Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2021
Пес появился из ниоткуда. Взрослый, неухоженный, не соседский, ничей. Злой. Заполз в подвал и ворчал оттуда на мать. Она остановилась сначала на пороге, услышав его собачье буханье, потом зашла в темноту, не глядя включила свет, пошла к полкам с вареньем.
— Не ори, не твое, — только и сказала псу. Он замолчал. Следил за матерью из угла, зализывая лапу.
Осмотреть рану дал позже. Попил из миски, поставленной матерью у порога, съел кашу с мясом и вышел сам. Мать разглядела порез или укус — толком не поняла, что за рана, — залила водой и зеленкой. Так познакомились. Дружбы не было. Пес уходил когда ему вздумается, возвращался, если надо было поесть, выспаться, переждать болезнь. Потом стал приходить просто так — здороваться с матерью.
— Пришел? — спрашивала она, когда пес появлялся во дворе — всегда с разных сторон. Откуда он приходит, мать тоже не знала. Наверное, в заборе из сетки-рабицы были дыры. Не проверяла: какая разница, все равно чинить некому. Младший сын уехал учиться в другой город да так и остался там; наведывался редко, на два-три дня, — дай бог накормить, насмотреться, какой тут ремонт! Старший не заезжал вовсе — работа такая: сегодня здесь, завтра там. Муж умер уже после их отъезда — от слабого сердца; к нему она сама ходила на кладбище, в основном по праздникам. Чаще не могла — далеко, да и не хотелось: кладбищенские плиты не нужны живым, чтобы общаться с умершими, — так думала мать.
В магазин она ходила редко — привыкла покупать продукты на семью — это еще когда все были дома; и одна не стала переучиваться: сколько на четверых готовить — знает; теперь то же самое, только ешь дольше: кастрюли борща хватает не на два дня, а на неделю; котлет — на два ужина. Так и экономишь, и силы бережешь: пригород, где она живет, устроен таким образом, что магазин внизу, а дом наверху; час туда и обратно неспешным шагом, много не находишься. А раз в две недели с сумкой-тележкой — милое дело, даже путешествие. Тем более пес взял привычку ходить вместе с ней. Шел, забегая вперед, оглядывая район, цепляясь с местными, пугая детвору злым щетинистым лаем. В такие моменты мать делала вид, что она этого пса не знает, да и он не навязывался: догонял у магазина, отряхивался от дорожной пыли. Мать ругала его безудержно — и сукиным сыном, и подлецом, и проклятой мордой — за то, что увязался, задирается, пьет ее кровь, еще и деньги на него расходуй: мясо теперь требуется на двоих. Пес слушал с интересом поток брани, иногда отвлекаясь на свои дела: выкусывал репьи, вылизывался, зевал. Мать бросала его воспитывать, приказывала:
— Жди.
И уходила в магазин собирать им обоим продукты. Пес ждал. Так же громко, с боем и приключениями, сопровождал обратно. Получал свою порцию еды и уходил. Мог пропасть на две недели — до следующего похода в магазин, а мог остаться на каждый день. Это были каникулы. Так называла мать спокойные дни собачьего отдыха, когда пес только и делал, что сидел около, в то время как она высаживала и поливала рассаду, нежился на солнце под окном кухни, спал.
— Надолго у тебя каникулы-то? — спрашивала мать пса, выставляя ему питье и еду. — Наешься — и опять поминай как звали. Знаю я вас. Все им там интереснее, чем у матери. Все тянет на приключения. И чего не сидится дома, куда вам все надо?
Привычка эта (говорить с псом, а в его собачьем лице — со всеми своими самыми важными собеседниками) появилась у матери как-то незаметно для нее самой. И даже не от одиночества; недостатка в беседах у нее не было: младший сын звонил ежедневно, иногда и по нескольку раз, рассказывал, что делает, куда ходил, чем был занят утром и вечером, какие планы на завтра. Она знала, что чаще он врет, говорит не о том, что есть на самом деле, а о том, что придумано для ее успокоения. Мол, никуда особо не хожу, сижу дома, пишу, работаю, не гуляю, не развлекаюсь, не подвергаю себя опасности. Не важно было, о чем говорит сын, надо было просто слышать его голос. Этого было достаточно. Мать же честно и подробно рассказывала ему о том, что делала; каждое мелкое занятие, бытовую историю она передавала точно, к обоюдному удовольствию: каждый знал, что другой здоров, живет не тужит, настроение бодрое, дела делаются — и все в безопасности. С мужем мать говорила про себя, чаще — в минуты отчаяния, страха, словом, по большим поводам, незачем было мучить нездешние души своими простыми вопросами. А с псом…
— Набегался, все ноги сковырнул, — говорила ему, в очередной раз обливая зеленкой сбитые подушечки на собачьих лапах. — И ведь носится сломя голову. Что бы не ходить аккуратно, осматриваться? — нет, ко всем пристанет, со всеми закусится. Иди отсюда, бешеный. И ко мне не подходи больше со своими болячками: сам виноват, сам и лечи; а то только и дождешься благодарности — спасибо, что не укусит. Все боюсь, как бы руку не отхватил по локоть, ешь спокойнее.
Мать, конечно, преувеличивала. Пес ел с жадностью, набрасывался на еду, точно другой не будет, но кусать мать — такого он себе не позволил бы. Да, тепла между ними не было; погладить, приласкать — он и не знал, что так бывает, а она и не пробовала объяснить, — но крутой свой уличный нрав в доме не проявлял. Так, рычал по мелочи, от недовольства, что потревожили во время сна или бодрствования, но она такие выкрутасы от него уже знала и не обращала внимания, только прикрикивала:
— Лежи, лежи, никто тебя не трогает. Недоволен он… выделывается. Молчи уж.
Так и повелось — мать говорила с псом не о том, что волновало, в чем были сомнения, а высказывала ему свое настроение, мысли: как бы жить хорошо, спокойно, радостно, а не как он и ее сыновья — всё бегают, всё ищут чего-то вдали от дома, а что ищут, от чего бегают — и сами не знают.
Поэтому, когда пес пропадал надолго, мать этого не любила: ей некому было выказывать недовольство, некого ругать и оправдывать, и она ходила, молчаливая, по дому и саду, проверяя рост цветов и овощей, устраивая чистоту там, где она и так была в каждой мелочи, не зная, как разрешить свое уединение. Попробовала однажды с сыном заговорить о том, что ее мучило (когда он вернется, когда женится, когда детей заведет), но он ответил вежливо, тихо:
— Перестань, мама. Говорено уже по сто раз. Зачем начинать?
И мать перестала. Не потому, что под его тихим, вдруг зазвеневшим металлом голосом перестала об этом думать и сомневаться в его выборе, а потому, что поняла: перегни палку, попробуй настоять на своем, да даже на беседе этой, — и не будет больше ежедневных разговоров. Просто станет реже звонить, меньше говорить, уйдет в себя, отодвинется. Старший легко воспользовался своим отъездом — не был дома уже пять лет, с похорон отца, и в ближайшее время не собирался, а говорить по телефону… «Не люблю, лучше так, когда увидимся; молчу, значит, все у меня хорошо». Мать знала — младший так не сможет, измучается, просто станет сдержан, скуден в беседе — еще больше, чем сейчас. Таким был муж: холодел от ее длинных, пропитанных желчью слов, цепенел как будто. По юности еще зажигался от обиды, отвечал резко, яростно, потом перестал цепляться к словам, понял, что не остановится: уходил в свою комнату или на чердак, запирался там и мастерил что-то. В последний год они совсем не разговаривали. Она стала жалостливой к себе, много плакала — по уехавшим сыновьям, по нему, болезному, грубому, и он затворился в себе: делал телевизор громче, чтобы не слушать ее или уходил на улицу — даже в мороз, — просто ходил по двору туда-сюда, туда-сюда под теплыми кухонными окнами. Работать уже не мог, суставы скрутил артрит, и пальцы задеревенели, отказались служить; даже сигареты пришлось бросить: не мог зажечь спичку сам, а от помощи отказывался. Так и ходил, не умея спастись от тоски делом, — выхаживал злость и беспомощность. Пока не слег окончательно и уже больше не вставал до самой смерти: давал себя поить и кормить, убирать под собой простыни. Но это длилось недолго, ей даже показалось, что он умер не от сердца, а от гордости: не смог вынести такого лежания. Вот тогда-то, в те дни его короткого заточения в собственном теле, она и могла бы наконец отвести душу — порыдать и покаяться, осудить, отыграться на нем за свое теперешнее одиночество, но она не стала, не нашла в себе сил и желания. Просто тихо сидела рядом, иногда рассказывала, какая погода на улице, как растет яблоня. Ушел он тихо, без стона, без крика. Утром она принесла ему воды умыться и чистое полотенце, а он как лежал с вечера, так и остался: смотрит прямо перед собой, не моргает, точно увидел что-то завораживающее. И так ей запомнились эти его глаза, глядящие туда, где она сама ничего не видит, что она как-то сразу, вдруг, не разумом даже и не чувствами, а чем-то бо`льшим, всем существом своим ощутила присутствие Бога и больше никогда не забывала о Нем. Крестик у нее на шее был давно, с крещения сыновей; без него не пускали в церковь на таинство, и в детстве — она это помнила — ее саму крестили. Ей даже казалось, что она и сейчас, спустя почти семьдесят лет, слышит голос священника, может восстановить в памяти вкус кагора и видит очередь к иконе и солнце в церковных высоких окнах. Об этих воспоминаниях она никому не рассказывала, просто стала иногда говорить с Богом — когда было особенно тяжело. Но не просила и не плакала: обращалась к Нему сердцем — точно вздыхала и усаживалась рядом с кем-то родственным, спокойным, могущим все решить, во всем успокоить. Но такое общение было редким, исключительным и не стало для нее привычкой, поэтому отсутствие пса — безропотного слушателя любых ее отповедей и наставлений — она воспринимала болезненно и долго еще после его прихода обижалась: молча швыряла миску на каменный подвальный пол, молча же наливала воды, сердито расплескивая ее, уходила в дом, оставляя пса надолго на крыльце одного, хотя могла бы сейчас заняться рассадой. Пес на эти обиды как будто не обращал внимания, но все же искал ее общества: стоял под окнами, укладывался у порога, ходил вокруг дома неприкаянный.
— Ходишь? Ну ходи, ходи — ходит он вздыхает. А когда бегал непонятно где — не вздыхал? Есть захотел — сразу понадобилась? И всё у вас так: о себе думаете, а о матери кто позаботится? Как будто жизнь только для вас и никогда не закончится. Побегай, побегай еще, ждут там тебя, поди, дружки-приятели.
Какие там у пса были дружки-приятели, этого мать не знала: он являлся всегда один, не приводил за собой свору собак, не плодил щенков (по крайней мере в округе не было на него похожих); и чем он занимался там, на своей песьей воле, матери тоже было невдомек: не носил мышей, птиц не давил, не лаял попусту.
Было такое, что пес чуть не умер. Она услышала ночью его стон и кряхтенье, спустилась в подвал — он лежал там под полками весь избитый, истерзанный: приполз умирать. Не ел, не пил сутками, оглашал двор визгливым ором от каждого прикосновения, не шевелил лапами, не поднимал головы — и все же она его выходила. Вливала мясной бульон в собачью пасть, заставляла вставать на ноги, чтобы расходился, меняла подстилки, чтобы не трясся от подвального холода. И однажды он выполз на свет по ступенькам из своего убежища, зажмурился от яркого дня, на запах нашел мать, отделявшую червивые яблоки от хороших, и положил ей на колени голову.
— Жалишься, — сказала она псу. — Ну давай пожалею. Да толку-то — все равно оклемаешься и сбежишь. Медом там тебе, что ли, намазано?
Пес окреп и вскоре опять пропал. После болезни не изменил своим привычкам: возвращался и уходил, когда хотел. Но мать стала к нему ласковее: уже не ругала так зло, беспощадно; даже мягкие, ласкательные ноты стали появляться в ее голосе, когда она наказывала ему, чтобы не ходил по цветам или не разорялся на соседских собак среди ночи.
К осени мать заболела, простудилась на холоде (по ночам уже была минусовая температура, а отопления всё не давали, и она не хотела еще запираться в доме, а всё колготилась по саду: укрывала розы на зиму, обрезала виноград) и, только когда озноб перешел в жар и сип, решила отлеживаться. Пес пришел под первый снег и, не найдя матери во дворе, обнюхав пустую миску, поскребся в дверь — сначала искательно, потом сильнее, настойчивее, подбадривая себя воем и взвизгиваниями: чуял тепло и мать за дверью. Она поднялась с кровати, раскрыла дверь едва-едва, в щель прикрикнула:
— А ну пошел, пошел к себе, чего устроил. Иди в подвал спи.
Но пес не отступал: тыкался носом, стараясь открыть дверь, а когда мать ушла к себе, опять бился о дверное дерево всей собачьей силой. И мать поддалась — впустила в дом, чтобы избавиться, отдохнуть от навязчивого шума, но только в прихожую. А ему как будто большего и не надо было: лег у двери на коврике, в другие комнаты не ходил, не надоедал болевшей матери, только иногда скулил, просясь на улицу по своим нуждам, — но не часто, чтобы не беспокоить ее своими хождениями. Вскоре мать поправилась, а собачья привычка спать в тепле осталась, и пес теперь редко когда уходил в подвал, жил рядом с матерью. Так перезимовали.
Весной позвонил сын с новостью: есть невеста, приезжай, мать, знакомиться. Она сначала обрадовалась, потом испугалась:
— Куда я поеду, рассада, хозяйство, на кого дом оставлю, да и ехать более полутора суток на поезде, а самолетом боюсь.
Но сын настаивал, уговаривал. Сказал, стали жить вместе, хочет показать ей квартиру, походить с ней по городу, да и с невестой разве не нужно увидеться? Мать соглашалась, что, конечно, надо, не все же ему к ней наведываться. Но тянула, прикрывалась то внезапными заморозками (надо укрыть завязи на деревьях и над огурцами сделать теплицу), то нездоровьем. Тогда сын купил билеты, потратился. И она стала собираться в дорогу. Уложила чемодан, цветы полила впрок, отключила воду и газ. Пес следил за ее передвижениями, за зиму он отъелся в тепле, был сыт, толстоват и ленив — много лежал на солнце, дремал. Мать поставила в подвал миску с водой, рядом кости — впрок, закрыла входную дверь на ключ, подвал запирать не стала.
— Думал, тебе одному уходить, а мне только ждать? — спросила пса. — Нет уж, милый мой, теперь ты меня подожди. Посиди, поплачь, погорюй. Да вернусь я, куда денусь, огурцы через неделю выпалывать. Ничего с тобой не случится, привык шататься, ну и пошатайся еще на здоровье, не надо глядеть на меня так жалостливо.
Она дошла до калитки, остановилась, чтобы проверить сад, дом: не забыла ли запереть окна и дверь, не оставила ли чего во дворе. Пес стоял у крыльца, смотрел на мать.
— Ну всё, пошла, — сказала она сама себе и вышла на улицу.
Пес пристроился провожать, как водилось у них, когда мать отправлялась за покупками.
— Дома сиди, — приказала мать, но он шел следом.
— Отстань, — сказала она строже, подняла и кинула камень — специально в сторону, чтобы не задеть его. Но пес не отставал, держался поодаль, только на этот раз не отвлекался на грызню с собаками, и дети его не интересовали. Привязавшись к ней за зиму, еще не расставшись за весну с привычкой быть рядом, он шел за матерью.
Мать опоздала на день. Все это время сын уговаривал невесту:
— Вот увидишь, она тебе понравится.
Невеста была моложе его на семь лет, студентка, доверчивая, но высокомерная — от прочитанных книжек, от путешествий, от любви к себе и от мечтаний о блестящем будущем. Она впервые должна была знакомиться с чужими родственниками и волновалась, но не показывала этого. Сын тоже волновался: он давно не видел мать, знал, что она чуть ли не ползимы болела, и боялся сейчас не справиться с чувствами (от жалости к ней, к ее старости и одиночеству) — на глазах у матери и невесты боялся расплакаться, оттого бодрился, шутил, обнимал девушку, а сам все высматривал сначала поезд, нужный вагон, а потом мать среди вышедших пассажиров. Увидел ее первой — еще до того, как она признала его в толпе встречающих, и успокоился: мать была такой же, как раньше, может быть, похудела, но ни в лице, ни в осанке не было старушечьего — немощности, просительности, слабости. Мать шла твердо, глядела уверенно. Сын помахал ей:
— Мама, мы тут!
Встреча была хорошей. Теплой, родственной. Невеста матери понравилась. Она ее сразу стала называть уменьшительно-ласкательным «Танечка», хотя по отношению к себе сын сроду не помнил таких нежностей: всё только «Коля» или «Николай». Невеста ответила матери взаимностью. Днем ходили вместе по магазинам: невеста — примеряла, мать — советовала. По вечерам все вместе ужинали. Потом мать укладывалась в большой комнате на диване. Сын садился к ней на краешек и что-то рассказывал — о своей жизни, о планах на будущее. Мать поддерживала беседу, тоже говорила о себе, но не навязывалась — и только перед самым отъездом вдруг стала молчаливой, задумчивой, всё больше слушала и глядела мимо сына.
— Чего ты? — спросил он ее. — Не хочешь уезжать? Ну, оставайся, поживи еще, ты никого не стесняешь.
— Да нет, — ответила мать. — Поеду. Домой надо. Огород, дом — всё без присмотра, как оставишь.
Она замолчала надолго и всё смотрела куда-то в сторону.
— Чего ты? — еще раз спросил ее сын.
— Так, — сказала мать, — просто вспомнила…
…как дошли до магазина, где обычно останавливались, и пес по привычке поднялся на крыльцо, но мать пошла дальше, вниз по улице. Он как привязанный побрел следом, хотя шум приближающейся трассы, где ходили автобусы, сбивал его с толку, лишал обычной уверенности. Пес не был еще у дороги: его пугали машины, и он шел за матерью медленно, настороженно. От магазина до трассы — еще пятнадцать минут тихим ходом. У самой кромки дороги пес остановился, зашелся отчаянным лаем. Мать обернулась: уши и хвост его были прижаты от страха, он зло ощерился.
— А ну иди отсюда! — крикнула мать, сделала несколько шагов к нему, чтобы спугнуть, замахнулась подобранным камнем. — Пошел!
Пес отпрыгнул в сторону, снова залаял, но упрямо подбежал к матери. Она толкнула его сначала чемоданом, пугая, потом кулаком ткнула под ребра, чтобы ему стало больно.
— Пошел! — Он отскочил, оголив клыки, зарычал на материн кулак. — Иди, иди, сволочь! — прикрикнула мать.
Машины проносились по трассе с огромной скоростью, шумели, заглушали голос, но пес понял приказание: застыл на месте. Мать пошла к автобусу, обернулась: он не двигался. Автобус уже долго стоял с открытыми дверями, и ей пришлось бежать, чтобы успеть к отправлению. В салоне, отдышавшись, она посмотрела в окно. Пес гнался за автобусом сначала по обочине, резким лаем стараясь привлечь внимание, потом выбежал на дорогу, заметался среди гудящих машин. Не останавливая бега, не умеряя его, мчался за матерью. Она хотела отвернуться, закрыть глаза — и не могла, всё смотрела, как он бежит. Только и сумела крикнуть водителю:
— Остановите! Остановите автобус!
Машины вихляли, минуя пса, едва не сталкиваясь, мешали друг другу, сигналили. Одна не успела среагировать, дернулась, когда он выпрыгнул и стал перед ней, подрезала его левым крылом, проехалась по собачьему телу железом, откинула его на обочину, и движение вновь вернулось в обычные полосы, только автобус, мигнув аварийкой, стал посреди дороги, выпуская мать… Теперь автомобили объезжали его, сбрасывая скорость.
Пес еще дышал, когда мать подбежала к нему, взяла на колени его голову. Вильнул хвостом, когда услышал ее голос:
— Я же сказала тебе, я же тебе сказала: не ходи; говорила же… куда тебя несет, я же говорила, — ругалась и плакала мать, но пес смотрел на нее с правотой завоевателя: она была рядом, он добился этого. Жизнь ушла из собаки мгновенно, с одним выдохом: он обмяк в руках матери и тут же затвердел, смотря остекленевшим взглядом ей в лицо, только слюна хлопьями опала на ее рукав, — и больше в нем не осталось никаких признаков земного существования.
Мать закончила свой рассказ и посмотрела на сына:
— Так и я, — сказала она, — так и я скоро.
— Что ты, мама! — сын одернул ее строго, таким же, как у матери, бранчливым тоном. — Перестань, пожалуйста. Он рано или поздно добежал бы до трассы. Такая судьба, не казни себя, я прошу.
— Мне надо было вернуться и привязать его, — просто, без слез сказала мать. Эта была давно передуманная мысль, и переживать по ее поводу вновь не стоило. — Повыл бы неделю без еды, зато живым остался. Надо было привязать.
— Таких собак не привязывают — они сами выбирают, куда идти. Ты тут ни при чем. Жалко, конечно, что тут скажешь…
Они посидели еще в тишине, потом сын пожелал матери спокойной ночи и ушел к себе.
Утром ее провожали на поезд.
— Хочешь, оставайся, — еще раз предложил сын. — А давай — вообще переедешь?
— Да нет, — отказалась мать. — Что я тут буду делать? — у тебя семья, занимайтесь собой, внуки пойдут; если понадоблюсь — приеду на помощь.
Она обняла сына и его невесту и пошла к поезду. Сын смотрел ей вслед: мать была стройная, крепкая, она не сутулилась, не склоняла к плечу голову, как делали многие пожилые люди, уставая от ходьбы, и не смотрела себе под ноги. Обернулась у вагона еще раз — помахать рукой. Сын с невестой ответили. Поезд тронулся, увозя мать. Сын стоял на перроне.
— Пойдем, — позвала невеста.
Ему хотелось кинуться вслед поезду, чтобы отговорить мать от отъезда, дать ей поплакать, утешить или самому утешиться. Но он знал, что сейчас еще постоит какое-то время, дождется, пока пропадет из виду последний вагон, возьмет за руку невесту — и они пойдут домой; может быть, зайдут в магазин и купят вина к ужину.
— Чушь, — сказал он сам себе, но вслух. — Все эти знаки, предзнаменования. Чушь. Чего только не случается.
Дома мать вылила воду из собачьей миски, поставила ее на полку в подвале, затворила дверь, проверила рассаду, вытрясла коврики от слежавшейся пыли и села за стол пить чай.
Что-то звякнуло в саду, как будто калитка или потревоженный забор из сетки-рабицы. Мать отставила чашку, вышла на крыльцо, всмотрелась в темноту. Было тихо.
— Кто там?! — крикнула мать.
Но во дворе никого не было.
Тогда она села на крыльцо и заплакала — как в детстве, разом, заливчато. Стукнула калитка или опять — послышалось.
— Кто там?! — крикнула мать в темноту, просто чтобы спугнуть свой страх.
— Мама, это я! — ответил сын.
Она побежала навстречу, легко ориентируясь в темноте, наизусть зная этот путь, потому что проходила его по сто раз на дню и сто раз уже в воображении вот так бежала навстречу сыну.
— Подумал, удачно будет: как раз к твоему возвращению. Ты — поездом, я — самолетом. Помогу по дому. Забор починю, освещение сделаю. Ну и темень, не понимаю, где дверь.
— За мной иди, — велела мать. — Конечно, ты бы еще три года тут не был, вообще бы забыл, где дом находится.
Она вела его за собой и чувствовала, как спокойно становится на душе, как легко: как будто снова она стоит под церковным куполом, смотрит ввысь на безоглядное небо в высоких створчатых окнах, и солнце падает ей на щеку и на волосы, и всё только начинается в жизни, всё только начинается…