Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2022
Посвящаю В. В. Н. — с благодарностью
Стрелкам часов поневоле приходится верить.
Садовской
1
Дважды в сутки они показывали точное время.
Увы! Солдаты в киверах и с примкнутыми штыками замерли золочеными изваяниями у стальных решеток; дезертир Алексис застыл на коленях пред лишившейся чувств невестой, томной и печальной, как золотая осень, Луизой. Пьедестал нарядной тюрьмы из карельской березы с золоченой бронзой: гирлянды, курильницы, ажурные решетки. Ни звука, ни такта, ни движения.
Нутро времени было разъято и разложено на тонких салфетках.
«Старые автоматоны трудно чинить, Володечка, — говорил когда-то почтенный дядя-часовщик. — Трещинка с волосок — и сложнейшая машина не движется. Механизм изношен столетиями».
Еще он говорил, как важно часовщику беречь руки, всё равно как пианисту. Сокрушался: «Вот в армию заберут тебя, кончатся все отсрочки, отводы, и погубишь пальцы».
На крыше тюрьмы помещен полковой барабан со знаменами и военными трофеями: трубы и пики, топорики, всё из золоченой бронзы; по белой эмали разметка римскими цифрами, обе латунные стрелки неподвижны. Клеймо на циферблате: мэтр Жан Гойе, Париж.
В Павловском дворце сто пятьдесят хронометров, парижских и лондонских. Редкие из них имеют копии. Дядя, часовой механик, знал все сто пятьдесят изнутри.
Теперь Володя Котин сам сидел над расстроенным механизмом. Время умертвило собственный символ и увело дядю.
Не слышим ли в бою часов
Глас смерти, двери скрып подземной?
В минувшую весну морового поветрия пустынные парки цвели лишь для великих теней, призрачных хозяев покинутых дворцов.
Безлюдье праздничного Петергофа с его фонтанами и тихой Александрией, Павловска, Царского Села, Гатчины — явный знак промыслительной исторической иронии. Стада посетителей, бегущих за гидом-пастухом, приносят «прибыль интересную», но облик и суть болтающего на всех языках мира, жующего, позирующего (Нарциссы, зачарованные объективами собственных телефончиков) современного человечества («Мама, где здесь туалеты?») дисгармоничны по отношению к изящным пейзажам. Комичная одежонка, звонки «мобил»… Уж лучше посвисты птиц, цокотанье белок…
А нынче всё вернулось. Из дощатых гробов на Итальянской лестнице высвобождались львы: белого мрамора — наверху лестницы, черного литья — внизу.
Но его хитрая и тонкая работа не ладилась. Шаркающие шаги посетителей дворца и восхищенные шепоты давно умолкли, попугаи-экскурсоводы давно оттвердили заученный урок; все музейщики собрались по домам, прошли по залам с проверкой знакомые охранники, а молодой часовщик всё сидел в дальнем углу одного из служебных помещений, ссутулившись над столом, позабытый и незамеченный охраной.
Пинцеты и кисточки, привычные инструменты Венеры перед зеркалом. Миниатюрные жальца отверток, длинные и тонкие щипчики. Лупа и жидкости, уничтожающие ржавчину.
Он собрал механизм заново, но часы не шли.
В старину голубые немецкие глаза следили по золотому циферблату, с листьями и виноградами, когда же стрелки укажут заветный час. Павловское владение Русского Гамлета и его немецкой Офелии слыло местом нежнейшей и пылкой супружеской любви: недаром мраморный сатир, осклабясь, условливался с мраморной же сатирессой в Собственном садике; не напрасно Аmorino натягивал свой лук: детей у августейшей четы родилось десять — по драгоценному кольцу на каждый перст.
«Рая — нет, те только утверждают, которы Павловска не знают».
Элизиум русский — Павловск; всегда, при любых горестях отдыхаешь там и улыбаешься невольно; веет в дыхании цветов и древес неуловимое обещание Щастия. Знать, бедный мученик Император Павел Петрович, оклеветанный и убиенный, частицу райского в душе имел.
Нескоро Володя Котин обнаружил, что заперт в личных покоях императрицы-матери, августейшей вдовы.
2
Конечно, то были не первые часы, превратившиеся в изящное, но бесполезное для приземленных профанов — людей века сего, вечных торопыг — украшение дворца. «Въ 1828 г. Императрица скончалась; въ часъ Ея кончины остановлены навсегда часы на сѣверномъ флигелѣ дворца», — писал биограф Павловска. Именно в два часа остановилось сердце государыни — сим скорбным напоминанием они служили и не заводились без малого два столетия.
Сто пятьдесят хронометров, каминных, настольных и настенных картелей и консолей. Аллегории наук и благоразумия, с непременными циркулями, линейками, транспортирами, петухом на свитках и орлами на верхушках, ротаторы в виде ваз, скелетоны, часы в виде миниатюрных портиков и колодцев, с философскими девизами и музыкою на выбор: от марша до гавота и менуэта. Сатиресса, чернее ночи, патинированной бронзовой гроздью дразнила смуглого сыночка с копытцами, нагая Эригона разомлела от любви и доброго вина, златые павлины мчали на колеснице Юнону, мрачный Хронос косой-маятником отмерял время жизни, беломраморная Артемизия-плакальщица горевала над урной Мавзола.
«Вот так приключение! Фирса забыли!»
Припомнился курьезный случай из хроники городских происшествий: года три назад приезжий из Сибири припозднился в парке, по пьяному делу влез, разбив стекло, в кабинет Палатку и переночевал на постели императрицы Марии Феодоровны. Неизвестно, какие сны ему приврались, но поутру забулдыга прихватил в Фонарике пресс-папье памяти 1812 года в миллион ценой и хотел сбыть на Сенном рынке в Петербурге, чтобы опохмелиться, — тут-то красного молодца и взяли под белы рученьки.
И у Володи тоже прихвачена красная фляжка виски, с учтиво приподнявшим шляпу на бегу «Джонни Уокером». А за обедом он принял дешевого глинтвейна в баре «Кюхельбекер» — в стекляшке над мостом. Рыжий котик, обретавшийся при злачном месте, клянчил у него жареную колбасу; выпросив, стал валять лапкой, играя, и не ел гостинца.
Там, в баре, мелькнула странная дева: «Патинированной бронзы», — усмехнулся Володя, заглядевшись на черное лицо аттической красоты совсем не африканского типа. «Рея, эй, Рея», — окликали негритянку ее приятели; она светила белками глаз и веселым оскалом. Туристов из-за карантина в Россию не пускают, из здешних студенток она? Где-то он ее уже видел, но никак не мог вспомнить когда и где.
Арапка походила на его подругу, о которой лучше не думать, — будто негатив не отпечатанной черно-белой фотографии. На бывшую, бывшую, давно чужую.
Славно согрел нутро и утешил «Джонни Уокер». Прилуниться на музейную оттоманку да чужой краденый сон увидать. Уйти через балкон? А сигнализация? Лучше остаться во дворце до прихода служителей: такое приключение!
Под рассеянным светом фонарей в панорамном окне, в полукруглом эркере, меж двух мраморных кариатид и колонн синели перелески и ярко-оранжевые и лиловые крокусы. Павильон Трех Граций белел в сумерках. Напрасная весна!
С меланхолическим удовольствием бродил Володя Котин из комнаты в комнату флигеля, где оказался заточен до утра, присаживался в ампирные кресла, рассматривал картины и портреты, лениво перебирал антики, не имевшие цены, перетрогал фарфоровые сосудцы: версальские подарки венценосцев, спустя десятилетие убиенных восставшей чернью Парижа, — путешествующим графу и графине Северным, Comte et Comtesse du Nord. Мимо этих статуй, бронз, зеркал он проходил пять дней в неделю, в рабочее время, однако нынче всё это присвоил — на одну-единственную ночь.
3
Киприда-владычица тут повсюду, попробуй-ка забыть сладчайшие и печальные минуты.
Венера давала урок Амуру, утешала укушенного пчелой; Венера просыпалась, разбуженная четырьмя пухлыми купидонами; Венера любезничала с Марсом — и всё то были часы! А еще навещала Вулкана в мастерской, мчалась на колеснице — на гобеленах, выказывала прекрасный круп в мраморах и в бронзах.
Да, Венус, белая богиня — ты так вольно смеялась, закинув кудрявую рыжую голову, что он не распознал оскала смерти своей.
Тогда они, едва познакомившись на улице самого умышленного и нереального города на земле, спаслись в кафе от грозы. Под ливнем живые фигуры в цилиндрах, с лирами и крыльями удирали по Невскому, и с них стекала серебряная или золотая краска. Он рассказывал, волнуясь: «В Царском Селе высаживают розы преимущественно исторических сортов. Старинные розы отличает сильный аромат. И небо в пушкинскую эпоху было другое, и рассветы-закаты (из-за извержения Этны). Другие духи. Иные люди». А она отвечала: «Вы — мой друг сердешный, навечно, навсегда». Даже платье, сшитое по фасону монастырского приюта для кающихся магдалин, не скрывало классических очертаний белой Венеры.
Она не жеманилась, и на «правило трех свиданий» ей было наплевать. От счастья Володя ходил тогда, шутила она, «вечно молодой, вечно пьяный, как младенчик в Кунсткамере».
В Павловске они много дней провели вдвоем. И в Царском Селе. И в Петергофе, в уединенной Александрии, на Островах и у фонтанов.
«Мы были здесь очень давно с одной моей школьной подругой, — вспоминала она. — Мы только окончили школу и приехали посмотреть Питер. Знаете ли вы, что Петергоф есть алхимическая схема Великого Делания? Оттого там фонтаны Чаши, каскад Золотая Гора, фонтан Солнце. Нижний парк — реторта, Верхний парк — горлышко алхимического сосуда. Как и положено простецам с нулевой карты Таро, в первый приезд мы блуждали во тьме, по длинному горлышку недоступной реторты. Обе мы явились из царства Серы и Металлов, где вечной ночью не стихает в атанорах инфернальный огонь… Сказано в Писании: один берется, другой оставляется; вот и ее, бедняжку, унесла смерть очень рано».
Володе казалось тогда, что он понимает ее темные речи.
Петергоф представал книгой, открытой всем гуляющим, но внятной немногим.
Тогда стоял октябрь: фонтаны умолкли, и из пересохшей пасти свейского льва сочилась слюна.
Куда она делась потом? Просто исчезла. Никто из приятелей ничего не знал о ней. Может быть, уехала за границу, вышла замуж там за какого-нибудь богатого немца и живет в горе благодати.
Как же так может статься, чтобы и следов не осталось от его проклятой любви, совсем никаких. Фотографии с нею все оказались засвечены: вот постамент среди каменного амфитеатра в Павловском парке, куда она влезла, хохоча во всё горло, и застыла Каллипигой, задрав подол с античным бесстыдством, — постамент остался, а вместо подруги — размытое пятно. Вот огромнейший дубовый пень (тот дуб, верно, помнил еще Павла Петровича и Марию Феодоровну) на одичалом Острове Любви, где они распивали шампанское из припасенных бутылочек и целовались, — проворный клещ укусил Володю под лопатку, а она шутила, дескать, стрелой Амура ужален; и снова на снимке солнечные блики вместо милой.
Паршивая кусачая букашка оказалась безобиднее любовной стрелы. Надо идти в армию, авось убьют.
«Бродила сейчасъ здѣсь нагая Venus Silvestris, съ вѣткой сосны въ рукахъ, обмахиваясь ею отъ назойливыхъ майскихъ жуковъ», — прочел он однажды в старинном сочинении позабытого безумца.
4
Но владелец сего удела безумцем не был.
«Бедный, бедный Павел! Бедный князь!»
Он был Дон-Кишот, совершенно как тот, чья потешная история расцветила гатчинские и павловские стены гобеленами, будучи выткана мастерами королевской мануфактуры в Париже. Какой триумф приуготовлялся всемирный под началом иерарха вовек по чину Мелхиседекову, таинственного царя Салима: восстановление древнего христианства и вечного Рима! Белый мальтийский крест, Всевидящее Око Божие, лики икон византийских, русская слава. Хлеб и вино причастия, подаваемые из рук царских.
Явился Новый Год нам в мире
И Павел в блещущей порфире.
Узник дворца там и закемарил, на зеленой козетке, под шелковым шпалерным портретом Павла Петровича в треуголке с плюмажем, с Андреевской звездой и голубой лентой по мундиру преображенца: обшлага и ворот красные, мундир зеленого сукна. Любопытно, что блаженная Ксения, мужеумная, тоже наряжалась в те же воинские цвета: юбку носила красную, мужнин камзол зеленый («Аз есмь Андрей, а не почившая Ксения!»).
В детстве Володя любил сказку своего тезки, сиятельного мистика, про городок в табакерке. «В одно мгновенье пружинка с силою развилась, валик сильно завертелся, молоточки быстро застучали, колокольчики заиграли дребедень, и вдруг пружинка лопнула. Всё умолкло, валик остановился, молоточки попадали, колокольчики свернулись на сторону, солнышко повисло, домики изломались». В той золотой табакерке был не один городок, а вся держава Российская, царственной кровью освященная. Впалый висок раздроблен. По малому, узкоплечему, слабому телу плясали сапоги со шпорами. Шелковым офицерским шарфом отнято дыхание. Так российские дворяне отблагодарили за вольность благодетеля. Венчанный мечтатель удушен, убит, а обыватели на радостях раскупили всё шампанское в столице. И проклятие предуказанной истории легло на них с детьми, внуками и правнуками их.
Упокой, Господи, душу убиеннаго раба Твоего Императора Павла I и его молитвами даруй нам во дни сии лукавые и страшные в делах мудрость, в страданиях кротость и душам нашим спасение Твое.
Покойный дядя, мастер-часомер, почитал владельца Павловска и Гатчины, водил племянника в Михайловский замок и в Петропавловский собор-усыпальницу, где монархисты Петербурга служили панихиду в неверные мартовские иды, всякий раз Великим постом. Нанятый священник пел над беломраморным надгробием древние слова, от сквозняков метались огоньки свечей, рискуя поджечь черно-бело-желтое полотнище склоненного знамени. «Двух автобусов чекистам хватит, чтобы вывезти на Левашовскую пустошь всех монархистов Петербурга!» — шутил с дядей церковный историк-краевед Виктор Васильевич, седой великан с благообразным лицом.
Призри, Господи, на вернаго Твоего молитвенника за сирых, убогих и обездоленных, Императора Павла, и, по молитвам его святым, подай, Господи, скорую и верную помощь просящим чрез него у Тебя, Боже наш. Аминь.
5
Иоаннова ночь снилась духовидцу.
Всюду старина, которая забавлялась игрою в древность, но венчанный магистр Мальтийский, истинный немецкий рыцарь и русский блаженный, не знал сомнений, верил священной мистерии. Палили костры по уставу ордена; регалии покоились на поставце в Тронном зале, где еще не просохли известь стен и лак паркетов; гвардейцы в парадных мундирах маршировали с совершенством стойких оловянных солдатиков; на гусарах не плащи — барсовые шкуры, красное сукно на изнанке, лапа и хвост прихвачены серебряной пряжкой с вензелем П I — священные коты! Мальтийцы в красных супервестах и мантиях черных, сии цвета присвоены католическим иерархам, береты с перьями. Пока не прогорели девять костров, длилось безмолвие.
Занавесы колыхнулись, поползли в стороны, словно кулисы.
Свет шел, как будто от догоравших костров. Громадные тени — четой — касались высоченного потолка покоев.
«Люди вашего жалкого века опутаны сетью времени — и вы считаете ячейки в ней. Вы рождены в субботу, под знаком Сатурна-Хроноса, нашли свое призвание и преуспеете в нем».
Малого роста, курнос, серые очи огромны, туманны, белые букли под алмазно-блещущей имперской короной, да только стиснуто чело венцом терновым, висок окровавлен. В далматике цареградском и мальтийской мантии алой, как кровь, — материя безмерно льется в немыслимую даль, сквозь все залы дворца и отдаленный Город.
Володя замер во сне, прислушиваясь к повелительной речи.
«В крепости Петра и Павла, в священном месте упокоения Монархов Российских, отслужите при гробе моем панихиду и впредь не тужите о будущности вашей: в армию вас не призовут, и злобы военного начальства вы не узнаете».
В газовой накидке, об руку с супругом, привиделась пышногрудая государыня. Над круглым лицом — башня пудреного парика, живые цветы у кружев корсажа; повеяло вербеной и фиалками. Милостивая благотворительница больным, бедным и убогим, сиротам и престарелым молвила с ласкою:
«Духи природные, забытые боги, иной раз входят в сосуд: будь то живая дева али статуя, али вещица изящная. Тут место чудесное, славное, не хуже италианских старинных вилл с их призраками и преданиями, тут и статуи бегают сами. Прибавлю еще: от мук любви избавляет новая счастливая любовь».
Сон благоволения и защиты, необычайно утешительный сон! Володя пробудился от усилий запомнить сновидение, повторяя услышанное раз и другой. «В Петропавловском соборе заказать панихиду… всё хорошо будет».
Новый звук шел из кабинета. Высокий женский голос пел с механическим старанием чувствительную арию — кажется, на французском языке. Звенели колокольчики, стучали молоточки.
Не без робости Володя Котин заглянул туда, где оставил давешнюю работу. Золоченые фигурки кружились в танце. Пела музыкальная шкатулка, спрятанная в пьедестале тюрьмы, и давно забытой арии из «Дезертира» вторили оперные голоса от далекого амфитеатра в парке и первые соловьи.
Парижские часы мэтра Жана Гойе так же покойно отсчитывали минуты, как при Павле и Марии.
Ария умолкла. Сердце часов билось.
Над Павловском, Петергофом, Царским Селом, Гатчиной, Ораниенбаумом и Городом встало серенькое петербургское утро, по слову больного гения — самое прозаическое на всем земном шаре, — чуть ли не самое фантастическое утро в мире.