Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2022
Памяти моего отца
Если бы я знала, что пианист будет играть ноктюрн ми-бемоль мажор, я бы, наверное, не пошла с подругой на этот концерт. В программе ноктюрна не было, его исполнили для публики на бис.
В итоге я проплакала весь этот бис, все четыре минуты, и подруга решила, что меня растрогал Шопен.
Но Шопен здесь виноват лишь отчасти.
Просто именно этот ноктюрн чаще всего играл мой папа.
После концерта я вернулась домой — и до поздней ночи слушала ноктюрны один за другим. Не только Шопена, но и Филда, и Листа, и номер 12 из «Карнавала» Шумана. Не делала этого ни разу после папиной смерти.
Он играл по-любительски, начал учиться музыке уже в очень солидном возрасте — за сорок. В детстве моя бабушка, прекрасная пианистка, пыталась его учить, но не сложилось. Музыкантом и композитором мог стать старший брат отца Миша, однако его карьера, ярко начавшись, прервалась из-за тяжелой болезни.
Получается, что и я и папа выросли под ноктюрны Шопена. Он очень хотел, чтобы меня отдали в музыкальную школу, и я ее даже окончила, но после выпускного (играла очень сложную сонату Моцарта, сбилась) садилась за инструмент только для того, чтобы аккомпанировать в ля миноре подвыпившим друзьям. «Я ехала домой…», «В лунном сиянии…», «То не ветер ветку клонит…».
Отец же был последователен во всем — брал уроки у моей Ларисы Акимовны (она изначально была его учительницей, а потом уже принялась за меня), после чего она «передала» его известному в городе пианисту, потому что папа уже добился каких-то успехов и Лариса Акимовна считала, что ему теперь нужен более серьезный преподаватель.
Она очень смешно рассказывала спустя много лет, как папа приходил к ней на уроки. Лариса Акимовна жила с мамой в однокомнатной квартире, и они обе робели великовозрастного ученика-профессора. Мама закрывалась в туалете с вязанием и сидела там целый час на крышке унитаза, обмирая от ужаса, что ученик вдруг решит воспользоваться услугами уборной.
А он ни разу не воспользовался!
Раз в год к нам в дом приходил настройщик — дядя Гена. Добрейший, немного пухлый человек, который всегда разрешал мне наблюдать за своей работой. Родители считали, что я мешаю дяде Гене, так, наверное, и было на самом деле, но он ни разу не попытался выставить меня из комнаты, где стоял гордой скалой «Красный Октябрь» из выдержанного дерева.
Сейчас это черное пианино живет в моем екатеринбургском доме, и его уже сто лет никто не настраивал. Но я не хотела, чтобы инструмент ушел в чужие руки просто потому, что он для меня связан сразу и с папой и с мамой. Мама окончила музыкальную школу с отличием, но, как и я, с тех пор практически не играла. Ее пианино перевезли из Орска в Свердловск — и оно стало папиным.
Папа играл только ту музыку, которая ему нравилась, даже если это был сверхъестественный уровень трудности, требующий такого мастерства, которого он добиться не мог. У него были немузыкальные руки, короткие пальцы, но это оказывалось совершенно неважно, если речь шла о музыке, которую он хотел извлекать из нашего старого пианино с вечно западающей соль второй октавы и вытертым вокруг правой педали деревом. Вытертым почти что добела.
Когда я думаю об отце, то всегда вижу его за инструментом, во время игры. У каждого человека есть набор бесценных живых картин, возникающих перед глазами при мысли о дорогих ушедших. Лица, голоса, жесты, запахи, увы, забываются быстрее, чем хочется, — и не всякой фотографии, даже не всякому видео под силу сделать воспоминания объемными. Лишь некоторые живые картины вспыхивают в памяти без усилий, лишь музыка в один миг переносит нас в прошлое. Уж куда там машине времени.
Я слушаю ноктюрны в безупречном исполнении именитого пианиста, слушаю и скучаю по папиной неидеальной, сбивчивой игре. Вижу, как он поспешно перелистывает ноты. Смеется, говорит: «Труднейшая вещь!»
«Ноктюрн» в переводе с французского — «ночной». Так именовали лирические музыкальные произведения небольшого размера, обычно инструментальные, чаще фортепианные. Почему ночной? Потому что ноктюрном у католиков называлась часть мессы между полуночью и рассветом, то есть в изначальном понимании ноктюрн — это родной брат православной заутрени. Позднее он стал камерным, светским жанром, ноктюрны исполнялись на открытом воздухе и необязательно ночью. «Айне кляйне нахтмузик» по определению тоже ноктюрн, а по сути, конечно же, нет.
В Париже ноктюрном зовутся еще и вечерние часы, когда музей, работающий обычно строго до шести или семи, открыт до одиннадцати. Можно прийти в Лувр поздним вечером и бродить по залам, пока в глазах не полопаются все кровеносные сосуды, а смотрители не начнут демонстративно вздыхать. Туристов здесь в такие часы мало, зато приходят группы искусствоведов-любителей и начинающие художники с мольбертами. И любители ноктюрнов — такие же как ты.
Картины по вечерам выглядят иначе, с них словно бы спадает пелена чужих взглядов, именно в это время они предстают такими, какими их задумал художник. Джеймс Уистлер называл ноктюрнами ночные сцены в живописи, которых и сам написал немало: «Ноктюрн в черном и золотом», «Ноктюрн в голубом и серебряном»… Ночь у живописцев редко бывает черной: ведь ночь нежна, ночь полна глубоких оттенков синего, алого, голубого, серебряного. У Караваджо и Рембрандта царит вечная ночь, играющая со светом и тенью. Эдвард Мунк окунает свою «Ночь в Сен-Клу» в синий и голубой, буквально купает картину в этих оттенках, как в ванне. В год создания этой картины Мунк жил во Франции и получил из Норвегии известие о смерти отца. «Ночь в Сен-Клу» — прощание художника с родным, но так и не ставшим ему близким человеком. Картина-раскаяние, сожаление, одиночество и глубокая печаль. Кажется, именно эти чувства чаще всего посещают тех, кто не спит по ночам. Безумная ночь Ван Гога горит звездами, похожими на маленькие солнца, и темный кипарис взвивается к небу, как пламя. Картина написана в один из дней больничного заключения художника в психушке Сен-Реми-де-Прованс. Тогда он уже поссорился с Гогеном и отрезал себе мочку левого уха.
Картины, словно ковры-самолеты, переносят из одного музея в другой, из города в город, с континента на континент. Музыка помогает путешествовать во времени, живопись — в пространстве. Особенно это ценно сейчас, когда с реальными путешествиями как-то не очень.
Вечерами я смотрю на соседний дом, в котором гаснут окна, и думаю, что с каждым новым днем в жизни тоже будто бы гаснет очередное окно. Думаю, что так часто приезжала раньше в Париж именно потому, что чувствовала: однажды этот город, любовь моя, станет недоступным, точнее вернется к своей прежней недоступности. В детстве я честно считала, что никогда его не увижу, я мечтала о нем, понимая, что мечта эта не сбудется. Но она сбылась — я не просто увидела Париж, но жила в нем много раз, подолгу и не очень, жила в роскошных отелях и в страшных съемных комнатах с мышами, в дешевых монмартрских номерах, в посольской квартире с храпящей соседкой. В уютной гостиничке рядом с «Опера-Комик» мы с сыном провели половину августа 2005 года. Город стоял полупустой, в августе парижане дружно уходят в отпуск. Мой трогательный мальчик — выпавшие по причине шестилетия передние зубы, полосатая футболка, волосы выгорели на солнце — бежит впереди меня по улице Ришелье к фонтану Мольера. «Бонжур, жёном», — приветствует его булочник, вручая марципановую свинку в бумажном пакете. «Мерси, де рьен, завтра в отпуск, месье?» — «Да, наконец-то!»
Для сына Париж — реальность, хоть и прекрасная, для меня по-прежнему мечта, хоть и сбывшаяся.
Ночами, когда мальчик засыпал, я покупала себе маленькую бутылочку вина и долго сидела с ней, глядя в окно на серые крыши и рыжие дымоходы, хорошо различимые в свете фонарей. Сколько людей делали то же самое до меня! Столько же будет делать после…
В октябре 1831 года в Париж приехал Фредерик Шопен, соавтор моей нынешней печали. Думал, ненадолго, оказалось — навсегда. Парижские адреса Шопена: бульвар Пуассоньер, Сите Бержер, Шоссе-д’Антен, Тронше, Пигаль, Вандомская площадь. Последний — Пер-Лашез, но там только тело, а сердце перевезли в Варшаву согласно завещанию и замуровали в колонне костела Святого Креста.
Ноктюрны Шопен писал в Ноане, где у Жорж Санд было имение. Некоторые из них посвящены разным благородным дамам.
Когда я думаю о Париже, то всегда вижу его апрельским, когда на Королевской улице зацветают каштаны, а в саду Пале-Руаяль в одну ночь вспыхивают магнолии.
Вот и в Москве сейчас тоже цветут каштаны: на фоне нарядных, пышных деревьев делает снимок шумная семья. Отец, разнеженный теплым деньком, полный радости, что вырвался наконец со своими в центр из Отрадного, громко декламирует:
— «Яблони в цвету — какое чудо!»
На фото он выйдет с открытым ртом, зато сияние радости окружит его светлым ореолом. Спустя много лет эту радость почувствуют состарившиеся дети и взрослые внуки, ведь даже если фото не дает нам полной памяти о человеке, оно переносит нас в тот момент, когда мы были вместе.
Откуда-то вдруг доносится «Элегия» Массне — мелодия, заезженная школярами и кинематографистами, летит над канделябрами каштанов, и маленький мальчик (полосатая футболка, беззубая улыбка) говорит:
— Какая красивая музыка!
«Элегия» в переводе с греческого — «жалоба».
Мне не на что жаловаться и не о чем сожалеть.
И даже если бы я знала, что пианист будет играть на бис ноктюрн Шопена ми-бемоль мажор, я бы обязательно пошла на этот концерт.