Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2021
Из ранних дневников Берберовой до нас дошел лишь небольшой отрывок, покрывающий примерно двадцать месяцев: с конца апреля 1932-го по конец декабря 1933-го. Этот отрывок, подробно разобранный нами в одной из предыдущих публикаций[1], представляет интерес во многих отношениях. В частности он позволяет проследить развитие романа Берберовой с человеком, который станет в итоге ее вторым мужем, — Николаем Васильевичем Макеевым.
Продолжала ли Берберова вести дневник в 1934 году, равно как и в последующие несколько лет — вплоть до осени 1939-го, сказать невозможно. В ее архиве дневники за это время не сохранились, да и в «Курсиве…» о них ничего не говорится, зато Берберова упоминает о нескольких сделанных в эти годы отдельных записях. Наиболее важная из них касается предсмертной болезни и смерти Ходасевича. Эту запись, начатую 13 июня 1939 года, когда стало понятно, что конец очень близок (Ходасевич скончался на следующий день), и завершенную 23 июня, через неделю после похорон, Берберова практически дословно воспроизводит в «Курсиве…».[2]
Похоже, что такого рода записями, сделанными по следам самых значительных событий или разговоров, дело в то время и ограничивалось. В начале января 1934 года Берберова и Макеев окончательно съехались, появилась возможность беспрепятственно наслаждаться семейным счастьем. Все это, очевидно, способствовалo бурному творческому подъему. С 1934-го по 1939-й Берберова написала три повести: «Аккомпаниаторша», «Лакей и девка», «Облегчение участи», роман «Без заката» (в журнальном варианте «Книга о счастье»), две биографии — Чайковского и Бородина, пьесу «Мадам», и все это помимо рассказов и рецензий. На ведение дневниковых записей, скорее всего, не оставалось ни времени, ни желания.[3]
Однако к осени 1939 года ситуация радикально изменилась. Начало войны и осознание исторической важности момента, а также предчувствие неизбежных перемен побудили Берберову снова взяться за дневник. Вскоре к тому же у нее образовалось много свободного времени. «Современные записки» и «Последние новости», где Берберова публиковала все свои вещи, закрылись летом 1940 года, после оккупации Парижа. Печататься в пронацистских изданиях Берберова не собиралась (хотя ее туда зазывали), а работать, что называется, «в стол» она не привыкла и, видимо, не умела.
С 1939-го по 1945-й Берберова написала только две короткие повести — «Воскрешение Моцарта» (1940) и «Плач» (1942), а также несколько стихотворений, включая «Заклинание» и «Разлуку».
Малочисленность художественной продукции, очевидно, был призван компенсировать дневник. В отличие от предельно лаконичных и однотипных по форме записей начала 1930-х, дневники Берберовой 1940-х годов весьма разнообразны по жанру и нередко достаточно пространны.
Берберова сообщает читателю «Курсива…», что еще «в начале войны купила толстую тетрадь, в клеенчатом переплете, с красным обрезом», куда стала записывать «какие-то факты и мысли, события и размышления о них».[4] Выдержки из дневников, охвативших период с конца лета 1939-го по апрель 1950-го, составили в «Курсиве…» отдельную главу под названием «Черная тетрадь».
Оригинал дневника в архиве Берберовой не сохранился: он, видимо, был уничтожен по окончании работы над книгой или даже несколько раньше.[5] И все же догадаться, какие из сделанных в эти годы записей остались за бортом и какой редактуре подверглись выдержки, включенные Берберовой в «Черную тетрадь», достаточно просто.
Не секрет, что определенные критерии отбора применяет любой литератор, готовя свои дневники для публикации. У Берберовой таких критериев было несколько.
В первую очередь она, очевидно, отсеяла записи, в которых содержался хотя бы малейший намек на то, что недруги Берберовой называли свойственным ей «гитлеризмом». По тем же причинам были отсеяны записи, в которых говорилось о ее относительном благополучии в годы оккупации Франции. Заметим, однако, что это благополучие держалось не только на заработках Макеева в качестве арт-дилера, но и на том обстоятельстве, что с 1938 года он и Берберова жили в деревне, усердно и очень успешно занимаясь хозяйством.[6]
Конечно, в результате такого критерия отбора дневниковые записи в «Черной тетради» рисуют тогдашние настроения Берберовой в существенно ином свете, чем дело обстояло в реальности. Однако она была твердо уверена, что имеет полное право на редактуру подобного рода. Берберова полагала, что признала наивность и глупость своих бывших надежд на Гитлера еще в середине 1940-х, и возвращаться к обсуждению иллюзий двадцатипятилетней давности не собиралась.[7]
Спору нет, такая позиция Берберовой не может не смущать. Но это, безусловно, не означает, что вся «Черная тетрадь» должна быть взята под подозрение и что все вошедшие в нее дневниковые выдержки не имеют документальной основы и, соответственно, ценности. В этой связи хотелось бы подчеркнуть, что даже самые «подозрительные», то есть благоприятные для «имиджа» Берберовой, записи практически всегда подтверждаются другими источниками. Письма Б. К. Зайцева, П. Я. Рысса и П. А. Берлина полностью согласуются с теми дневниковыми выдержками, в которых идет речь о стремлении Берберовой оказать посильную помощь знакомым (а иногда и незнакомым) евреям, находившимся в это время в Париже.
Среди записей в «Черной тетради» есть, разумеется, запись об аресте Ольги Борисовны Марголиной-Ходасевич. В оригинале, возможно, об этом событии, а также об усилиях по спасению «Оли» говорилось подробнее. Но эти подробности Берберова использовала в предыдущей главе «Курсива…», в рассказе о том, что случилось в «страшный день» 16 июля 1942 года, и повторять их снова не было нужды.
В своем отборе выдержек для «Черной тетради» Берберова руководствовалась еще одним критерием — нежеланием углубляться в обстоятельства своего разрыва с Макеевым. Их на редкость счастливый брак дал серьезную трещину в 1944 году в результате борьбы за некоего «третьего человека», причем «победившей» оказалась Берберова.[8] Этим таинственным «третьим человеком» была молодая француженка по имени Мина Журно. Видимо, обладавшая каким-то художественным образованием, она в это время работала в галерее Макеева.
Вполне вероятно, что в дневнике Берберовой были изложены и суть и детали создавшейся ситуации, но в «Черную тетрадь» попало лишь несколько записей, в которых мимоходом и в подчеркнуто нейтральном контексте фигурирует Мина Журно, обозначенная только буквой «М.». Читателю, не знающему реального положения дел, естественно предположить, что речь идет о некой приятельнице Макеевых, в силу бытовых обстоятельств ставшей на время как бы членом семьи. Исключение составляет только запись от апреля 1944 года, которая позволяет догадаться, что у Берберовой были отдельные и достаточно близкие отношения с «М.»: «Мы оказались в маленькой гостинице, около улицы Конвансьон, в ночь сильной бомбардировки северных кварталов Парижа (Шапелль). Мы спустились к выходу. Все кругом было сиреневое, и казалось, что бомбы падают прямо за углом и все горит. Небо было оранжево-красное, потом лиловое, и грохот был неописуемый, оглушающий и непрерывный. Это был самый сильный обстрел, который мне пришлось испытать. Я стояла и смотрела на улицу через входную стеклянную дверь, а рядом стояла М., и я вдруг увидела, как у нее поднялись волосы на голове. Может быть, мне это только показалось? Но я ясно видела, как над самым лбом вертикально встали ее волосы. Я закрыла ей лицо рукой, и они постепенно опустились».[9]
О Мине Журно, очевидно, идет речь и в дневниковой выдержке от декабря 1946 года, хотя там она остается неназванной. Берберова находилась в это время в Стокгольме, где была издана ее биография Чайковского и где она получила существенный гонорар. Значительную часть этих денег, как следует из записи, Берберова потратила на подарки для оставшегося в Париже близкого человека, которого ей не терпелось порадовать: «Все купила, запаковала и отнесла на почту. Посылка придет в Париж до моего приезда. Я не положила в нее ничего съестного, только теплые вещи: два свитера неописуемой красоты; шесть пар теплых носков; шерстяные перчатки — и порошок, чтобы их стирать; сапожки — и крем, чтобы их чистить. Пальто, легче пуха, и шапку какую носят эскимосы. Это — чтобы все прохожие оглядывались. Это доставляет особое удовольствие сейчас. Кто-то потеряет голову от радости и (без головы, но в шапке) придет меня встречать на вокзал».[10]
Из контекста понятно, что речь идет о женщине, причем не просто подруге, а именно возлюбленной, чем, собственно, и объясняется желание полностью скрыть ее имя. В декабре 1946 года Берберова формально еще не рассталась с Макеевым (такое решение будет принято через несколько месяцев), но отношения уже были крайне холодными и даже враждебными. Об этом свидетельствует запись от сентября 1947 года, в которой Макеев, в свою очередь, остается неназванным, однако по прямо противоположной причине. Отсутствие имени говорит в данном случае о степени отчуждения: «Человек, с которым я продолжаю жить (кончаю жить):
не веселый,
не добрый,
не милый.
У него ничего не спорится в руках. Он всё забыл, что знал. Он никого не любит, и его постепенно перестают любить».[11]
Отбирая дневниковые выдержки для публикации, Берберова руководствовалась еще одним, на этот раз весьма распространенным критерием: она старалась отобрать наиболее содержательные сюжеты. Другое дело, не все из этих сюжетов показались читателям книги равно интересными. В частности, пространное описание Берберовой своего очередного визита в Швецию, где ей удалось преодолеть страх воды и научиться плавать, вызвало саркастическое замечание одного из рецензентов книги, а именно Глеба Струве, нашедшего эти выдержки затянутыми и скучными.[12] В то же самое время Струве признавал безусловную ценность рассказов Берберовой о Ходасевиче и тех литераторах, кого она близко знала, а в «Черной тетради» таких сюжетов немало.
Берберова оставила достаточно подробные описания довоенной жизни русского Парижа, рассказала об общении с Набоковым незадолго до его отъезда в Америку, встречах с Буниным в Париже и в Лонгшене, похоронах Мережковского, продолжавшихся «воскресеньях» у Гиппиус… Рассказ Берберовой об одном из таких «воскресений» в марте 1944 года представляет особый интерес: «Пришел Н. Давиденков, власовец, друг Л<ьва> Н<иколаевича> Г<умилева>, с ним учился в Ленинграде, в университете. Долго рассказывал про Ахматову и читал ее никому из нас не известные стихи:
Муж в могиле, сын в тюрьме.
Помолитесь обо мне.
Я не могла сдержать слез и вышла в другую комнату. В столовой наступило молчание. Давиденков, видимо, ждал, когда я вернусь. Когда я села на свое место, он прочел про иву:
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех — серебряную иву,
И странно — я ее пережила!
Это был голос Анны Андреевны, который донесся через двадцать лет — и каких лет! Мне захотелось записать эти стихи, но было неловко это сделать, почему-то мешало присутствие З. Н. и Тэффи. Я не решилась. Он прочитал также „Годовщину последнюю праздную“ и, наконец:
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу…
………………………………….
А я иду — за мной беда,
Не прямо и не косо,
Я в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
Тут я опять встала и ушла в гостиную, но не для того, чтобы плакать, а чтобы на блокноте Гиппиус записать все восемь строк — они были у меня в памяти, я не расплескала их, пока добралась до карандаша. Когда я опять вернулась, Давиденков сказал: Не знал, простите, что это вас так взволнует. Больше он не читал».[13]
Эта запись сопровождается в «Черной тетради» сноской, в которой Берберова кратко излагала дальнейшую судьбу Н. С. Давиденкова: «Позже его соратники, ген<ералы> Власов, Краснов и др<угие>, были схвачены и казнены в Москве. Давиденков был сослан в лагерь».[14]
К моменту выхода англо-американского издания «Курсива…» обстоятельства довоенной и военной биографии Давиденкова были более или менее известны на Западе.[15] Но Берберова оказалась, видимо, первой, кто сообщил читателям, что именно от Давиденкова русская эмиграция смогла услышать отрывки из «Реквиема» и несколько предвоенных ахматовских стихотворений, узнав таким образом, что Ахматова не замолчала в годы террора.[16] Неудивительно, что свидетельство Берберовой высоко оценили историки литературы, неоднократно ссылавшиеся (и продолжающие ссылаться) на эту запись.
«Черная тетрадь» формально покрывает почти одиннадцать лет, но упор в ней сделан на первую половину 1940-х: дневниковые записи с 1940-го по 1945-й занимают шестьдесят страниц из семидесяти восьми. Во второй половине 1940-х Берберова, очевидно, перестала вести дневник регулярно, так как период вынужденной праздности осталось позади. В записи от января 1947 года читаем: «1946 год у меня был счастливым годом: я опять начала работать. <…> …я написала книгу о Блоке».[17]
В августе 1946 года исполнялось двадцать пять лет со дня смерти Блока, и Берберова, очевидно, хотела подгадать к этой дате. Но немного опоздала: ее книга о Блоке («Alexandre Blok et son temps»), переведенная на французский Миной Журно и ей посвященная, вышла в середине 1947-го. На следующий год Берберова выпустила биографию Чайковского, переведенную на французский вместе с Журно. Они вместе перевели и кое-что из русской классики, в частности рассказ Достоевского «Вечный муж» («L’Eternel mari», 1947). Мина Журно была также соавтором Берберовой по переводу книги Юлиуса Марголина «Путешествие в страну Зэ-Ка», названной во французском издании «La condition inhumaine: cinq ans dans les camps de concentration soviétiques» (1949).
Перевод книги Марголина был важным событием в жизни Берберовой и Журно. В письме Роману Гринбергу от 19 октября 1949 года Берберова сообщала: «…книга Марголина взята издательством Кальман-Леви, а кроме того, третьего дня она начала печататься в отрывках в „Фигаро“. Счастью нашему нет предела! Они дали портрет, биографию и пр. — словом, подали гениально».[18]
Помимо работы над переводами Берберова решила попробовать писать киносценарии, но продать их не получалось. Был также начат роман (названный впоследствии «Мыс Бурь»), но он продвигался медленно, так как Берберова вернулась к журналистике. Весной 1947 года была создана газета «Русская мысль», где она стала вести литературный отдел, а также регулярно печатать собственные рецензии на книги литераторов как первой, так и второй волны эмиграции.
В «Русской мысли», однако, платили мало, и даже скромно прожить на эти деньги не представлялось возможным, особенно потому, что в результате разрыва с Макеевым и продажи Лонгшена Берберова должна была снимать себе жилье. Вопрос о дополнительном приработке встал особенно остро.
А потому во время очередной поездки в Швецию летом 1948 года Берберова стала осваивать швейное мастерство, или, как она сама выражалась, «„кутюрную“ науку».[19]
Вернувшись в Париж, Берберова устроилась в швейную мастерскую своей давней, еще гимназической подруги, где проводила пять часов ежедневно. Именно там произошел эпизод со сломанной шпулькой от швейной машинки, подробно описанный в «Курсиве…». Как помнит читатель книги, раздобыть новую шпульку Берберова смогла, но из мастерской она вскоре (а может быть, и сразу) ушла.
Правда, через несколько месяцев, в январе 1949 года, начался процесс невозвращенца Виктора Кравченко, обвиненного газетой «Леттр франсез» в клевете на Советский Союз. Берберова освещала этот процесс в качестве корреспондента «Русской мысли» и работала чуть ли не круглые сутки. Днем она «сидела в суде на скамье прессы, в одном ряду с корреспондентами „Таймса“, „Известий“, канадских и французских газет», а, вернувшись домой, до поздней ночи работала над отчетом: «В семь часов утра из редакции за ним являлся посыльный».[20]
Благодаря репортажам Берберовой газета стала выходить не один, а два раза в неделю, доход соответственно увеличился, и зарплата сотрудников несколько возросла. Но прожить на эти деньги было по-прежнему трудно.
В самом конце 1940-х Берберова стала серьезно подумывать о переезде в Америку. В последней главе «Курсива…» перечисляются причины, в силу которых она решилась на этот шаг.
Одной из этих причин была «невозможность дожить до конца месяца, неумение переменить профессию, как говорится, материально свести концы с концами в Париже после войны».[21] Второй причиной, заставившей Берберову думать об отъезде, была утрата того «ésprit de corps», который объединял в довоенное время «десяток или два десятка людей, имевших дело с мыслью и музыкой русской поэзии со словом, с „нотой“, с идеями и ритмами, которые культивировались — худо ли, хорошо ли — в духе некоего оркестра»: «Как в оркестре, мы были лет пятнадцать все налицо. А сейчас не оставалось никого или почти никого, и впереди было небытие — личное и общее».[22]
Была, однако, еще одна причина, которая — даже спустя много лет — представлялась Берберовой главной в ее решении уехать. Этой причиной была ее «победа-поражение в личной жизни»: «На этом участке <…> все было проиграно, имея вид выигрыша, все было завоевано тяжелой ценой, и все оказалось ненужным грузом, все было приобретено в мучениях, и все я готова была отдать даром кому придется — иначе говоря, отступить, уйти, уплыть, куда глаза глядят. И бедность, и разрушение, и бессмысленность всего были бы преодолены, вероятно, если бы не случилось этого».[23]
Понятно, что «победой-поражением в личной жизни» Берберова называет свою связь с Журно. Эта связь занимала в ее жизни несравнимо большее место, чем это явствует из «Курсива…». Как свидетельствует позднейшая дневниковая запись, встречу с Журно она ставила в один ряд со своей встречей с Ходасевичем, а также с Макеевым.[24]
Что именно заставило Берберову считать, что «на этом участке все было проиграно», можно, разумеется, только гадать, но, скорее всего, к концу 1940-х у нее появились серьезные поводы для ревности. Журно все больше жила отдельной жизнью, у нее, похоже, возник ряд увлечений, и Берберова хотела попробовать если не разорвать отношения, то построить их по иной модели, предполагавшей взаимную свободу.
Характерно, что к решению Берберовой уехать в Америку Журно отнеслась совершенно спокойно. К тому времени она уже снова работала по своей основной специальности, которая в свое время свела ее с Макеевым, но теперь Журно поднялась на много ступеней выше. Она стала сотрудницей Луи Карре, знаменитого французского арт-дилера, коллекционера и владельца престижных галерей.
«Мина работает, собирается не то в Венецию, не то в Женеву, не то на луну…» — с явным раздражением сообщала Берберова Зайцевым.[25] Тем не менее расставание с Журно прошло, очевидно, не только без ссор, но в уверениях во взаимной любви. Были даны (и выполнены) обещания друг другу писать, строились планы в скором времени увидеться.
Это казалось вполне реальным. У Луи Карре была галерея в Нью-Йорке, где он устраивал выставки современных французских художников. В организации выставок Журно принимала прямое участие, а это давало (если не практически, то теоретически) возможность часто ездить в Нью-Йорк и проводить там достаточно много времени. Да и Берберова надеялась, что, получив в Америке вид на жительство (она уезжала по туристической визе сроком на год), она сможет регулярно наезжать в Париж.
Дневник за все 1950-е годы Берберова не сохранила, хотя трудно представить, что на протяжении целого десятилетия она не вела никаких, пусть даже самых нерегулярных записей. Не сохранилась, к сожалению, и переписка Берберовой с Журно, которая шла между ними в 1950-х. Эти письма Берберова показала в свое время Юберу Ниссену, но впоследствии уничтожила.[26]
О прибытии в Америку в ноябре 1950-го Берберова рассказала в «Курсиве…» кратко, но возвращаться к тому периоду снова была не намерена. Такое решение, объяснялось, видимо, тем, что первые семь лет на новом континенте были для Берберовой особенно трудными, состоявшими, по ее собственному выражению, «из разнообразных и разнокалиберных мучений».[27] А о мучениях она писать не любила. Однако именно в эти годы жизнестойкость, трудоспособность, а также другие характерные свойства Берберовой проявились с особой наглядностью. А потому представляется важным попытаться восполнить эту лакуну в ее биографии, опираясь на дошедшие до нас материалы, которых оказалось не так уж и мало.
Берберова, в частности, позаботилась о том, чтобы в архиве остался листок из блокнота с перечислением всех учреждений, где она в эти годы работала. В архиве остались и копии писем к жившей в Париже двоюродной сестре Асе Рубеновне Цимловой, в которых Берберова подробно отчитывалась о своем тогдашнем житье-бытье. Правда, среди этих копий имеются существенные пробелы: все послания за 1951 год по какой-то причине отсутствуют. Зато послания Берберовой ее ближайшим друзьям — Борису и Вере Зайцевым — сохранились в их архиве, видимо, полностью. До нас также дошли письма Берберовой к ее другу С. Риттенбергу, с которым она познакомилась во время своей первой поездки в Швецию и с тех пор поддерживала тесную связь.
Берберова не стала скрывать от читателя «Курсива…», что уезжала из Франции с тяжелым сердцем. Она откровенно призналась, что проплакала все те несколько часов, пока поезд шел из Парижа в Гавр (откуда отплывал пароход в Нью-Йорк), кое-как успокоившись только тогда, когда вдали показался порт.
На пароходе, однако, Берберова взяла себя в руки, а по прибытии в Нью-Йорк совсем приободрилась. Не последнюю роль сыграло, естественно,
то, что большинство давних, еще парижских знакомых Берберовой, в разные годы перебравшихся в Америку, встретили ее исключительно сердечно и немедленно окружили заботой.
«Моя дорогая Асика! — писала Берберова двоюродной сестре. — Я здесь всего два с половиной дня, но видела столько людей и получила столько впечатлений, что не знаю, с чего начать тебе это письмо. У меня нет больше голоса, т. к. я говорила без перерыва бесконечное количество часов (и частично с глуховатыми), но чувствую себя великолепно: ничего не болит, сплю хорошо, сил и энергии больше, чем в Париже. Встречал меня только Гуль, т. к. встречать здесь почти невозможно: пароход приходит в 6 утра, а выпустили нас только в 2 часа дня. Этого никто не может выдержать. Была таможня, полиция, очереди, порядок, дисциплина и прочее. Когда я наконец вышла, <…> Гуль погибал в каком-то бараньем загоне, голодный и полумертвый от ожидания. Взяв такси, мы помчались к М<арии> С<амойловне> Ц<етлиной> <…>. У М<арии> С<амойловны> какие-то „политкаторжане“ аккапарировали (от французского аccaparer — „захватить“. — И. В.) комнату (она вообще — святая!), и она мне сняла повыше, на той же лестнице то, что у нас называется гарсоньеркой. Платит она и вообще мила со мной ужасно. Две недели вперед она уже заплатила, а за это время я найду себе что-нибудь. У меня большая комната, ванна с душем и клозетом. Убирают, топят, телефон и пр. Пав друг другу в объятья, мы сейчас же стали пить чай и разговаривать. Гуль посидел и ушел, начались телефонные звонки. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> явился в 7, Гринберги…»[28]
Гринберги, у которых имелась машина, на следующий день провезли Берберову по Нью-Йорку, о чем она, в свою очередь, отчиталась «Асике»: «Город — изумительный, вернее Манхэттан, т. е. центр: я видела китайский квартал, „тоди“ (от французского taudis — „трущобы“». — И. В.), порт, военные суда в доках, Уолл-стрит, крошечное старинное кладбище, затертое небоскребами, Парк Авеню, кот<орая> хороша необыкновенно, и пр. и пр.».[29] Тем же вечером Берберова вместе с Цетлиной отправилась на Таймс-сквер, где «стояла и смотрела с разинутым ртом на световые вывески, бегущую ленту новостей, оживленный рисунок рекламы Уолта Диснея на крыше 30-ти этажного дома, и пр. и пр. и пр.».[30] На следующий день визиты желающих как можно скорее увидеть Берберову продолжились. Пришел, в частности, живший в Нью-Йорке Мстислав Добужинский. М. М. Карпович позвонил и сообщил, что собирается специально приехать (и вскоре приехал) из Бостона.
В ближайшие недели Берберова встретится у М. С. Цетлиной с литераторами второй волны эмиграции: Иваном Елагиным, Сергеем Максимовым и Ольгой Анстей. «Эти трое здесь уже в славе, — писала Берберова двоюродной сестре. — Они люди талантливые, особенно Елагин, симпатичные, особенно Максимов, и культурные — особенно Ольга Анстей. Все они страшно настрадались в России и Германии, безумно пьют, мрачны, печальны и неудачливы в семейной и личной жизни <…>. Елагин — совсем наш (32 г<ода>), ходит ко мне и, развесив уши, слушает меня. Анстей Ходю (Ходасевича. — И. В.) любила и читала еще в Киеве. Ей 38 лет, она, к сожалению, толста и некрасива. Максимов же автор „Дениса Бушуева“, кот<орый> ты читала вероятно, ему 30, он в есенинском духе и алкоголик. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> и М<ария> С<амойловна> Ц<етлина> его страшно заласкали и стараются, чтобы он не пропал…»[31] И хотя Берберова пишет, что она, в свою очередь, со всеми троими «страшно нежна», надеясь «добиться от них толку» (то есть, видимо, помочь — на правах старшего коллеги — реализовывать свой потенциал), дружеские отношения у нее сложатся только с Елагиным.
Впрочем, отдавать много времени общению Берберова позволить себе не могла: ей предстояло решить ряд неотложных и сложных проблем. Как она писала в «Курсиве…», с «бытовой стороны дело обстояло довольно скверно: денег у меня, по приезде в Нью-Йорк, оказалось 75 долларов, из которых 25 я тотчас же отдала (это был долг)».[32]
Словом, вопрос о средствах к существованию встал очень остро с первого дня. Берберова знала, что найти хоть сколько-нибудь квалифицированную службу будет непросто: об этом говорил пример нескольких знакомых, и в частности Галины Кузнецовой. Она приехала в Нью-Йорк полтора года назад, но сумела устроиться только в качестве «прислуги».[33] Правда, Галина Николаевна даже не пыталась учить английский, тогда как Берберова считала знание языка первейшим условием выживания. Да и в смысле характеров (целеустремленности и трудоспособности) Берберова и Кузнецова друг от друга отличались радикально.[34]
И хотя необходимость взяться за любую, даже «черную» работу Берберова исключить для себя не могла, она, несомненно, надеялась найти что-то более соответствующее своим интересам и квалификации. В этом Берберову энергично убеждала и Мария Самойловна Цетлина, которая сразу запретила ей «думать о кутюре, ведении хозяйства, состоянии при старухах (<…> 150 дол<ларов> в мес<яц> на всем готовом и завещание в пользу…) и пр<очих> деклассирующих человека „джобах“».[35]
Прямо в день приезда Берберова созвонилась с Б. И. Николаевским, в свое время тоже переехавшим в Нью-Йорк, и была у него уже на следующее утро. Николаевский обещал помочь с устройством на радио «Голос Америки»: «писать и вещать».[36] Но, несмотря на его усилия, получить эту работу у Берберовой тогда не получилось.
Одновременно она пыталась устроиться в ООН, рассчитывая на содействие Керенского. Берберова писала двоюродной сестре, что обедала с Керенским у «главного в русском отделе ООН» и что скоро должно решиться, принята она или нет. А затем добавляла: «И в том, и в другом случае плакать не буду: с одной стороны хочется обеспеченности и прочности, а с другой — может быть, есть надежда делать что-нибудь более интересное».[37] Берберова надеялась устроиться в ООН «редактором русских текстов», так как главным условием получения этой работы было наличие журналистского стажа.[38] Вскоре, однако, Берберова узнала, что в ООН ее не взяли.
Между тем, надо было подыскать себе жилье, а найти работу не получалось. Привезенные доллары стремительно таяли, но, явно стараясь успокоить «Асику», Берберова писала, что ей все «предлагают деньги», но она пока не нуждается.[39] Примерно в это время она, видимо, решила продать Б. И. Николаевскому часть привезенного с собою архива.
Об этом нелегком для себя решении Берберова писать своей кузине не стала, да и в «Курсиве…» предпочла умолчать. О продаже архива она расскажет читающей публике лишь по прошествии сорока лет, в одном из своих интервью, зато расскажет подробно: «Ко мне пришел мой добрый знакомый, историк Борис Иванович Николаевский. <…> Вместе мы открыли драгоценный ящик: автографы, газетные, журнальные публикации Ходасевича, тетради, которые я, помню, сшивала цветной бумагой, а он в них вклеивал вырезки из „Возрождения“, „Последних новостей“, где регулярно печатался. Были в ящиках мои материалы. Все это я предложила Борису Ивановичу купить. За какую цену? Вы думаете, я тогда понимала в этом? Борис Иванович был человек небогатый, как и все эмигранты, и он сказал: „Я могу дать 50 долларов“. А у меня в кармане на тот момент было только пять долларов, и на следующее утро я должна была внести плату за гостиницу, в неделю я платила пятнадцать долларов. В этой ситуации я сказала: „Хорошо“».[40]
Найти работу Берберова смогла лишь в январе 1951-го, устроившись на языковые курсы Берлиц. Но уже в феврале она перешла в Толстовский фонд, служба в котором была для Берберовой и интересней и выгодней. К тому времени она не только встретилась с организатором и главой этого фонда Александрой Львовной Толстой, но, можно сказать, с ней подружилась. В письме Зайцевым Берберова сообщала: «Я познакомилась с Александрой Львовной Толстой, с кот<орой> была необычно трогательная встреча. <…> Я вчера ездила к ней на ферму, читала ее биографию Толстого, говорила с ней по существу <…> Словом — это мой друг отныне».[41]
О встрече и общении с Толстой, поездках к ней на ферму, двух ее собаках, рыбной ловле на закате, вечерах за картами или у телевизора, будет подробно рассказано в «Курсиве…». Но по какой-то причине Берберова не станет распространяться о своей службе в Толстовском фонде, заметив только, что она «делала кое-какую работу для А. Л. Толстой».[42]
Вначале, однако, Берберова была склонна описывать эту службу взахлеб. «Я работаю вот уже месяц в Толст<овском> фонде и очень довольна, — писала Берберова Зайцевым. — Получаю маленькое жалованье, на кот<орое> могу скромно жить. Работа очень самостоятельная и ответственная — я фактически редактор и единственный сотрудник ЖУРНАЛА. <…> Материал подобран мной. Я буду делать все — вплоть до верстки и корректур, буду и редактором, и конторщиком и даже экспедитором. Сейчас уже печатать хотят 5000 экз<емпляров> и на двух языках. Мне приходится следить за всем, и в английском я здорово поднаторела. Надо Вам (sic! — И. В.) сказать, что в Толстовском фонде ДОБРО делается из воздуха, как фокусник делает предметы. И я в первый раз вижу по-настоящему бескорыстных, энергичных людей, думающих всецело о других. Все служащие приняли меня тепло и вообще атмосфера совсем другая, чем в „наших“ кругах».[43]
Любопытно, что из всех перечисленных в этом письме обязанностей Берберова упоминает в «Курсиве…» (не называя при этом Толстовский фонд) лишь о чисто технической должности «экспедитора», в деталях описав, как она работала на адресографе, управляя этой «машиной» и «размышляя о пользе машин вообще и адресографов в частности».[44]
Такая странность, скорее всего, объясняется тем, что энтузиазм Берберовой довольно быстро пошел на спад. Для этого могло быть много причин, в том числе и появление в Нью-Йорке Т. А. Шауфасс, близкой подруги Толстой и вице-президента фонда, которую Берберова характеризовала как «диктатора в юбке», уверяя, что сама «А<лександра> Л<ьвовна> ее боится».[45] И хотя в том же письме Берберова сочла нужным подчеркнуть, что у нее с этой дамой нет трений, ситуация позднее могла измениться. Примерно через полгода Берберова признавалась Зайцевым, что хотела бы сменить работу на более интересную и более денежную, но сделать этого не может, так как Толстовский фонд помогает ей решить проблему с визой.[46]
Эта проблема волновала Берберову с каждым днем все сильнее. Она приехала в Америку по туристической визе сроком на год, надеясь позднее получить вид на жительство. В качестве работодателя Берберовой Толстовский фонд имел право подать петицию на изменение ее визового статуса, неоднократно делал это для других и, как правило, с успехом.
Убедившись, что такая петиция подана, процесс идет своим ходом, и проработав в Толстовском фонде без малого два года, Берберова решилась перейти на ту работу, на которую ей давно хотелось перейти. В январе 1953 года она устроилась на радио «Голос Америки», для начала — диктором, но с надеждой, что через какое-то время ей поручат писать тексты для вещания самой. «Работаю я много в Голосе, пока только четыре дня — пятницу, субботу, воскр<есенье> и понед<ельник>. Воскр<есенье> с 9 до 3-х, остальные дни с 3 до 11 ночи, — сообщала Берберова двоюродной сестре. — Теперь я тренируюсь на довольно ответственную работу — не знаю, что выйдет из этого, но меня хотят перевести с диктора на другое (писать). За тренировку денег не платят, но я думаю, что с января начнут платить».[47]
У этой службы имелись и другие важные преимущества. «Не сижу больше в дурацкой конторе целый день, а передаю в „Голосе Америки“ „на воздух“ — работа интересная, ответственная, — писала Берберова Вере Зайцевой. — Выполняю ее хорошо. Отнимает мало времени и дает скромный прожиточный минимум. Таким образом, я из пролетария опять стала „свободным художником“, встаю, когда хочу, читаю, пишу, думаю, сочиняю и пр., и пр.».[48]
Бросив по приезде все силы на освоение языка, Берберова старалась как можно больше читать по-английски. Уже через два с половиной года она ощущала себя в этом плане достаточно уверенно, считая, что ей по силам даже самые сложные книги. Как Берберова писала Владимиру Вейдле 29 мая 1953 года, «язык я знаю теперь очень хорошо и мне открылся целый мир — величайшей англо-американской литературы, которую и Вы так любите. От Сантаяны до Эвелин Вог».[49] Практически в точности Берберова повторила эти слова в посланном тогда же письме Вере Зайцевой, и будет повторять их еще.
Берберова неслучайно так дорожила возможностью снова стать «свободным художником»: с первых же дней на новом континенте она старалась заявить о себе как о литераторе. Важные шаги в этом направлении были предприняты еще в Париже. Берберова решила спешно закончить роман «Мыс Бурь» (он был начат два года назад) и отослать его в «Новый журнал» до отъезда из Франции. В результате «Мыс Бурь» появился в «Новом журнале» вскоре после прибытия Берберовой в Нью-Йорк (в последнем номере за 1950 год и в первых трех номерах за 1951-й).
В то же самое время Берберова была твердо намерена как можно скорее пробиться к англоязычной аудитории. А потому она не стала откладывать встречу с Дмитрием фон Мореншильдом, основателем и главным редактором «Рашн Ревью», первого американского журнала, специализировавшегося на истории и культуре России. Берберова познакомилась с фон Мореншильдом, который тоже был из «старых» эмигрантов, но жил постоянно в Америке, в один из его приездов в Париж, и отношения сложились самые дружеские. Приехав в Нью-Йорк, она немедленно взялась за статью об Андрее Белом, в которую включила его письма к Ходасевичу. Эта статья, переведенная на английский, видимо, самим фон Мореншильдом, вскоре появилась в журнале.[50] Там же и тоже, естественно, на английском была напечатана через год статья Берберовой о Ходасевиче.[51]
Одновременно она решила предложить голливудским кинокомпаниям два написанных еще в Париже сценария, надеясь на содействие американского актера армянского происхождения Акима Тамирова. Начинавший свою карьеру во МХАТе, Тамиров остался в Америке во время гастролей труппы, сумел прочно закрепиться в Голливуде, сыграв в десятках фильмов. По просьбе общих знакомых Тамиров согласился помочь Берберовой и словом и делом, чем она не преминула воспользоваться. «Дорогой Аким, — писала Берберова, — посылаю Вам два сценария, о которых мы с Вами говорили. Они переведены — не слишком блестяще — на английский, и я бы просила Вас <…> передать их туда, куда следует. Конечно, в том случае, если Вы найдете их достойными, т. е. в той или иной мере интересными. Сейчас они — только зародыши чего-то, что может стать настоящим фильмом…»[52]
Тамиров, очевидно, не счел сценарии интересными, и Берберова решила оставить этот проект. Вместо этого она стала работать над пьесой «Маленькая девочка», имеющей явную автобиографическую основу. В центре сюжета — любовный треугольник, непосредственно напоминающий историю Берберовой, Макеева и Журно. Один из трех главных героев пьесы, пятидесятилетний профессор Сомов влюбляется в девятнадцатилетнюю девушку по имени (или прозвищу) До, о чем узнает его жена Ольга. Однако Ольга не только не пытается избавиться от соперницы, но — к недоумению мужа — приглашает ее жить вместе с ними. Совместное проживание приводит к тому, что Ольга быстро занимает в сердце «маленькой девочки» место Сомова, которому ничего не остается, как уйти из дома. Дело, однако, кончается тем, что Ольга прогоняет «маленькую девочку», а Сомов возвращается в семью.
Разумеется, между героями «Маленькой девочки» и участниками реальной жизненной коллизии нет абсолютного тождества. Макеев не был профессором археологии, Берберова не принимала участия в его работе, как это делает Ольга, а Журно, в отличие от До, не занималась музыкой, но эти различия ничего не меняют по существу. То же относится и к другим отклонениям от «правды жизни», которые можно обнаружить в пьесе.
К моменту ее появления в Лонгшене Мине Журно было не девятнадцать, а тридцать. Однако Берберова была старше ее на тринадцать лет, а Макеев — на двадцать пять. Для них, таким образом, Журно была «маленькой девочкой».
В отличие от четы Сомовых, Берберова, расставшись с Макеевым, сходиться с ним снова не собиралась. Бракоразводный процесс, начатый ею еще до отъезда в Америку, был завершен в самом конце 1951 года.[53] Правда, Берберова давала ясно понять в пьесе, что мир между Ольгой и Сомовым не продержится долго.
Но главное, пожалуй, что в 1952 году, когда была создана первая редакция «Маленькой девочки», до разрыва Берберовой и Журно было еще далеко: между ними шла регулярная, очень нежная переписка, постоянно обсуждалась возможность увидеться. Когда кто-то из близких знакомых ехал в Париж, Берберова неизменно просила встретиться с Журно, передать подарок, а заодно разведать, так сказать, обстановку. Осенью 1951 года эта миссия была возложена на Керенского, который отчитался о встрече с «Миной» так: «Вид у нее превосходный. Вас любит и о Вас скучает… внутренне, внешне сие не заметно. Мечтает приехать в Н<ью> Й<орк> „на месяц-два“».[54] Берберовой, надо думать, была неприятна ирония Керенского, однако надежда увидеть Журно в Нью-Йорке, несомненно, грела.
Правда, привести этот план в исполнение удастся лишь летом 1957 года. Как писала Берберова одному из своих корреспондентов, «…в июле ко мне приезжала из Парижа моя подруга (француженка), с кот<орой> я не виделась больше шести лет. Это было мне большой радостью. Месяц мы провели с ней у моря, в местах красивых, старомодных, но теперь постепенно входящих в моду, перегруженных автомобилями и крикливыми дачниками, но все еще элегантских…»[55]
А потому похоже, что в первых редакциях пьесы юная До была гораздо менее вульгарной, бесцеремонной и злой и дело не кончалось ее выдворением из дома. Берберова возвращалась к работе над пьесой на протяжении десяти лет, очевидно, неоднократно ее переделывая, но до нас дошла лишь самая последняя редакция. Эта редакция была создана в 1961 году, то есть именно тогда, когда Берберова решила порвать (и порвала) с Журно.
По какой-то причине Берберова станет считать началом работы над «Маленькой девочкой» 1953 год, хотя, судя по переписке, первая редакция была полностью готова к середине 1952-го. «Пьеса моя про маленькую девочку переведена на английский, — писала Берберова Акиму Тамирову. — Послать ли ее Вам? Послать ли ее в какое-нибудь агентство в Калифорнии? Не прошу у Вас содействия, а только совета…»[56] Тамиров попросил пьесу прислать и, прочитав, похвалил, но сказал, что она вряд ли будет иметь успех «потому, что американцы не любят смотреть пьес о дне, который ушел; они обыкновенно валят толпами в театр смотреть на пьесу о сегодняшнем или завтрашнем дне».[57]
Отзыв Тамирова не мог не огорчить Берберову, однако руки опустить не заставил. У нее к тому времени уже имелся литературный агент, найденный вскоре по приезде. С его помощью Берберова решила попробовать пристроить пьесу на Бродвей. В письме Вере Зайцевой она подробно рассказывает, что происходит на этом фронте: «В марте начались весьма для меня значительные переговоры о моей пьесе. Надо тебе сказать, что пьеса, по моему, удалась мне и представь себе — чудно переведена на английский (я теперь совершенно одолела язык). Словом, что тут долго м..дить (sic! — И. В.): завтра как будто подписываю контракт… Конечно, взволнована ужасно. Контракт подписываю с людьми, кот<орые> собираются пьесу ставить. Но это только треть дела. Когда поставят — будут две трети. И наконец — третья треть — если пьеса будет иметь успех. Сейчас две провалились с грохотом, причем одна знаменитого (и по-моему прекрасного) американского драматурга. Так что сама понимаешь, в каком я настроении! Хожу по театрам, чтобы понять, кто из актеров, что может сыграть, какие режиссеры есть, чтобы поставить мою штуку и т. д. Знакомлюсь постепенно с театральным кругом здесь, но серьезным — не лавочниками, не рвачами, а культурными и серьезными и людьми».[58]
Вере Зайцевой не надо было объяснять, кто, собственно, ввел Берберову в «культурные и серьезные» театральные круги. Это была ее родная племянница и в прошлом актриса Елена Аркадьевна Балиева (в семье ее называли Леля, но Берберова всегда звала ее Леной), жившая в Нью-Йорке уже больше пятнадцати лет.
Ее первым мужем был режиссер Ф. Ф. Комиссаржевский, в труппе которого Елена Аркадьевна играла, а когда они расстались, стала работать в театре «Летучая мышь» и вскоре вышла замуж за его директора Н. Ф. Балиева. Берберова знала Елену Аркадьевну еще по Парижу, куда «Летучая мышь» переместилась в начале 1920-х и где базировалась почти десять лет, пока Балиевы не переехали в Америку. В Нью-Йорке Балиев скоропостижно скончался, а его оглушенная горем вдова навсегда оставила сцену. Однако к моменту приезда Берберовой в Нью-Йорк жизнь Елены Аркадьевны наладилась, во всяком случае внешне: она вышла замуж (правда, де-факто, а не де-юро) за известного в Голливуде артиста немого кино Н. И. Сусанина, а главное, снова стала работать, возглавив балетную школу при Метрополитен-опера.
В Париже Берберова и Елена Балиева были далеки друг от друга и все эти годы не поддерживали связь.[59] Но Вера Зайцева, очевидно, попросила племянницу приветить Берберову, и она эту просьбу исполнила, тем более что при первой же встрече в Нью-Йорке они друг другу очень понравились. Практически во всех своих письмах Зайцевым Берберова упоминала о «Лене», с которой она постоянно говорила по телефону, еженедельно виделась, а какое-то время даже жила у нее. В одном из этих писем Берберова писала: «Боже, как умна, тонка и очаровательна Лена! ВСЕ буквально знают это. Она была достойна иной судьбы… Я ее умоляю писать воспоминания…»[60]
Но писать воспоминания Балиева не стала. Ей было в те годы под шестьдесят, она очень уставала на работе, да и отношения с Сусаниным оставляли желать лучшего. «Она работает очень тяжело, он — ничего не делает, — писала Берберова Вере Зайцевой. — По-моему все это треснет в один прекрасный день».[61]
Тема сложной семейной жизни Елены Аркадьевны будет занимать все больше места в письмах Берберовой, пронизанных острой неприязнью к Николаю Ильичу: «Я бы, по своему характеру, давно бы его попросила выехать с квартиры, но Лена все думает, что „Может быть, уладится“… Хотя знает, что не уладится. Неделю назад, когда он был у дочери, мы ездили с ней в Стэмфорд и мы прожили два дня в тишине и покое. Она очень была довольна. Я так люблю ее и так страдаю от того, что ей тяжело, ты не можешь себе представить. Но я не хочу влиять на нее, чтобы она впоследствии мне не пеняла».[62]
Елене Аркадьевне, зашифрованной под инициалами «Е. А. Б.», Берберова посвятила свой первый написанный в Америке рассказ — «Большой город», опубликованный в «Новом журнале» (1953, № 32). В этом рассказе шла речь о человеке, который недавно приехал из Европы в Нью-Йорк, бродит по городу в поисках дешевого жилья, сняв в результате маленькую комнату под самой крышей огромного дома. Герой рассказа не позволяет себе падать духом, полон решимости вписаться в новую жизнь, с доброжелательным любопытством знакомится с городом и его обитателями, но страдает от тоски по любимой женщине, с которой по какой-то причине он разлучен. И хотя повествование ведется от лица мужчины, читатель не может не почувствовать, что в основе рассказа лежит собственный опыт Берберовой. Посылая Зайцевым ссылку на номер журнала, где «Большой город» был напечатан, Берберова сообщала, что она «им довольна сама», что «он нравится очень Карповичу и др<угим>, кто его читал, а Леночка (кот<орой> он посвящен, так как я его придумала, когда жила у нее) прямо в восторге».[63]
Неудивительно, что дружба с Балиевой продолжала крепнуть. «Лену вижу очень часто, — писала Берберова Зайцевой. — Все так же умна, и мила, и прелестна, но устает, грустнеет, и любит, когда я прихожу. Мы иногда даже хохочем вдвоем. Я думаю, она меня любит. Это ты мне ее завещала и подарила — спасибо тебе».[64] Перечисляя своих нью-йоркских друзей, Берберова уверенно ставит Балиеву «на первое место»: «Мы с ней близки, делимся горестями и радостями, которых у меня больше».[65]
К числу «радостей», на которые был достаточно щедр для Берберовой 1953 год, очевидно, относился благоприятный исход ее переговоров с нью-йоркским Издательством им. Чехова. Переговоры касались составленного Берберовой сборника статей и мемуаров Ходасевича, куда вошли материалы, опубликованные в эмигрантской периодике. За издание этой книги, к которой она также написала предисловие, Берберова билась уже много месяцев и наконец добилась, что книга была поставлена в план и вскоре вышла.[66]
Тем временем у Берберовой появилась важная публикация — на этот раз в журнале «Опыты», основателем и редактором которого был Роман Гринберг.[67] В этой публикации шла речь о трех молодых литераторах, с которыми Берберова сблизилась в самом начале 1920-х. С первыми двумя — Идой Наппельбаум, дочерью знаменитого фотографа, и Николаем Чуковским, сыном знаменитого критика, Берберова познакомилась в 1921 году в поэтической студии Гумилева, собиравшейся в Доме искусств. И Наппельбаум и Чуковский были обозначены в воспоминаниях только первыми буквами их имен, и подобная предосторожность была в ту пору отнюдь не лишней. Особенно в силу одного обстоятельства, о котором Берберова не знала, но имела все основания подозревать: с 1951 года Ида Наппельбаум находилась в лагере (ей инкриминировали обладание давно уничтоженным, но когда-то висевшем в ее комнате портретом Гумилева) и вышла на свободу только после сталинской смерти. Николай Чуковский был успешным прозаиком, опубликовавшим несколько книг, но никакой охранной грамоты это ему не давало.[68]
Много позднее, когда Берберова будет работать над «Курсивом…», а времена в Советском Союзе станут, по известному выражению, «вегетарианскими», она решится назвать Наппельбаум и Чуковского их полными именами и написать о них более подробно. Берберова расскажет о «литературных понедельниках» в доме Наппельбаумов, где она впервые увидела Ходасевича.[69] О Николае Чуковском, с которым в тот год Берберова виделась практически ежедневно, она напишет так: «Ему было 17 лет, мне только что исполнилось 20. Я называла его по имени, он меня — по имени и отчеству, иногда нежно прибавляя „голубушка“. Это был талантливый и милый человек, вернее — мальчик, толстый, черноволосый, живой».[70] Берберова упомянет и изданный Николаем Чуковским сборник молодых поэтов «Ушкуйники» (1922), который, кстати, открывался ее собственным стихотворением.[71]
Когда «Курсив…» был практически закончен, пришло известие, что Николай Корнеевич, которому было чуть больше шестидесяти, внезапно скончался. Берберова внесла дату его смерти в биографический указатель к книге и там же отметила, что Чуковский писал интересные воспоминания: его очерк о Мандельштаме был к тому времени напечатан в журнале «Москва». Однако Берберовой было неизвестно, что Чуковский успел написать воспоминания о Ходасевиче, а также о ней самой, ибо эти тексты впервые вышли к читателю только в самом конце 1980-х. По версии Чуковского, он был первым, кто догадался о романе Берберовой и Ходасевича, так как они часто встречались втроем, и именно ему была поручена роль связного, когда Владислав Фелицианович не мог отлучиться от своей тогдашней жены.
О Берберовой Чуковский вспоминал с большой теплотой. Он отмечал ее начитанность, неистребимую жизнерадостность и, конечно, женскую привлекательность, описав двадцатилетнюю Берберову так: «Отец ее был ростовский армянин, а мать русская, и это смешение кровей дало прекрасные результаты. Нина была рослая, сильная, здоровая девушка с громким веселым голосом, с открытым лицом, с широко расставленными серыми глазами. По самой середке ее верхних зубов была маленькая расщелинка, очень ее красившая…»[72]
О Ходасевиче, однако, Чуковский писал гораздо менее доброжелательно, хотя признавал его значительность как поэта. Но Чуковский не преминул отметить, что Ходасевич был некрасив и тщедушен и, главное, брезгливо отзывался о его человеческих качествах. Чуковский утверждал, что во время романа с Берберовой Ходасевич панически боялся объяснений с женой и что отъезд за границу был задуман исключительно с целью бегства от нее. Такой образ Ходасевича не должен был понравиться Берберовой, и знай она об этих воспоминаниях раньше, то в публикации в «Опытах», а затем и в «Курсиве…» она написала бы о «Коле» гораздо менее ласково.
Третьим героем воспоминаний Берберовой был Лев Лунц, один из самых младших «Серапионовых братьев», с которым она познакомилась также в Доме искусств. Скрывать имя Лунца у Берберовой не было ни малейшей нужды: в 1923 году он уехал лечиться в Германию (там уже находилась его семья), а в 1924-м скончался от эмболии мозга. Возвращаясь к разговору о Лунце в «Курсиве…», Берберова практически полностью процитирует написанный ею обстоятельный некролог, напечатанный в свое время в берлинской газете «Дни».
И все же публикация в «Опытах» включала в себя важный материал, который впоследствии в «Курсив…» не вошел. Речь идет о фрагментах писем Чуковского и Наппельбаум к Берберовой, а также большой подборке посланий Лунца. Судя по этим посланиям, он относился к Берберовой исключительно нежно, но в то же время не без легкой иронии. Это особенно чувствуется в письме Лунца «Серапиновым братьям», в котором, упоминая о встрече с «Ходасевичами» в Берлине, он сообщает, что Берберова «еще лучше, чем была. Похудела, похорошела. Хохочет, орет и наивно удивляется — по-прежнему».[73]
Подборку писем Лунца в «Опытах» завершало письмо его отца, благодарившего Берберову за высказанные соболезнования, а также за некролог, и добавлявшего в конце, что «из всех статей, посвященных нашему дорогому голубчику, Ваша всего ближе нам с женой».[74] Помимо Берберовой некрологи Лунцу написали три его близких друга, молодые «Серапионы» — Константин Федин, Михаил Слонимский, Николай Никитин, короткой заметкой откликнулся и Горький.
Публикация в «Опытах» имела для Берберовой неожиданные и крайне приятные последствия. В письме двоюродной сестре она рассказала, что после появления этого материала «отыскалась» сестра Льва Лунца Евгения Натановна: «Она и муж ее приехали из Лондона сюда на месяц и мы подружились стремительно. Она — настоящая леди, очень мила, умна и красива. Муж — крупный бизнесмен, а кроме того — переводчик на английский стихов Гумилева».[75] Сердечные отношения с сестрой Лунца и ее мужем Яковом Хорнштейном сохранятся в течение многих лет: Берберова будет часто с ними встречаться в Америке и в Европе.
Встреча с Хорнштейнами отчасти компенсировала серьезное огорчение, ждавшее Берберову в 1953 году, — конфликт с ее давним другом Марией Самойловной Цетлиной. Вбить между ними клин давно пыталась ее дочь «Шура» (Александра Николаевна Авксентьева, в замужестве Прегель), относившаяся к Берберовой с острой неприязнью.[76] Причиной этой неприязни была убежденность Александры Николаевны и ее мужа, что Берберовой прекрасно жилось в Париже при немцах, чему Цетлина упорно отказывалась верить.
И все же настал такой момент, когда у Марии Самойловны появились на этот счет серьезные сомнения. Осенью 1953 года ей передали архив В. В. Руднева (по распоряжению его недавно скончавшейся вдовы), и Цетлина начала его внимательно просматривать. Среди других документов она обнаружила открытку Берберовой, призывавшую Руднева, который находился в свободной зоне Франции, немедленно приехать в оккупированную зону.
Возможно, от растерянности Цетлина стала показывать эту открытку знакомым, не попытавшись сначала объясниться с Берберовой, и это обстоятельство ту особенно задело. В посланном Марии Самойловне письме Берберова не стала скрывать свою обиду, а заодно подробно объяснила, почему была послана такая открытка.[77] Этот рассказ, практически дословно повторенный в «Курсиве…», заключался в том, что психически заболела оставшаяся в Париже близкая Рудневу женщина (Л. С. Гавронская), за которой, как считала Берберова, он должен был немедленно приехать, увезти с собой и тем самым спасти.[78] После этого письма состоялось личное объяснение Берберовой с Цетлиной, и мир между ними был восстановлен, но достаточно формально.[79] В «Курсиве…», однако, об этом конфликте не говорится ни слова, Берберова пишет о Марии Самойловне как о давнем друге и вспоминает лишь сделанное ею добро.
Словом, в 1953 году Берберову ждали не только радости. С осени у нее началась полоса неприятностей.
К середине октября стало окончательно ясно, что пристроить на Бродвей «Маленькую девочку» не получилось. «С пьесой дело плохо, пока отложена, четыре провалились в этом сезоне уже, — сообщала Берберова двоюродной сестре. — Я не рвусь в бой, сижу тихо, работает агент. Вообще здесь нельзя развивать сто лошадиных сил (таково мое мнение), надо немножко дать и судьбе поработать. А может быть, просто я не могу больше развивать сто лошадиных сил? И не только физически, но и морально».[80]
Практически одновременно на радио «Голос Америки» началось сокращение штатов, и в ноябре Берберовой пришлось уйти. Она вскоре устроилась в так называемый Американский комитет по освобождению от большевизма, на базе которого была создана радиостанция «Освобождение» (позднее «Радио Свобода»), но проработала там не больше двух месяцев. Это означало, что надо было срочно искать новую службу. В письме Зайцевым от 9 января 1954 года Берберова описала свою тогдашнюю ситуацию так: «Сама я живу не хорошо, и не плохо, то есть работа, то нет. Судьба меня держит как когда-то издатель „Биржевых Ведомостей“ Проппер держал своих сотрудников — не на голодном пайке, но разбогатеть не давал!..»[81]
В результате Берберовой пришлось устроиться к некой миссис Брандт. «Я работаю, устаю, служу у довольно интересной особы секретаршей (вы можете себе представить, как я научилась языку, что печатаю письма по-англ<ийски>!), — сообщала Берберова Зайцевым, — особа эта лет 60-ти много путешествовала и занимается Африкой — синдикальным движением там и прочими рабочими делами. Три раза была в СССР в 30-х годах. Я ее учу немного русскому. Вижу у нее интересных людей, рассматриваю их внимательно, говорю по-англ<ийски> и вообще нахожу, что мне как-то занятнее с американцами, чем с русскими политиками (литераторов мало осталось хороших!)».[82]
Любопытно, что именно службу у миссис Брандт Берберова подробно опишет в «Курсиве…» (заменив фамилию Брандт на Тум), вероятно, считая ее самой колоритной. Вскоре, однако, Берберовой стало ясно, что вынести миссис Брандт она больше не в силах.
Берберова снова взялась за поиски работы и неожиданно быстро нашла, о чем радостно доложила двоюродной сестре: «Вот уже три недели, как я служу на новом месте, и ничего лучшего не могу себе вообразить, думаю, что комментарии будут излишни, если я скажу тебе, что попала в здешнюю Публичн<ую> библиотеку. Принимая во внимание, что в свое время и дедушка Крылов служил в Петербургс<кой> Публ<ичной> Библ<иотеке> — считаю, что это место мне подходящее. Пошла я туда, как часто ходила, в какой-то отчаянный день, весьма наскучив африканскими делами, прокаженными д-ра Швейцера и прочими чужими делами, и меня взяли… Не могу тебе сказать, как я счастлива. Целый день вожусь со старыми ценными русскими книгами… Служу в отделе, где на „микропринт“ переводятся старые издания. Как ты знаешь, конечно, старые книги приказывают долго жить, и, чтобы их сохранить, их страницу за страницей фильмуют (гарантия 300 лет). Потом их читают через очень удобный волшебный фонарь. Так вот, я готовлю для мастера, кот<орый> фильмует, „Русскую старину“, „Русский архив“ и пр<очие> вещи, и даже стенографические отчеты заседаний Гос<ударственной> Думы, и древне-русский словарь Срезневского, где юсы малые и большие меня приводят в большое умиление. Ни о чем не мечтаю, как продолжать в том же духе. <…> Настроение у меня хорошее, и у меня такое впечатление, будто мои мытарства закончились. Может быть, на время, но и то хорошо».[83]
О своей работе в библиотеке Берберова позднее сообщила и Зайцевым, подробно объяснив, в чем она состоит и чем интересна. И все же главный акцент был теперь сделан на то, что эта служба ее выматывает: «Пять дней в неделю очень жестоких, а два дня — хороших, спокойных и свободных, так что этими двумя и живешь».[84] Неудивительно, что в эти годы Берберова ничего не писала. «Писать не хочется, — говорилось в том же письме. — Может быть, придет обратно это чувство „надо, чтобы из тебя это вышло“, но сейчас этого нет, а главное — только если оно будет неудержимым, я возьмусь за перо».[85]
В первый раз за все время в Америке Берберова признавалась, что она начинает терять свою «бодрость, энергию и жизнерадостность».[86] Дело, однако, было не только в накопившейся усталости, но и в продолжавшихся проблемах с визой, которые никак не удавалось уладить. В феврале 1954 года Берберова писала Зайцевым: «Жизнь моя проходит в ожидании бумаг американских, и надо смириться „гордому человеку“ — впрочем, это не так уж трудно, и человек не так уж и горд».[87]
Затянувшееся ожидание было связано с тем, что в начале 1950-х иммиграционное законодательство США серьезно ужесточилось, и подобного рода проблемы возникли у многих иностранных граждан. Предпочтение в получении вида на жительства стало отдаваться «высококвалифицированным специалистам», и по этой категории Толстовский фонд стал пытаться провести Берберову, подчеркивая ее известность как литератора. Одновременно указывалось на ее стойкую антикоммунистическую позицию, что в те времена имело особое значение. Была подана также справка о состоянии здоровья, так как людям с серьезными и — тем более — хроническими заболеваниями обычно отказывали. Медицинский осмотр показал, что у Берберовой в этом плане все в идеальном порядке. «Выяснилось, что я, как говорится, здорова как корова», — весело написала она двоюродной сестре, вернувшись домой от врача.[88]
И все же процесс изменения визового статуса Берберовой шел по-прежнему не гладко. Несмотря на петиции Толстовского фонда, а также личные ходатайства А. Л. Толстой и Керенского, для того чтобы вынести решение по делу Берберовой, потребовалось целых три слушания. Только на третье слушание была принята положительная резолюция, одобренная, как полагалось по протоколу, американским президентом, которым был тогда Эйзенхауэр.
Эта резолюция была подписана 10 августа 1954 года, однако ровно через две недели Эйзенхауэр отменил свое решение. Как говорилось в пространном меморандуме, причиной для пересмотра дела Берберовой явился тот факт, что она два раза пропустила срок окончания визы и, значит, находится в США нелегально и должна быть депортирована во Францию. Эйзенхауэр отмечал, что желающих остаться в Америке много, но все должны соблюдать определенные правила, и он лично не видит никаких оснований, чтобы сделать в данном случае исключение.[89]
Нетрудно представить, каким ударом это стало для Берберовой. Возвращаться во Францию она не хотела, да и не могла (у нее не было там ни работы, ни жилья), тогда как Америка представлялась «давно и уютно обжитым домом».[90] То, что она нарушает какие-то правила, Берберовой, очевидно, не приходило и в голову. Она была уверена, что срок ее визы автоматически продлялся, пока Толстовский фонд подавал апелляции и назначались новые слушания.
Неудивительно, что Берберова тут же кинулась за советом к Толстой. В ответ на ее отчаянное письмо Александра Львовна обескураженно писала: «Почему президент не подписал? Доносы? Непонятно…»[91] Берберова попросила Толстую поговорить с юрисконсультом Литературного фонда, и Толстая это немедленно сделала. Юрисконсульт сообщил, что самое надежное в такой ситуации — выйти замуж за человека, обладающего американским гражданством или видом на жительство. В этом случае Берберовой будут прощены все прошлые визовые прегрешения, и оснований для отказа в изменении статуса, соответственно, не будет.
Формальных препятствий для заключения нового брака у Берберовой не было: развод с Макеевым давно состоялся. Другое дело, что о замужестве, так сказать, «по любви» речь заведомо не шла: сколько-нибудь глубоких романтических привязанностей у нее за эти годы не возникло. Речь могла идти лишь о фиктивном браке, который надо было срочно организовывать. В ближайшем окружении Берберовой имелся человек, эмигрант второй волны, подходивший для этой цели по всем статьям. Он был холост, давно получил вид на жительство и через несколько месяцев должен был стать гражданином США. Но главное — он был готов оказать Берберовой такую услугу.
Этого человека звали Георгий Александрович Кочевицкий. Основные факты его биографии известны из его мемуаров, наговоренных на магнитофонную пленку по предложению одного из его молодых друзей, который позднее их расшифрует и издаст.[92] Родившийся в 1902 году в небогатой дворянской семье, он окончил Ленинградскую консерваторию, работал в качестве аккомпаниатора в театральных труппах, исполнял классический репертуар на радио, преподавал в музыкальных училищах. Летом 1933 года Кочевицкий был арестован по политической статье, отсидел в лагере, но во время войны сумел перебраться на Запад. С конца 1940-х Кочевицкий обосновался в Нью-Йорке, где зарабатывал уроками игры на фортепиано, быстро создав себе репутацию прекрасного педагога.
Как Кочевицкий сообщил в своих воспоминаниях, он давно предлагал Берберовой уладить визовый вопрос с помощью брака, но она не хотела идти по такому пути без самой крайней нужды. Когда же этот момент наступил, Берберова немедленно дала знать Кочевицкому (он отдыхал в штате Мэн), и он тут же вернулся в Нью-Йорк.[93]
15 сентября 1954 года, то есть буквально через несколько дней после получения известия о том, что Берберову должны депортировать, она и Кочевицкий оформили брак. Этот брак был изначально фиктивным и перейти в иное качество не мог: женщины Кочевицкого не интересовали, и у него имелся постоянный партнер.
С Георгием Александровичем Берберова познакомилась у М. С. Цетлиной вскоре после приезда, и он произвел на нее приятное впечатление. Перечисляя в письме Вере Зайцевой обретенных в Нью-Йорке друзей, Берберова называет и Кочевицкого, подчеркнув при этом, что хотя он и «новый эмигрант, но совсем особенный, вроде нас с тобой».[94]
То, что Берберова и Кочевицкий знали друг друга почти три года и часто общались, имело большое значение для работников иммиграционной службы, которые должны были их интервьюировать. Чем дольше длилось знакомство будущих супругов, тем было меньше подозрений, что брак фиктивный, а подобные браки считались в Америке федеральным преступлением. Для обладателя гражданства это было чревато огромным штрафом (или немалым тюремным сроком), а для другой стороны — штрафом и депортацией.
Кочевицкий брал на себя нешуточный риск, за что Берберова, конечно, была ему благодарна. Оба старались не стеснять друг друга, и в первые годы им это вполне удавалось. Как Берберова писала Зайцевым, «Муж, Г<еоргий> А<лександрович> — милейший человек, характер дивный, живем дружно, но все совсем не так, как в молодости — свободно и вольно и вместе с тем слегка „алуф“ — чудное американское слово, „алуф“ друг от друга, то есть на некотором расстоянии. Мы, между прочим, на „вы“».[95] Берберова продолжала нахваливать Кочевицкого и в более поздних письмах: «Он уютный, культурный и приятный человек и совершенно не похож на нового советского хомуса. Живем мы очень дружно, но очень отдельны в смысле „профессиональном“. Обоим нам на пользу, что мы поженились».[96]
Действительно, совместное проживание давало определенные выгоды. Кочевицкий и Берберова делили расходы (на квартиру и еду), а также заботы по хозяйству. Кроме того, положение женатого человека способствовало «бизнесу» Георгия Александровича: родители его учеников (а уроки с детьми были главным источником заработка) теперь охотнее доверяли ему своих девочек и мальчиков. После заключения брака Кочевицкий немедленно подал петицию о представлении его супруге вида на жительство, и через несколько месяцев визовый статус Берберовой был успешно изменен. Как она радостно рапортовала двоюродной сестре, «Всем моим мукам конец».[97] Обладание видом на жительство давало право на пособие по безработице, что Берберовой весьма пригодилось, когда в октябре 1955 года она потеряла очередную службу.
Впрочем, вскоре Берберова снова нашла работу, на этот раз в только что созданной Национальной ассоциации социальных работников (NASW). В письме Зайцевым от 3 декабря 1955 года Берберова писала: «Вот уже неделю, как я нашла себе чудное место, где не замучивают работой, где мило ко мне относятся, и где я себя хорошо чувствую. Это — в отрасли „сошиаль сервис“, чему по-русски перевода нет. Это большая здесь отрасль — все, что имеет отношение к слепым, детям, сумасшедшим, бездомным, просто неприспособленным к современной жизни людям, — называется „сошиаль сервис“. Люди идут на специальный факультет, получают диплом и затем составляют организацию, на всю страну одну (22 тысячи членов). Я служу в этой организации. Практически ни с какими „случаями“ не сталкиваюсь, но сижу в центре, где мимо меня все это проходит».[98]
Со временем, правда, Национальная ассоциация социальных работников перестанет казаться Берберовой «чудным местом», но пока она не только не жалуется, но напротив, утверждает, что всем довольна. «Жизнь внешняя у меня трудовая, цель ее — отложить достаточно денег и приехать в Европу так, чтобы прожить ГОД с друзьями. И я это сделаю, — пишет Берберова Вере Зайцевой. — Жизнь внутренняя — в полном покое и гармонии. Все вопросы решены, никаких сомнений, никаких колебаний. Все, что когда-то мучило — встало на свое место, и от этого на меня сошла радость, если хочешь — некоторая мудрость. <…> Я ничего сейчас не пишу по серьезным причинам, а о них говорить не хочется. Это меня не мучит. Из посредственного „творца“ я стала прекрасным „поглощателем“, и по правде сказать, так мне жить лучше. Может быть, это временно. „Поглощаю“ музыку, поэзию, литературу, философию и, конечно, людей. Есть близкие друзья, с которыми интересно, а подчас и весело…»[99]
Ближайшим другом Берберовой, как она уточняла в том же письме, была по-прежнему Елена Балиева: «Леночку вижу очень часто. Мы близки и она мне просто необходима. С Ник<олаем> Ил<ьичем> все более или менее утряслось, но без радости эта жизнь и могло быть лучше. Он сам по себе неплохой человек, но они друг другу не подходят и все, что есть в Лене артистического, особенного, волшебного, в нем отклика не находит. Он не работает. Она — за двоих. Живем мы близко от Сусаниных, а школа балетная, где Лена заведующая — рядом с нами. Так что я забегаю к ней, а она — ко мне. Иногда мы идем вдвоем обедать в ресторан, выпиваем, вспоминаем вас обоих, веселимся по-своему».[100]
Однако этой идиллии вскоре пришел конец. Елене Аркадьевне показалось (а может, и не показалось), что Берберова пыталась завести роман с ее мужем, и описала ситуацию Вере Зайцевой так: «Нина продолжает ему звонить, приглашая его в гости, игнорируя меня абсолютно, чему даже он сам удивлялся, и с другой стороны хвастался, что „мол, Ваши друзья предпочитают меня Вам“ и т. д. Нины для меня больше нет, и никогда я с ней встречаться не буду. <…> Ей хотелось быть героиней в глазах нашего „общества“, что все мужья и любовники рвутся к ней. Очевидно, она всегда была такой и не может сдержать себя до конца».[101]
Берберова, в свою очередь, сообщила Зайцевой о разрыве отношений с ее племянницей, но признать за собой какую-либо вину решительно отказалась: «С Леной Б<алиевой> я совсем не вижусь, иногда вижусь с Ник<олаем> Ильичем, кот<орый>, возможно, и был в свое время причиной перемены ее отношения к[о] мне. Но вместо того, чтобы объясниться со мной, как с ближайшим ей (и дорогим, самым дорогим здесь), как она говорила, человеком, она предпочла изъять меня из своей жизни. И жалко, и грустно, — совесть моя чиста, я чувствую себя глубоко и несправедливо обиженной, — „дамскими капризами“, другого слова не подберу».[102]
Похоже, что Берберова действительно была сильно обижена. Иначе трудно объяснить тот странный факт, что посвященный Балиевой рассказ «Большой город», который так нравился когда-то самой Берберовой, а также всем, кто его читал, она решила как бы вычеркнуть из памяти. Читателю «Курсива…», в частности, сообщается, что в 1950-е годы Берберова написала три рассказа, хотя на самом деле их было четыре, если считать «Большой город», но упоминать его она явно не стала намеренно. Неслучайно этот рассказ был самым последним из поздних рассказов Берберовой, переведенных на другие языки, и это произошло уже после ее кончины.
В середине 1950-х разрушилась еще одна важная для Берберовой дружба — с Романом Гринбергом. Причиной послужила досадная оплошность со стороны Берберовой, в принципе для нее совершенно нехарактерная. Дело касалось труднодоступной в Америке книги — набоковской «Лолиты», в то время изданной только во Франции, но сразу же запрещенной и, значит, не подлежащей распространению, включая, естественно, вывоз за границу. Экземпляр этой книги (с дарственной надписью Набокова) имелся у Гринберга, и Берберова, взяв ее почитать, забыла в автобусе по дороге домой. И хотя, «раздавленная ужасным происшествием», она послала Гринбергу отчаянное письмо, обещав любой ценой добыть другой экземпляр, он, очевидно, был так раздражен, что свел общение, в том числе эпистолярное, полностью на нет.[103]
В результате издаваемый Гринбергом альманах «Воздушные пути» (1960—1967), где печатались все именитые литераторы и где Берберова, безусловно, хотела бы тоже печататься, для нее был закрыт. Даже более того: публикуя в «Воздушных путях» тексты Ходасевича, Гринберг не счел нужным предложить Берберовой написать вступительную заметку и/или комментарии, что не могло ее не задеть. Особенно потому, что тетради Ходасевича, стихи из которых были напечатаны в «Воздушных путях», Берберова после ареста его вдовы лично вынесла из разгромленной нацистами квартиры и тем самым спасла для потомства. Другое дело, что предъявлять претензии Гринбергу Берберова не имела формальных прав: эти тетради уже давно находились не у нее.[104]
И все же середина 1950-х состояла для Берберовой не только из одних потерь. В это время, в частности, существенно окрепла ее дружба с Глебом Струве. Этому, безусловно, способствовало появление его книги «Русская литература в изгнании» (1956), которая вызвала много споров среди литераторов первой волны: недовольных хватало с избытком.[105] Что же касается Берберовой, то она оценила труд Струве исключительно высоко: «Для меня Ваша книга — событие совершенно ЛИЧНОГО порядка. Я прочла в ней мою жизнь за двадцать лет. Не могу сказать Вам, как она меня волновала при чтении и как сейчас, закрыв ее, я остаюсь в каком-то особенном настроении — очень возвышенного свойства. Так, значит, мы все-таки были! И русская литература БЫЛА…»[106]
Конечно, Берберовой было небезразлично, что Струве с огромным пиететом писал о Ходасевиче, а также лестно отзывался о ней самой. Впрочем, иные из похвал в свой адрес Берберову даже смутили, о чем она написала в том же письме: «Вы переоценили меня и добрые Ваши слова о „Посл<едних> и Первых“ заставили меня покраснеть. Возможно, что впервые в истории русской литературы автор недоволен оценкой критика, как слишком мягкой. В свете последних пяти или десяти лет, я жестоко осудила себя и живу под лозунгом: молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда. Возможно, что когда-нибудь я вернусь к литературе, (а может быть — к поэзии), но сейчас я вижу ясно, как плохо было почти все, что написано мною. На эту тему могла бы распространиться, но не хочу. Довольно сказанного».[107]
На самом деле Берберова уже отчасти «вернулась» к поэзии, написав и напечатав в «Новом журнале» (1956, № 46) несколько стихотворений. Но книга Струве ее явно ободрила, заставив вскоре «вернуться» и к прозе: в ближайшие два года она напишет три больших рассказа.
Желанию Берберовой снова взяться за перо, очевидно, способствовала и появившаяся возможность заняться делом, гораздо более близким к ее интересам и квалификации, чем работа в ассоциации социальных работников.
Расстаться, хотя и не сразу, с этой ассоциацией Берберовой помогло известие, полученное из Центрального объединения политических эмигрантов из СССР (ЦОПЭ), штаб-квартира которого находилась в Мюнхене. Администрация ЦОПЭ решила открыть отделение в Нью-Йорке и стала искать компетентного и ответственного человека, который мог бы вести их дела в США.
Выбор в результате пал на Берберову, и в сентябре 1957 года она приступила к работе. Как Берберова писала Глебу Струве, цель создания американского отделения «была не столько политическая, сколько литературная», ибо «ЦОПЭ намерено в 1958 году выпустить литературный альманах (Мосты)».[108] А в письме другому своему корреспонденту Берберова объясняла: «Альманах будет как бы обращен к новой Сов<етской> интеллигенции. Он частично пойдет в Сов<етскую> Россию, как сейчас начинает проходить уже многое. В нем не будет ни оголтелого большевикоедства, ни эстетства. Хочу собрать вокруг него все, что еще живо».[109]
Примерно та же информация содержалась в редакционном «Предисловии» к первому номеру альманаха, где попутно разъяснялся смысл его названия: «Нам видятся мосты, переброшенные через пропасть, разделившую на две части единую русскую интеллигенцию…»[110]
И хотя Берберова должна была составлять первый номер «Мостов» не одна (в редколлегию альманаха входили литераторы второй волны Владимир Юрасов и Иван Елагин, а главным редактором был находившийся в Мюнхене Ю. А. Письменный), она, видимо, делала основную работу.
Именно Берберова взяла на себя труд связаться с литераторами первой волны, рассказать им о создании нового альманаха и пригласить печататься в «Мостах». И хотя Берберова обратилась только к тем, с кем она поддерживала отношения, этот список был достаточно внушительным. Он включал Б. Зайцева, Г. Адамовича, Г. Струве, Н. Вольского, В. Смоленского, В. Вейдле, Б. Суварина, Е. Таубер, А. Шика. Берберова также связалась с рядом литераторов второй волны, жившими вдали от Нью-Йорка: Ю. Иваском, В. Марковым, Н. Ульяновым. Начиная с декабря 1957 года Берберова отправила примерно два десятка писем, и практически все, к кому она тогда обратилась, стали — кто раньше, кто позже — авторами «Мостов».
Предполагалась, что в «Мостах» будут активно участвовать и члены редколлегии, в том числе, естественно, и Берберова. В первом номере альманаха был опубликован ее рассказ «Памяти Шлимана». Этот рассказ, относящийся к жанру антиутопии (речь идет о последствиях технократической цивилизации и перенаселенности), сама Берберова ставила высоко, однако упорно отказывалась комментировать, в лучшем случае поясняя, что речь в нем идет не столько об Америке, сколько о Европе, и в частности об Италии.[111] В том же номере «Мостов» был опубликован полемический отзыв Берберовой на статью В. Маркова «О большой форме», а также подготовленное ею к печати письмо Чайковского к певице Дезире Арто-Падилла.
Рассказ «Памяти Шлимана» был, видимо, начат лет пять назад, но закончен только в начале 1958 года. Тогда же был закончен и другой давно начатый Берберовой рассказ — «Мыслящий тростник», который будет напечатан в «Новом журнале» (1958, № 55). «Я чувствую себя хорошо и работаю (пишу) ежедневно, — сообщала Берберова Борису Зайцеву. — Вот что значит не служить больше в конторе!! Написала большой рассказ для мюнхенского альманаха (для которого прошу Вас писать, Боря, там платят и как будто дело серьезное). Другой рассказ, еще больше, дала Карповичу. Третий пишу сейчас. Все это — по 30—40 страниц штучки, так что, сами понимаете, время берет. По альманаху я тоже работаю изрядно — член редколлегии, на самом деле нечто вроде редактора. Переписку веду большую, кажется, все приглашены, кого только возможно было выискать».[112]
Третья «штучка», о которой пишет Берберова, это, очевидно, рассказ «Черная болезнь», законченный в 1959 году. В нем она поднимает ту же тему, что и в двух других своих рассказах американского периода — «Мыслящем тростнике» и «Большом городе». В каждом из них речь идет об одиночестве, тоске по любимому человеку, умершему или потерянному в силу других обстоятельств, но главное — способности (или неспособности) справиться с тоской, которая может разрушить жизнь, наподобие «черной болезни», поражающей драгоценные камни. Эта тема, очевидно, остро занимала в то время Берберову.
К моменту окончания «Черной болезни» она уже не работала секретарем редакции «Мостов», но оставалась еще несколько лет членом редколлегии альманаха и продолжала там печататься. Необходимость снять с себя административные обязанности объяснялась тем, что летом 1958 года в жизни Берберовой произошло событие исключительной важности. Ей предложили место преподавателя в Йеле, одном из самых престижных университетов Америки, что сама Берберова и все ее знакомые восприняли как чудо. Это «чудо» объяснялось счастливым стечением нескольких обстоятельств, но литературные заслуги Берберовой, умение себя подать и свободное владение языком тоже сыграли немалую роль.
По воспоминаниям Г. А. Кочевицкого, началось с того, что один из знакомых Берберовой был нанят в Йель. И хотя его имени Кочевицкий не помнил, он, очевидно, имел в виду историка и литератора Николая Ульянова, принадлежавшего ко второй волне эмиграции.
Берберова познакомилась с Ульяновым в конце 1940-х в Париже (он приезжал из Марокко, где тогда жил), и между ними завязалась переписка. Уже из Америки Берберова помогала Ульянову с оформлением необходимых бумаг на переезд в Канаду, а затем в США. Но главное, что Берберова заметила и отметила исторический роман Ульянова «Атосса» (1952), напечатав в «Новом журнале» доброжелательную рецензию. Ульянов, в свою очередь, восторженно отозвался на составленный Берберовой сборник Ходасевича «Литературные статьи и воспоминания» (1954).
Правда, обсуждая этот сборник, Ульянов практически полностью сосредоточился на тех статьях Ходасевича, в которых тот обращался к коллегам по перу с грозным предупреждением, формулируя его в одном случае так: «Если эмиграция даст заглохнуть молодой словесности, она не выполнит главного и, может быть, единственного своего назначения».[113]
Это предупреждение, как огорченно констатировал Ульянов, было явно забыто (или не принято всерьез) большинством писателей старшего поколения, склонных игнорировать «молодую словесность». «…роль маститых заключается не в одних похвалах и признаниях, — писал Ульянов. — Удар линейкой авторитетного мэтра имеет не меньшее значение, чем похвала. Это тоже своего рода посвящение в литературное звание. Мы живем в такое время, когда удары и педагогические окрики требуются, может быть, в большей степени, чем похвалы. В полной силе остается реплика Ходасевича: „Никто, разумеется, не потребовал бы от них непременных похвал (молодежь за этим не гонится), но порой и упрек, и осуждение свидетельствуют о внимании, о заботе. Этого нет…“».[114]
Понятно, что высказанные претензии не имели никакого отношения к Берберовой, как раз строго следовавшей заветам Ходасевича в своем отношении к литераторам младшего поколения. Ульянов это очень ценил, что впоследствии доказал не только словом, но и делом.
Переехав в Йель и там обосновавшись, Ульянов познакомил Берберову с профессором Ричардом Берджи, главой славянской кафедры в Йеле. Как Ульянов, похоже, рассчитывал, Берберова произвела на Берджи столь сильное впечатление, что он практически сразу предложил ей работу на своей кафедре — преподавать русский язык.
На эту ставку у Берджи имелись деньги, ибо правительство США решило выделить средства на развитие советологии и, соответственно, расширение русских программ в крупных американских университетах. Это решение было вызвано таким событием 1957 года, как запуск Советским Союзом первого искусственного спутника Земли, говорившем о научно-технической мощи главного противника в холодной войне.
Правда, несмотря на наличие ставки, нанять Берберову было очень непросто, но Берджи был готов приложить все усилия.
Во-первых, у Берберовой не имелось диплома о высшем образовании, так как она успела закончить только гимназию. Однако вместо диплома ей зачли ее книги, что, по словам самой Берберовой, «абсолютно невероятно в Америке, где без диплома — никуда».[115]
Во-вторых, Берберовой было в то время пятьдесят семь, то есть на тридцать лет больше обычного возраста, в котором в Америке принято начинать академическую карьеру. В письме двоюродной сестре Берберова сообщала, что ее американским друзьям-профессорам не более тридцати пяти — сорока: «…старше 50 вообще народу почти нет. Возраст в Америке вещь роковая».[116]
Но и на это «роковое» обстоятельство администрация Йеля закрыла глаза. Правда, по свидетельству близко знавших Берберову, она выглядела лет на двадцать моложе своих пятидесяти семи.
Однако главную проблему при устройстве Берберовой в Йель представляла ее принадлежность к «слабому полу»: женщин в академической среде в те годы практически не было. Когда на работу Берберову все-таки взяли, она оказалась на факультете единственной женщиной. «Учебный персонал только мужской, — писала Берберова „Асике“, — и главным преткновением для меня было то, что я женщина — здесь это долго обсуждалось. В библиотеке есть даже зал, куда женщины не допускаются — такова традиция».[117] Трудно сказать, удалось ли самой Берберовой попасть когда-нибудь в этот зал, но ее появление в Йеле, безусловно, способствовало разрушению подобных традиций.
В середине сентября 1958 года Берберова приступила к преподаванию. Сообщая Зайцевым, что ее жизнь «повернула в неожиданную сторону», Берберова продолжала: «…без всяких с моей стороны потуг и усилий, один из больших американских университетов (Йель) пригласил меня читать лекции по рус<скому> яз<ыку>. Находится Йель в городке Нью-Хевен, в полутора часах езды от Нью-Йорка, и на прошлой неделе я начала свою „профессорскую“ деятельность. В будущем году буду, видимо, читать русск<ую> литературу или историю культуры. Сняла я там себе меблированную комнату и целый день работаю — с понедельника до пятницы утра. Пять часов лекций в день, а потом иду в библиотеку (божественное место, Боря, сказочное прямо!) и там пишу, перевожу самое себя, читаю книги. Ложусь рано, потому что в 8 утра уже первая лекция».[118]
Между тем карьера Берберовой в Йеле развивалась стремительней, чем она ожидала. В очередном письме двоюродной сестре Берберова докладывала: «Я сразу попала из „инструкторов языка“ в полу-профессора (в соответствии с этим не только жалованье, но и знакомства), ибо через 4 дня после начала занятий по русскому языку меня спросили, не взялась бы я читать с будущего сентября курс литературы (Русский символизм). Я согласилась. А еще через несколько дней меня спросили, не начну ли я сейчас? (Были желающие слушать.) Я согласилась — смело. Читаю по-русски, готовлюсь довольно тщательно, но не пишу, а говорю, что здесь очень ценится. <…> Я чувствую себя счастливой. Работа очень интересная, есть очень способные и талантливые ученики — будущие знатоки русской литературы и русск<ого> языка…»[119]
Учебный год в Йеле прошел у Берберовой в напряженных трудах, так как приходилось в ускоренном темпе восполнять отсутствие филологической подготовки. «Как часто я думаю о том, как было бы хорошо, если бы ты была тут, — писала Берберова „Асике“, — и рассказала бы мне о Бодуэне, Введенском, и других профессорах, кот<орых> я не слушала, а теперь читаю — главным образом, Щербу, Тимофеева (по поэтике) и вообще миллион других книг — вплоть до сочинений Влад<имира> Соловьева. Никто от меня ничего не требует, но, живя в „академическом“ мире я чувствую, как мне не достает образования и как хорошо повышать „квалификацию“, тем более, что в будущем сентябре курс мой „Русский символизм“ будет расширен, не час в неделю, а целых три часа, и будет семинарий. Надо быть готовой к нему. Кругом меня лингвисты, историки литературы, спецы по Достоевскому, Пушкину — все американцы. Очень часто меня спрашивают о том и о другом, и ты понимаешь, что мне надо быть во всеоружии. Да, очень жалею, что не ходила в Сорбонну в двадцатых годах — даже без диплома это могло мне дать так много! Но того, что было — не вернешь. У меня три класса по языку, а один по литературе. <…> Хотя теоретически я занята всего три часа в день с ними, но прибавь к этому то, что я готовлюсь к своим лекциям, правлю их домашние работы, выступаю в их „русском клубе“, заседаю на собраниях факультета, кончаю новый рассказ для второго номера „Мостов“ и только что сдала Карповичу для „Нов<ого> Журнала“ огромнейшую статью о Набокове».[120]
К концу второго семестра в Йеле Берберова, естественно, очень устала, но позволить себе продолжительный отдых во время летних каникул она не могла. На июль и август Берберова устроилась преподавать в Университет штата Индиана — с целью подзаработать.
Зарплата Берберовой в Йеле была очень скромной, а ей хотелось накопить на поездку в Европу. Но накопить было трудно, в том числе потому, что уже с середины 1951 года, то есть едва-едва встав на ноги в Америке, Берберова начала регулярно посылать деньги во Францию — двоюродной сестре и Зайцевым. Они понимали, что Берберова отрывает от себя, а потому протестовали, но все же «вложения», обычно отправленные с оказией, принимали. Практически в каждом письме в Париж Берберова писала, что мечтает приехать и обнять всех близких, но поездку из-за нехватки денег приходилось все время откладывать.
Возможность поехать в Европу появилась у Берберовой только летом 1960 года. Она отправилась в Париж в самом конце мая, собираясь вернуться обратно в Америку в первой декаде сентября, к началу занятий в Йеле. В эти три с лишним месяца Берберова вела дневниковые записи, хотя те страницы, в которых говорилось о встречах с родными, друзьями и знакомыми после десятилетней разлуки, Берберова в основном уничтожила. Видимо, ей не хотелось доносить до потомства, как сдали за эти годы дорогие (или просто симпатичные) ей люди. Сама же Берберова, как записала в своем дневнике Вера Зайцева, «совсем не изменилась за 10 лет».[121]
Единственные записи, которые сохранились от этой поездки практически полностью, касаются Мины Журно, с которой Берберова встретилась в Риме, затем вместе отправилась в Грецию перед тем, как вернуться в Париж.
Эти записи радикально отличаются от других дошедших до нас дневников Берберовой — и своим тоном (как правило, истерическим), и своей исключительной многословностью. Что же касается содержания, то оно достаточно однообразно, представляя собой главным образом филиппики в адрес Журно.
Даже состояние ее здоровья, очевидно, неидеальное, не вызывало у Берберовой ни тревоги, ни сочувствия. Несколько лет назад у Журно был обнаружен туберкулез гортани, и, хотя ее вроде бы вылечили, у нее нередко поднималась температура. В свое время известие о болезни Журно испугало и огорчило Берберову. Но, с другой стороны, принесло и известное облегчение: sex appeal Журно, игравший если не главную, то очень важную роль в их отношениях, уже не имел над Берберовой прежней власти.
Раздражение против Журно с каждым днем нарастало, и Берберова старалась его выплеснуть в дневник — в целях психотерапии. Запись от 28 июля в этом смысле типична: «Утром с Миной по магазинам. Завтракали. (До этого сидели „под куполом“ на Корсо.) По Sistina. Потом ко мне. Она отдыхала, я мыла волосы. Но не было уюта, не было покоя, прелести, веселья. Потом <…> сели на набережной, против Pl. Popolo, в элегантном месте, с чудным видом. Зашло солнце, начали зажигаться огни. Мина отослала свой „Americano“, требуя апельсин<овой> корки. Я страдала. Но было так хорошо, и воздух, и птицы, и все. После к ней, и обедать. Покупка джемпера, кот<орый> не подошел, и вечные муки по поводу того, что она толстеет, что-то злое в лице, грязное платье… Чувствую, что это наша, м<ожет> б<ыть>, последняя встреча, во всяком случае последний раз я живу с ней изо дня в день. Тягостно».[122]
Только по возвращении в Париж записи, касавшиеся Журно, становятся относительно редкими и гораздо более краткими. Берберова была занята другими делами, готовилась к отъезду, прощалась с близкими, с особой болью — с Верой Зайцевой, перенесшей три года назад инсульт, от которого до сих пор не оправилась: «Вера угасает. <…> Не увижу ее больше, она не протянет двух лет».[123]
Что же касается Журно, умирать не собиравшейся, то с ней Берберова внутренне распрощалась, возможно, не без боли, но и с явным ожесточением, как бы в отместку за былую зависимость.
«Итак, этот день отъезда наступил, — писала Берберова в дневнике. — С Миной завтракать, потом купили шампанское (я была на взводе). На вокзал с вещами втроем. „Она стояла у состава… Но слов он не произносил“. Мина вся в слезах чего-то ждала. Поезд отошел, и она отошла. Гавр. Погрузка».[124]
Процитированные Берберовой стихотворные строчки — из ее собственного стихотворения, выдержанного в стиле «жестокого романса», включая соответствующую концовку: «Так началась разлука наша: / Твое страданье и мое».[125] Печатать эти стихи Берберова, конечно, не собиралась, но в свое время послала одному из друзей, добавляя, что их «можно читать, как комические, а можно и как трагические», но читать обязательно «сильно нараспев».[126]
На этом жизненный сюжет, прямо связанный с Журно, был для Берберовой завершен. Оставалось завершить соответствующий литературный сюжет, что будет сделано по приезде в Америку. Берберова снова вернется к «Маленькой девочке» и создаст наконец окончательный вариант, который вскоре опубликует в «Мостах».[127]
Поставить «Маленькую девочку» в Америке Берберовой так и не удастся, но после публикации пьесы в России («Современная драматургия»,1991, № 2) она вызовет интерес российских режиссеров. В 2001 году «Маленькую девочку» поставят в Театре имени Ленсовета, а в 2002-м по пьесе создадут телеспектакль. Однако завершение «Маленькой девочки» было не единственным и, конечно, не главным результатом поездки Берберовой в Европу летом 1960 года.
Из этой поездки, как помнит внимательный читатель «Курсива…», Берберова привезла с собой «замысел этой книги».[128] По возвращении в Йель она практически сразу взялась за работу, собираясь управиться года за два. Но этот данный самой себе срок оказался нереальным, ибо писать удавалось только урывками, главным образом в течение зимних и летних каникул. В письме двоюродной сестре Берберова обрисовала ситуацию так: «В июне я хочу двинуть книгу мою, которую начала осенью и к которой не возвращалась с Рождества. Я очень много успела за эту зиму, вероятно, потому, что жила очень тихо и трудолюбиво».[129]
Основное время, естественно, отнимало преподавание: у Берберовой была очень большая учебная нагрузка. Кроме того существовало еще несколько важных обязательств. Берберова должна была подготовить подборку писем Тургенева к Генри Джеймсу, уже давно опубликованных на Западе, но на русском языке до сих пор недоступных. В переводе Берберовой и с ее предисловием эти письма появятся в альманахе «Мосты» (1961, № 7). Она также должна была написать (и написала) ряд материалов для «Нового журнала».[130]
Помимо этих проектов у Берберовой было еще одно, особенно ответственное и срочное дело. В 1961 году исполнялось семьдесят пять лет со дня рождения Ходасевича, и к этой дате Берберова задумала выпустить сборник его стихотворений (предыдущий был издан в Париже три с лишним десятилетия назад, в 1927 году). Получив небольшой грант от нью-йоркского Гуманитарного фонда, Берберова составила «Собрание стихов» Ходасевича, положив в основу предыдущий сборник и добавив ряд текстов. Часть этих текстов Ходасевич по разным причинам решил не включать в свою книгу, часть была опубликована позднее в периодике, а часть оставалась в рукописях. В приложениях Берберова дала краткую биографию и библиографию Ходасевича, а также комментарии к стихотворениям, которые он сделал на подаренном ей экземпляре книги. В «Собрании стихов» были две фотографии, одна из которых, снятая в Берлине в 1923 году, прежде не публиковалась.[131]
«Я горжусь, что устроила все это, — писала Берберова Риттенбергу, — отредактировала, издала, истратила много денег, но по крайней мере у него (Ходасевича. — И. В.) теперь такая книга, какой нет ни у Белого, ни у Кузмина, ни у многих других».[132]
«Собрание стихов» Ходасевича было встречено крайне приветственно и критикой и читателями. «Очень рада, что Вам по душе пришлась книга Влади, — писала Берберова Борису и Вере Зайцевым. — Даже такие „хмурые люди“, как Глеб Струве, и тот тронулся сердцем, пишет: „Как хорошо!“ Книга идет хорошо. Торгуют ею и там (в Мюнхене. — И. В.), и в Париже, и здесь, и в Вашингтоне. Фонд же дал только половину денег. Остальное доложила сама».[133] Неудивительно, что, несмотря на намерение «двинуть» летом «Курсив…», Берберова решила в июле и августе преподавать. Работать в летние месяцы Берберовой придется в то время ежегодно.
Осенний семестр 1962-го и весенний семестр 1963-го оказались для Берберовой еще более напряженными, но по другой причине. Ричард Берджи, когда-то взявший ее на работу в Йель, перешел в Принстон, возглавив недавно созданную славянскую кафедру, и Берберова приняла предложение последовать за ним. Она расставалась с Йелем не без сожаления: там образовался широкий круг знакомых, куда входили коллеги и с других кафедр, в частности известный компаративист Рене Уэллек, с которым сложились особенно теплые отношения. Имелись и близкие друзья — куратор славянской библиотеки Алексис Раннит и его жена Татьяна.
Однако администрация Йеля не собиралась повышать Берберову в должности, несмотря на четыре года безупречной работы, тогда как в Принстоне ее ждало повышение (вместо ставки лектора ей обещали ставку профессора), что означало помимо престижа прибавку к зарплате. В отличие от Йеля, Берберова должна была иметь дело в основном с аспирантами и преподавать не язык, а литературу.
Но повышение в должности означало добавочную нагрузку, и весьма значительную. Предстояло подготовить несколько новых курсов, и два из них, включая «Технику поэтического перевода», надо было преподавать на английском.[134] Неудивительно, что первый год в Принстоне дался Берберовой нелегко. Как она говорила впоследствии, ее в этот год «раздавили ответственностью» и «хранить нервы в порядке» ей удавалось не всегда.[135] Да и с деньгами, несмотря на прибавку к зарплате, не стало намного легче, а потому Берберова была по-прежнему рада, когда возникали хоть сколько-нибудь интересные «работенки „а-котэ“».[136] Одной из таких «работенок», которой Берберова занималась вдвоем с молодым славистом Леонардом Кентом, была редактура (а по сути, значительная переработка) перевода на английский «Анны Карениной», сделанного в самом начале века.[137]
Однако от преподавания в летние месяцы Берберова смогла теперь отказаться и вернуться к работе над «Курсивом…», к которому «не было времени прикоснуться за последние полтора года».[138] Сидя за столом по восемь часов в сутки, Берберова существенно продвинулась, но до конца еще было далеко. Когда двоюродная сестра снова завела разговор о ее приезде в Париж, Берберова ответила мягко, но твердо: «…меня туда тянет страшно сильно, но еще сильнее тянет дописать книгу, которую пишу, так что не знаю, смогу ли приехать летом. <…> Все зависит от того, смогу ли я работать над книгой зимой…»[139] Хотя Берберова уже освоилась в Принстоне и постоянного стресса уже не испытывала, «мысли», как она выражалась, «разделены, а это плохо».[140]
И все же к лету 1965 года «Курсив…» был практически готов, за исключением самой последней главы. А потому Берберова решила себе позволить поехать на три месяца во Францию и в Италию, где собиралась дописывать (и вчерне дописала) последнюю главу. Ее «шлифовкой» Берберова занялась в декабре, во время рождественских каникул.[141]
В результате к весне 1966 года главная книга Берберовой была завершена. Изданная сначала на английском, затем на русском, а затем и на множестве других языков, она принесет Берберовой заслуженную славу, которая не померкнет (причем не только в России) и по сегодняшний день.
1. См.: Винокурова Ирина. «Камер-фурьерский» журнал Нины Берберовой // Звезда. 2014. № 8. С. 200—214.
2. По сравнению с оригиналом мы обнаружили только два расхождения с соответствующим фрагментом «Курсива…». Берберова убрала рассуждения о том, что Ходасевич, по ее мнению, думал и чувствовал в связи с предстоящей кончиной, очевидно, сочтя их слишком «беллетристичными»: «Когда я видела его и говорила с ним мне казалось, что он готовится в очень далекое, совершенно одинокое, совсем ему сейчас еще не нужное, грустное, трудное, вечное путешествие…» (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 52. F. 1161. Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University). Кроме того, Берберова несколько изменила самый конец своей тогдашней записи. Рассказав, что после похорон Ходасевича «человек десять» зашли в кафе, чтобы помянуть покойного, Берберова добавляла: «И было такое чувство, что он с нами» (Ibidem). Вместо этих достаточно банальных слов в «Курсиве…» появилась нейтральная фраза: «Присманова плакала» (Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. В 2 т. Изд. 2-е, испр. и доп. N. Y, 1983. Т. 2. С. 430. В дальнейшем цитаты из книги приводятся по этому изданию).
3. Об отсутствии дневника говорит очевидная ошибка памяти, присутствующая в первом, англо-американском издании «Курсива…». Берберова писала, что видела Цветаеву на похоронах Ходасевича, хотя к тому времени она из Парижа уже уехала. В последующих изданиях «Курсива…» эта ошибка будет исправлена.
4. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 446.
5. В воспоминаниях Мерла Баркера, бывшего студента Берберовой в Йеле, красочно описано, как в марте 1961 она сожгла в камине целую кипу каких-то личных бумаг. Присутствующий при этой драматической сцене Баркер не решился спросить, что именно было в тот день сожжено, но полагал, что была уничтожена часть переписки и другие документы, которые — по разным причинам — Берберова не хотела оставлять для потомства. См.: Barker M. Thirty Years with Nina // Nina Berberova Collection. B. 5. F. 71. MSS 573. Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University. Подобного рода «прореживание» архива Берберова будет периодически делать в дальнейшем.
6. См., в частности, письмо Б. К. Зайцева Р. И. Иванову-Разумнику, находившемуся в это время в лагере для перемещенных лиц в Германии. Рассказывая о быте русских эмигрантов во Франции, Зайцев писал: «Берберова живет под Парижем, в своем доме, хорошо устроенном. <…> Вообще же она одна только устроена здесь более или менее прочно, хозяйственно (отличная хозяйка и работница) — на земле, с огородами, садом, свиньей и т. п. Остальные же все („мы“) — богема…» (Письмо от 7 июня 1942 // Встреча с эмиграцией. Из переписки Иванова-Разумника 1942—1946 годов. М.—Париж, 2001. C. 69).
7. Именно в таком духе Берберова отвечала М. В. Вишняку, который сообщил ей осенью 1965, что «дурная пресса», возникшая вокруг нее в середине 1940-х, «держится и по сей день в Нью-Йорке», и настойчиво советовал не «умалчивать о том, что было в прошлом» (Письмо от 17 ноября 1965. Цит. по: Будницкий О. «Дело» Нины Берберовой // Новое литературное обозрение. 1999. № 5. С. 163, 164). Совет Вишняка Берберова раздраженно отвергла (см. ее ответ Вишняку от 19 ноября 1965 // Там же. С. 165).
8. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 444.
9. Там же. С. 510, 511. О появлении Мины Журно в жизни Берберовой и Макеева упоминается в дневнике В. А. Зайцевой. В записи от 18 мая 1944, в частности, говорится: «Была у Берберовой <…>. У Нины „подруга“ Минуш, а Н<иколай> В<асильевич> (нрзб) и, видимо, страдает». Цит. по: Вера жена Бориса: Дневники Веры Алексеевны Зайцевой. 1937—1964 / Авт.-сост. О. А. Ростова; под ред. В. Л. Телицына. М., 2016. С. 128. См. также запись Зайцевой от 23 мая 1944: «Была у Нины Берберовой. Какой странный переплет у них произошел с Минуш… Нина отомстила за всех женщин» (Там же. С. 129).
10. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 517, 518.
11. Там же. С. 526. Охлаждению отношений с Макеевым, видимо, способствовали и серьезные идеологические разногласия, появившиеся в послевоенные годы. Макеев, в частности, принял участие в так называемой выставке «В честь Победы», организованной в Париже Союзом советских патриотов в июле 1946. На развод, однако, Берберова подала только летом 1950, видимо, после скандала с продажей поддельных картин, в результате которого Макеев даже короткое время провел в тюрьме. См. письмо Берберовой Вере и Борису Зайцевым от 17 июля 1950: «Николая давно выпустили, он огурчиком цветет и говорит, что совершенно невинен и все было ошибкой. Причем это я знаю от других, т. к. к моему (и вероятно — Вашему) великому удивлению, он не только не повидался со мной, но даже не позвонил мне, выйдя на свободу!!! Очевидно он думал, что я, как Грушенька, буду ходить к нему на свидание. И за деньги мои даже не поблагодарил!!! Развод я начала. Черт с ним!» (Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1. Bakhmeteff Archive of Russian & East European Culture).
12. См.: Sruve Gleb // Russian Review. Vol. 29. No. 1 (January 1970). P. 92—93.
13. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 510.
14. Там же. О судьбе Давиденкова поступали противоречивые сведения, и Берберова неоднократно уточняла информацию в новых изданиях «Курсива…». То, что Давиденкова расстреляли в 1950, она, видимо, никогда не узнала.
15. Давиденкову была посвящена глава в книге Б. Н. Ширяева «Неугасимая лампада» (Нью-Йорк, 1954).
16. Под псевдонимом Н. Анин Давиденков цитировал фрагмент «Реквиема» и неопубликованные стихи Ахматовой в статье «Ленинградские ночи», напечатанной в газете «Парижский вестник» от 21 августа 1943, но кто скрывался под этим псевдонимом, знали очень немногие. Борис Филиппов раскрыл авторство Давиденкова в письме Глебу Струве от 16 января 1964, но это письмо было опубликованы только в 2014 (см.: Тименчик Р. Последний поэт. Анна Ахматова в 1960-е годы. 2-е изд, испр. и расшир. М., 2014. Т. 2. С. 472).
17. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 521.
18. Письмо от 19 октября 1949 // Vozdushnye Puti Records, 1923—1967. B. 1. MSS 42762. Library of Congress Manuscript Division, Washington, D. C.
19. В «Курсиве…» Берберова не упоминает о том, что когда-либо брала такие уроки, но в письме друзьям не скупится на детали: «Вообразите себе учебу, где геометрия, анатомия и что-то третье переплетаются в весьма хитроумном соединении. <…> Считаю, что всякому человеку необходимо знать какое-нибудь рукомесло — это дисциплинирует мозги и обеспечивает существование. Мне надоело жить в бедности и я хочу быть свободной от забот о насущном хлебе. Страшно рада, что за это взялась. Но сначала было так трудно, что думала бросить» (Письмо В. и Б. Зайцевым от 7 июня 1948 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
20. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 537.
21. Там же. С. 563. Заметим, однако, что в 1949 материальное положение Берберовой как раз несколько улучшилось. «Сама я, благодаря энергии, проработав два года очень мучительно и живя бедно, сейчас достигла некоторого „благополучия“, т. е. вырабатываю жизненный минимум — литературой, — писала Берберова С. Риттенбергу. — „Новый Журнал“ будет отныне печататься в Париже (дешевле) и я здесь становлюсь их представителем — печатать, корректировать, рассылать, рассчитываться с типографией и сотрудниками, с книжными магазинами, следить за всем и пр. <…> Это мне дает половину денег нужных на прожитие. Остальное дает „Русск<ая> Мысль“» (Письмо от 5 октября 1949. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend»: Nina Berberova’s Letters to Sergej Rittenberg (1947—1975) / Ed. and with an Introduction by M. Ljunggren. Göteborg, 2020. С. 60, 61).
22. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 564.
23. Там же. С. 568. Это подтверждает тот факт, что в первые послевоенные годы, когда жизнь Берберовой была не менее, если не более трудна, а раскол среди эмиграции был как раз в самом разгаре, об отъезде в Америку она не хотела и думать. См. ее письмо Иванову-Разумнику от 3 мая 1946: «Я переписываюсь с моими друзьями в Америке (Кер<енский>, Зензинов, Николаевский и др.). Они <…> хотят, чтобы я приехала туда к ним, но я не хочу уезжать из Парижа, где я провела 20 лет. И что я буду делать в Америке?» Цит. по: Встреча с эмиграцией. Из переписки Иванова-Разумника 1942—1946 годов. С. 290.
24. Рассуждая в дневнике о так называемых «двойных» годах, Берберова пишет, что для нее «они всегда были очень важные» (Запись от 30 декабря 1977 // Nina Berberova Papers. B. 50. F. 1147; все подчеркивания в цитатах заменены курсивом). Среди событий, случившихся в такие «двойные» годы, Берберова перечисляет: «22 год. Ходасевич. 33. Н<иколай> [Макееев]. 44. М<ина> [Журно]» (Запись от 12 сентября 1977 // Ibidem).
25. Письмо от 17 июля 1950 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
26. Nyssen H. L’Editeur et son double. Arles, 1988. P. 239, 240.
27. Письмо Берберовой Е. Таубер от 21 февраля 1959. Цит. по: Письма к Екатерине Таубер. Зинаида Гиппиус, Борис Зайцев, Галина Кузнецова, Нина Берберова // Русский Мiръ. Пространство и время русской культуры. Вып. 10. СПб., 2016. С. 173.
28. Письмо от 13 ноября 1950 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. Именно Гринберг в свое время дал письменное поручительство, необходимое Берберовой для получения визы в Америку, в котором, указав свой годовой доход, выражал готовность выделить (в случае необходимости) определенную сумму на ее содержание. И хотя было понятно, что Берберова ни при каких обстоятельствах этой возможностью не воспользуется, такой жест требовал немалого благородства.
29. Письмо от 13 ноября 1950 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
30. Ibidem.
31. Письмо от 28 ноября 1950 // Ibidem. На творчество Анстей, Елагина, Максимова и других литераторов второй волны Берберова обратила внимание, еще будучи в Париже, о чем говорит ее письмо Г. Струве от 6 ноября 1949. Правда, в этом письме Берберова особенно выделяет «открытого» ею «поэта Кленовского», сообщая, что он «старый царскосел, знал Гумилева», и настойчиво советуя Струве ознакомиться с его стихами (Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7. Hoover Institution Archives. Stanford University).
32. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 571.
33. Cм.: Письмо Берберовой А. Р. Цимловой от 13 ноября 1950 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
34. Это очень точно когда-то подметила В. Н. Бунина. См. ее дневниковую запись от 15 августа 1927: «В воскресенье была у нас Берберова. <…> Интересный тип для наблюдений. Она добьется своего: все рассчитано. Минута не пропадает даром. <…> Она охвачена одной мыслью — стать писательницей! И вся жизнь у нее направлена в одну точку…» Цит. по: И. А. Бунин. Новые материалы. / Сост., ред. О. Коростелев и Р. Дэвис. Вып. 2. М., 2010. С. 13. А вот — для сравнения — отзыв Буниной о Кузнецовой: «Г<алина> Н<иколаевна> встает в 11 часу. Ей жить надо было бы в оранжерее. <…> Избалована, слаба и не может насиловать себя» (Запись от 19/30 декабря 1927. Цит. по: Устами Буниных. Дневники Ивана Алексеевича и Веры Николаевны и другие архивные материалы. В 3 т. / Под ред. М. Грин. Frankfurt am Main, 1977—1982. Т. 2. С. 171.
35. Письмо А. Р. Цимловой от 13 ноября 1950 // (Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
36. Ibidem.
37. Письмо от 28 ноября 1950 // Ibidem.
38. См.; письмо Берберовой к С. Риттенбергу от 8 октября 1950. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 77.
39. Письмо к А. Р. Цимловой от 28 ноября 1950 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
40. Медведев Ф. «Мой успех в Москве — это чудо»: Провожая Нину Берберову в Америку // Берберова Н. Курсив мой. М., 1996. С. 629. Эти материалы составят впоследствии часть коллекции Б. И. Николаевского в Гуверовском институте в Стэнфорде, и Берберова увидит их снова почти через тридцать лет. Под впечатлением от этого события она напишет одно из лучших своих стихотворений — «Гуверовский архив. Калифорния» (1978), понятное, в сущности, лишь в контексте ее рассказа о совершенной когда-то сделке: «С пожелтелых страниц поднималась ушедшая жизнь, / Уходила во тьму, бормоча и рыдая. / Ты поденщиком был, ты наемником был и рабом, / И я шла за тобою, доверчивая и молодая. // Раздавили тебя. Раздробили узоры костей. / Надорвали рисунок твоих кружевных сухожилий / И, собрав, что могли из почти невесомых частей, / В легкий гроб, в мягкий мох уложили. // Перед тем как уйти, эти тени ласкают меня / И кидаются снова и снова на грудь и на шею, / Обнимают, и молят, и ищут ушедшего дня, / Но ответить я им, и утешить я их не умею» (Берберова Н. Стихи: 1921—1983. N. Y., 1984. С. 118).
41. Письмо от 22 января 1951. Цит. по: Дейч Е. К. Письма Н. Н. Берберовой в парижском архиве Б. К. Зайцева // Проблемы изучения жизни и творчества Б. К. Зайцева. Третьи международные Зайцевские чтения. Вып. 3. Калуга, 2001. С. 307.
42. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 586.
43. Письмо от 26 марта 1951. Цит. по: «Напишите мне в альбом…»: Беседы с Н. Б. Соллогуб в Бюсси-ан-От. М., 2004. С. 149, 150. «Журнал», о котором пишет Берберова, назывался «Новости Толстовского фонда = The News Tolstoy Foundation» (Нью-Йорк, 1951—1954). Как она сообщала С. Риттенбергу, «дело новое, которое я сама организовала» (Письмо от 27 мая 1951. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 79.
44. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 577.
45. Письмо А. Р. Цимловой от 2 января 1952 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
46. Письмо В. и Б. Зайцевым от 22 августа 1952 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
47. Письмо от 10 октября 1953 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
48. Письмо от 27 марта 1953 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
49. Nina Berberova Papers. B. 21. F. 601.
50. Berberova N. A Note on Andrey Biely // Russian Review. Vol. 10. No. 2 (Apr., 1951). P. 99—105.
51. Berberova N. Vladislav Khodasevich — A Russian Poet // Russian Review. Vol. 11. No. 2 (Apr. 1952). P. 78—85. На русском эта статья вышла в «Гранях» (1951. № 12. C. 142—146). В том же году Берберова опубликовала «Письма Максима Горького к В. Ф. Ходасевичу» в трех номерах «Нового журнала» (1952. № 29. С. 205—214; № 30. С. 189—202; № 31. С. 190—205). Эти письма вышли и в переводе на английский: Maxim Gorky. Letters to Khodasevich / Тransl. by H. Mclean // Harvard Slavic Studies. 1953. No. 1. P. 284—334.
52. Письмо от 20 марта 1952 // Nina Berberova Papers. B. 20. F. 554.
53. В письме от 2 января 1952 Берберова сообщала двоюродной сестре, что известие о завершении бракоразводного процесса с Макеевым она воспринимает как главный подарок к Новому году: «Пою от радости на всю квартиру!» (Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62).
54. Письмо от 3 октября 1951 // Ibidem. B. 12. F. 293.
55. Письмо С. Риттенбергу от 14 сентября 1957. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 103.
56. Письмо от 11 сентября 1952 // Ibidem. B. 20. F. 554.
57. Письмо без даты. Видимо, октябрь-ноябрь 1952 // Ibidem.
58. Письмо от 27 марта 1953 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
59. Это, возможно, объяснялось тем, что отношения Берберовой с Н. Ф. Балиевым, для театра которого она писала скетчи, не были гладкими.
60. Письмо от 10 апреля 1952 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
61. Письмо от 27 марта 1953 // Ibidem.
62. Письмо от 22 августа 1952 // Ibidem.
63. Письмо от 27 марта 1953 // Ibidem.
64. Письмо от 29 мая 1953 // Ibidem.
65. Письмо от 27 марта 1953 // Ibidem.
66. Ходасевич В. Литературные статьи и воспоминания. Нью-Йорк, 1954.
67. Берберова Н. Из петербургских воспоминаний: три дружбы // Опыты / Ред.: Р. Н. Гринберг, В. Л. Пастухов. Кн. 1. Нью-Йорк, 1953. C. 163—180.
68. Любопытно, что Берберова и Гринберг считали нужным соблюдать еще бóльшую конспирацию в своей переписке по поводу этой публикации, называя Иду Наппельбаум «Розой», а Николая Чуковского «Ваней». См. письмо Гринберга Берберовой от 30 января 1953 и письмо Берберовой Гринбергу от 6 февраля 1953 (Vozdushnye Puti Records, 1923—1967. B. 1).
69. То, что Ида Моисеевна была репрессирована, а ее муж Михаил Фроман умер в результате неудачной операции, Берберова узнала в конце 1960-х, когда смогла тайно наладить контакт с Наппельбаум. Но, так как Ида Моисеевна опасалась это обнаружить, Берберова не стала приводить другую версию смерти Фромана при публикации «Курсива…» как на английском, так и на русском. См. письмо Берберовой Магнусу Юнггрену от 4 января 1982. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 267.
70. Берберова Н. Курсив мой. Т. 1. С. 146.
71. Это стихотворение («О том, что вечером морозным…») Берберова перепечатывать больше не будет, справедливо считая его очень слабым.
72. Чуковский Н. О том, что видел: Воспоминания. Письма. М., 2005. С. 133. Вопреки впечатлению, которое создают дошедшие до нас фотографии Берберовой, она была действительно рослой, особенно по тем временам. В сохранившемся в архиве французском паспорте Берберовой отмечен ее рост: 168 см. Однако в отношении цвета глаз Чуковский явно ошибся. В том же паспорте указано, что глаза Берберовой были карими, хотя, видимо, светло-карими.
73. Письмо от 20 июня 1923. Цит. по: Лунц Л. Из далеких двадцатых… (Лев Лунц — «Серапионовым братьям». 1923—1924) // Вопросы литературы. 1993. № 4. С. 238—240.
74. Берберова Н. Из петербургских воспоминаний: Три дружбы // Опыты / Ред.: Р. Н. Гринберг, В. Л. Пастухов. Кн. 1. Нью-Йорк, 1953. С. 179.
75. Письмо от 31 октября 1953 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
76. См., в частности, письмо Берберовой В. Зайцевой от 29 мая 1953: «К сожалению Прегели работают против меня во всю <…> и вообще приходится иногда бороться — чего раньше не было. Сама понимаешь, как трудно бороться с Шурой» (Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1).
77. Письмо от 21 декабря 1953 // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 577.
78. См.: Берберова Н. Курсив мой. Т. 1. С. 347, 348. Берберова отмечает в «Курсиве…», что Руднев приехать не мог (он уже умирал от рака), а Л. С. Гавронская, обозначенная в книге инициалами, была схвачена нацистами и погибла в концлагере.
79. См. письмо Берберовой Зайцевым от 4 февраля 1954: «М<арию> С<амойловну> Ц<етлину> я почти не вижу. И никто из моих друзей ее почти не видит. Она очень поддалась, засыпает при разговоре, все путает. Кроме того, ей Прегель наконец объяснил, что мне чудно жилось при немцах (и я даже была арестована франц<узской> полицией после ухода немцев) и она охладела ко мне. Но внешне все прилично» (Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1). См. также письмо Берберовой Зайцевым от 3 декабря 1955: «С Мар<ией> Сам<ойловной> я не в ссоре, но она стала очень трудной: с одной стороны, глуха и не в состоянии следить за мало-мальски толковым разговором; с другой стороны — Прегель. Так что она исчезла не только с моего горизонта <…>. Делает бестактности, обижает людей и т. д.» (Ibidem).
80. Письмо от 10 октября 1953 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
81. Ibidem.
82. Письмо от 4 февраля 1954 // Ibidem.
83. Письмо от 23 апреля 1954 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
84. Письмо от 29 августа 1954 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
85. Ibidem.
86. Ibidem.
87. Письмо от 4 февраля 1954 // Ibidem.
88. Письмо от 23 апреля 1954 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
89. https://www.presidency.ucsb.edu/documents/memorandum-disapproval-bill-for-the-relief-nina-makeef-also-known-nina-berberova CONGRESSIONAL RECORD-HOUSE. P. 15565.
90. Письмо В. Вейдле от 29 мая 1953 // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 601.
91. Письмо от 10 сентября 1954 // Ibidem. B. 20. F. 569.
92. Kochevitsky G. A., Squillace A. Memoirs of a Piano Pedagogue: George Kochevitsky 1902—1993. N. Y., 2010.
93. Ibidem. P. 241, 242.
94. Письмо от 17 июня 1953 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
95. Письмо от 19 июня 1955 // Ibidem.
96. Письмо В. и Б. Зайцевым от 3 декабря 1955 // Ibidem.
97. Письмо А. Р. Цимловой от 9 апреля 1955 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
98. Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
99. Письмо от 3 декабря 1955 // Ibidem.
100. Ibidem.
101. Цит. по: Вера жена Бориса. С. 262. Борис и Вера Зайцевы, видимо, пытались держать нейтралитет, однако их дочь Н. Б. Соллогуб (правда, много позднее) взяла сторону Балиевой, неприязненно добавляя: «Всё Нинины номера!» («Напишите мне в альбом…» С. 147).
102. Письмо от 18 мая 1957 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
103. Письмо от 24 марта 1956 // Vozdushnye Puti Records, 1923—1967. B. 1.
104. Как и ряд других, связанных с Ходасевичем материалов, эти тетради оказалась в итоге в архиве М. М. Карповича. Берберова утверждала, что дала их ему на временное хранение и из деликатности не попросила расписку. О существующей договоренности было известно дочери Карповича Наталье, но после смерти отца в 1959 она отказалась вернуть материалы Берберовой. Отношения тут же были разорваны, но в «Курсиве…» об этом конфликте не говорится ни слова и о «Наташе» Карпович упоминается нейтрально. Определенную роль, безусловно, сыграло уважение к памяти ее отца, а также то, что эти материалы всегда были доступны исследователям Ходасевича. И все же, когда архив М. М. Карповича перешел к его сыну Сергею, Берберова решила ему написать и рассказать, как было дело (см.: Письмо от 16 декабря 1980 // Nina Berberova Papers. B. 11. F. 279). Ответа на это письмо не последовало, а архив М. М. Карповича, включая полученные от Берберовой материалы, был вскоре передан в Бахметевский архив Колумбийского университета.
105. См., в частности, отзыв Г. Адамовича в письме к И. Одоевцевой: «Вы спрашиваете, что я думаю о книжке Струве. Ничего не думаю. Я слышал и слышу о ней со всех сторон, но на старости лет предпочитаю избегать раздражений и всего прочего, а так как обо мне там, по слухам, написаны всякие гадости, то я ее не собираюсь читать. Собака лает, ветер носит. Хочу только сделать Терапиане реприманд за слишком вежливо-почтительную рецензию на эту собаку…» Цит. по: Эпизод сорокапятилетней дружбы-вражды: Письма Г. Адамовича И. Одоевцевой и Г. Иванову (1955—1958) / Публ. О. А. Коростелева // Минувшее. Исторический альманах. № 21. М.—СПБ., 1997. С. 429.
106. Письмо от 5 мая 1956 // Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7.
107. Ibidem.
108. Письмо от 9 декабря 1957 // Ibidem.
109. Письмо П. Мельгуновой-Степановой от 18 января 1958 // Nina Berberova Papers. B. 14. F. 390.
110. Мосты. 1958. № 1. С. 7.
111. В письме к Е. Таубер от 21 февраля 1959 Берберова писала: «Только „Памяти Шлимана“ не совсем про Америку, а первая мысль мне о нем пришла, глядя на итальянский фильм, когда люди на берегу, в воскресный день, в Остии, едва помещались в море. Америка широкая и просторная, и в ней много места. Есть конечно и „кошмары“, но пожалуй — не страшнее европейских». Цит. по: Письма к Екатерине Таубер. С. 173.
112. Письмо от 28 июля 1958 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
113. Ульянов Н. Застигнутый ночью // Новый журнал. 1954. № 39. С. 143.
114. Там же. С. 152.
115. Письмо Берберовой Н. Вольскому от 23 сентября 1959 // Nina Berberova Papers. B. 21. F. 614.
116. Письмо от 7 ноября 1958 // Ibidem. B. 4. F. 62.
117. Ibidem.
118. Письмо от 22 сентября 1958 // Boris Konstantinovich Zaitsev Papers. B. 1.
119. Письмо от 7 ноября 1958 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
120. Письмо от 7 мая [1959] // Ibidem. Рассказ «Черная болезнь», предназначенный для второго номера «Мостов», будет напечатан в итоге в «Новом журнале» (1959. № 58).
121. Запись от 1июня 1960 // Вера жена Бориса. С. 450.
122. Там же.
123. Запись от 3 сентября 1960 // Там же.
124. Запись от 7 сентября 1960 // Там же.
125. Письмо С. Риттенбергу от 9 сентября 1948. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 41.
126. Ibidem.
127. Берберова Н. Маленькая девочка (пьеса) // Мосты. 1962. № 9. С. 48—104.
128. Берберова Н. Курсив мой. Т. 2. С. 626. Предположения, почему замысел «Курсива…» возник у Берберовой именно тогда и какие из полученных в Европе впечатлений сыграли в этом плане особую роль, обсуждаются в нашей статье «„Кого выбрать примером? У кого мне учиться?..“ Нина Берберова и Симона де Бовуар» (Вопросы литературы. 2012. № 2. C. 295—335).
129. Письмо от 28 апреля 1961 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
130. См.: Берберова Н. Конец Тургеневской библиотеки // Новый журнал. 1961. № 63; Берберова Н. Великий век // Там же. № 64; Берберова Н. Ключи к настоящему // Там же. № 66.
131. Ходасевич В. Собрание стихов. 1913—1939 / Ред. и прим. Н. Берберовой. Мюнхен, 1961. В преддверии юбилея Берберова подготовила и такие материалы: Письма М. О. Гершензона к В. Ф. Ходасевичу / Публ. Н. Н. Берберовой // Новый журнал. 1960. № 60. С. 222—235; Четыре письма В. И. Иванова к В. Ф. Ходасевичу / Публ. Н. Н. Берберовой // Там же. № 62. С. 284—289.
132. Письмо от 1 августа 1961. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 128—129.
133. Письмо от 12 ноября 1961. Цит. по: Дейч Е. К. Письма Н. Н. Берберовой в парижском архиве Б. К. Зайцева. С. 307.
134. Письмо к С. Риттенбергу от 20 сентября 1963. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 147.
135. Письмо к А. Р. Цимловой от 27 сентября 1964 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
136. Письмо А. Р. Цимловой от 27 сентября 1964 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62. À-côté — дополнительно (фр.).
137. Tolstoy L. Anna Karenina / Ed. and introd. by L. J. Kent and N. Berberova. N. Y., 1965.
138. Письмо С. Риттенбергу от 25 ноября 1963. Цит. по: «My Dear, Close and Distant Friend». С. 149.
139. Письмо от 27 сентября 1964 // Nina Berberova Papers. B. 4. F. 62.
140. Ibidem.
141. Письмо С. Риттенбергу от 25 ноября 1963. Цит. по: «Мy Dear, Close and Distant Friend». С. 149.