Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2022
…видеть общее в частном и вечное в преходящем.
Альфред Норт Уайтхед
Рецензий на рассказ «Архиерей» и суждений о нем тьма. Большинство согласны в том, что это чеховский шедевр, в котором отразились и мысли автора о положении православного духовенства в России, и его размышления о вере, о смерти, об одиночестве человека, стоящего высоко в общественном мнении.
Очень беспокоился Антон Павлович о том, чтобы цензура не повредила его рассказ. Не раз приводились выдержки из писем Чехова к Миролюбову: «Цензуре не уступаю ни одного слова, имейте сие в виду. Если цензура выбросит хоть слово, то рассказ возвратите мне, а я пришлю Вам другой в мае» (20 февраля 1902). Получив корректуру 8 марта, пишет еще раз: «…если цензура зачеркнет хоть одно слово, то не печатайте… И так уж для цензуры я много выкинул и сокращал, когда писал. Помните сию мою просьбу, прошу Вас».
Еще в январе 1883 года в письме к издателю журнала «Осколки» Н. А. Лейкину Антон Павлович с огорчением сообщает: «В несчастном „Будильнике“ зачеркивается около 400—800 строк на каждый номер. Не знают, что и делать».
В 1884 году, в июне, в письме Лейкину, который, страшась цензуры, убирал или переделывал фразы и что-то добавлял от себя, Чехов сетует: «Затем Вы в письме Акима Данилыча („Брожение умов“) вставили фразу: „А все из-за стаи скворцов вышло“. Соль письма ухнула… Городничему вовсе не известно, из-за чего бунт вышел, да и нет ему надобности умалять свои административные подвиги такими ничтожными причинами, как скворцы… Он никогда не объяснит бунта скворцами… Ему нужна „ажитация“…»
8 января 1895 года группа писателей, в том числе Д. В. Григорович, Н. К. Михайловский, Д. Н. Мамин-Сибиряк, Н. С. Лесков, А. П. Чехов, обратилась к молодому царю с петицией об ограждении литературы от произвола светской и духовной цензуры. Синод усмотрел в этой петиции «неуважение к основам нашего государственного строя». Николай II наложил резолюцию: «Вполне согласен».
О судьбе текста «Три года» Чехов писал Суворину (январь 1895 года): «Из моего рассказа цензура выкинула строки, относящиеся к религии. <…> Это отнимает всякую охоту писать свободно; пишешь и все чувствуешь кость поперек горла».
В письме к Ф. Д. Батюшкову 24 января 1900 года Чехов сообщает о том, что в повести «Мужики» была ненапечатанная по цензурным соображениям (и несохранившаяся) глава: «разговор мужиков о религии и властях». Очень жаль, если иметь в виду, что Чехов писал только о том, что хорошо знал.
«Архиерея», задуманного много лет назад, он, очевидно, писал с «костью поперек горла». Потому был крайне осторожен и, по моему мнению, воспользовался приемом, опробованным им в «Черном монахе».
В рассказе речь идет о последних днях крестьянского сына из духовного сословия, прошедшего весь курс духовных наук, принявшего монашество и как-то само собой дослужившегося до сана архиерея. После служения в течение девяти лет за границей, куда он был направлен по состоянию здоровья, его вызвали в Россию в город N. В этот же город для свидания с ним приехала его мать-вдова со старшей внучкой — одной из четверых детей, оставшихся сиротами после смерти отца-дьякона. Во время всенощной на Вербное воскресенье, когда он раздавал прихожанам вербы, ему показалось, что какая-то женщина, смотревшая на него радостно, очень похожа на его мать. Образ матери вызвал в его памяти картины детства, когда он, отрок, стоял на всенощной в плотной толпе, слушал те же песнопения, с радостью ждал, когда будут раздавать вербы и, получив несколько темно-красных веточек с бомбошками жемчужного цвета, прижимал их к лицу, наслаждаясь их шелковой бархатистостью. От нахлынувших на него чувств, что он на родине, что перед ним колышется людское море, как это всегда бывает в русских храмах на большие праздники, от воспоминаний о своем детстве, об искренней и чистой вере у него полились слезы. Тихо заплакали и все молящиеся.
Когда на следующий день за праздничным столом он увиделся со своей маменькой, с радостным чувством рассказал, как тосковал по родному Лесополью, как вспоминал о ней. Он жаждал материнской ласки, проявления ее заботливости, как это было в детстве. Но маменька робела перед его высоким саном, называла его на «вы» и даже стеснялась в его присутствии сидеть. Все это его огорчало. Владыка отвык от русской жизни, где так было распространено чинопочитание, особенно почитание служителей Церкви. Отвык от многочисленных бумаг, которые нужно было составлять архиереям, сообщая о поведении священников, прихожан, о случаях противоправительственных разговоров (см. «Соборян» Н. Лескова), разбирать прошения непонятно о чем, принимать посетителей — непонятно зачем приходивших и только отнимавших у него время. Ему не с кем было поговорить: его или боялись или о чем-то просили. Тяжелое настроение владыки усугубляла и болезнь, оказавшаяся впоследствии смертельной. Преосвященный так тяготился своим высоким положением, которое в России обрекало его на одиночество, что часто вспоминал свое служение за границей, белую церковь у теплого моря, свою библиотеку и, очевидно, задушевные беседы с коллегами. Обязанности, напрямую не связанные с богослужением, совершенно выводили его из равновесия. Успокаивался он только во время богослужений, которые любил с детства.
Преосвященный сам себе признавался, что никакой он не архиерей, быть бы ему простым священником на приходе. Действительно, не было в нем ничего монашеского, кроме высокого сана. И мыслил он не как монах, отказавшийся от родных и друзей, во всем обвиняющий только себя и всю свою жизнь посвятивший Богу, а как обыкновенный человек, жаждущий материнской ласки, любви, страдающий от отсутствия близких его душе друзей. Он так устал от свалившихся на него обязанностей, так физически был ослаблен развивающейся болезнью, что, очевидно, примиренно услышал о своем диагнозе. И маменька, ужаснувшаяся неожиданному приговору, опять, как в детстве, причитая, называла его Павлушей, совершенно позабыв о его духовном сане. От потери сил и материнской ласки стало ему так хорошо, что в полузабытьи он представлял себе, что идет по широкому полю, освещенному солнцем, помахивая палочкой, свободный от всех забот и счастливый.
Архиерей умирает, а на следующий день, в великий праздник, радостно звонят колокола, «младая жизнь играет», воздух напоен пасхальным торжеством, «равнодушная природа» сияет вечной красотой. Через неделю назначен новый архиерей, о преосвященном Петре никто не вспоминает, и живет его образ только в горестной памяти матери, в разговорах иногда робко упоминающей, что сын ее был архиереем.
Чехов, как полагает большинство литературоведов, писал во многом о себе, о своих мыслях и переживаниях в крымском затворничестве. Для него, привыкшего быть в кругу людей ярких, талантливых, остроумных, вести общественно-социальную деятельность, оказаться в положении болящего наедине со своими близкими, обеспокоенными его болезнью, но и в какой-то мере робеющими перед его славой, было тяжело. Иван Бунин, например, в образе Марии Тимофеевны узнавал мать Чехова Евгению Яковлевну. Часто Антона Павловича посещали и мысли о забвении его как писателя. Бунину он говорил в 1900 году, что его будут читать еще лет семь, а потом забудут. Где-то Чехов писал, что и в гробу он будет один. Вот в такой минорной, осенне-сумеречной тональности — о смерти и забвении, об отсутствии душевно близких людей и потому страшном одиночестве на пике славы — написан рассказ.
Сюжет, казалось бы, прост. Но почему пытливые литературоведы полагают, что рассказ зашифрован и до сих пор не разгадан? Писатель Дмитрий Быков, называющий чеховский рассказ «самым исповедальным», пишет: «„Архиерей“ так странен и так мало понят критикой — прижизненной уже точно, а там наступила советская, атеистическая, — что предельно зашифрован, как все чеховские личные высказывания…» А. Собенников в статье «Чехов и христианство» также считает, что «Архиерей» — одно из наиболее сложных произведений Чехова с точки зрения общего смысла. С. Ишков в статье «Между Петром и Павлом», в частности, пишет: «Осмелюсь утверждать, что, несмотря на кажущуюся простоту содержания <…>, „Архиерей“ по сей день остается „непрочитанным“ <…> само содержание рассказа предполагает в читателе и критике знание и понимание богослужебной практики Православной церкви, а, говоря проще, воцерковленность». Странность произведения проявляется и в совершенно противоположных суждениях о личности главного героя: от утверждения, что преосвященный Петр — божий угодник, прямым путем идущий в Небесные обители (писатель Б. Зайцев), до обвинения владыки в неверии (историк театра Е. Стрельцова).
Исследователи православного направления установили, что у преосвященного Петра есть прототип — епископ Таврический Михаил (Грибановский) Почти все биографические данные героя рассказа и владыки Михаила совпадают: рождение в семье потомственных священнослужителей, учеба в духовных заведениях, болезнь, служение за границей, возвращение на родину, смерть. Но есть весьма существенные различия. Так, преосвященный Михаил заранее распорядился о своем наследстве и не оставил без материальной помощи свою мать-вдову. В ялтинском доме Чехова на письменном столе писателя среди фотографий родных и друзей стояло (и стоит) фото епископа Михаила. Владыка снят со своей матерью. Лицо умное, вдохновенное, он приник головой к старушке, которая смотрит строго и скорбно. Он словно говорит ей: не горюй, нас ожидает иная жизнь и даже более деятельная, чем здесь, на Земле. Чехов лично не знал владыку Михаила и подробно расспрашивал о нем ялтинского священника С. Н. Щукина, который и подарил Антону Павловичу книгу Грибановского «Над Евангелием». В своих воспоминаниях о знакомстве с Чеховым Щукин пишет: «Его архиерей имеет некоторое отношение к преосвященному Михаилу, но в общем, как характер, как личность, не похож на него».
В статье И. А. Пшеневой и С. Б. Филимонова «Из прошлого русской культуры в Крыму», где приводятся биографические данные преосвященного Михаила, говорится и о том, что все свои вещи, картины, книги, некоторые денежные средства епископ письменно завещал одному из своих друзей А. И. Леонтьеву, который впоследствии передал их в Симферопольское духовное училище. Оставшиеся деньги были завещаны престарелой матери.
И тут следует сказать, ка`к Чехов относился к своей матери. Несмотря на то что он не раз говорил, что детства у него не было (из-за тирании отца), он (тоже — по его словам) никогда не нарушал заповеди о почитании своих родителей. И всю жизнь это осуществлял, по возможности помогая и материально, и подысканием работы для своих братьев, и покупкой, когда появилась такая возможность, имения Мелихово как компенсации за потерю родительского дома в Таганроге. Из-за границы всегда возвращался с подарками. Евгении Яковлевне хоть несколько строк, но всегда писал, где он находится, когда собирается вернуться, и т. д., не говоря уж о постоянной переписке с сестрой, жившей всегда с родителями. В письме-завещании сестре последними его словами были: «Береги мать».
Чеховский архиерей в течение девяти лет пребывания за границей не имел никаких известий о своей маменьке, которую в детстве очень любил. Судя по всему, времени свободного у него было больше, чем в России. Часто вспоминал о ней. Почему не написал? Да, монах, согласно обетам, отказывается от всех родственных связей, чтобы посвятить себя всецело служению Богу. Но чеховский герой мыслит как обыкновенный человек и плачет не от божественных слов, а от воспоминаний о своем детстве и юности, страдает от одиночества, непонимания родных, огорчается робостью перед ним своей маменьки и подобострастием народа божьего. Возможно, что владыка и собирался написать или хотя бы разузнать о судьбе матери, но всё откладывал за недосугом.
Преосвященный Михаил, как следует из упомянутой выше статьи, вел обширную переписку с людьми, обращавшимися к нему за нравственным успокоением и поддержкой. На все эти письма он, монах, больной и слабый, всегда отвечал. Чеховский архиерей, тоже монах, тоже больной и слабый, принимая просителей, раздражался и даже бросал прошения на пол. Конечно, прошения эти были из рук вон и непонятно о чем написаны, но скольких трудов и денег стоило безграмотным людям составить прошение или даже написать письмо, мы узнаем из чеховского рассказа «На святках» (1899). И какую память может оставить по себе духовное лицо у просителя, увидевшего свою драгоценную бумагу валяющейся на полу.
Чехов пишет, что преосвященный Петр принимал просителей и на Страстной седмице, во вторник. Опять «волновался, сердился». А между тем в Великий вторник Церковь в евангельских чтениях приводит на память в том числе и притчу о десяти девах. Вот что пишет священник Георгий Орлов в книге «Объяснение богослужения Страстной седмицы», вышедшей в 1899 году: «…пять дев она (Церковь. — М. Г.) называет мудрыми за то, что к девству они присоединили многий и обильный елей милостыни, а других пять дев — юродивыми (безумными), так как они хотя и соблюли девство, но не приложили достаточно милостыни». Чехов досконально знал особенности богослужений и не напрасно называл день приема посетителей — Великий вторник. Если архиерей «сердился», значит, и в этот день, когда он, без сомнения, в проповеди должен был говорить о милосердии, сам никому из просителей не оказал милости. А вот автор «Архиерея» с юности являл собой пример бережного отношения к ближним, не упуская возможности оказать даже самую незначительную житейскую услугу.
Возникает и такой вопрос: почему владыка так спокойно отнесся к сообщению матери о бедствии его родной сестры? Не выказал сочувствия, ни о чем не спросил. Мать после слов о том, что преосвященный ни капельки не изменился и что во время всенощной все плакали, заговорила о наболевшем (и, очевидно, о цели своего приезда):
«— У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей <…> Катя, самая старшая, <…> зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай.
— А как Никанор? — спросил преосвященный про своего старшего брата».
Иными словами, он резко переменил тему, и разговор пошел в другом направлении. Возможно, он усмотрел в словах матери просьбу о помощи, о чем его паства взывала во всех прошениях, которые, по болезни епархиального архиерея, он должен был рассматривать. Впрочем, в своих молитвах — церковных и келейных — владыка, без сомнения, вспоминал своих родных, прося об их здравии и благоденствии. Мария Тимофеевна молчание сына, по-видимому, растолковала так, как она обычно слышала в поучениях священников: во время поста не до`лжно говорить о житейских делах, а как можно чаще бывать в церкви, внимать Божьему слову. Она с детства была приучена к тому, что высшей степенью благочестия считается неукоснительное соблюдение церковных обрядов. Но мысль о будущем несчастной семьи ее не оставляла и, по всей вероятности, она решила послать Катю просить у владыки помощи:
«— Ваше преосвященство, — проговорила она тонким голоском, уже горько плача, — дядечка, мы с мамашей остались несчастными… Дайте нам немножко денег… будьте такие добрые… голубчик!..»
Он, как добросердечный человек, был растроган и «долго от волнения не мог выговорить ни слова». Потом сказал, что, конечно, поможет после Пасхи. Катя со своими тонкими золотыми волосиками, поднимающимися над гребенкой наподобие нимба, напоминала образ одного из «малых сих». А то, что у нее все валилось из рук, — это явный признак нарушенной координации движений. Такие люди всех раздражают из-за своей неловкости, и взрослая самостоятельная жизнь для них просто беда.
Преосвященный Петр, как следует из рассказа, ученый монах, не знал мирских забот о хлебе насущном. Его кормили, поили, от казны он получал жалование, были какие-то денежные поступления и от братской кружки. Предполагается, что монашествующие, освобожденные от мирских забот, больше времени должны уделять и своему духовному возрастанию, и духовному окормлению паствы и оказывать посильную материальную помощь попавшим в беду. Из житий монашествующих и даже так называемого белого духовенства известно много примеров духовной и материальной помощи не только ближним, но и дальним. Верующие различных конфессий об этих благодетелях помнят на протяжении веков (например, о святителе Николае Чудотворце). Ни о каких подобных деяниях преосвященного Петра автор не упоминает. Напротив, «легким касанием» (выражение В. Набокова) он замечает, что за границей у него под окнами каждый день пела и играла на гитаре слепая нищая. Понятно, что пела она не для своего удовольствия, а ради хлеба насущного, и не где-нибудь, а под окнами православного архиерея — по всем понятиям, человека, способного остро воспринимать чужую беду и соответственно откликаться посильными действиями. Слушая ее, преосвященный Петр вспоминал о прошлом, о родине, о матери, но в тексте нет и намека на то, что он хотя бы малым подаянием эту слепую певицу поддержал. «Легкое касание» — очень характерный прием Чехова. Так, в 1882 году двадцатидвухлетний студент пишет рассказ «Барыня» (блестящий по композиции и характеру персонажей, не говоря о содержании), в котором вскользь замечает, что деревенский кабак находился рядом с церковью и открывался раньше, чем церковь. Также вскользь упоминает, что в разгар кабацкой драки в храме «зазвонили к „Достойно“». Этот звон, как известно православным христианам, призван напомнить даже прохожим, какая жертва именно сейчас принесена ради спасения человека, и о необходимости каждому вздохнуть о себе.
Те же краткость и легкость важных акцентов — и в «Архиерее». Два слова о том, сколько лет владыка ничего не знал о судьбе матери; одна фраза о слепой нищей; ни одного слова по поводу несчастья его сестры; одна фраза о том, для чего был вызван монах Сысой; краткие упоминания об отношении к просителям; несколько слов об отце преосвященного. Если бы отец был жив, думал преосвященный, то «не мог бы выговорить при нем (сыне. — М. Г.) ни одного слова». А сколько за этой фразой детских переживаний, тяжелых воспоминаний, которые так и мелькают в произведениях Антона Павловича и от которых он не смог избавиться до конца жизни. С детства он видел неисчислимые примеры несоответствия поведения отца на людях и в домашней обстановке. Даже в гладких писаниях Михаила Павловича об отце говорится, что он большое значение придавал внешней форме поведения. А уж Александр Павлович открыто писал обо всех вывертах отца, третирующего и мать, и всю семью. Антон Павлович, несмотря ни на что, всегда действенно помогал семье и свою позицию о почитании родителей, какими бы они ни были, высказал в рассказе «Отец».
Обещание владыки помочь семье Кати заканчивается двумя словами — «после Пасхи» (значит, средства для помощи у него были). И опять вопрос: почему только после Пасхи? Еще древним евреям было заповедано не отказывать в просьбе, если человек может помочь сегодня, ибо он не знает, что` с ним может случиться завтра. Откладывание всех дел на «после Пасхи» не только во времена Чехова, но и в наши дни очень актуально. В пост священство призывает прихожан к совершению добрых дел, увеличению молитв, воздержанию, ежедневному чтению Псалтири и Евангелия. Но человек всегда выбирает то, что легче. Привычно слышать: «отстояла всенощную», «отстояла обедню» и т. п. Греки, посещавшие Русь, удивлялись тому, что русские люди на богослужениях всё время стоят. Жаловались, что после долгих богослужений не чувствовали ног. Именно такое благочестие на манер столпничества на Руси всегда приветствовалось и приветствуется. Преподобный Максим Грек (XV—XVI вв.), канонизированный Русской православной церковью только в 1988 году, говорил, что русские строят храмы, истово совершают обряды, но заповедей Божьих не знают и не соблюдают. Здесь следует оговориться, что выдающиеся личности, которые и составляют духовное ядро народа, всегда были, есть и будут.
Те, кто во время Великого поста нуждаются даже в малой помощи, всегда боятся кого-то побеспокоить: а вдруг молится, а вдруг в церкви, а вдруг уборка, крашение яиц, печение куличей. Еще древние пророки, обличая свой народ лишь во внешних проявлениях покаяния, призывали к тому, чтобы человек во время поста «развязал узы неправды», защитил бедного от его притеснителей, не оставил без помощи сироту и вдову. Специально разыскивать вдов и сирот, чтобы им помогать, никто не призывает, тем более если человек привык откликаться на нужды страждущих не только во время поста. Но в рассказе неотложной материальной помощи ожидают лишенные средств существования мать-вдова архиерея и его сестра-вдова с детьми. Перефразируя слова Спасителя о субботе, можно сказать, что не пост для человека, а человек для поста.
Из мыслей преосвященного Петра и его непоступков создается устойчивое впечатление, что для него церковные службы, проповеди, чтение духовных книг — это одно, а реальная жизнь — совершенно другое. В русле сложившейся традиции он знал, что дело священства — править службу и молиться за всех, а дело прихожан — материально поддерживать Церковь. Да, так и должно быть, но, например, ветхозаветные левиты (потомки колена Левия), занятые только богослужением и работами при храме и существующие только на средства народа божьего, со своей стороны, должны были отдавать Богу десятую часть из доставляемых им приношений. В цивилизованном мире эта десятина священства может выражаться разнообразно: слово правды, в том числе и правителям, призывы милосердия к «несчастненьким», материальная помощь бедствующим и т. п. О несоответствии слов человеков и их дел сколько в творениях Антона Павловича скрытых и явных противопоставлений! Не меньше в его произведениях и примеров бытового православия.
В повести «Черный монах», написанной несколькими годами ранее (1893), мысли автора о природе творчества и вполне понятном молодом честолюбии, как мне кажется, завуалированы картинами, соответствующими глубоко укоренившимся народным представлениям о нечистой силе и Антихристе. Черная фигура монаха возникает из черного вихря (значит, это дьявол), и разговоры он ведет об исключительности героя (значит, это порождение дьявольской мысли — гордыня). По мнению тонкого исследователя творчества Чехова А. Чудакова, повесть — автобиографическая. Безусловно. Речь в ней идет о цене творчества. На это указывают и рассеянные в тексте «легкие касания». Автор не раз упоминает о приветливости и ласковости черного монаха и о том, что он, босой, был похож на нищего или странника. И слова его не имеют ничего общего со словами Великого инквизитора о земном рае — житейском благополучии человека: «Ты служишь вечной правде (говорит монах Коврину. — М. Г.). Твои мысли, намерения <…> вся твоя жизнь носят на себе божественную, небесную печать, так как посвящены они разумному и прекрасному, то есть тому, что вечно». Коврин был счастлив и полон творческой энергии. Он любил Таню, ее отца, сад, он работал с огромной радостью: «Быть избранником, служить вечной правде <…> отдать идее всё — молодость, силы, здоровье, быть готовым умереть для общего блага, — какой высокий, какой счастливый удел!» То же состояние, очевидно, испытал и сам Антон Павлович, когда получил письмо от Д. Григоровича с фразой о том, что у него «настоящий талант». Еще в пьесе «Безотцовщина» (1878) Чехов устами Анны Петровны говорит о цели человеческой жизни, которую сам считал самой высокой: «Будь я в ваших летах, имей я столько денег, <…> я ничего не искала бы на этом свете, кроме общего блага…» Суждения о том, что «Черный монах» — повесть о человеческой гордыне и ее пагубных последствиях, основаны именно на народных представлениях о явлении и действии злой силы. А то, что Чехов сам говорил, что хотел исследовать манию величия, — так это один из его приемов скрывать свои истинные намерения. Пагубными оказались именно результаты лечения Коврина. Умирая, он зовет Таню, вспоминает сад в росе и свою жизнь, полную бесконечной радости.
Тот же прием использования установившегося народного верования, на мой взгляд, и в «Архиерее». Преосвященный Петр, жалостливый, добросердечный, но бездеятельный, и смерть свою откладывал на потом. А она приближалась. Последние дни владыки приходятся, по замыслу автора, на последние дни Страстной седмицы, когда Церковь вспоминает страдания Христа, который, претерпевая муки на кресте, простил распинавших Его и свою Матерь препоручил самому молодому из своих учеников. Это дает основание многим полагать, что такое совпадение не случайно и что автор хотел показать, как вера архиерея, стоящая на каменном фундаменте веры предков, прямым путем ведет человека в Царствие Небесное. Подобный взгляд вполне согласуется с народным верованием в то, что православные, которые почили на Страстной седмице, Пасху или на Светлой седмице, без сомнения, оказываются в небесных обителях.
Бытовое православие, сиречь формальное, и сегодня в действии. Например, в Прощеное воскресенье человек просит прощения у своих родных и друзей, с которыми у него и так спокойные отношения, или, в исключительных случаях, — у того, кого он обидел. А по истине ему следовало бы примириться с тем, кто его обидел, вернее, кого он сам считает своим обидчиком.
Нет сомнения в том, что добросердечный Петр принял твердое решение помочь бедствующей семье. Но вот с монахом Сысоем он за все время поста так и не потолковал, не узнал, что тому «не ндравится», хотя специально его вызвал, чтобы разузнать об обстановке в городе. Сомнительно, чтобы и после Пасхи владыка мог сразу включиться в дела наследования: ежедневные богослужения, визиты с поздравлениями, прием посетителей с подарками и т. п. И вот что получается в итоге: умилялся пением слепой нищей и не помог ей в нужде; часто вспоминал о матери и не написал ей; узнал о беде своей сестры и не предложил помощи; просителей не утешил даже словами; был тронут просьбой девочки, но отложил помощь на «после Пасхи». В результате всех этих бездействий его мать, родные и просители остались после его смерти ни с чем. Если принять предложенный подтекст, то из него плавно вытекает и окончание рассказа.
Концовкам своих произведений Чехов придавал большое значение. Работу над ними он нередко завершал уже в корректуре. Л. Авиловой он писал о том, что последняя фраза должна быть музыкальной (например, «В вагоне» (1881): «Чемодан этот мой… Боже мой!»). Но не только о музыкальности окончания он заботился. Завершения его рассказов, повестей, пьес, всегда наполненных глубоким смыслом, хотя и открытым для толкования, нередко удивляют читателя неожиданным поворотом (как в хорошем детективе) и, по моему мнению, нередко напрямую связаны с подтекстом. Яркий пример этой связи в повести «Огни» (1888), где последняя фраза «Стало восходить солнце…» предваряется фразой недоуменной: «Да, ничего не поймешь на этом свете!» В самом деле, непонятно, как инженер Ананьев — сын благородных родителей, с высшим образованием, совестливый (история с Кисочкой), рассуждающий о прогрессе, восхищающийся грандиозным строительством, в котором и сам участвует с воодушевлением, мог так по-хамски («Гоните их в шею!») разговаривать с возницей, который просил о милости: «— Сделайте милость, ваше благородие <…>! Лошади два дня не евши…» Два дня возница искал какого-то Чалисова, которому должен был передать котлы, заказанные для железной дороги. Ведь если лошади не ели два дня, то и возница, естественно, не ел, потому что тот, кто работает с животными, сам есть не будет, пока не даст корма животным. И пес Азорка лаял не напрасно, так как еще с вечера он чутким ухом уловил передвижение лошадей с тяжелым грузом по бездорожью (повесть и начинается с лая Азорки, которого хозяева посчитали пустым брехуном). И пока возбужденные вином обитатели барака рассуждали о пессимизме, совести и целомудрии, лошади всю ночь возили тяжеленные котлы взад и вперед. Как мог человек, прижимавший руку к груди и умолявший доктора лечь в его постель, а сам-де устроится на полу, утверждавший, что целомудрие знакомо «только тем, кто тепел, сердечен и способен любить», сказать своему же товарищу низкого звания, но такому же участнику общего дела, как и он: «На что мне сдались твои котлы? <…> Если ты не застал Чалисова, то поищи его помощника, а нас оставь в покое!» В этом проявилось неискоренимое барство инженера и барона, привыкших так разговаривать с теми, кого они считали холопами. О лошаденке в веревочной сбруе, которая изо всех сил, вытягивая шею, тащила телегу с песком, Чехов упоминает два раза. Вспоминаются строчки из стихотворения Л. И. Пальмина «Придорожная картинка»: «С возом тяжелым лошадка худая / Бьется, все силы свои надрывая, / Мечется, рвется, храпит…» На память приходит и рассказ «Холодная кровь», в котором речь идет не столько о взятках железнодорожных чиновников, сколько о страдании животных, принужденных в дороге четверо суток не есть и не пить.
В «Огнях» обозначена болезненная для Чехова тема укоренившегося барства и добровольного холопства, начатая еще в «Безотцовщине», продолжающаяся в рассказах, повестях и пьесах и завершающаяся щемящим аккордом — трагической судьбой Фирса («Вишневый сад»), рабство свое претворившего в любовь и оставленного умирать в пустом, холодном, заколоченном доме. Как и герой рассказа «Суд», принимающий безропотно несправедливое наказание, Фирс, укоряющий себя, что «Не доглядел…» за великовозрастным барчуком, и свою одинокую смерть, судя по всему, примет кротко, с сознанием исполненного долга.
В «Огнях» авторское «Ничего не разберешь на этом свете!», звучащее и в других произведениях Антона Павловича, в данном случае можно объяснить несоответствием возвышенных разговоров о совести, сердечной теплоте и прочих душевных человеческих качествах реальному поведению интеллектуалов в конкретной ситуации, которое выразилось в пренебрежении ими общим делом. Так и в рассказе «Архиерей» отсутствие конкретных дел преосвященного привело к тому, что уже через неделю после его кончины о нем никто не вспоминает. Читатель легко может себе представить, какую бы память о нем сохраняли прежде всего его родные, если бы он распорядился своим имуществом так, как это сделал преосвященный Михаил (Грибановский). Нельзя только согласиться с тем, что преосвященный Петр — неверующий. Само имя его говорит о крепкой вере, унаследованной от предков. Святые имена просто так не даются. Кроме того, Чехов пишет, что владыка, даже тяжелобольной, службу вел вдохновенно, — а это верный знак любви к своему делу. Можно предположить, что в период советских гонений он мог бы пополнить ряды мучеников за веру.
Приведенные рассуждения — не обвинение владыки в равнодушии к родным и пастве, но лишь повод восхититься способностью Чехова предельно скупыми средствами показать в коротком рассказе с шекспировской глубиной многогранность человеческой личности, поврежденной у каждого на свой лад. На мой взгляд, кроме размышлений о смерти и неизбежном забвении Антон Павлович на примере жизни и смерти человека высокого духовного сана ставит очень важный вопрос о соотношении веры, дел и намерений человека. И однозначного ответа, как всегда, у него нет. Существуют извечные вопросы, ответы на которые находятся за пределами человеческого ве´дения. И Церковь в лице своих лучших представителей отвечает на сложнейшие вопросы примерно так, как мудрый странник из рассказа «В овраге» (1899):
«— Всего знать нельзя, зачем да как <…>. Птице положено не четыре крыла, а два, потому что и на двух лететь способно; так и человеку положено знать не всё, а только половину или четверть. Сколько надо ему знать, чтоб прожить, столько и знает».
Большое влияние на мировоззрение Чехова, долгое время верившего в науку и прогресс, оказала, как мне кажется, книга священника Григория Петрова «Евангелие как основа жизни» (1898), в которой кратко и до прозрачности ясно показано различие между наукой и религией и проводится мысль о том, что религия должна стать нашей жизнью. Иными словами, в иерархии ценностей все поставлено на свои места. 10 августа 1899 года Чехов писал А. С. Суворину: «Читали ли Вы „Евангелие как основа жизни“ свящ<енника> Петрова? После этой книги я не читал ничего интересного, кроме, впрочем, „Одиноких людей“ Гауптмана…» Книга эта была переиздана в 1997 году по благословению патриарха Алексия II.
Почему бы Чехову не закончить свой рассказ так, как жил и поступал епископ Михаил (Грибановский)? Уже упоминалось, что Антон Павлович писал лишь о том, что хорошо знал. А хорошо знать — это держать в памяти не один и не два случая, а множество, из которых вырисовывалась бы картина, например, мировоззрения современного Чехову высшего духовенства. Значит, и жизнь и поступки владыки Михаила были нетипичны для того времени.
Корней Чуковский, с юности восхищающийся рассказами Чехова, подчеркивал, что их автор был человеком могучей воли: «…его деятельное вмешательство в жизнь было так интенсивно, что рядом с ним многие из тогдашних писателей кажутся какими-то Обломовыми». Хорошо знавший Писание, Антон Павлович всегда помнил о первоначальном повреждении человеческой природы, видел проявления этого повреждения и в своей семье, и в людях своего окружения, и в самом себе. Используя данный ему Богом талант, он в художественной форме показывал человеку, каков он есть на самом деле, чтобы тот, ужаснувшись, пожелал стать лучше. К Чехову можно отнести слова, сказанные З. А. Венгеровой об историке П. Д. Боборыкине: «…для того, чтобы обличать темные стороны жизни, необходимо верить в истину, лежащую вне человека». Прекрасно о творчестве Чехова высказался Д. Быков: «Он целителен именно потому, что каждая его строчка намекает на огромное и прекрасное пространство, открывающееся за жизнью. <…> Так в приморском городе за домами чувствуется море — и все поверяет своим величием». Да-да, во всех творениях этого правдивого и трудолюбивого человека, не щадящего прежде всего самого себя, сострадающего не только униженным и скорбящим, но и братьям нашим меньшим, желающего своим даром, своей деятельностью приносить пользу Отечеству, слышится этот вечный зов к добру, правде и красоте.