Главы из книги. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2021
«ОЧЕРНИТЕЛЬ» ТЕКУТЬЕВ,
или
ПЯТОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ГУЛЛИВЕРА
Таким образом, если, с одной стороны, в истории нашей остановилось и замедлилось развитие самостоятельной личности, то, с другой стороны, масса населения получила прочное обеспечение в имуществе, которое служит лучшим обеспечением первых потребностей — в поземельном наделе и еще в постоянной обязательной связи своей с государством. К. П. Победоносцев. Курс гражданского права |
Теперь пора посмотреть на крепостное право со стороны крестьян.
Сделать это совсем не просто, во всяком случае, не легче, чем вывести портрет среднестатистического жителя России конца 2010-х годов.
Дело в том, что и сами крестьяне, и их положение были очень разными. На одном полюсе будут тысячи предпринимателей и изобретателей, таких как Гарелин, Ямановский, Грачев, Ползунов и другие, а на другом — миллионы крестьян-земледельцев, чье положение прямо зависело от личности данного конкретного барина или его управляющего.
Впрочем, об этом ниже, а пока замечу, что за последнюю четверть века восприятие крепостного права несколько изменилось.
Я хорошо помню, что люди моего поколения со школы сохраняли пусть довольно общее, но ясное представление о том, что крепостничество, доходившее иногда до настоящего зверства, как в случае с Салтычихой и ей подобными, равнозначно тяжелому, плохому, унизительному и т. д. положению народа. И полагаю, это правильно — забывать о таких вещах нельзя, хотя, разумеется, были и совсем другие господа.
После 1991 года мы как-то потеряли понимание того, чем было для жителей России крепостное право. Недавно я с удивлением обнаружил, что даже мои студенты-историки не совсем адекватно судят о нем, что, конечно, не случайно. («А какое дело помещику до того, как женятся крестьяне?» — заметила одна совсем неглупая девушка.)
Какой, впрочем, спрос со студентов, если председатель Конституционного суда России В. Д. Зорькин, написавший в числе прочего две книги о Б. Н. Чичерине (!), публично заявил: «При всех издержках крепостничества именно оно было главной скрепой, удерживающей внутреннее единство нации».
Мысль Зорькина, думаю, войдет в анналы, но сама по себе она — безусловный симптом происшедшего за последние 25 лет сдвига в восприятии крепостного права. Думаю, не только мне хочется задать бестактный вопрос о том, с какой стороны «скрепы» Зорькин предпочел бы оказаться.
При этом сиюминутные мотивы такого оригинального заявления очевидны и понятны. Благостное отношение к крепостничеству не случайно совпало с ужесточением внутренней политики.
Есть и другие причины такого изменения в восприятии вполне ясных сюжетов, и анализировать их все я сейчас не буду. Замечу только, что некий флер пасторальной сентиментальности стал покрывать крепостничество где-то с середины 1990-х годов.
Тогда, с одной стороны, в качестве главного объяснения проблем нашей истории большую популярность внезапно обрел суровый климат, одним из якобы закономерных последствий которого стало считаться и крепостное право.
С другой стороны, в моду стремительно вошел «патернализм», термин с неким убаюкивающе-умиротворяющим эффектом — на мой взгляд, за счет странного привкуса защищенности. Он стал второй универсальной «отмычкой» к русской истории и отныне не фигурировал, кажется, только в кулинарных рецептах.
Идея патернализма, неизбежного, как климат (прошу прощения за тавтологию), должна была смягчать наше восприятие негативных сторон крепостничества.
Конечно, отчасти это было компенсацией одностороннего подхода советской историографии, которая рассматривала проблемы крепостного права преимущественно в аспекте насилия, не слишком углубляясь в многогранный характер этого явления.
Но, как это часто бывает (и не только у нас), немедленно начался перекос в другую сторону, и крепостничество постепенно стало трактоваться в духе адмирала Шишкова. Он, напомню, в 1814 году в манифесте об окончании войны с Наполеоном написал о «давней» связи между помещиками и крестьянами, основанной «на обоюдной пользе <…> русским нравам и добродетелям свойственной». Александр I, увидев эти слова, вспыхнул и оттолкнул текст, сказав, что не может подписывать того, что противно его совести, и решительно вычеркнул слова «на обоюдной пользе основанная <…> связь».[1]
Да, эти отношения с хозяйственной точки зрения часто были взаимовыгодны. Крестьянин пользовался лесом, получал топливо, семена, а иногда и скот, но не стоит забывать, чем вызывалась такая забота. Лошади, в том числе и рабочие, требуют определенного ухода.
Однако чем больше мы акцентируем патриархальные, патерналистские, «патронатные» — теперь это так называется! — отношения между барином и крестьянами, тем дальше в тень уходит суть, основа явления крепостничества — принуждение и насилие.
Такого рода ситуативная смена фокуса внимания — либо Салтычиха и убитый крестьянами за жестокость фельдмаршал Каменский, либо Венецианов с Клодтом, то есть усадебная культура с патернализмом, — весьма характерна для нашей историографии.
Вышесказанное вынуждает меня остановиться на этой проблематике подробнее.
Как понять, что такое крепостное право?
Чем было крепостничество как система?
Как «почувствовать себя среднестатистическим крепостным»?
Сразу скажу, что это не очень реально — крепостное право было очень разным. Среднестатистического колхозника, полагаю, вывести легче, чем такого же крепостного, потому что положение колхозников в целом разнилось меньше.
Оброчные крестьяне жили иначе, чем крестьяне барщинные. Важную роль играли также местоположение имения, возможности хозяйственной деятельности и т. д.
Едва ли не ключевым фактором была личность владельца.
И здесь на одном полюсе мы увидим, например, крепостных графов Шереметевых из Иванова и других «бизнес-инкубаторов», реальных предпринимателей, новаторов, людей, которые внесли огромный вклад в создание русской текстильной промышленности. Господа, как правило, видели в них людей и не очень мешали им зарабатывать, запрещая, правда, строить каменные хоромы — в целях борьбы с гордыней.
А на другом — крестьян тех садистов и садисток, о которых пишет В. И. Семевский в книге «Крестьяне в царствование императрицы Екатерины II», где материала хватит не на один исторический фильм ужасов, притом не выдуманных, а вполне документированных.
Когда созданный в 1857 году Александром II Секретный комитет приступал к делу освобождения крестьян, его членам были разосланы вопросы, дающие некоторое представление о правовом положении крепостных:
«1. Можно ли ныне же дозволить крепостным людям вступать в браки без согласия помещика?
2. Можно ли ныне же дать помещичьим крестьянам право приобретать собственность без согласия помещика?
3. Можно ли немедленно ограничить права помещиков относительно разбора споров и жалоб между их крестьянами?
4. В какой мере можно ныне же ограничить право помещиков относительно наказаний крестьян?
5. До`лжно ли ныне же неотлагательно лишить помещиков прав переселять крестьян в Сибирь?
6. Следует ли ныне же ограничить право помещиков относительно отдачи крестьян в рекруты?
7. До`лжно ли ныне же лишить помещиков права вмешиваться в отправление крестьянами повинностей и податей?
8. Какие принять меры для более точного определения повинностей крепостных крестьян их помещикам?
9. Можно ли ныне же, немедленно допустить жалобы крепостных крестьян на их помещиков?
10. Можно ли дать помещичьим крестьянам право выкупаться на волю за особо определенную цену?
11. Какие меры до`лжно принять ныне же для уменьшения числа дворовых людей?»[2]
Итак, увидеть, как жила крепостная деревня до 1861 года, мы не сумеем, но попытаться представить — и довольно живо, на мой взгляд, — хотя бы одну из них можем вполне, ибо у нас есть источник, позволяющий это сделать.
Особенности жанра, само его построение и специфика личности автора дают возможность, как кажется, без особых сложностей «включить» воображение и попробовать приблизиться к той жизни.
Я очень прошу читателей, преодолев орфографию XVIII века, внимательно прочесть нижеследующий не вполне обычный текст, который я уже несколько лет предлагаю студентам для знакомства и осмысления:
«1-я. Едва не все холопи и крестьяня должности к Господу Богу не знают и в церковь для молитвы не толко в свободное время, но в великия праздники, в воскресныя и торжественныя дни ходить, в положенныя посты говеть и исповедыватца не любят.
2-я. Должности к Государю и общеи ползе не толко не внимают, но и подумать не хотят.
3-я. Леность, обман, ложь, воровство бутто наследственно в них положено.
4-я. Пьянство, лакомство, суеверство, примечание, шептуны — лутчее их удоволствие.
5-я. За вино и пиво господина и соседеи своих со всею их и ево собственною ползою продать готов. И потому в них верности и чистои совести нет.
6-я. Господина своего обманывают притворными болезнми, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе леностию, приготовленное общими трудами крадут; отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить не хотят.
В приплоде скота и птиц, от неприсмотру поморя, вымышляя разныя случаи, лгут. Определенныя в началство в росходах денег и хлеба меры не знают, остатков к предбудущему времяни весма не любят, и бутто как нарошно стараютца в разорение приводить, и над теми, кто к чему приставлен, чтоб верно и в свое время исправлялось, не смотрят, в плутовстве за дружбу и по чести молчат и покрывают, а на простосердечных и добрых людеи нападают, теснят и гонят.
7-я. Милости, показываннои к ним в награждении хлебом, денгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят, и вместо благодарности и заслуг в грубость, леность, в злобу и хитрость входят.
8-я. Божия наказания, голоду, бед, болезнеи и самои смерти не чувствуют, о воскресении мертвых, о будущем суде и о воздаянии каждому по делам подумать не хотят и смерть свою за покои щитают.[3]
9-я. Отцы их духовныя о Законе и Провидении Божии, о справедливои жизни ясно не говорят и в их противных человечеству делах не запрещают, а некоторыя их умыслы, прибавливая способы, подощряют, пьянством, завистию, ненавистию, любостяжанием и неприличною их чести жизнию соблазн и повод дают, и болше неусыпно пекутца о получении своего интереса.
И по таким обстоятелствам каждому разумному и добросовестному господину в приведении упомянутых злых и коварных людеи в доброи порядок — великои труд и безпокоиство».[4]
Странное впечатление оставляют эти строки, эти «9 пунктов». Определенно не шедевр человеколюбия. Скорее набросок эпитафии homo sapiens — уровень авторской мизантропии, да что там, самого настоящего человеконенавистничества просто зашкаливает.
Кажется, что автор — очернитель человечества. Он явно не читал Ж.-Ж. Руссо, сообщившего людям, что от природы они прекрасны, а исковеркали их гнусная окружающая действительность и лживое воспитание.
Созданный им коллективный портрет внушает отвращение.
О ком пишет автор?
Что это за мир?
Кто его населяет?
Банда разбойников или каторжники на поселении?
Новая, еще более гнусная разновидность йеху, найденная Гулливером в неизвестном нам пятом путешествии?
В любом случае тут впору вспомнить Босха, а лучше тех грешников, которые населяют сцены Страшного суда в ярославских, например, церквях XVII века.
Между тем это всего лишь мнение небогатого помещика середины XVIII века о своих крепостных крестьянах.
В 1998 году Е. Б. Смилянская опубликовала обнаруженную ею в 1989 году в археографической экспедиции и приобретенную для Научной библиотеки МГУ рукопись, под названием «Инструкция о домашних порядках». Ее в 1754—1757 годах написал для «неотменного исполнения во весь год» Т. П. Текутьев, тогда капитан, полковой секретарь, впоследствии подполковник Преображенского полка и смоленский губернатор.
Текутьев женился, получил за женой приданое — село Новое и две деревеньки с 80 душами мужского пола в Кашинском уезде тогдашней Московской губернии. Как безземельный дворянин, он цепко ухватился за возможность создать «родовое гнездо». Получив в полку отпуск, он поехал в Новое, прожил там год и решил создать «идеальное имение». Для достижения этой цели он составил подробнейшее руководство по, условно говоря, «боевой и политической подготовке» крепостной деревни XVIII века, неуклонное следование которому должно было привести имение в необходимый порядок.
Хотя я, понятно, был знаком с крепостными инструкциями как видом массовых источников, лично для меня этот текст стал одним из тех, которые позволяют сразу «отвоевать» большое пространство в понимании того или иного исторического феномена. В некотором роде это готовый сценарий документального фильма о крепостном праве.
Е. Б. Смилянская пишет: «Т. П. Текутьев с его выучкой полкового секретаря и верой в возможность добиться „регулярства“ посредством детальных „артикулов“ отдал дань наивной вере людей петровской и послепетровской поры в неограниченные силы человека разумного, возводящего „по чертежам“ на „разумных началах“ свой дом, государство, общество. Как Петр Великий по законам часового механизма стремился построить империю, так по этим же законам Т. П. Текутьев, казалось бы, вознамерился в 1754 году создать свое „дворянское гнездо“».[5]
Текутьев написал своего рода сельскохозяйственный регламент в петровском стиле, в котором последовательно и подробно описывается вся годовая хозяйственная жизнь имения — от проведения первой весенней борозды до осенне-зимней кампании засолки рыбы и овощей, изготовления разнообразных припасов и доставки продуктов барину в Петербург.
Из его «Инструкции» мы узнаем множество вещей: о том, например, когда и как надо пахать землю под яровое и озимое, как разводить скот, птицу и пчел, как растить и обрабатывать лен, как бороться с вредителями, как устраивать мельницы и винокурни, как производить ткани, чем лечиться от хворостей, как готовить постные и скоромные блюда. К этому прилагается множество рецептов различных настоек, мыла, различных «конфектов» и солений и т. д. и т. п. Все — в деталях; некоторые рецепты, по моим личным наблюдениям, не устарели и сегодня. Только основная часть текста расписана на 320 пунктов. Смилянская считает, что в стремлении просчитать заранее каждую мелочь в хозяйстве Текутьев «превзошел, кажется, всех своих современников, бравшихся за перо для составления наказов управляющим».
Однако достичь поставленной цели Текутьеву было совсем не просто. Ведь приведенные выше мрачные строки — это объяснение им причин, по которым написана «Инструкция».
То есть в условиях задачи даны «злые и коварные люди», которых «разумный и добросовестный господин» должен привести в «доброй порядок».
А каким образом он может это сделать, если они явно не в восторге от такой перспективы?
Ответ очевиден — насилием.
Текутьев, бесспорно, был стихийным «системщиком», «логистом». Как военный человек, он детально проанализировал все аспекты функционирования имения, разобрал его до «винтиков», определил уязвимые точки системы и способы их защиты, описал возможные вредные (негативные) варианты поведения крестьян в типичных хозяйственных и бытовых ситуациях и методы борьбы с ними.
Словом, он спланировал приведение имения в свой порядок как некую военную операцию по захвату и удержанию враждебной территории — источник порукой тому, что я не преувеличиваю.
Барин кажется тут не столько хозяином, сколько оккупантом, которого покоренное население, естественно, старается обмануть, точнее обжулить, всегда и во всем, в любой мелочи, везде, где можно и где нельзя, и работать на которого, понятное дело, не очень-то рвется.
Помещик, судя по тексту, перманентно находится одновременно и в разведке и в карауле, точнее во всех видах дозора (ночного, дневного, сумеречного и т. д.), попутно выполняя обязанности комендантского взвода. Расслабиться с этим сборищем ужасно суеверных пьяниц, анархистов и безбожников, людей без «верности и чистой совести», но притом чемпионов по лени, воровству и обману, он не может.
А они, судя по тексту, в свою очередь, готовы сделать хозяину гадости в любой точке подвластного ему пространства и кое в чем напоминают доведенного старшиной солдата в казарме, который начинает «играть с огнем», испытывая зыбкую грань между терпением начальства и своим неожиданно обретенным куражом.
Из текста сама собой возникает картина постоянной изнурительной борьбы, которая ведется даже не то чтобы по плану, осознанно, а именно что неосознанно, рефлекторно, по крайней мере со стороны крестьян.
При чтении «Инструкции» с ее навязчивыми рефренами «жестоко сечь», «сверх того высечь нещадно», «жестоко наказывать», «без милости сечь» сразу вспоминается постоянный припев Соборного уложения 1649 года «казнити смертию безо всякия пощады».
Перечисление поводов для наказания может утомить. Кажется, не остается ни одной сферы, кроме сугубо интимных, где бы человек не рисковал быть выпоротым. В тексте упоминается более 30 прямых поводов для телесных наказаний.
У Текутьева секли тех, кто работал в праздники, кто пропускал пост (это помимо штрафа), кто «при высылке на работу явитца в чем неисправен» и кто испортит межу, кто оставит покос до осени, кто плохо будет сушить хлеб, кого увидят со льном где-нибудь, кроме овинов, кто потравит посевы или порубит лес (а также и тех, кто не донесет об этом), кто по оплошности сожжет овин с хлебом, тех, кто съест или продаст семена, выданные для посева, попадется на воровстве леса и дров, кто нарушит противопожарную безопасность, кто засорит пруд, кто пойман на воровстве.
Кроме того, крестьян пороли за симуляцию болезней и членовредительство, за плохое поведение в чужой деревне, за хождение незваным в гости в другие деревни, «где пиво варено», за шинкарство (продажу алкоголя), за отдачу земли посторонним внаём, за плохой уход за своими лошадьми, за чрезмерное употребление пива и т. д.
Кажется, в этом мире безнаказанно можно было только дышать.
И так — всю жизнь, изо дня в день…
При этом ясно, что наличие десятков «узаконенных» поводов для порки на деле расширяло их число до бесконечности. Ведь в подобных случаях
масштабы насилия спонтанного, «беззаконного», неизбежного при отсутствии контроля, как правило, зашкаливают.
Словом, «Инструкция» Текутьева — документ большой силы.
Он страшен своей будничностью, бесстрастной констатацией повседневного бытового бесчеловечия как чего-то абсолютно естественного — вроде восхода или заката солнца, — когда насилие регламентирует каждое почти движение и действие (или отсутствие такового) крестьян. Насилие необходимо этой системе, как кислород необходим человеку для дыхания.
Это, конечно, не отчет об инспекции ГУЛАГа, но у каждого места и времени свой порог ужаса.
Барин, например, требует, чтобы «люди, крестьяня и их дети, никто сам собою и чрез посторонних никакова над собою <…> повреждения рублением у рук и ног палцов, порченьем глаз, рванием зубов, животных и протчих наружных болезнеи, опасаясь душепагубного греха и по указом государевым наказания[6], не делали».[7] Нарушителей после выяснения всех обстоятельств дела (зачем, почему, кто надоумил?) надо «сечь без милости», а возможных пособников после порки сдавать в канцелярию для суда.
Не надо иметь воображение Джонатана Свифта или Айзека Азимова, чтобы вообразить мир, который регулируется этой «Инструкцией», поставить себя на место людей, которые его населяют, и представить жизнь, которую они ведут и при которой отрубленные пальцы и прочее членовредительство является обыденностью.
В некотором смысле этот текст — своего рода вариант архаичной антиутопии с огромным потенциалом зла.
Я не отношусь к историкам, исповедующим «классовый подход», однако лично мне после чтения этой «Инструкции» захотелось не просто написать «Манифест Коммунистической партии», а прямо бежать к Емельяну Пугачеву, до явления которого, впрочем, оставалось еще 18 лет.
Но, может быть, Текутьев излишне строг?
Увы, нет.
Примерно в те же годы один из интереснейших людей своего времени, знаменитый Андрей Тимофеевич Болотов (1738—1833), вступил в управление купленной Екатериной II Киясовской волостью в Серпуховском уезде.
Болотов, разносторонняя натура, ботаник и лесовод, один из зачинателей отечественной агрономии (во многом благодаря ему картофель и помидоры были признаны в России), писатель-моралист, был совсем другим человеком, нежели Текутьев.
Однако и он вынужден был действовать схожим образом, чтобы унять воров, хотя ему это было в высшей степени неприятно: «Господи! Как было мне тогда досадно… Будучи от природы совсем не жестокосердным, а, напротив того, такого душевного расположения, что не хотел бы никого оскорбить и словом, а не только делом, и, не находя в наказаниях никогда ни малейшей для себя утехи и видев тогда сущую необходимость оказывать жестокости и с сими бездельниками для унятия их от злодейств драться, терзался я от того досадою и неудовольствием».
В конечном счете он прекратил воровство, завоевал авторитет у крестьян, но нельзя сказать, чтобы это досталось ему малой ценой. Гуманизм Болотова бесспорен, однако особого выбора у него не было. Разве что отказаться от должности.
Обе коллизии важны и в более широком контексте. Историк Тимофеев писал: «…возлагая надежды на страх и жесточь, Петр Великий упустил из виду, что Москва дошла в этом направлении почти до пределов возможного, что русские люди успели уже привыкнуть к самым страшным угрозам, что боязнь кнута или казни перевешивалась чрезмерной тягостью существования низших сословий, требованиями рекрутчины или фанатизмом».[8]
Иными словами, многовековая повседневность русской истории была настолько страшной, что телесные наказания стали просто рутиной и поддержание элементарного порядка без них было невозможно. Если любой, даже самый мелкий командир, начальник, руководитель игнорировал данное обстоятельство, его просто не воспринимали в этом качестве. Он считался слабаком со всеми вытекающими для дисциплины последствиями — неважно, в имении или в батальоне.
Нам сегодня это очень трудно представить, поскольку стандарты восприятия насилия очень сильно изменились, несмотря на то что ХХ век дал примеры такого одичания человечества и такого запредельного зверства, которых история не знала.
Вернемся, однако, к Текутьеву.
Любопытно, что, судя по тексту, он — определенно не худший из людей, он явно неглуп, начитан, богобоязнен и имеет принципы. А Смилянская считает, что он и не худший из помещиков: «Текутьев не был ни самодуром, ни жестоким крепостником». Действительно, его «Инструкция» в репрессивной части не выходит за рамки других документов такого рода.
Просто таковы нормативы времени и места — без насилия эта система не работала.
Если попытаться обобщить вышесказанное, то совершенно очевидно, что предшествующая история России оставила такое наследство, что иные взаимоотношения между барином и крестьянами должны были быть скорее исключением.
За этой «закоренелостью» крестьянства в своих «пороках», бесспорно, стоит давность, чувствуется вполне устоявшаяся система. За нею — вновь вспоминая Г. И. Успенского — 14 томов С. М. Соловьева из 26. Обе стороны примерно знают, чего они могут ждать друг от друга, и ведут себя соответственно.
Говорят, в свое время Лжедмитрий I спрашивал москвичей о том, почему они такие злые, и в ответ слышал примерно следующее: «Будешь тут злым, после опричнины-то!»
И это отчасти позволяет ответить на остающийся за рамками текста Текутьева вопрос о том, почему эти люди, его крестьяне, такие «злые и коварные».
В одном из пунктов «Инструкции» читаем: «Что принадлежит до поборов и оброков с крестьян и людеи, то сверх положенного излишняго отнюдь не брать, ибо они от излишности ослабевают, в леность и жестокосердие обращаютца и никаких страхов и бою не чувствуют, великия злобы и вред господину вымышляют».[9]
Это очень важное мнение.
В любом состоянии, в том числе и в беспросветной жизни, которую вело большинство крепостных, всегда есть градации и, следовательно, всегда есть уровень как бы привычно-приемлемой тяжести. Его отягощение, «излишность» выключают механизмы самозащиты и включают протест — на уровне первой сигнальной системы.
А в жизни русского крестьянства за предшествующие века, несомненно, было слишком много «излишности», то есть несправедливости, насилия, притеснений и обид, которые ожесточали сердце и в совокупности параллельно порождали равнодушие (при таком существовании однажды все становится безразлично), а вместе с тем и «леность» как один из способов защиты от несправедливого окружающего мира.
Я говорю в числе прочего и о масштабном государственном насилии в виде мобилизаций «даточных людей» Алексеем Михайловичем на войну с Польшей, в виде «великих строек» необъявленных петровских пятилеток, рекрутчины и т. д.
«Инструкция» делает понятнее тезис о том, что крестьяне, шире — народ, были расходным материалом «цивилизации Петра I». Например, за 1699—1714 годы «было мобилизовано свыше 330 тыс<яч> даточных людей и рекрут»[10], то есть 5,92 % мужчин даже относительно 5570 тыс<яч> душ мужского пола, зафиксированных 1-й ревизией (1718—1724 годы). Это примерно соответствует четырем с небольшим миллионам мужчин в наши дни.
Итак, Текутьев не был исключением, и его «дисциплинарная практика» никак не отклоняется в худшую сторону от других известных нам образцов. Но все подобные инструкции — это руководства по дрессировке, и отнюдь не морских львов. Дрессировщики людей, как это бывает при общении с опасными животными, иногда плохо кончают.
Говоря о том, что Текутьев видел залог исполнения своей программы в «мелочном надзоре и насилии», Смилянская весьма изящно завершает эту тему: «Трудно сказать, были ли действенны эти меры. Но в некотором смысле ответ на этот вопрос содержится в записи на обороте последнего листа Инструкции Текутьева, сделанной уже в начале XIX века: „Сия книга принадлежит села Арпачева дьячку Алексею Андреянову, подаренная ему помещиком Павлом Петровичем Львовым владеть и пользоваться сим вышеписанным примечанием. Убит Павел Петрович своим крестьянином 1813 года сентября 6 дня“».[11]
Другими словами, известный афоризм мадам де Сталь «Форма правления в России — это самодержавие, ограниченное удавкой» был универсальным и относился не только к носителям высшей власти, но и к мини-самодержцам, то есть помещикам.
«Инструкция» Текутьева ставит еще одну из первостепенных для понимания нашей истории проблем.
Он постоянно упрекает крестьян в том, что они не хотят «верно» исполнять «свою должность», то есть делать все то, что барин требует и что, по его мнению, выгодно для них самих. Помещик, в частности, видит пользу для крестьян в достижении ими некоторой степени зажиточности, он хочет, чтобы они были уверены в завтрашнем дне, однако они просто не думают об этом.
Почему?
Почему крестьяне всегда не согласны с господином, почему они все время сопротивляются ему?
Из многих «потому, что» назову два.
Во-первых, между ними давно, очень давно нет доверия, если оно и было когда-то.
Во-вторых, понятия выгоды и целесообразности у помещика и его крестьян не совпадают — они исповедуют разные системы ценностей, вытекающие из различия их положения и уровня культуры.[12]
Ведь Текутьев мыслит рационально, а крестьяне — как правило, мифологически.
И поскольку крестьяне не понимают своей пользы, то барин должен о ней заботиться сам, даже вопреки их желанию.
Точно так же рассуждал Петр I в знаменитом указе Мануфактур-коллегии 1723 года: «Что мало охотников (заводить предприятия. — М. Д.) и то правда, понеже наш народ, яко дети, неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят, что явно из всех нынешних дел не все ль неволею сделано и уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел».[13]
Дилемма, что и говорить, непростая. С одной стороны, насилие, а с другой — насилие во благо, которое приносит хорошие плоды.
Но как установить грань?
И кто будет ее устанавливать?
А нужно ли вообще «насилие во благо»?
Вечная проблема…
Подводя промежуточные итоги, замечу, что село Новое с полутора сотней жителей — одно из десятков тысяч крепостных селений.
Это крошечный фрагмент громадной панорамы, но, как мы видим, его легко расширить до масштабов страны и получить некоторое, хотя и упрощенное, представление о строе российской жизни, о российской системе управления в целом.
Нетрудно протянуть пунктир от Петра I к продолжателю его дела на микроуровне капитану Текутьеву — с понятной поправкой на масштаб. В «сопоставимых ценах» Россия сопротивлялась Петру I так же, как деревня Новая сопротивлялась капитану Текутьеву.
Не суть важно, сумел он полностью внедрить задуманное или не сумел. Важно, что так было возможно ставить вопрос. Конечно, в похожем режиме жили не все 100 % крепостных деревень, но множество, несомненно, жило.
Важно и то, как вели себя крестьяне в столкновении с жизнью, в которую их загнала судьба.
Важно, что такой дикий и жестокий мир — со всей этой ежедневной борьбой всех против всех (потому что крестьяне воюют не только с помещиком, но и друг с другом), с разветвленной системой насилия, со всеми каверзами, подвохами, уловками и хитростями, которые Текутьев изучил и описал, — не только мог существовать, но и существовал, чему есть множество подтверждений,
«Мы знаем, что далеко не все помещики злоупотребляли своими правами и своей фактической силой над подвластными им людьми. Что кровавые эпизоды из печальной истории крепостного права — людоедство Салтычихи, при Екатерине II, кровавые похождения помещиков Орлова, Побединского и Каннабиха при Александре I, или свирепости поручика Карцова и развратные поступки тайного советника Жадовского при Николае I, и мн. др. тому подобные — не могут быть вменены целому сословию, хотя историк крепостного права и не должен забывать о них.
Злоупотребления власти помещиков над крепостными <…> не всегда они происходили и от преднамеренной злой воли помещика, или дурных его качеств. Злоупотребления эти в большинстве случаев были неизбежными последствиями самой сущности крепостного права, неопределенности и неточности регулировавших его законов. Обусловливались они также общим духом времени — везде царствовавшими насилием и произволом, низким уровнем образования дворянства, при котором немыслима высокая степень развития нравственного».[14]
Понимать причины событий — очень важно, но не менее важно осознавать, что наш народ вырос именно в такой школе, и историческая «коррозия» слабо влияет на плоды подобного просвещения.
ЧТО ТАКОЕ СОЦИАЛЬНЫЙ РАСИЗМ?
Должен признаться, что в свое время я далеко не сразу свыкся с тем, что лучшие люди России эпохи Екатерины II и Александра I были искренне убеждены в неготовности крепостных к немедленному освобождению.
Несомненно, «классовая» корысть имела место, но было и твердое убеждение в том, что весь комплекс житейских навыков и привычек крестьянства, вся система осмысления ими окружающего мира не позволят им хоть сколько-нибудь сносно жить без власти помещика, без его руководства и управления. В доказательство обычно приводилось плачевное положение государственных крестьян, которые, по общему мнению, жили хуже помещичьих (с этим, кстати, были связаны крупные раздачи казенных крестьян при Павле, убежденном, что за помещиками им будет лучше).
Помогла и знаменитая беседа княгини Е. Р. Дашковой с Дидро, где она уподобила получившего свободу крепостного с положением внезапно прозревшего на скале посреди моря слепого человека, который до этого не знал об опасностях окружающего мира.
Убедителен был и Карамзин, который в 1811 году, рассуждая о перспективах эмансипации, в частности, отметил: «Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу, или полицию, гораздо деятельнейшую всех земских судов, станут пьянствовать, злодействовать, — какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности! Одним словом, теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена — удержит ли?.. Падение страшно. <…> Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу <…>, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных — ныне имеют навык рабов. Мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, для которой надобно готовить человека исправлением нравственным…»[15]
Впечатляли и слова смоленского губернского предводителя дворянства князя Друцкого-Соколинского, писавшего в 1849 году Николаю I, что договорные отношения помещиков с крестьянами едва ли возможны из-за «низкого нравственного и умственного состояния народа, не имеющего понятия о свободе в смысле гражданском, а понимающего ее как вольность, в смысле естественного права, — народа, не признающего, что земля есть собственность помещиков или даже общая их с помещиками, но убежденного, что земля есть Божья; убеждения такие грозят гибелью государству».[16]
Все эти мысли, а также приведенные выше «9 пунктов» Текутьева, ясно показывают, что дворянство воспринимает крестьян как представителей какого-то другого, низшего вида homo sapiens (слова «неандертальцы» тогда не было), никоим образом не равного им.
И этот феномен следует назвать социальным расизмом.
Он, конечно, имел место не только в России: «Восприятие народа как духовно нищего, характерное для Екатерины и наиболее образованных представителей ее окружения, отнюдь не было чисто русским явлением, но своего рода общим местом Просвещения. Как отмечает современный исследователь, язык, которым просветители пользовались при разговоре о простом народе, был часто тем же, каким пользовались при разговоре о животных и детях. Считалось, что, как дети, простой народ нуждается в руководстве и контроле, и даже его просвещение, образование возможны лишь до определенных пределов».[17]
Русские дворяне многократно варьировали мысль Руссо о том, что сначала нужно освободить души рабов, а уже потом их тела (например, те же Дашкова и Карамзин). Это, в сущности, лучше всего говорит об интернациональном характере подобных идей.
Однако разница с Европой была очевидна — далеко не во всех странах у дворянства был такой объем власти над крепостными, как в России, что априори увеличивало социальное расстояние между ними и, соответственно, объем социально-психологического «презрения».
Впрочем, не будем забывать, что у нас было множество мелкопоместных дворян, которые и сами рядом со своими мужиками землю пахали (чего не было в Европе), и по образу жизни не слишком от них отличались — вспомним хотя бы финал «Капитанской дочки». И я пока не готов ответить на вопрос, в какой мере они разделяли чувства Текутьева в отношении крестьян.
Тем не менее очевидно, что социальный расизм был оборотной стороной крепостного права и, в частности, стимулировал его постоянное самовоспроизводство. Ведь каждый вышестоящий, как мы знаем, считал себя важнее тех, кто был ниже. Бывало, что старший конюх мог пороть конюхов, а дворецкий — подчиненных ему слуг.[18]
Контекст этой проблематики делает понятнее известная мысль Екатерины II о том, что русские дворяне с детства получают уроки жестокого обращения с крестьянами. «Едва посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями; чего я только не выстрадала от такого безрассудного и жестокого общества, когда в комиссии для составления нового Уложения стали обсуждать некоторые вопросы, относящиеся к этому предмету…»[19]
Поначалу императрица, безусловно, рассчитывала на то, что ей удастся хоть как-то смягчить положение крепостных. Однако быстро выяснилось, что крепостных — вслед за «невежественными дворянами», которых оказалось куда больше, чем она могла предположить, — хотят иметь и купцы, и казаки, и духовенство: «…послышался <…> дружный и страшно печальный крик: „Рабов!“».[20]
Вот как это объясняет С. М. Соловьев: «Такое решение вопроса о крепостном состоянии выборными русской земли в половине прошлого века происходило от неразвитости нравственной, политической и экономической. Владеть людьми, иметь рабов считалось высшим правом, считалось царственным положением, искупавшим всякие другие политические и общественные неудобства, правом, которым потому не хотелось делиться со многими и, таким образом, ронять его цену. Право было так драгоценно, положение так почетно и выгодно, что и лучшие люди закрывали глаза на страшные злоупотребления, которые естественно и необходимо истекали из этого права и положения».[21]
Конечно, объяснять участникам Комиссии 1767 года, что крепостничество — это стыдно, было бессмысленно.
Далее Соловьев пунктиром отмечает долгий и очень сложный путь преодоления этих взглядов: «Представления, которые должны были мало-помалу подорвать ценность этого права и положения в глазах лучших людей, только еще начинали, и очень слабо начинали, проникать в общество; то было представление научное о государстве, о высшей власти и отношении ее к подданным, отношении, не похожем на отношение помещика к крепостным и отнимавшем у последнего царственный колорит; потом представление о рабстве как печати варварского общества, представление, оскорбительное для людей, имеющих притязания на образованность; представление о народности, о чести и славе народной, состоящих не в том, чтоб всех бить и угнетать, а в содействии тому, чтобы как можно меньше били и угнетали. Чтобы все эти представления, усиливаемые все более и более европейскою жизнью народов, сообща и распространением просвещения мало-помалу подкопали представление о высокости права владеть рабами, для этого нужно было пройти еще веку».[22]
Напомню, что Россия считалась варварской страной в том числе и потому, что в странах Запада рабами могли быть представители другой расы, но никак не белые люди.
Положение защитников крепостнического статус-кво было непростым. После Полтавы Россия вступила в Европу — нравилось это последней или нет (конечно, не нравилось). Понятно, что лучшим представителям элиты, в том числе Екатерине II, не хотелось быть там на положении Чингисхана или Сулеймана Великолепного, притом что большинство дворян было вполне довольно именно таким положением, находя в этом своеобразное удовольствие. Оно даже и не подозревало о существовании Монтескье и «главного русофоба» Руссо и прекрасно себя чувствовало в качестве полноценных владельцев себе подобными.
Однако для людей, владевших пером, опровержение обвинений европейцев в русском «варварстве» стало очень важной задачей.
Основная линия защиты состояла в том, что самодержавие объявлялось особой формой монархии, бо`льшая сила и жесткость которой определялась громадными размерами страны; ведь и Монтескье считал, что чем больше территория, тем сильнее должна быть центральная власть.
Крепостничество также трактовалось как особенность России, в которой иностранцы в силу незнакомства с нашей спецификой понять ничего не могли, притом что благосостояние «вольных» земледельцев Европы считалось худшим, нежели русских.
Шли годы.
За последнюю треть XVIII века человечество на Западе прожило не одну жизнь. Началось крушение старого мира — революции в Америке, а затем Великая французская обозначили отсчет современности.
Со времен Уложенной комиссии многое изменилось и в России. Она пережила Пугачева, две войны с Турцией, поучаствовала в трех разделах Польши, раздвинула свои границы и после Итальянского и Швейцарского походов с точки зрения внешнего могущества находилась на пике славы, добытой А. В. Суворовым.
В 1801 году на престол вступил новый император. Его отец и дед были убиты, называя вещи своими именами, собственной дворней, пусть и свободной юридически. Александр I искренне желал, по крайней мере поначалу, ограничить свое самодержавие и изменить положение крепостных крестьян.
Тем самым борьба с «клеветниками России» обрела не просто актуальность, но прямую злободневность, поскольку теперь в ней неявно участвовала и верховная власть.
И вот в 1803 году, через несколько месяцев после указа о вольных хлебопашцах, по которому помещики получили право освобождать крестьян с землей за выкуп, Карамзин публикует свое «Письмо сельского жителя».
Это одна из первых печатных деклараций зарождающегося русского консерватизма, которая, собственно говоря, и появилась именно тогда, когда возникла потребность «консервировать» самое необходимое из нужного — крепостное право.
Какое чтение!
Как за полвека изменился русский язык — притом что слово «русский» еще пишется с одним «с»!
Карамзин поступает квалифицированно и остроумно: он создает то, что сейчас в науке именуется имитационной контрфактической моделью.
То есть он исходит из допущения, что планируемые Александром I реформы уже проведены, и описывает ситуацию, которая должна стать их результатом.
Рассказчик (повествование идет от первого лица), не дожидаясь «повеления свыше», несколько лет назад сразу дал своим крестьянам чуть ли не полную вольность, и вот что из этого вышло.
«Я вырос там, где живу ныне. Путешествие и служба совершенно раззнакомили меня с деревнею; однакож, сделавшись рано господином изрядного имения, и будучи, смею сказать, напитан духом филантропических авторов, то есть, ненавистию ко злоупотреблениям власти, я желал быть заочно благодетелем поселян моих: отдал им всю землю, довольствовался самым умеренным оброком, не хотел иметь в деревне ни управителя, ни прикащика, которые не редко бывают хуже самых худых господ, и с удовольствием искреннего человеколюбия написал к крестьянам: „Добрые земледельцы! Сами изберите себе начальника для порядка, живите мирно, будьте трудолюбивы и считайте меня своим верным заступником во всяком притеснении“».[23]
Возвращаясь после долгого отсутствия «к пенатам родины» (первое слово тогда писалось с большой буквы, а второе — с маленькой!), автор-филантроп был убежден, что найдет «деревню свою в цветущем состоянии; как поэт воображал богатые нивы, пажити, полные житницы, избыток, благоденствие, и сочинял уже в голове своей письмо к какому-нибудь рускому журналисту о щастливых плодах свободы», которую он дал крестьянам.
Вместо этого он увидел «бедность, поля весьма дурно обработанные, житницы пустые, хижины гниющие». Старики, которых он помнил «еще с ребячества», открыли ему причину этих метаморфоз.
Отец героя жил в деревне и сам следил за тем, чтобы не только его, но и крестьянские поля хорошо обрабатывались. Урожаи поэтому были выше, чем у многих соседей, барин богател, а крестьяне не беднели.
А та «воля», которую «филантроп» дал последним, «обратилась для них в величайшее зло: то есть, в волю лениться и предаваться гнусному пороку пьянства». Из-за неумеренного «служения» в «храмах русского неопрятного Бахуса», то есть в кабаках, будни у них превратились в праздники и они теперь могут повсеместно «избавляться от денег, ума и здоровья, <…> ибо в редкой деревне нет питейного дома».[24]
После этой минорной интродукции разворачивается описание торжества политэкономии сентиментального крепостничества, имеющего, что характерно, все признаки советского «производственного» фильма вроде «Кубанских казаков»: «Я возобновил господскую пашню, сделался самым усердным экономом, начал входить во все подробности, наделил бедных всем нужным для хозяйства, объявил войну ленивым, но войну не кровопролитную (интересно, а какую? — М. Д.); вместе с ними, на полях, встречал и провожал солнце; хотел, чтобы они и для себя так же старательно трудились, вовремя пахали и сеяли; требовал от них строгого отчета и в нерабочих днях; перестроил всю деревню самым удобнейшим образом; ввел по возможности опрятность, чистоту в избах, не столько приятную для глаз, сколько нужную для сохранения жизни и здоровья».
В результате «и друзья земледелия и друзья человечества могут с удовольствием взглянуть на мои поля, село и жителей его».[25]
Разумеется, в полном соответствии с жанром его деревня, подобно колхозу из фильма «Трактористы», приходит к изобилию и процветанию — все благодарны ему за трезвый образ жизни, получаемое от работы удовольствие, обретение «зажиточности» и т. д.
В письме присутствуют также и другие атрибуты пасторального текста: школа, достойный священник, аптека, в которой они вдвоем «творят чудеса», сад, парк, сельские праздники у господина, который лично выкопал у проезжей дороги колодец, обложил его белым камнем и, лежа на дерновом канапе, с удовольствием глядит, как люди «пьют его воду»…
Словом, нищая деревня превращается в миниатюрную Аркадию.
Модель построена.
Автор дал крестьянам возможность жить свободно, без господского надзора, без барщины, де-факто воплотив то, к чему призывают иностранцы и чего хочет новый император, — и ошибся. Деревня пришла в упадок, и исправить положение смогло только возвращение к старому привычному модусу отношений барина с крестьянами.
Одержанная победа позволяет автору оценить как мнения иностранцев о России, так и планы Александра I относительно изменения положения крестьян, в которых он видит стремление соответствовать чужим стандартам и угодить Европе. Эти планы исходят из тезиса об идентичности русских и европейцев. А это в корне неверная посылка: «Иностранные глубокомысленные политики, говоря о России, знают все, кроме России. Я рассуждал так же в городском кабинете своем, но в деревне переменил мысли».[26]
Карамзин не входит в детали своего знания России, однако кое-какими сведениями делится. Как и капитан Текутьев, автор — антируссоист.
Иностранцы относят «беспечную леность» русского крестьянина на счет «так называемого рабства» — кому захочется усердно работать, если помещик всегда может отнять имущество?
Однако крестьянам «такая философия» неизвестна — «они ленивы от природы, от навыка, от незнания выгод трудолюбия».
Самостоятельно преодолеть эту природную лень они не в состоянии, помочь им сделать это и тем самым заставить понять собственную пользу может лишь помещик: «Один опыт мог уверить их в щастии трудолюбия. Принудьте злого делать добро: отвечаю, что он скоро полюбит его. Заставьте ленивого работать: он скоро удивится своей прежней ненависти к трудам…»
Он требует от них работы, но только такой, «для которой человек создан, и которая нужна для самого их щастия». Они ленились, пьянствовали и жили в бедности, а теперь «работают весело, пьют только в гостях у своего помещика и не знают нужды. Сверх того обхождение мое с ними показывает им, что я считаю их людьми и братьями по человечеству и християнству… Нет, не могу сомневаться в любви их!
Это уверение, любезный друг, приятно душе моей; но еще гораздо приятнее, гораздо сладостнее то уверение, что живу с истинною пользою для пятисот человек, вверенных мне судьбою. Прискорбно жить с людьми, которые не хотят любить нас: всего же несноснее жить в свете бесполезно. Главное право руского дворянина быть помещиком; главная должность его быть добрым помещиком; кто исполняет ее, тот служит отечеству как верный сын, тот служит монарху как верный подданный: ибо Александр желает щастия земледельцев».[27]
Итак, у Карамзина позиция очень петровская («Яко дети, неучения ради…»). Отвергая идею освобождения крепостных, Карамзин излагает обычные аргументы — то, что «вольные», то есть государственные, крестьяне живут не лучше помещичьих, что господа отнюдь не такие звери, какими видят их иностранцы и т. д.
Да, перемены возможны, но в будущем: «Время подвигает вперед разум народов, но тихо и медленно: беда законодателю облететь его!» Автор желает крестьянам «единственно того, чтоб они имели добрых господ и средство просвещения, которое одно, одно сделает все хорошее возможным».
Поэтому царский указ о деревенских школах — «исполинский шаг к вернейшему благоденствию поселян», потому что «они руские: следственно имеют много природного ума; но ум без знания есть сидень».
Он сам завел школу и начал учить крестьянских детей не только грамоте, но и «правилам сельской морали, и на досуге сочинил катихизис, самой простой и незатейливой, в котором объясняются должности поселянина, необходимые для его щастия (курсив автора. — М. Д.)».[28]
Нетрудно видеть, что «Письмо сельского жителя» — важный текст, но я коснусь лишь того, что имеет отношение к нашей теме.
«Письмо» — зримое свидетельство пути, который проделала русская культура за полвека. Не говоря о том, что в середине XVIII века просто некому было так писать по-русски, очевидно, что за это время заметно увеличилось число тех, кто со знанием дела мог оценить отсылки автора к «иностранным наблюдателям».
Текутьеву, откровенному, как честная кинохроника, и в голову не придет уверять кого-либо, что крестьяне ему братья, рассуждать о «должности поселянина» и «доброго помещика», и уж тем более он не станет оправдываться перед какими-то иностранцами.
Вместе с тем сходство между двумя текстами очевидно.
Карамзин касается тех же болевых точек хозяйства, что и Текутьев, — насколько это было возможно с учетом особенностей жанра — от удобрения до священника и шептунов с колдунами, и даже сам написал инструкцию — «катихизис»; при этом оба хотят иметь грамотных крепостных.
Я не обсуждаю меру правоты или заблуждений Текутьева и Карамзина.
Я констатирую прогресс нравов и русского языка при отсутствии радикальных перемен в восприятии крестьян. Время Александра I далеко ушло от эпохи Елизаветы в плане культуры, но не в отношении к «земледельцам».
Да, Карамзин считает их «братьями по человечеству и христианству», насколько искренне — другой вопрос. Во всяком случае, от человека его калибра мы были вправе ожидать такого заявления. Вспомним, как Екатерина II сетовала на то, что окружающие не понимают ее, когда она говорит, что крестьяне «такие же люди, как мы».
Ясно, однако, что большинство дворян эту точку зрения не разделяло.[29]
Им была ближе другая мысль Карамзина о том, что «дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства», которую Николай I переформулировал в знаменитой фразе о том, что у него есть 100 тысяч бесплатных полицмейстеров, то есть помещиков. Точно так же они и сами смотрели на себя.
Отчасти так и было.
18 февраля 1861 года дворянство на правах собственности владело третью населения Российской империи. Де-факто это делало помещиков органами правительственной власти, поскольку освобождало государство от забот по управлению миллионами крепостных крестьян.
Поддерживая порядок у себя в поместьях, они действительно вкладывали свою лепту в сохранение оного в масштабах страны.
Критикуя крепостное право, Ю. Ф. Самарин писал, что «для оправдания этой несправедливости иногда прибегают к предположению какой-то сделки, в силу которой правительство, вооружив помещиков крепостным правом, в то же время возложило на них ответственность за поселян, обязанность их опекать, кормить в неурожайные годы, обстраивать и защищать от всяких обид».
Так, «Земледельческий журнал» в 1821 году определяет помещика как «наследственного чиновника (курсив автора. — М. Д.), которому верховная власть, дав землю для населения, вверила чрез то и попечение о людях населенных. Он есть природный покровитель сих людей, местный их судья, ходатай за них, попечитель о неимущих и сиротах, наставник в благом, наблюдатель за благоустройством и правами».
Еще яснее выразился в 1849 году упоминавшийся выше смоленский губернский предводитель: «В нашем обширном отечестве, более десятка миллионов народонаселения управляется своими помещиками под руководством законов. Правительство не имеет с ними никаких прямых отношений (курсив автора. — М. Д.)».
Помещики, соединяющие в себе административную, полицейскую и судебную власть, отвечают государству «за целость миллионов народа» и их имущества, причем это «не стоит ничего ни правительству, ни народу (курсив автора. — М. Д.)».[30]
При этом де-факто тезис «крестьян нельзя освобождать, пока они не просвещены» в конкретных российских условиях дополнялся констатацией: «А поскольку они никогда не будут просвещены, то их никогда нельзя освобождать».
Ибо, несмотря на разговоры о школах, дворянство, за редкими исключениями вроде графа М. С. Воронцова, ничего не делало для этого — и в большой мере сознательно.
Напомню, что Воронцов, командовавший в 1815—1818 годах русским оккупационным корпусом во Франции, ввел там для солдат ланкастерские школы взаимного обучения. Опыт оказался успешным, школы стали входить в моду, и с ведома и одобрения Александра для солдат гвардейского корпуса была учреждена центральная школа, в которой обучалось до 250 человек. Организацией занимался Н. И. Греч, заведовал ею поначалу И. Г. Бурцев (член «Союза благоденствия»). Греч вспоминает: «Учение продолжалось с удивительным успехом. В конце второго месяца солдаты, не знавшие дотоле ни аза, выучились читать с таблиц и по книгам; многие писали уже порядочно. Нельзя вообразить прилежания, рвения, удовольствия, с каким они учились: пред ними разверзался новый мир».
Думаю, непросто найти лучшее описание приобщения взрослых людей, прошедших в прямом и переносном смысле огонь и воду, к грамоте, к единственному известному человечеству пути преодоления мифологического сознания.
В июле 1819 года школу посетил император. Он присутствовал на экзамене и остался очень доволен. Об этом свидетельствовали не только щедрые награды организатору и учителям, но — и это главное — приказ об учреждении таких же школ во всех полках гвардии. Собирался их открыть во 2-й армии П. Д. Киселев, ставший весной 1819 года начальником ее штаба.
Однако «Семеновская история» все изменила. Царь, которого никто так и не смог убедить в том, что возмущение семеновцев было спонтанной реакцией на притеснения полковника Шварца, сразу же вспомнил о школах для солдат и даже решил, что Греч замешан в возмущении. Пикантность ситуации состояла в том, что в Семеновском полку школы не было, она должна была открыться через несколько дней после восстания (о чем самое высокое начальство узнало не сразу). Но судьба солдатских школ в гвардии была решена.
Даже такой человек, как П. Д. Киселев, тогда начальник штаба 2-й армии, которому Пестель читал главы «Русской правды», писал: «По моему мнению, образование действительно полезно только для людей, призванных командовать другими; обязанные же повиноваться могут без него обойтись и даже слушаются лучше». Не менее красноречив и категоричный совет дежурного генерала Главного штаба А. А. Закревского Киселеву, сделанный в разгар следствия над солдатами-семеновцами: «Школы заводи только на нужное число письменных людей и не распространяй на всю армию».[31]
Эти мысли — ключ к пониманию многих российских проблем. Ибо, несмотря на вековые разговоры о непросвещенности русского народа, дворянство, повторюсь, практически ничего не делало, для того чтобы изменить эту ситуацию.
Потому что неграмотными людьми управлять проще.
К 1856 году относятся следующие мысли Б. Н. Чичерина: «Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами.
Дворянская спесь, столь безрассудная и вредная для общественного быта, имеет корень в крепостном праве. Дворянин знает, что он дворянин, то есть человек по своему рождению предназначенный жить чужой работой, — и потому он личный труд считает для себя бесчестием.
В самом деле, каким образом мелкопоместный дворянин может снизойти на какое-нибудь коммерческое предприятие или работу, поставляющую его в личную зависимость от другого, когда у него самого есть две-три души, обязанные служить ему всю жизнь, и которых он может безнаказанно сечь, сколько ему угодно?
Со своей стороны крестьянин, который и под вековым гнетом не потерял еще хороших своих качеств, сделался так же ленив и беспечен, как барин, скрытен, лукав и лишен всякого понятия о нравственном своем достоинстве.
Без сомнения, крепостное право много содействовало тому, что чувство нравственного достоинства человека и гражданина исчезло у нас совершенно, а без него нет в человеке ни благородных стремлений, ни живой и энергической деятельности, ни чувства законности и справедливости».[32]
Вместе с тем восприятие проблемы народа постепенно лишалось одномерности.
Анненков отмечает, что летом 1845 года на знаменитых «посиделках» западников в Соколове впервые прозвучала мысль о необходимости изменения отношения к простому народу.
«Литература и образованные умы наши давно уже расстались с представлением народа как личности, определенной существовать без всяких гражданских прав и служить только чужим интересам, но они не расстались с представлением народа как дикой массы, не имеющей никакой идеи и никогда ничего не думавшей про себя».
В 1842—1843 годах, пишет Анненков, многие образованные люди еще исповедовали «тон горделивого, полубарского и полупедантического презрения к образу жизни и к измышлениям темного, работающего царства <…>. Особенно бросался он в глаза у горячих энтузиастов и поборников учения о личной энергии, личной инициативе, которых они не усматривали в русском мире. Почасту отзывы их об этом мире смахивали на чванство выходца или разбогатевшего откупщика перед менее счастливыми товарищами.
Кичливость образованностию омрачала иногда самые солидные умы в то время и была по преимуществу темной стороной нашего западничества. <…> Привычка к высокомерному обращению с народом была так обща, что ею тронуты были даже и люди, оказавшиеся впоследствии самыми горячими адвокатами его интересов и прав».[33] Автор имеет в виду прежде всего К. Д. Кавелина.
По мнению Анненкова, очень важную роль в изменении отношения к народу и «его умственной жизни» сыграл «столь много осмеянный некогда славянофилами Тургенев. Первые его рассказы из „Записок охотника“, явившиеся в „Современнике“ 1847 года, положили конец всякой возможности глумления над народными массами. Но почва для „Записок охотника“ была уже подготовлена, и Тургенев выразил ясно и художественно сущность настроения, которое уже носилось, так сказать, в воздухе».[34]
Несколько промежуточных выводов.
1. Крепостничество было очень сложным и многоплановым явлением, его конкретное наполнение, его тяжесть и уровень жестокости в огромной степени зависели от личности владельца, местоположения, размера имения и т. д. Однако тенденция к «идеализированию» его, проявившаяся в последние годы, едва ли состоятельна.
Тягловое животное надо кормить, иначе оно не сможет работать. Разумные помещики это понимали. Разумными были не все.
Поэтому, какие бы яркие примеры, выводящие нас за рамки привычного негативного отношения к крепостному праву, ни приводились, они не могут отменить того, что жизнь большей части помещичьих крестьян так или иначе описывалась инструкциями, подобными текутьевской.
При этом тормозящее влияние крепостничества на жизнь страны хорошо доказывает история русской хлопчатобумажной промышленности, созданной крестьянами Шереметевых, и немногих других помещиков с более высоким экономическим и нравственным интеллектом, чем у братьев по классу. Эта история дает представление об интеллектуальном потенциале русского народа, выведенного за привычные крепостнические рамки.
А какой была история русской текстильной промышленности без Шереметевых?
2. Система, безжалостная к дворянству, разумеется, была еще более жестокой и в отношении простого народа.
Освобождение Петром III и Екатериной II дворянства от обязательной службы царю и купечества от государственного тягла не повлекло за собой освобождения крестьян от службы помещику. Более того, крепостными стали малороссийские крестьяне, которые были до этого свободными, а сотни тысяч казенных крестьян было розданы дворянам.
Это вопиющая несправедливость положила начало открытой беззаконности крепостничества, что, конечно, вполне осознавалось самими крестьянами.
3. Усилившееся размежевание (расхождение) между дворянством и крестьянами — в том числе и культурное — породило феномен социального расизма.
Его отсчет, полагаю, начался задолго до Петра I, и появление его было неизбежно ввиду всеобщего закрепощения сословий, когда каждый вышестоящий, бесправный перед следующей «инстанцией», отыгрывался на тех, кто был ниже; в бесправии, разумеется, были и свои принцы, и свои нищие.
Социальный расизм на протяжении веков в громадной степени определял всю психологическую, эмоциональную атмосферу жизни страны.
Он в числе прочего был компонентом «оправдательной базы» сохранения крепостничества (крестьян, дескать, нельзя освобождать, пока они не просвещены и т. д.), а позже, прикрываемый разными, даже совершенно противоположными, на первый взгляд, мнениями, оказал, как мы увидим, серьезнейшее воздействие не только на Великую реформу, но и на всю аграрную политику правительства после 1861 года, с которой в основном была солидарна общественность всех цветов политического спектра.
С одной стороны, в пореформенную эпоху продолжала бытовать идея интеллектуальной и моральной неполноценности крестьянства, но число ее открытых носителей уменьшилось — откровенность такого рода уже не считалась модной и политкорректной.
С другой стороны, наряду с ней активно проявилась обратная тенденция чуть ли не к обожествлению, во всяком случае к прямой и безудержной идеализации, крестьянства. Появились люди, которые ничтоже сумняшеся именовали себя не просто «передовой», но народолюбивой интеллигенцией — без кавычек, замечу!
При этом и полярные и промежуточные точки зрения основывались теперь на возникшем в 1840—1850-х годах культе уравнительно-передельной общины.
Одна из главных задач этой книги — доказательство тезиса о том, что в 1861—1905 годах Россия во многом сознательно фактически реализовывала гигантскую антикапиталистическую утопию — первую в своей истории.[35]
Утопию о том, что во второй половине XIX века, в индустриальную эпоху, можно быть «самобытной» великой державой, то есть влиять на судьбы мира, отвергая все то, за счет чего конкуренты добились процветания, и в первую очередь общегражданский правовой строй и соответствующие права всего населения, а также свободу предпринимательства.[36] Это была реакция традиционной страны на модернизацию, грозившую разрушить привычный мир
Поэтому Россия лишь модифицировала, пусть и весьма серьезно, многие, но далеко не все из ключевых аспектов своего бытия, за 50 лет не отважившись пройти и половины пути, пройденного Японией, чуть позже начавшей свою экзогенную модернизацию, за пять.
В 1860—1870-х годах магистраль развития человечества обрисовалась весьма ясно. В ведущих странах индустриализация шла рука об руку с аграрной революцией. Полноценный успех обеим обеспечивали наличие правового государства и частная крестьянская собственность на землю.
Российские элиты поставили на свою самобытность и проиграли.
В итоге в начале ХХ века Российская империя была единственной мировой державой, которая обходилась без парламента и не подпадала под определение правового государства, страной, где 80 % населения не имело права собственности на обрабатываемую землю и свободы передвижения, где не произошла аграрная революция, отсутствовали полная свобода предпринимательства, всеобщее начальное образование и др. И где в числе прочего крестьян до 60 лет по закону можно было пороть — вплоть до августа 1904 года.
Только «несчастная», по С. Ю. Витте, Русско-японская война, ставшая настоящим шоком для жителей страны, и спровоцированная ею революция 1905 года ясно показали, что реализация идеи «самобытной» утопии поставила империю на грань крушения.
И тогда наиболее дальновидная часть истеблишмента выступила за смену алгоритма развития страны. П. А. Столыпин зафиксировал это в известных словах: «Преобразованное по воле монарха Отечество наше должно превратиться в государство правовое».
Тем самым Россия встала на общемировой путь, и главную роль здесь сыграли практическое уравнение крестьянства в правах с остальными сословиями и начавшаяся Столыпинская аграрная реформа.
Разумеется, вышесказанное не нужно понимать прямолинейно.
Утопия не была неким «доведенным до населения» плановым заданием, как это было после 1917 года, выполняемым всегда активно и осознанно, — просто на пути развития капитализма стояли мощные институциональные препятствия, а многое шло просто по инерции еще дореформенного времени.
Разумеется, на деле капитализм в стране развивался, строились железные дороги, возникали новые предприятия и т. д. Да и вообще Великие реформы так преобразили страну, что это не могло не отразиться позитивно на динамике народного хозяйства.
Я говорю о том, что его развитие шло недостаточно интенсивно.
Старый социальный расизм был при этом перенесен на уравнительно-передельную общину, превратившуюся в средоточие и символ российской самобытности.
Община стала одним из важнейших средств реализации антикапиталистической утопии, поскольку лишение большинства населения, запертого в общину, элементарных гражданских прав, практическое выведение из рыночного оборота десятков миллионов десятин надельной земли и др. прямо сдерживало развитие капиталистических отношений в стране, затрудняя отнюдь не только формирование рынка свободной рабочей силы.
Еще из школьных учебников мы помним парадоксальное, на первый взгляд, сближение — большинство российских политических течений (позже — партий) справа налево имели единый «общинный» знаменатель. Все они — даже смертельные враги — ратовали за общину.
Однако если отбросить словесную эквилибристику, то легко увидеть, что община была симпатична своим защитникам потому, что была основана на принуждении миллионов людей к консервации отсталой минималистской схемы общежития. А это резко повышало возможности для управления этими людьми.
Для левых народников, мечтавших об уничтожении «ненавистного режима» и о введении социализма в России, община — в силу упрощенного понимания социализма — имела «великое социальное значение», будучи «эмбрионом» нового социального строя. А народу Российской империи здесь отводилась роль объекта в гигантском социалистическом эксперименте.
Для правых народников, то есть «охранителей», община была опорой существующего строя и в то же время привычным и удобным органом правительственной власти, к тому же обеспечивающим помещиков дешевой рабочей силой.
Кроме того, общину поддерживали те, кто считались умеренными либералами и, выступая за «правовой порядок», тоже разделяли идеи правого лагеря. В основе аграрных контрреформ Александра III лежали именно земские петиции.
Таким образом, отмеченное сближение — вовсе не парадоксальное. Прообщинная позиция большинства образованного класса определялась банальным стремлением так или иначе управлять более чем 100 миллионами крестьян.
Только первые видели в этой роли «народолюбивую интеллигенцию», вторые — земских начальников — чиновников МВД, а третьи — земство.
И по большому счету конкурировали они прежде всего за мандаринат, за кормовую площадь, каковой им представлялась русская деревня, — неважно под какими лозунгами!
Так или иначе они мечтали о богадельне на 1/6 части земной суши, в которой они были бы важными людьми.
Можно как угодно относиться к капитализму, но настоящий капитализм — это всегда права, в том числе и права человека. Они могут реализовываться в большей или в меньшей степени (вопрос места и времени), но это — права.
Антикапитализм — что в мягком варианте 1861—1905 годов, что в жесткой и жестокой версии 1917—1991 годов — это всегда ограничение или отсутствие прав.
В частности, именно поэтому вплоть до реформы Столыпина аграрная революция у нас была невозможна по факту. Ведь тогда крестьянам пришлось бы давать права и собственность!
Правые народники этого не хотели открыто, а левые — как бы застенчиво потупившись.
Правым нужны дешевые рабочие руки и неприкосновенность устоев.
Левым — пространство для социалистических экспериментов под их чутким началом. Они десятилетиями говорили и писали о крестьянских правах (не упоминая право собственности на землю), о крестьянской свободе, но ведь если крестьяне будут по-настоящему свободны, вдруг им захочется
уйти из общины? (Что и произошло!) И тогда прощай «эмбрион» социализма и светлое будущее, которым они так хотят руководить!
Сказанное можно проиллюстрировать и другим способом.
Напомню, что Гакстхаузен еще в 1847 году фактически уравнял крепостное право и социализм. Ведь если мечты западноевропейских социалистов воплощаются в русской крепостной общине, то, следовательно, крепостничество и есть адекватная среда для реализации социалистических идей.
Экономист И. В. Мозжухин писал: «В 1847—1852 гг. появляются в свет „Исследования“ бар. Гакстгаузена. Мастерски набросанными чертами автор рисует громадное социально-политическое значение общины как оплота России от пролетариата, пауперизма, социалистических и коммунистических доктрин, от которых столь сильно страдает Западная Европа. В сравнении с этим положительным значением общины возможные вредные влияния ее на прогресс сельского хозяйства ему представляются совершенно ничтожными. <…>
Мысли, развитые Гакстгаузеном, предопределили содержание всех споров об общине в течение последнего полувека. Мы не будем здесь следить за перипетиями этого спора, начавшегося полемикой Чернышевского с Вернадским, гимнами общине Герцена, возведением ее к высотам русского национального духа у Герцена и славянофилов, провидением в ней больше, чем в чем-либо другом, то опоры для социалистических надежд, как у Чернышевского и его последователей, то оплота существующего строя, как у Гакстгаузена, Победоносцева и других. Широкие социальные горизонты, раскрываемые общинным владением, затушевывали в глазах защитников его некоторые темные стороны с точки зрения сельскохозяйственного прогресса».[37]
Итак, община оказалась фокусом, в котором удивительным, хотя и странным, образом сошлись чаяния противоположных общественных сил.
На первый взгляд — парадокс.
С одной стороны, община — «оплот России от пролетариата, пауперизма, социалистических и коммунистических доктрин» и «оплот существующего строя», то есть самодержавия.
С другой стороны, она — «опора для социалистических надежд», которая «открывает широкие социальные горизонты»; она — уже начало социализма.
Как такое может быть одновременно?
Как можно в одно и то же время защищать Россию от социализма и коммунизма, то есть гарантировать существование самодержавия — варианта восточной деспотии, — построенного на лишении большинства населения гражданских прав, и вместе с тем давать надежду на построение в стране этого самого социализма, который обещает народу свободу и процветание?
Можно, если осознать, что обещаемые социализмом свобода и процветание — миф.
Можно, если существующий самодержавный строй и социализм рассматривать не как антитезу, не как противоположные начала, а как ипостаси одного и того же феномена, в основе которого лежит гражданско-правовая неполноценность основной массы жителей страны.
Только в одном случае эта неполноценность оправдывается «самобытными» путями русской истории, а в другом — интересами народа, который, будучи социалистом, «коммунистом по инстинкту», якобы безмерно счастлив находиться в принудительном союзе, то есть общине.
Чем отличается планировавшееся эсерами поголовное земельное равенство, которое они намеревались неуклонно поддерживать, от того, что было в уравнительно-передельной общине до 1905 года? Тем, что в общину поступили бы конфискованные у помещиков земли?
Эсеры хотели отменить частную собственность на землю и превратить ее в общенародное достояние с запретом купли-продажи. Однако крестьянская земля до 1906 года тоже была неотчуждаема и находилась вне рыночного оборота. Разве что царизм в ту пору насильно уже никого не уравнивал — это решала община.
Другими словами, вопреки всей пленительной демагогии, грядущий социализм, подобно самодержавию, применительно к большинству населения России мыслится здесь как модифицированный, «улучшенный» вариант крепостничества (притом куда более жесткий для народа).
И в силу этого разница между первым и вторым вариантом развития страны не столь велика, как между, скажем, картинами «Арест пропагандиста» и «Торжественное заседание Государственного совета», написанными, кстати, одним и тем же художником — И. Е. Репиным.
Следовательно, ключевой вопрос состоит в том, кто, условно говоря, заседает в «Государственном совете» — Герцен с Чернышевским или Плеве с Победоносцевым.
Вот и все.[38]
Социальный расизм, как мы знаем, не был уникально российским явлением. Однако буржуазно-демократической революции со временем поневоле размывали его, потому что простые люди на Западе получали гражданские и политические права (как бы ни оценивать их реальную полноту), которыми учились и со временем научились пользоваться.
В России над якобы призрачностью этих прав много потешались и до и после 1917 года. Позже выяснилось, однако, что это был смех сквозь слезы.
1. Шишков А. С. Записки, мнения и переписка адмирала А. С. Шишкова. В 2 т. Berlin, 1870. Т. 1. С. 308, 309.
2. Заблоцкий-Десятовский А. П. Граф П. Д. Киселев и его время. В 4 т. СПб., 1882. Т. 4. С. 266.
3. Здесь и далее курсив в цитатах мой, кроме специально оговоренных случаев.
4. Смилянская Е. Б. Дворянское гнездо середины XVIII в. (Тимофей Текутьев и его «Инструкция о домашних порядках»). М., 1998. С. 33.
5. Там же. С. 33.
6. Полное собрание законов Российской империи. СПб., 1830. Т. 8. 1728—1732. С. 330, 331. № 5632. Именной указ Анны Ивановны «О чинении жестокого наказания тем, кои для избежания от рекрутства, лишат себя какого либо члена, или нанесут себе другое какое увечье».
«Понеже донесено Нам от Нашего Правительствующего Сената, что являются рекруты, которые не хотя служить, самим секут у себя пальцы и другие члены, и ранами уязвляют, умысля воровски, чтоб их в службу не определяли, или б и определенных оставляли, и когда оные таким умышлением от службы свободу себе получат, то подают причину другим такой же над собою вред чинить. Того ради указали Мы, для пресечения оного воровства, в народ сим Нашим указом публиковать: ежели кто в рекруты будет назначен, а не похотя быть в Нашей службе, отсечет сам себе у руки пальцы, или иной член, или другою какою раною себя уязвит: таким, хотя б он определенными наборщики принят был, или б еще и не принят, чинить жестокое наказание, а именно: которые и ружьем владеть могут, таких гонять спицрутен по три раза и писать в солдаты; а которые ружьем владеть от тех ран не могут, тех, с таким же наказанием, писать в извощики; а которые явятся в солдатах и в извощиках быть негодны: тех бить кнутом нещадно и ссылать в Сибирь на вечное житье на заводы, а помещикам зачитать их в рекруты».
7. Смилянская Е. Б. Указ. соч. С. 43.
8. Тимофеев А. Г. История телесных наказаний в русском праве. СПб., 1904. С. 82.
9. Смилянская Е. Б. Указ. соч. С. 29.
10. Очерки истории СССР. Россия в первой четверти XVIII в. Преобразования Петра I. М., 1954. С. 164.
11. Смилянская Е. Б. Указ. соч. С. 20.
12. Л. Н. Толстой сообразно своим взглядам 1860-х проиллюстрировал этот сюжет в «Вой-не и мире» одним абзацем о том, как Николай Ростов «учился у мужиков и приемам, и речам, и суждениям о том, что хорошо и что дурно» (Толстой Л. Н. Собрание сочинений. В 22 т. Т. 7. М., 1981. С. 266).
13. Анисимов Е. В., Каменский А. Б. Россия в XVIII — первой половине XIX века. М., 1994. С. 13, 14.
14. Романович-Славатинский А. Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права. СПб., 1870. С. 306, 307.
15. Карамзин Н. М. Записка о древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях. М., 1991. С. 73, 74.
16. Заблоцкий-Десятовский А. П. Указ. соч. Т. 2. С. 282.
17. Каменский А. Б. От Петра I до Павла I. Реформы в России XVIII века: опыт целостного анализа. М., 1999. С. 355.
18. Семевский В. И. Крестьяне в царствование императрицы Екатерины II. СПБ., 1903. Т. 1—2. С. 137.
19. Записки императрицы Екатерины Второй. СПб., 1907. С. 175.
20. Соловьев С. М. История России с древнейших времен. В 29 т. М., 1874—1889. Т. 27. С. 95.
21. Там же. С. 93.
22. Там же.
23. Вестник Европы. 1803. № 17. С. 44, 45.
24. Там же. С. 45—47.
25. Там же. С. 49.
26. Там же. С. 51.
27. Там же. С. 58, 59.
28. Там же. С. 52, 53.
29. Собственно говоря, сама эта мысль имеет, на мой взгляд, педагогический характер: Карамзин хочет обратить внимание на то, что в отношениях с крестьянами есть и такой аспект, о котором масса читателей, скорее всего, не задумывалась.
30. Самарин Ю. Ф. Сочинения. В 12 т. Т. 2. М., 1878. С. 30.
31. Давыдов М. А. Оппозиция Его Величества. М., 2005. С. 294—297.
32. Чичерин Б. Н. О крепостном состоянии // Голоса из России. Сборники А. И. Герцена и Н. П. Огарева. В 3 вып. Вып. 1. М., 1974. С. 159.
33. Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., 1983. С. 256, 257.
34. Там же. С. 257.
35. И, кстати, делала это не без успеха, иначе Ленину, Плеханову и Струве не пришлось бы в 1890-х годах тратить столько сил на доказательство того, что капитализм давно пришел в Россию.
36. Подробнее см.: Давыдов М. А. Всероссийский рынок в конце XIX — начале XX вв. и железнодорожная статистика. СПб., 2019. С. 906—948.
37. Мозжухин И. В. Землеустройство в Богородицком уезде Тульской губернии. Очерк реформы крестьянского землевладения. М., 1917. С. 61—63.
38. Я, конечно, слегка утрирую, но именно слегка.