— Я и сейчас считаю, что он был одним из лучших комсомольских секретарей, а насчет банды…
— Меня не интересует, что ты считаешь, сопляк! Можешь считать что угодно. Распустились в своем комсомоле, разнюнились! Есть воля партии! Если мы будем считать, как хотим, и поступать, как наша левая нога захочет, мы превратимся в стадо ослов!
— А сейчас мы стадо баранов, которых ведут на убой! Но выбирают лучших почему-то. — От страха замирало сердце, но остановиться он уже не мог.
— Вот ты как считаешь? — Мехлис вышел из палатки, обошел ее несколько раз, помочился звучно и вернулся снова.
Маринов понял, что он проверил, нет ли кого рядом.
Вернувшись, Мехлис отошел за полог, звякнул стаканом и вернулся, утирая рот рукавом гимнастерки. Непьющий Маринов почувствовал запах спирта.
— Вот тебе револьвер, комсомолец. — Он вытащил из кобуры револьвер. — Стреляй! Я твой идейный враг! Стреляй! — И протянул оружие Маринову. — Не можешь? Или не хочешь? — Он тяжело дышал, опустив голову. — Мне страшно слышать твои слова! — Запах спирта и табака стал еще сильнее. — Но… — Он сделал паузу. — Но я не слышал этих слов, ты мне их не говорил. Никогда, ни при каких обстоятельствах, запомни! Почему я тебя отпускаю? Есть слух, что у Мехлиса нет слабостей. Слышал? Нет? Евреи намекали мне, что я еврей, набивались в дальние родственники, пытались говорить на идише, а один даже на иврите. — Мехлис хрипло рассмеялся. — Сотни, ну пусть десятки убеждали меня, что они остались верными партийцами и даже бойцами партии, вспоминали, что в Гражданскую мы сидели в одних окопах и дрались на одних бронепоездах. — Он криво и пьяно усмехнулся. — Говорили, что готовы броситься за партию с гранатами под танк. Но Ленин завещал нам партию, отлитую, откованную в меч, карающий меч. На мече не может быть ржавчины… Даже если она от крови… Мы, учит товарищ Сталин, орден меченосцев. Но я вытащу тебя во второй раз… — Он задумался. — Ты похож на моего брата. Лицо, волосы такие же… Он спас меня, когда я тонул в реке. Спас и утонул сам. Затянуло течением под плоты. А я выкарабкался. Мне снится страшный сон, что меня тянет под плоты, под бревна, и некому вытащить, я тону, задыхаюсь… — Мехлис молчал так долго, что Маринову показалось, что он заснул. — Иди, говнюк! И скомандуй, чтобы этого твоего… Майкова?
— Да!
— …перевели из части в БАО[8]. — Он помолчал. — А потом, если выживет, проследи, чтобы направили в летное училище. Летчикам нужны отчаянные головы. А насчет баранов, которых ведут на убой… — Мехлис, тяжело сопя, поднялся и, качнувшись, снова ушел за полог, звякнул стаканом и опять обошел палатку. Слышно было, как хрустит под сапогами жесткая степная трава. — Я вспоминаю, у моего родственника была бойня под Слонимом, в местечке. Там были даже две бойни… Одна — для евреев. Сюда приносили куриц, приводили скот, и здесь работал резник. Знаешь, что такое шойхет, резник? Нет? Убить животное, чтобы правоверный еврей, не такой, как мы с тобой, мог его есть, — целое искусство. Надо сделать шхиту. Этому учат в синагогах. И сдают экзамен. И тысячу раз проверяют, достаточно ли ты готов соблюдать сто и сто, и сто правил шхиты, умерщвления. С коровы надо сре´зать запрещенный жир, какие-то сухожилия, еще что-то… Мой дядя в этом местечке был менакером. Отдельная профессия. Это он обрабатывал корову, чтобы мясо стало кошерным. А рядом — просто бойня, для всех. Там гонят баранов, а перед ними всегда идет козел. Специально обученный. И ведет баранье стадо. Сам потом выскочит, но бараны идут вслед за ним, ему веря. Чувствуют кровь, блеют, орут от страха, но верят козлу и спешат, семенят за ним. Так вот что лучше — резник, который тихо выпускает кровь, пока животное не умрет, или козел, который ведет баранов на убой? Так устроена наша жизнь — хоть в Америке, хоть в местечке, где евреи соблюдают кашрут, хоть в Союзе, где мы их ведем… — он пьяно приложил палец к губам, — …на убой.
Брезент палатки потрескивал от солнечного пекла, слышно было, как жужжат страшные степные мухи.
— Оттуда, — Мехлис поднял голову и показал пальцем вверх, в потолок палатки, — идут команды. Мы только исполнители. Иди! — И снова замолчал. — Сегодня день моего второго рождения, день спасения и день гибели моего старшего брата. Всё. И запомни: больше я тебя вытаскивать не буду.
Много позже, после всех трудностей походно-лагерной жизни, коротких военно-полевых дружб, яростных, до хрипа, споров о предстоящей войне со всем миром капитала, страшной степной болезни сына (спас Смушкевич, вывезя его на личном истребителе на «материк», до окружного госпиталя) Маринов неожиданно получил телеграмму, подписанную Мехлисом: «Жду зпт вылетай тчк место моем аппарате заготовлено тчк квартира строится тчк новом доме зпт генеральском тчк».
Окончание следует
1. Чехословакия, Югославия, Румыния.
2. По традиции лучшие рабочие, клепальщики корпусов, были глухонемыми.
3. АНТ-40 (СБ) — скоростной бомбардировщик.
4. Сознательный сброс агенту ложной информации.
5. С Молотовым.
6. Со Сталиным.
7. Поверенный в делах СССР в Германии.
8. Батальон аэродромного обслуживания.