О писателе Виталии Шенталинском
Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2021
«Большое видится на расстоянье», — сказал когда-то поэт. Но ведь это не значит, что прямо рядом с нами, без всякого временно`го расстояния не может возникнуть и существовать огромное явление. И нам останется гордиться, что мы — его современники.
Таким явлением я считаю Виталия Александровича Шенталинского (1939—2018).
Он родился в тот переломный для всей европейской истории год, когда началась Вторая мировая война.
Отец Виталия был инженером-строителем и служил в Красной армии, когда осенью 1939 года у него родился сын. Семья жила в Кемерово. Как строитель, отец новорожденного был направлен в Прибалтику, где в Риге семью и застала война. Он успел в считанные дни отправить жену с сыном в тыл. В тяжелых боях начала войны он погиб. А ребенок, которому еще не было и двух лет, оказался в татарской деревне неподалеку от Чистополя.
Семейные обстоятельства сложились для мальчика благоприятно. Его мама встретила человека, который не только усыновил его, но и проявлял такую заботу, внимание, любовь, что мальчик и не подозревал, что отец его — на самом деле отчим. Там, в деревне, он получил первые жизненные впечатления, там пошел в школу. Школа была даже не двухкомплектная, а многокомплектная: в одном помещении стайками сидели ученики нескольких классов. В одном из своих рассказов Шенталинский вспоминает первого школьного учителя. Это был эвакуированный ленинградец, у которого во время бомбежки погибла вся семья — жена и дети, несчастный, не пришедший в себя после страшных утрат человек. Через несколько лет, уже учась не в деревне, а в районном центре, в Чистополе, Виталий узнал своего первого учителя Андрея Ивановича в сидевшем на улице нищем. Его именем и называется рассказ, ему посвященный. Так в глубоком тылу встретился тогда автор с одной из многочисленных жертв войны…
Шенталинский был ребенком с необычайно обостренным интересом ко всему новому, незнакомому. Он открывал мир для себя, но этого ему было мало. У него была потребность поделиться своими открытиями с окружающими. Он рассматривал это как свое предназначение, как служение. И это определило всю его судьбу. Поделиться с миром он был намерен только теми сведениями, которые извлек из собственного опыта. Он хотел чувствовать себя первооткрывателем. Поэтому после школы он решил поступить в Ленинградское арктическое морское училище. Арктика была в его представлении овеяна романтикой, а осваивать этот край еще предстояло и предстоит. Это было единственное в стране учебное заведение, которое давало не только знания, но и специфические навыки поведения в условиях полярных экспедиций. К тому же училище было морское, и, поступив в него, он осуществлял еще одну юношескую мечту — стать моряком. Арктика — суровый, малонаселенный край — таила в себе множество неизвестных еще природных явлений.
Так, став полярным исследователем, Шенталинский познакомился с особенностью белых медведиц, которые разрешаться от бремени всегда направляются на один облюбованный ими остров. Этакий родильный дом белых медведиц. Не один раз бывал на этом острове, изучая берлоги медведиц, Виталий Шенталинский. На основе своих полярных дневников через несколько десятилетий он опубликует записки о полярных экспедициях. Не зря он пять раз был участником этих экспедиций и даже зимовал на острове Врангеля.
Еще будучи курсантом Арктического училища, он обратил на себя внимание неординарностью своего мышления. На его беду, дневник, который он вел, попал к одному из воспитателей училища. Был момент, когда все его будущее висело на волоске. Парторг училища, пролиставший дневник, вызвал его и сказал, что, раз он пишет в дневнике, что казарма лишает человека индивидуальности, унижает его, он должен подумать, оставаться ли ему в училище. Выручило его то, что он прекрасно учился и пользовался авторитетом среди учащихся.
Чтобы составить правильное представление о молодом Шенталинском, надо прибавить, что с подросткового возраста он писал стихи. Приведу здесь лишь одно его стихотворение:
Мы чуда ждем, а будет только это:
Озноб деревьев, и лужайки света,
И удивленный мальчик на реке
С ореховой тростиночкой в руке.
Он ждет, что клюнет золотая рыбка,
И на лице его дрожит улыбка.
Извечно так и на века вперед
Он отражен в текучей глади вод.
Неужто жизнь дана, чтобы понять,
Что чудо есть, его не надо ждать?
Единственное чудо — жизнь сама,
Все остальное — горе от ума.
Так воспринимал мир молодой Шенталинский. Похоже, что позднее, вникнув в самые мрачные тайны жизни, он сохранил оптимизм, потому что был по природе светлым человеком.
По окончании Арктического училища на комиссии по распределению, получив диплом полярника-радиста, он выразил желание поехать «как можно дальше!» и по распределению три года работал радистом на островах Северного Ледовитого океана. По окончании этого срока переехал в Магадан. Это было начало 60-х годов прошлого века. Время, которое вошло в нашу историю как хрущевская оттепель. Магадан, в который молодым специалистом приехал Шенталинский, был городом бывших зэков и их, тоже бывших, охранников. И те и другие ходили в одни и те же магазины, бани, жили в одних коммуналках и… старались не говорить о прошлом. Вскоре они стали водить своих детей в детские сады, а позже в школы, где на происхождение детей внимания никто не обращал. Но это будет позже. А в те времена значительная часть магаданцев была глубоко травмирована пережитой неволей, и приехавшие с Большой земли романтики не сразу почувствовали себя свободно в этой обстановке. Эти травмы сказывались еще долго, ведь Колыма была самым бесчеловечным, самым жестоким местом заключения. Вновь приехавшие молодые люди, преимущественно специалисты, общались больше друг с другом. Хотя, честно говоря, общительный и любознательный Шенталинский имел обширные знакомства и с бывшими зэками.
В Магадане произошла встреча Шенталинского с окончившей Гнесинское музыкальное училище москвичкой, преподавательницей фортепиано Татьяной Сергеевной, которая, так же как и Шенталинский, приехала в Магадан по распределению. Встреча, как говорится, на всю жизнь. Вскоре Татьяна стала Шенталинской. Брак был счастливым. И это одна из причин того, что эти страшные в прошлом места были для Виталия местами его счастливой молодости. В Магадане он прожил семь лет, с 1963-го по 1969-й. Он по-прежнему на долгие месяцы уезжал в полярные экспедиции, тоскуя, писал любовные стихи жене, вернувшись, составлял на основе дневников отчеты об экспедиции, которые выглядели скорее как замечательные очерки. Между экспедициями он работал журналистом на местном радио, а позже и на телевидении.
Постепенно, чтобы не сказать стремительно, его захватило литературное творчество. Магаданское издательство опубликовало первые два сборника стихов начинающего поэта Шенталинского. А дневники он вел с ранней юности и не бросал это дело, в какой бы обстановке ни находился.
Заочно окончив Московский университет, он получил диплом журналиста. Все, за что он брался, он делал основательно. Он получил глубокие знания и, судя по его книгам, был очень начитанным человеком, прекрасно знающим отечественную литературу и историю. Со временем он стал членом Союза писателей.
Началась новая полоса его жизни. Писателем знает его Москва, куда он переехал из Магадана. Сам он называл себя «литературным пролетарием», «одиноким сочинителем», который иногда публиковался, но преимущественно работал в стол. Он вел также рубрику «Хранить вечно» в журнале «Огонек», был консультантом целого ряда фильмов, и не только отечественных.
Всю страну встряхнула середина 80-х годов минувшего века. Особенно столицу. Возглавлявший Союз писателей В. Карпов почти мимоходом бросил однажды Шенталинскому реплику: «На днях состоится общее собрание. Приноси свои идеи!» Было о чем подумать! Идея, которую он вскоре изложил, поглотила его самого целиком на всю дальнейшую, отпущенную ему судьбой жизнь. Идея его была простой, но казалась фантастической. Вот ее основной смысл: за годы советской власти в ходе массовых репрессий погибли сотни, а есть сведения, что тысячи, писателей, начиная еще со времен красного террора (Н. С. Гумилев) и вплоть до конца советской власти. Воскресить их нельзя. Но вернуть из спецхранов архива КГБ, куда после ареста были помещены изъятые у них рукописи, их наследие и таким образом дать им вторую жизнь возможно! Грандиозных идей было две. Создать комиссию по творческому наследию репрессированных писателей и изучить и опубликовать находящиеся в КГБ их рукописи. Одновременно изучить дела погибших, а со временем выяснилось, что не только погибших, но даже и вовсе не репрессированных писателей, чьи обширные досье хранились в архиве КГБ (Булгаков, Горький, Платонов, Пастернак, Ахматова…). Вот задача, которую сформулировал и поставил перед коллегами-писателями Шенталинский.
С этого времени он начинает борьбу за ее осуществление. Комиссия по творческому наследию репрессированных писателей была создана. Ее бессменным руководителем стал Шенталинский. В нее вошли Окуджава, Жигулин, Давыдов и еще несколько писателей. Она получила небольшое помещение при правлении Союза писателей и начала свою работу. Ее появление сразу привлекло внимание многих заинтересованных лиц. Шенталинский пишет, что сразу же после того, как было объявлено о ее существовании, «хлынула лавина писем, звонков, фотографий, бандеролей». Люди приезжали и приносили хранившиеся в семьях воспоминания. Бросалось в глаза, что больше всего воспоминаний поступало от бывших колымчан или их наследников.
Среди материалов, которые сохранялись в домашних архивах, в Комиссию по творческому наследию репрессированных писателей поступили от близких и родных те, что составили сборник «За что?». Его составители — Шенталинский и член комиссии и друг Шенталинского В. Н. Леонович. Сборник вышел в 1999 году. В нем 560 страниц текста.
Среди авторов, в него включенных, оказалась Елена Львовна Владимирова (1902—1962), написавшая пять поэм и 260 стихотворений.
…Я всего лишь тюремный поэт,
Я пишу о неволе.
О черте, разделяющей свет
На неравные доли…
Она, бывшая петербургская смолянка, отдала Колыме 18 лет своей жизни.
Поэт Александр Солодовников (1893—1974). Его арестовывали трижды. С 1938-го по 1948-й он отбывал срок на Колыме. Его перу принадлежат стихи, которые наш современный московский бард П. Старчик поет на сочиненную им музыку:
Решетка ржавая, спасибо,
Спасибо, старая тюрьма!
Такую волю дать могли бы
Мне только посох и сума.
В сборнике представлены Анатолий Жигулин, Анна Баркова, чьи стихи опубликованы ранее… Их можно назвать известными поэтами. Но Михаил Бугров (1921—1991), арестованный на фронте и проведший в заключении десять лет, совсем неизвестен. Так же как и Юрий Галь (1921—1947), побывавший в плену и арестованный после войны.
Среди прозаиков — известный этнограф Н. И. Гаген-Торн (1900—1986). Ее знают как многолетнего сотрудника Института этнографии и антропологии. Она отбыла в заключении два срока. Никому не известна уроженка Тульской области Елена Федоровна Лисицына (1915—1990), арестованная в 1947 году по делу Даниила Андреева и лишь в 1955 году освобожденная. Георгий Георгиевич Демидов (1908—1987), которого В. Шаламов назвал одним из самых умных людей, встретившихся ему на Колыме, был автором трех романов, трех повестей, более 20 рассказов и автобиографической книги «От рассвета до сумерек». Он провел 14 лет на Колыме. Его рукописи уже после его смерти сумела извлечь из архивов КГБ его дочь. Она одна из первых принесла их в Комиссию по творческому наследию репрессированных писателей.
К подавляющему большинству опубликованных рукописей вступительные слова написал сам Виталий Александрович.
Небольшая комната при правлении Союза писателей, где работала комиссия, была переполнена. Комиссия без затруднений получила новое просторное помещение.
Добраться же до архива соответствующего ведомства было значительно сложнее. Борьба, завершившаяся победой, длилась два года. Система всячески сопротивлялась. Какое гражданское мужество, терпение, выдержку, настойчивость надо было иметь, чтобы не бросить эту затею, передать невозможно. Это был воистину подвиг! Обо всех перипетиях этой борьбы и результатах более чем 20-летнего труда Шенталинский написал три книги: «Рабы свободы», «Донос на Сократа» и «Преступление без наказания». В сумме около тысячи страниц. В основном это материалы, с которыми он ознакомился в архивах Лубянки. Помимо этих материалов и их анализа он делился и теми размышлениями, которые вызвали вновь открытые документы. Написал он и о том, как он провел два года в борьбе за возможность изучать их, какой дорогой ценой ему это далось. Зато оценить его борьбу нужно очень высоко. Изучать теперь русскую литературу ХХ века, не ознакомившись с его трилогией, невозможно. Он открыл нам трагическую судьбу культуры народов, населяющих Советский Союз, и отмахнуться от этой трагедии уже нельзя. Исполнил долг, который взял на себя в юности. Читатель не может сдержать волнения, читая эти книги…
К нашему стыду, сначала его книги увидели свет не в родном отечестве. Шесть томов, посвященных трагедии русской культуры, вышли в Испании, в Барселоне. Затем во Франции. И лишь после того как с нашей болью познакомились европейцы, эти книги вышли у нас. Они переведены на девять иностранных языков и изданы в десяти странах мира. Шенталинский ходил в архив на Лубянку изо дня в день и сумел ознакомиться с сотнями дел хорошо известных и совсем безвестных писателей.
Он впервые полностью опубликовал поэму Клюева «Песнь о Великой Матери». Ее публикация потребовала колоссальной предварительной работы. Эта поэма писалась шесть лет, и Клюев горько скорбел, понимая, что она пропала. Шенталинский собрал ее из множества фрагментов, в примечаниях растолковал все, что требовало разъяснений. Поэма занимает 80 страниц! К великому сожалению, Клюев так и не узнал, что его многолетний труд стал все-таки доступен читателю. А мы должны за это благодарить Шенталинского.
Материалы, которые открылись перед Шенталинским, вызывали глубокие размышления, далеко выходящие за рамки литературы и ее истории. Так, в главе о Л. Толстом он противопоставляет учение Л. Толстого учению В. Ленина, имея в виду ленинскую статью «Лев Толстой как зеркало русской революции». Последователи Толстого, как известно, в послереволюционное время подвергались преследованию. Не избежала тюрьмы и одна из дочерей Л.Толстого, Александра Львовна, о чем написал Шенталинский.
К Ленину Шенталинский возвращался и в главе о М. Горьком, которого, как мы знаем, связывали с Лениным дружеские отношения. За Горьким была установлена слежка еще при жизни Ленина. Его досье состоит из множества писем от самых разных адресантов и ряда других документов, открывающих нам истинный трагизм жизни Буревестника революции. Впрочем, трагедия Горького развернется позже. А в те послереволюционные годы, когда вместо обещанной свободы начался красный террор, в отношениях Горького и Ленина произошел надлом. Горький увидел те черты в Ленине, которых раньше не было или он их не замечал, и они его испугали… Но, возвращаясь к Ленину, привожу текст Шенталинского из статьи о Горьком: «Истинного Ленина мы не знали. Вместо правды нам подсовывали миф, вместо лица — лик. И когда стали приоткрываться бронированные двери спецхранов, оказалось, что в партийном архиве были сокрыты 3724 никогда не публиковавшихся ленинских документа — несколько томов! Да еще три тысячи документов, подписанных им, — они тоже были замурованы, спрятаны от нас. Посмертно заточили своего вождя!
Не зря прятали! Со страниц этих документов на нас глянул другой Ленин — неугодный коммунистическому мифу, непохожий на икону. Вдохновитель красного террора, создатель ВЧК, которая была его детищем, и детищем любимым.
Один из его соратников — Гусев — вспоминал: „Ленин нас когда-то учил, что каждый член партии должен быть агентом ЧК, то есть смотреть и доносить… Если мы от чего-либо страдаем, то это не от доносительства, а от недоносительства… Можно быть прекрасными друзьями, но раз мы начинаем расходиться в политике, мы вынуждены не только рвать нашу дружбу, но идти дальше — идти на доносительство“».[1]
Мучительно читать о том, как, чтобы сломить Горького, убивали его сына, вернувшегося вместе с ним на родину. За самим Горьким была установлена строжайшая слежка. Шенталинский подробно пишет о той обстановке, которая была создана вокруг Горького. Каждый его шаг контролировал сотрудник органов Крючков — его доверенное лицо. Каждый его вздох был известен на Лубянке!
Не ограничивая себя архивами Лубянки, Шенталинский работал еще и в архивах Прокуратуры СССР, в рукописных отделах главных библиотек; он раздвигал рамки своего повествования. Многое, до того утаенное, мы узнали из опубликованных Шенталинским сведений.
Он подробно раскрыл трагическую гибель поэта Клюева.
Не устраивал этот поэт советскую власть. Не о том писал, переживая трагедию русской деревни. Арестованный в 1934 году, он на допросе (Шенталинский цитирует протокол допроса!) сказал: «Окончательно рушит основу и красоту той русской народной жизни, певцом которой я был, проводимая Коммунистической партией коллективизация. Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение».
Из его «Песни Гамаюна»:
К нам вести горькие пришли,
Что больше нет родной земли,
Что зыбь Арала в мертвой тине,
Замолк Грицько на Украине,
И Север — лебедь ледяной —
Истек бездомною волной,
Оповещая корабли,
Что больше нет родной земли!
Поэт, которого Есенин считал своим учителем, а Блок признавался: «Клюев — большое событие в моей осенней жизни», теперь, в начале 1930-х годов, был назван «кулацким поэтом». Партийный функционер, тогдашний редактор «Известий» и «Нового мира» Иван Гронский обратился к Ягоде с просьбой убрать Клюева из Москвы. (Позже Гронского постигнет та же участь!) В феврале 1934 года его «убрали»: он был арестован и сослан на пять лет в Северную Сибирь — Колпашево вблизи Нарыма. В 1935 году переведен в Томск, но в 1936 году, будучи глубоким инвалидом (больное сердце, не работали ноги!), он уже в Томске был арестован вторично. Через короткое время его выпустили, совершенно беспомощного, но, как оказалось, ненадолго. Летом 1937 года он был арестован вновь. В октябре, согласно постановлению тройки НКВД по Западно-Сибирскому краю, он был расстрелян. Вот теперь известен конец этого самобытного и талантливого поэта.
Клюева следует отнести к той группе поэтов, которых принято называть крестьянскими. К этой группе относятся и Есенин, погибший в 1925 году, и расстрелянный в декабре 1937 года в Москве Сергей Клычков. Стихи Клычкова по своей тональности, душевной открытости и печали близки поэзии Клюева:
Впереди одна тревога
И тревога позади…
Посиди со мной немного,
Ради Бога, посиди!
О. Павлу Флоренскому посвящена глава в книге «Рабы свободы» — «Русский Леонардо». Автор прослеживает по досье, хранящемуся в архиве на Лубянке, его крестный путь. О гибели о. Павла Флоренского ничего известно не было — пропал, как сотни тысяч наших ни в чем не повинных соотечественников. Но теперь мы знаем, что смерть его была насильственной: он был расстрелян в декабре 1937 года. И этому страшному концу предшествовали тюрьмы, этапы, лагеря… Он побывал и на Колыме, которую Шенталинский назвал «полюсом лютости», и на Соловках; там и был расстрелян. Впрочем, нет гарантии, что он не погиб в Сандармохе…
Шенталинский в своих книгах не только знакомит с неизвестными (неопубликованными) до той поры фактами, но и раскрывает тот механизм, ту «кухню», которая фабриковала все эти дела, которая из честных граждан штамповала бесчисленных «врагов народа», создавая в обществе атмосферу недоверия и страха. Значительную роль в созданной системе репрессий играло доносительство. Это была не только многочисленная агентурная служба из завербованных секретных сотрудников (сексотов), но и бесчисленное число добровольных доносителей (стукачей). Неслучайно Шенталинский приводит ходивший в писательской среде анекдот: «Все советские писатели делятся на три категории: одни стучат на машинках, другие перестукиваются, а третьи — просто стучат». Это не смешно, потому что, приводя этот анекдот, он прибавляет: «Это было бы анекдотом, если бы не было сущей правдой».
Одна из глав первой книжки Шенталинского «Рабы свободы» называется «Донос как жанр соцреализма», а вторая книга — «Донос на Сократа». То, как умело спецслужбы, вербуя агентов, разлагали общество, порождали недоверие и замкнутость, столь несвойственные русскому характеру, занимает значительное место в текстах Шенталинского. Знакомясь с архивными делами, Шенталинский приходит к выводу, что «ни один арест, ни одно следственное дело не обходилось без плодотворной деятельности тайных агентов, за каждой жертвой репрессий проступают и шествуют их предательские тени».[2] «Стукачество было объявлено почетным долгом каждого гражданина, а недоносительство — преступлением. Доносительство стало заурядным бытовым явлением», — пишет Шенталинский на основе сотен изученных им архивных дел. Он пишет и о том, как авторы доносов писали их из чувства самосохранения, то есть знали, что если не напишут донос, то напишет его кто-то другой, а они будут обвинены в недоносительстве… Этакая круговая порука наизнанку.
Все, что мы читаем в книгах Шенталинского, заставляет нас думать сегодня: вышло ли общество из того тяжелого состояния, в которое оно было погружено в советское время? Книги Шенталинского, написанные строго на архивном материале, об истории нашей литературы в определенный период прошлого века вместе с тем и остроактуальны.
Впрочем, публикуя повесть «Статиръ»[3], автор изрядно расширяет временны`е рамки своего невеселого, но крайне увлекательного повествования. Обращаясь к мало кому известному тексту ХVII века, он еще раз красноречиво подтверждает, что в нашей стране, будь то средневековая Русь или Советский Союз, к опубликованному слову всегда было особо взыскательное, неравнодушное отношение. И не столько в художественном отношении, сколько в идеологическом. Шенталинский пишет в этой книге о Потапе Игольнишникове, священнике, позже монахе, который один из первых произносил проповеди о том, что для Бога все равны, и призывал своих слушателей (читателей) познать свое достоинство. Со временем он сделал из этих проповедей книгу, которая в рукописном виде хранится в рукописном фонде Российской государственной библиотеки. Книга «Статиръ» писалась в 1683—1684 годах. Но до сих пор она не издана. Отдельные цитаты появлялись в ХIХ веке, и, как ни старался изучавший ее богослов П. Т. Алексеев, издать ее ему не удалось. Шенталинский щедро цитирует ее и пишет о непростой судьбе ее автора, который подвергся репрессиям за вольномыслие. Пишет и о современниках о. Потапа, и даже о его предшественниках. Пишет, каким средневековым пыткам они подвергались за свои проповеди, то есть за слово. Писатели и в ХV и в ХIХ веках сталкивались с цензурным комитетом, который работал неусыпно и следил за нравственностью и политической благонадежностью авторов. Шенталинский упоминает и «бунтовщика хуже Пугачева» — Радищева. Отвечая на вопрос, только ли у нас было такое отношение к слову, приводит примеры — от Древней Греции до средневековой Италии…
Считая «Статиръ» едва ли не первой светской книгой, Шенталинский прослеживает весь путь становления в нашей стране светской литературы и той роли, которую она заняла в обществе. Слово, показывает Шенталинский, контролировалось у нас всегда. Литературное творчество — одно из самых строго наказуемых занятий. Пишущих сжигали заживо, отрубали головы, содержали годами в заключении, ссылали, высылали — как самых страшных уголовных преступников. Шенталинский перечисляет их от протопопа Аввакума до нобелевского лауреата академика И. Павлова с его бесстрашными письмами правительству. (Он-то, к счастью, уцелел!) Такова цена свободному слову.
В екатерининские времена сотрудником Тайной канцелярии был Шешковский, в пушкинские времена — Бенкендорф. Шенталинский пишет, что Бенкендорф был образованным и интеллигентным человеком по сравнению с Шешковским. И тут же перебрасывает мостик к другому времени: Андропов после Ежова и Берии. Такие сопоставления заставляют задуматься. Невысказанная мысль: вся система, как бы ни менялась, остается, по сути, неизменной. Но, пишет автор, всякое действие рождает противодействие. «…Вопреки жандармскому гнету и свирепой цензуре, гонениям и казням, именно в ХIХ веке Россия духовно „созрела“, обрела наконец-то общественное мнение и пресловутую, во многом мифическую, единственную в своем роде интеллигенцию. Тонкий, но плодородный слой, состоящий из людей всех сословий, объединенных культурой и образованием, — самосознание народа. И все это сделала великая и многострадальная наша литература. <…>
Важнейшее событие — родился конгениальный читатель. Слово и общество наконец встретились.
Это был поистине триумф, золотой век Русского Слова, прославившего нашу страну во всем мире. С тех пор истинный путь в Россию, познание и понимание ее ведет через литературу».[4]
Раздвигая временны`е рамки, Шенталинский пишет об обнаруженных в архиве Лубянки материалах В. Короленко. Там хранятся его письма. Луначарскому, правда, казалось, что их место либо в музее Короленко (в Полтаве), либо в Литературном музее. Но поскольку Короленко ставил под сомнение и совсем не одобрял те порядки, которые складывались в первые послереволюционные годы, то они упрятаны на Лубянку.
Шенталинский изучает дела хорошо известных писателей, попавших под жернова спецслужб, и тех, кто находился под бдительным вниманием, «под колпаком», но репрессирован не был.
Трудно сказать, можно ли назвать репрессированным Булгакова — к счастью, ни арестован, ни сослан он не был. Но проблемы с работой у него были непреодолимые. И это можно проследить по тем документам, которые оказались в архиве Лубянки. Правда, грубое вторжение Лубянки он пережил лишь однажды, когда к нему нагрянули с обыском и изъяли его дневник. Борьба за его возвращение заняла около двух лет. Когда наконец он его получил, то сжег… Этот интимный документ был осквернен. Его пьесы не могли увидеть сцены, что не только глубоко ранило его авторское самолюбие, но и ввергало в нищету. В отчаянии он написал письмо Сталину. Само письмо тоже попало в руки Шенталинского.
Никогда, к удивлению современников, не был репрессирован Б. Пастернак. Но в его досье Шенталинский нашел и перечислил все многочисленные случаи на протяжении многих лет, когда поэт был «на грани». Можно представить, в каком нервном напряжении он жил; что вложено в строку: «Если только можно, Авва Отче, мимо эту чашу пронеси». Последнее вмешательство в его судьбу в связи с публикацией за рубежом романа «Доктор Живаго» сократило его жизнь. По материалам папки с его именем можно проследить всю его судьбу. Неслучайно поэт Леонид Мартынов писал: «ОГПУ — наш вдумчивый биограф».
Назову еще несколько хорошо известных писателей, чьи досье открыл нам Шенталинский. Это те, у кого отняли жизнь или сократили ее заключением: И. Бабель, Б. Пильняк, О. Мандельштам, Л. Карсавин, М. Кольцов, П. Васильев… Но это, конечно, далеко не полный список. М. Цветаева репрессирована не была, но ее муж был расстрелян осенью 1941 года, дочь многие годы провела в туруханской ссылке, сама она, как известно, покончила с собой. Опубликовал Шенталинский документы, касающиеся родных Ахматовой — расстрелянного Гумилева, умершего в заключении Пунина, 14 лет отдавшего неволе ее сына… Это малая толика тех дел, которые изучил и предал огласке Шенталинский. Мы не знаем многих писателей, которых нам «открыл» Шенталинский. Это огромный перечень.
Кто знает писавшую всю жизнь стихи Наталью Даниловну Ануфриеву? Она была поклонницей и ученицей М. Волошина. Ее любовь к стихам связала ее дружбой с Даниилом Жуковским — его тоже никто не знает. Зато известна его мать — Аделаида Герцык. Но он лишился ее в 16-летнем возрасте. За хранение стихов Ануфриева и Жуковский были арестованы, судимы. Ануфриева прошла кроме Лубянки и Бутырки ярославскую, горьковскую и суздальскую тюрьмы и лагерь на Колыме. Все восемь лет, на которые она была осуждена, она полностью отбыла. Но через пять лет после освобождения была арестована вновь и осуждена на ссылку в Сибирь. Она была реабилитирована по обоим делам в 1991 году, через год после кончины. Шенталинский выражает надежду, что вскоре ее стихи будут опубликованы. Пока, насколько мне известно, это не случилось. Ее друг и подельник Даниил Жуковский был осужден на пять лет и отбывал их в орловской тюрьме. За антисоветскую агитацию среди зэков в 1938 году этот 28-летний молодой человек был расстрелян. Это материал одной из многих сотен папок, изученных Шенталинским. В этой папке, в частности, есть стихи М. Волошина, которые полностью нигде не были опубликованы.
Не надо забывать, что кроме «вещдоков», которыми чаще всего были тексты писателей, основным содержанием папок были протоколы допросов. Из наблюдений Шенталинского: «За время работы в архивах Лубянки передо мной прошли десятки писательских судеб. По-разному вели себя люди, попадая в руки Органов. Одни сразу, послушно давали любые показания, даже и без особого нажима каялись в несуществующих грехах. Другие сдавались на каком-то этапе следствия, не в силах противостоять насилию. Третьи меняли тактику и, дав требуемые показания, отрекались от них во время суда. И только Клюев и Мандельштам вели себя на следствии бескомпромиссно и твердо. Самые хрупкие, казалось бы, поэтические души оказались и самыми стойкими».[5]
Перечитываю не в первый раз хорошо знакомые главы, потому что книги Шенталинского бездонны. Каждый раз, когда читаю, испытываю такое волнение, что сердцебиения не унять. Делаю паузы и думаю: а каково было автору?! Он признается, что работа над этими документами сделала его другим человеком. Он перелистывал протоколы допросов, забрызганные кровью. «Следователь был недостаточно аккуратен», — комментировал Шенталинский. Но с каким грузом он жил! Признаваясь в своей нелюбви к спорту, он писал: «…когда по-настоящему ему (своему делу. — И. В.) служишь, идешь по стержню предназначения, оно забирает целиком, без остатка. Тут не до спорта, не до „кайфа“, лишь бы справиться с жизнью, справиться с самим собой…»[6]
Тут и поражаешься его повседневному героизму. Каково ему было справляться с самим собой?! А глубина его размышлений выдает зрело и глубоко думающего историка. В повести «Святое безумье мое»[7] о ПБО (Петроградской боевой организации) автор обращается к политической обстановке 100-летней давности — к 1921 году. Он однозначно отвечает на вопрос, была ли на самом деле такая организация или все дело сфальсифицировано. Такой организации, отвечает он, изучив предоставленный ему архивный материал, не было!
«Положение новой власти зыбко, большевики — в смертельной опасности и перманентной панике. В феврале—марте 21-го разразился Кронштадтский мятеж <…>. Мятеж потоплен в крови, но напугал сильно, подтолкнул к уступкам — к нэпу. Приходится маневрировать — от пинка до пайка, кого — к пенке, а кого — к стенке.
Постоянная головная боль — интеллигенция, почти сплошь недовольная жизнью под комиссарами, в массе своей враждебна к ним настроенная. Большевики искали способ обуздать, подчинить или хотя бы нейтрализовать ее. 20-е годы — еще сравнительно мягкий период, даже всплеск творческой активности, когда не иссяк художественный потенциал Серебряного века, не перебродило революционное сусло. Пора шатаний, иллюзий и заскоков, когда шаг влево — шаг вправо еще не пресекались выстрелом, когда возникали и лопались, как мыльные пузыри, всевозможные эфемерные учреждения с диковинными названиями. Был например даже Исполкомдух — Исполнительный комитет по делам духовенства, вскоре, впрочем, разогнанный».[8]
Ленин, обращаясь к петроградским чекистам, остерегал их: «Как бы-де не прозевать второго Кронштадта».[9] Летом, после подавления Кронштадтского восстания, было затеяно дело, по которому было уничтожено около 100 человек городской интеллигенции. Лидером в этой сконструированной ЧК организации был признан (назначен чекистами!) Таганцев, профессор университета, сын известного правоведа-юриста. Среди арестованных был хорошо известный поэт Николай Гумилев. Нетрудно понять, в какой спешке, вероятно, панике велось это дело, если от момента ареста до расстрела прошло всего три недели! Но это был действительно страшный удар по творческой интеллигенции, посеявший оцепенение и страх, не говоря уже о невосполнимых утратах. Тот «серебряный век», который упоминает Шенталинский, уничтожался насильственно.
К делу ПБО (и название придумано чекистами!) обращались надзорные органы неоднократно. Но только в 1992 году, уже после подавления реваншистского путча, дело было пересмотрено и… закрыто за отсутствием состава преступлений. «Дело Икс», как его называли в органах, признано ими полностью сфальсифицированным и оказалось «делом фикс», как пишет Шенталинский. То, что эти сведения опубликованы, — безусловная заслуга Шенталинского.[10]
Книги Николая Гумилева изымались из библиотек, его нельзя было ни цитировать, ни упоминать. Лишь за хранение его портрета можно было угодить за колючую проволоку. Так случилось уже в 1951 году с посещавшей поэтический кружок Гумилева поэтессой Идой Наппельбаум. А ведь он был не только поэтом — воином на фронте Первой мировой войны, путешественником-этнографом, переводчиком, драматургом, мэтром для целой плеяды поэтов, личностью яркой и запоминающейся. Все многолетние усилия властей стереть из памяти пишущей братии, да и читателей его имя оказались тщетными. Шенталинский вспоминает, как Гумилев говорил, что не уйдет со смертью. И эти слова подтвердились. Правда, на его «возвращение» ушло примерно 70 лет. Впервые открыто о нем было написано в 1986 году, то есть через 65 лет после его гибели. Повесть «Святое мое безумье» в значительной мере посвящена Н. Гумилеву. Посмертная судьба Гумилева подтверждает силу слова, которое находит отклик у читателя, несмотря на всяческие препятствия.
С болью пишет Шенталинский о том, что изъятые многочисленные папки рукописей — 24 папки И. Бабеля — были уничтожены. Его, получается, казнили вторично…
Шенталинский был одним из постоянных и любимых авторов журнала «Звезда», в 2007 году — лауреатом его премии. Он публиковал в журнале свои полярные очерки, главы из книг. Недавно Магаданское издательство, выпускавшее первые сборники его стихов, издало книгу его очерков о Севере.
Слову посвятил всю свою жизнь Шенталинский:
Кланяюсь родному букварю.
Русский алфавит боготворю.
В промежутке между А и Я
Уместилась вся судьба моя.
С юности он чувствовал и понимал силу слова. Стихи писал с ранней юности на протяжении всей жизни. Естественно, что первым, чем он поделился с современниками, были стихи. Он автор нескольких поэтических сборников.
Шенталинский, судя по его работе в архивах и сделанным им публикациям, был и высококвалифицированным исследователем. Диапозон его трудов чрезвычайно широк, и в этом тоже его уникальность.
Немного о Шенталинском-поэте. Его поэзия зачастую исповедальна:
Отзовись мне, полночная птица!
Я на холоде звездном продрог,
Потолкуем с тобою, сестрица,
в стороне от житейских тревог.
Никого не хотел я обидеть
и старался любого понять,
чтоб лицо сквозь личину увидеть,
всех детей человечьих обнять.
Жизнь кроил я на скорую руку,
шил суровою ниткой дорог.
Но счастливой не сделал подругу,
Друга лучшего не уберег.
Не моя ли звезда покатилась?
Не пойму, что случилось со мной,
Будто жизнь не была, а приснилась,
Будто жизнь мою прожил другой.
Отвечает бессонная птаха:
— Не казнись и себя не суди,
Оглянись на былое без страха,
без боязни вперед погляди.
Мы бессмертья у Бога не просим.
Мы нагие под ветром парим.
Это тело — износим и бросим,
эти песни — раздарим другим.
Судя по этому стихотворению, автор считает, что жизнь уходит бесследно. Мы бессмертья не просим, но беззаветно его хотим…
Зачем неведомый мне Бог
В меня святое пламя вдунул?
Я не берег его как мог,
Я бледно жил и бедно думал.
Мне снилось Слово. Я его забыл.
Оно меня искало не напрасно.
Оно хотело гласно и согласно
Сказать о том, что я на свете БЫЛ.
Слово он не утратил. Более того, он с ним экспериментировал. Он писал завершенные четверостишия, двустишия и даже однострочные «возгласы»:
Отвергай не чужое, а чуждое.
* * *
Жить не круто, а крупно.
* * *
Кому Кольцо Садовое, кому Полярный круг.
* * *
Поэзия — и вдох, и выдох.
* * *
Трудно быть вертикалью среди горизонталей, — стоять на своем.
* * *
Всякому исключению грозит заключение…
Стихи многое сообщают нам об авторе:
Два крыла
Я ношу за спиной —
Сына и дочь.
Хватит,
Чтобы лететь
В будущее.
У него действительно остались и сын и дочь, эти «крылья»… Он был прекрасный семьянин, чувствовал в семье себя счастливым. В этом он признается в своих стихах.
Поэзия всегда пытается ответить на вечные вопросы жизни и смерти. Поэзия Шенталинского не исключение. Интересно в этом отношении его стихотворение «Сверчок», которое начинается словами: «Он был писатель знаменитый, / Теперь он стал сверчком…» и кончается: «…И поутру на белом свете / Такая глушь, / Что невозможно не поверить / в переселенье душ».
А вот и другой вариант отношения к концу, к «точке»:
Я не спешу. Мне некуда спешить,
Дистанция отмерена заранее.
Когда-нибудь умерит нашу прыть
Бесстрастие инфаркта или радия.
Когда-нибудь не будет ничего.
Но кажется порою: белый ворон
Польет меня водою ключевой,
И я восстану смерти непокорен.
Я не спешу. Но по ночам пишу,
И строчки начинают шевелиться.
В них мысли затаились, словно листья.
Что возвестят когда-нибудь весну.
Я точек не люблю. В них есть обман.
Свои стихи я точкой не кончаю.
Мне кажется, и смертный час нам дан
Как новый шанс,
Чтоб жизнь начать сначала…
Выходит, не точка, а многоточие…
Не инфаркт и не радий оборвали жизнь Виталия Шенталинского. Оборвал несчастный случай. И это произошло летом 2018 года.
Однажды — жизнь.
И память после.
И лишь когда забудут —
смерть.
Жизнью своею он заслужил долгую и благодарную память.
1. Шенталинский В. А . Рабы свободы. В лит. арх. КГБ: Бабель, Булгаков, Флоренский, Пильняк, Мандельштам, Клюев, Платонов, Горький. М., 1995. С. 315, 316.
2. Там же. С. 211.
3. См.: Шенталинский В. А. Статиръ // Шенталинский В. А. Преступление без наказания. М., 2007. С. 21—90.
4. Там же. С. 72.
5. Шенталинский В. А. Рабы свободы. С. 269.
6. Шенталинский В. А. Школа Дрем-Хеда. Из «Полярного дневника» // Звезда. 2019. № 5. С. 45.
7. Шенталинский В. А. Святое безумье мое // Шенталинский В. А. Преступление без наказания. С. 195—288.
8. Там же. С. 203, 204.
9. Письмо И. С. Уншлихту // Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 54. С. 441.
10. Вопрос о существовании ПБО и таганцевского заговора до сих пор не решен исследователями окончательно. Значительная часть их утверждает, что заговор был, но реализовать его не успели. См.: Черняев В. Ю. О Н. С. Таганцеве и его дневнике // Звезда. 1998. № 9. С. 126—130. Примеч. ред.