Главы из книги
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2021
Заставить страну жить на основании других принципов, чем те, которые признаны всеми народами мира правильными, задача может быть правильная с патриотической точки зрения, но совершенно недостижимая и поэтому никакого значения не имеющая. Идея эта нежизнеспособна и поэтому обречена на крушение, и утешаться тем, что подобная политика до поры до времени возможна, значит закрывать глаза на будущие последствия. С. И. Шидловский. Воспоминания. 1923 |
9 августа 1878 года с борта пришедшего из Любека парохода на рижский причал смотрел 22-летний датчанин.
Человек вполне сухопутный, он был измотан жестоким трехдневным штормом и только-только «начал приходить в человеческое состояние».
Позже, вспоминая этот день, он заметит: «Как и у большинства молодых людей с амбициями, у меня были очень большие представления о той роли, которую я со временем буду призван сыграть в обществе. Какой-нибудь болезненной недооценкой своих способностей я, во всяком случае, не страдал. Поэтому я был несколько разочарован тем приемом, который мы получили по прибытии в Ригу. Там была только группа тупых портовых грузчиков, слонявшихся по причалу…»
Багаж, с которым он проходил таможню, был не вполне обычным — большой сундук с литературой по сельскому хозяйству и даже «целый плуг», не считая других орудий. Таможенники встретили нашего героя «благосклонно» и не стали досматривать книги, хотя обязаны были это сделать: «Должно быть, в те далекие дни у меня была внушающая доверие внешность, и, кроме того, я был, несмотря на мое немалое самомнение (или, может быть, именно поэтому), довольно наивным божьим созданием из провинции».
Мемуарист с таким зарядом самоиронии априори симпатичен читателю. Не зря, по Фазилю Искандеру, это один из признаков истинного ума и самодостаточности.
Кстати, относительно как минимум двух вещей автор не ошибался.
Во-первых, по поводу внешности, внушающей доверие.
Сохранилась его фотография, сделанная накануне отъезда в Россию.
Это мужественное и вместе с тем приятное лицо — лицо определенно незаурядного человека.
Высокий лоб с решительным клином русых, зачесанных наверх, коротких волос. Твердый, немного исподлобья, спокойный взгляд светлых глаз. Крепкие, чуть скошенные скулы, подбородок, который, если верить детективам, принадлежит волевым людям. Красиво очерченный рот. Спокойно сложенные сильные руки. В целом весьма уверенный на вид, внушительно скроенный молодой человек. Цитируя классика, «в общем такие нравятся женщинам. И на мужчин производят впечатление» (на более поздних фото это лицо уже отягощено усами и эспаньолкой — тем камуфляжем, который создает образ и в то же время стандартизирует любую внешность).
Во-вторых, не ошибся он и относительно роли, сыгранной им в истории той страны, которую он впервые увидел в Риге и в которой провел последующие 50 лет.
Забавно, однако, что его имя вряд ли знакомо читателю.
Автор цитируемых записок — Карл Андреас Кофод, человек, которому суждено было стать не больше и не меньше как провозвестником аграрной реформы, получившей в нашей истории название Столыпинской, ее видным идеологом и одним из авторитетнейших деятелей.
Он родился 16 октября 1855 года в семье аптекаря в городке Сканнерборг в Юго-Восточной Ютландии. Его отец, сын землевладельца, стал фармацевтом вопреки мечте о сельском хозяйстве. Со временем, однако, все встало на свои места — он продал аптеку и на заранее купленной земле построил усадьбу, которую символично назвал Доброй Надеждой.
Любовь к сельскому хозяйству отец сумел передать сыну. С 14 лет Карл начал практическое изучение сельского хозяйства, сначала в отцовском, потом в других имениях. В 1873 году он поступил в Королевскую ветеринарную и сельскохозяйственную академию, которую окончил, между прочим, вторым в выпуске, чем, однако, был недоволен. Высокая международная репутация академии позже сыграла «чрезвычайно большую» роль в российской карьере Карла. Дания уже тогда считалась страной эталонного сельского хозяйства.
Два года он работал помощником управляющего имения, после чего, расширяя квалификацию, прошел курсы по практическому ведению молочного хозяйства, которыми руководил мировой авторитет в этой области профессор Т. Р. Сегельке.
Наконец, пишет автор, «движимый стремлением увидеть мир, которое присуще многим жителям севера, я летом 1878 года поехал в Россию».[1]
Почему в Россию?
Карл объясняет это «игрой случайностей». Его кузен-филолог стал воспитателем Катковского лицея в Москве, и это, по словам Кофода, немного приблизило к нему Россию.
Однако отъезду предшествовал поступок, который трудно отнести к числу случайных и который хорошо показывает меру романтизма и здорового авантюризма, а также чувства справедливости, присущих этому необычному молодому человеку. Когда в 1877 году началась война России с Турцией за Болгарию, он явился в русское генеральное консульство в Копенгагене и предложил себя в качестве добровольца. Этот шаг стал как бы эпиграфом к его дальнейшей жизни.
Ему, впрочем, объявили, что Россия в нем как в солдате не нуждается: «Оскорбленный тем, что мною пренебрегли, я покинул консульство, но не саму мысль найти путь, который привел бы меня в Россию».
В итоге он присоединился к компании датчан, купивших имение Перекалье неподалеку от Великих Лук и приводивших его в порядок после пожара — пока сделка оформлялась, все постройки сгорели.
Из Риги он поездом доехал до Витебска, а затем на почтовых до места назначения. Эта поездка оставила нам прелестную зарисовку: «Никогда не забуду впечатления красоты, которое охватило меня, когда я, после многочасовой езды по мрачному хвойному лесу, выехал из него и увидал вдруг перед собой в долине реки Великие Луки. Не сам город производил это впечатление, он был серым и ничего не говорящим. Но церкви! Опоясанные сверкающей серебряной лентой Ловати, стояли они в солнце позднего лета со своими многочисленными маленькими позолоченными куполами, которые так чудесно вырисовывались на фоне зеленых крыш и окрашенных в светлые тона стен! Казалось, я никогда прежде не видал такой захватывающей симфонии красок».[2]
Датчане восстанавливали сгоревшие строения, а квартировали покуда у прежнего владельца купленного имения, Михаила Петровича Объедова, «интеллигентного, образованного, одаренного, благородно мыслящего и очень красивого молодого человека». Он находился под надзором полиции за участие в студенческих беспорядках 1870 года, а его брат, после «хождения в народ» сосланный в Вятку, к этому времени уже бежал за границу.
Весьма характерно, что наш герой с самого начала серьезно взялся за русский язык («Я был прилежен. Каждый вечер я читал до 10 часов, а в 4 часа следующего утра уже опять сидел с моими книгами»). Объедов, с которым они сразу же сблизились, стал учить его русскому языку, то есть поправлять его произношение, когда тот читал вслух, а Карл, который к этому времени стал Андреем Андреевичем, таким же образом учил его немецкому.
Объедов стал его первым постоянным собеседником в России, от которого он, несомненно, многое узнал о стране. Через некоторое время А. А. познакомился с его сестрами, приехавшими из Петербурга, и «воспылал любовью к одной из них», на которой со временем счастливо женился.
Осень и зиму датчане валили лес, превращали его в строительный материал и вывозили к месту будущей стройки. Понятно, что все это было временно, — Карлу «хотелось попробовать свои силы», испытать себя как специалиста. Возникали и исчезали какие-то варианты трудоустройства, но в начале 1880 года один из них оказался реальным.
Коллега его брата, работавшего в Катковском лицее, словак из Австро-Венгрии Юрий Юрьевич Ходобай адаптировал и переложил на русский язык знаменитую тогда латинскую грамматику Фердинанда Шульца, «за которую русские гимназисты возненавидели его имя». Впрочем, гонорара за эту работу, выдержавшую до революции более 10 изданий, хватило, чтобы купить имение Титово между Калугой и Тулой; Кофода — по рекомендации брата — он пригласил туда управляющим и, судя по всему, не пожалел.
А нашему герою, «сильному, как медведь», вскоре по приезде пришлось свести самое близкое знакомство с нравами русских земледельцев: «У меня были довольно сносные отношения с крестьянами, хотя мне приходилось постоянно ссориться с ними, запрещая им рубить в лесах и стравливать помещичьи поля. Одна из таких ссор, вскоре после моего вступления в должность, кончилась для меня ударом дубины по затылку, в результате чего я вынужден был уехать в Данию на 2 месяца, чтобы оправиться от этого».
Не каждый иностранец вернулся бы назад после такого дебюта. Кофод, однако, в июле 1880 года снова был в Титово, и вскоре произошло событие из разряда тех, которые постфактум принято именовать судьбоносными.
Шла жатва, убирали овес, он верхом «разъезжал между скирдами и дирижировал крестьянами, которые возили снопы с поля домой». В этот момент ему принесли телеграмму от его старого учителя, профессора Сегельке, сообщившего, что он в Москве и хочет повидаться. Ходобай любезно отпустил его на несколько дней.
Сегельке всегда было интересно, как идут дела у его учеников; к тому же он прозорливо решил, что Кофоду будет полезно познакомиться с некоторыми незаурядными людьми.
Так и произошло. Позже автор часто с благодарностью вспоминал своего учителя за внимание и заботу. Через него он познакомился и подружился с пионерами русского молочного скотоводства, в том числе и со знаменитым Николаем Васильевичем Верещагиным, основателем молочного дела в России, и людьми его круга, «ведущими личностями в русском скотоводстве и молочном деле». Больше других Кофод сблизился с Верещагиным, «братом всемирно известного художника. Он тоже имел душу творца, был одарен богатой фантазией и энергией, которая лишь возрастала при встрече с трудностями. Для развития русского молочного хозяйства он тратил деньги, не считая… С их помощью мало-помалу русское молочное хозяйство создавалось, и создателем его был Верещагин. Мы хорошо подходили друг к другу, так как я тоже был большой фантазер».[3]
Познакомился Кофод и с В. И. Бландовым, другом и соратником Верещагина, первым крупным экспортером русских молочных продуктов, который, как и Верещагин, начинал морским офицером (они дружили с Морского кадетского корпуса). Сыроварению он учился в Голландии, а затем они вместе создали артельную сыроварню в селе Коприно Ярославской губернии.
Позже Бландов вместе с братом открыл свою фирму, стал миллионером и одним из главных воротил рынка молочных продуктов в России. В частности, он стоял у истоков сибирского маслоделия.
Был там и Аветис Калантар, также ученик Сегельке, в будущем основатель Вологодского молочного института, успевший потрудиться и в советское время.
Куда бы Сегельке ни приезжал, его всегда встречали как всемирно известного ученого. Русские специалисты по молочному делу также хотели приветствовать его и проявить лучшие стороны нашего гостеприимства.
«В один их тех памятных дней в Москве Сегельке, я и несколько наших русских хозяев собрались вечером в одном из прекрасных московских ресторанов. Главной темой разговора были меры, с помощью которых можно было бы поднять продуктивность примитивного хозяйства русского крестьянина.
Мы, датчане, заявили, что прежде всего крестьянские земли должны быть разверстаны. То есть те разбросанные земельные участки, из которых состоял крестьянский надел, должны быть собраны в одно целое вместе с принадлежащей данному крестьянину частью общих пастбищ».
Кофод честно признается, что тогда он имел очень туманное представление о разверстании, что и понятно — в Дании оно было проведено еще в XVIII в., и это уничтожение чересполосицы было одной из важнейших причин фантастически быстрого подъема датского сельского хозяйства в течение последнего столетия. Автор просто не видел в Дании не то что неразверстанных деревень, а даже плана такой деревни. В школе на эту проблему обращали мало внимания.
Однако какое-то понятие об этом у автора было. За два года жизни в русской деревне он видел вполне достаточно «глупых распределений земельных владений между крестьянами, чтобы понять, что, прежде чем принадлежащие каждому двору участки земли не будут собраны в одно легко обозримое территориальное целое, не может быть речи о быстром подъеме крестьянских хозяйств. К тому же то, чего я не знал о значении выделов, знал профессор.
Мы с профессором мужественно защищали нашу точку зрения, но все наши аргументы отскакивали от предвзятых русских, как от стенки горох.
Они, то есть наши аргументы, принимались снисходительно как знак нашего незнания фактического положения дел.[4] В известной степени так оно и было: мы бы никогда не завели разговор об этом, если бы знали, насколько больным был в то время вопрос о русском общинном землепользовании.
Мне наши хозяева посоветовали, если я намерен остаться в России и заниматься сельским хозяйством, познакомиться с сущностью общины. Тогда бы я понял, считали они, что эта форма владения является благословением для страны и что поэтому всеми силами нужно стараться сохранить ее.
Хотя это и не было сказано прямо, мы, однако, поняли, что для наших хозяев русский „мир“ был областью, о которой иностранцы не имели никакого понятия, и поэтому они с полным правом могли ожидать, что мы, иностранцы, будем достаточно тактичны, чтобы не критиковать его».[5]
Поэтому профессор деликатно перевел разговор на другие темы, и остаток вечера собеседники оживленно обсуждали артели по обработке молока, появившиеся тогда в северной России.
«Когда позднее мы с профессором обсуждали разговоры этого вечера, — продолжает Кофод, — мы не могли понять образ мыслей наших — во всех остальных отношениях разумных — хозяев.
Должны же они понимать, считали мы оба, что до тех пор, пока земля отдельных крестьян разбросана полосками и клочками по всей площади, принадлежащей деревне, не может быть и речи о быстром развитии крестьянских хозяйств.
Я достаточно был наслышан (и профессор — не в меньшей степени) о том, что русское общинное землепользование было не совсем таким, как датское, или, вернее, как западноевропейское. Мы знали также, что его своеобразие состояло в периодически повторяющихся переделах земли между домохозяевами. Но почему, в каких размерах и каким образом осуществлялись на практике эти переделы, мы не знали».
Тогдашние описания России иностранцами обходили данную тему.
Точно так же все русские, которых Кофод расспрашивал об этом, «не могли дать сколько-нибудь ясного ответа о сути и значении общинного землепользования. Для них понятие „мир“ было догмой, о которой не нужно и невозможно дискутировать.
Итак, в тот момент я знал не много о характере русской общины. Но все-таки из дискуссий с нашими русскими друзьями я понял, что их оценка общинной формы владения была больше из области чувств, чем реальной и сознательной оценкой ее характера.
Для них было достаточно, что община была истинно русским явлением, поэтому она была вне всяких дискуссий, чем-то святым. Но какою она сложилась, и именно из-за ее священного характера, — она была существеннейшей помехой в проведении такого распределения земельных владений, когда каждый отдельный крестьянин получил бы причитающуюся ему часть в форме собранного, легко обозримого и удобного для обработки участка. Община была абсолютно несовместима с таким распределением земли».[6]
Память — вещь зыбкая, и разговоры, восстанавливаемые мемуаристом по памяти много лет спустя, совсем не то, что протокольная или дневниковая запись. Однако сомневаться в точности изложения беседы Кофодом не стоит, поскольку она совершенно типична.
В этом описании интересно многое, но сейчас отмечу тот важный факт, что оппоненты датчан не были среднестатистическими представителями российского образованного класса, чей кругозор умещался в несколько цитат из Герцена и Чернышевского.
Не относились они и к народнической профессуре, у которой с наукой и научной этикой проблем было не меньше, чем у тогдашнего Святейшего Синода с веротерпимостью.
С ними спорили отнюдь не дилетанты, не умеющие отличить овса от ржи, а сугубые профессионалы, которые 20 лет находились в гуще народной жизни и практически знали русское сельское хозяйство.
Причем то были люди, которые все эти годы были не просто движимы идеей подъема благосостояния крестьянства, но лично предпринимали для этого очень серьезные усилия, в том числе и материальные. Верещагин расстался с морем в преддверии освобождения крестьян, вдруг ощутив свою миссию. Так же чуть позже поступил Бландов, и то, что у него окажется мощная деловая хватка и что к моменту знакомства с Кофодом у его торговли будут миллионные обороты, выяснится позже.
Все их многолетнее подвижничество, связанное с молочным делом, с просвещением крестьян, с созданием в русской деревне новой реальности, имело среди прочего целью дать крестьянам другую жизнь, другие заработки, вывести их из хозяйственного застоя.
Тем не менее даже эти «во всех остальных отношениях разумные» люди не могли выйти за рамки общепризнанных, как мы увидим ниже, догматов.
Этот вечер сыграл важнейшую роль в жизни нашего героя.
Иногда, для того чтобы твоя судьба стала частью чего-то по-настоящему масштабного и стоящего, не нужно вербоваться, скажем, на каравеллу «Санта-Мария». Достаточно оказаться в интересной компании.
По-своему забавный эпизод — всего-то светский ресторанный разговор — не только дал 24-летнему Кофоду огромную пищу для ума, но и во многом предопределил сценарий его жизни.
После этого памятного вечера он ясно понял, что консолидация крестьянских полосок в компактный участок невозможна, пока в русском обществе господствует атмосфера восприятия уравнительно-передельной общины как национальной святыни.
Ему стало понятно, что никакие прагматичные доводы об интенсификации не подействуют на общественное мнение, пока он не сможет найти жизнеспособные примеры удачно проведенного разверстания — «конкретные видимые доказательства».
Много лет спустя он так описывает свои тогдашние, по его же определению, «фантазии»: «У меня не было никаких шансов, что мне удастся найти что-нибудь подобное. Но так уж я устроен, что мне бывает очень трудно отказаться от осуществления чего-то, что, по моему убеждению, должно быть осуществлено, — сколько бы времени ни прошло, прежде чем я смогу приступить к этому. Ведь недаром же я ютландец![7] Кроме того, я был, к счастью, оптимист — каковым, впрочем, и остался — и не питал никаких сомнений в том, что рано или поздно мне удастся найти такие разверстания, в которых я нуждался».
Он исходил из того, что было бы очень странно, если бы в такой гигантской стране, как Россия, среди сотен тысяч деревень не нашлись бы крестьяне, которым надоело, что их земли разбросаны клочками и кусками по всем полям. А если такие деревни существуют, то он сумеет их обнаружить.
Так и случилось, но только через 21 год.
Конечно, скептик всегда может сказать, что мемуарист, зная развязку, постфактум приписал себе чувства, которых на деле не было.
Проверить это не удастся.
Но в данном случае я — не скептик.
На долгие годы Кофоду была суждена роль вольтеровского Простодушного, который видел то, чего не замечало — по привычке и по «замыленности» взгляда — большинство окружающих.
Через некоторое время он был намного лучше осведомлен о том, что такое «мир».
Он уже знал, что в нынешнем виде передельная община возникла как результат податной реформы Петра I. Каждая ревизская душа должна была иметь равные с другими возможности уплатить подушную подать.
При освобождении крестьян в 1861 году юридическим собственником выкупаемой земли после перехода на выкуп стала община (общество, «мир»), а каждый отдельный крестьянин имел право пользоваться определенной ее частью.
Это право было постоянным или временным в зависимости от того, было ли в данном обществе подворное или общинное землевладение.
Первое было распространено в западных губерниях, когда-то входивших в состав Речи Посполитой. Здесь у крестьян было наследственное право пользования теми участками пашни и лугов, на которых они фактически трудились, а также право на долю в так называемых площадях общего пользования. Община была владельцем земли лишь формально.
А в великорусских общинных деревнях «мир» периодически переделял землю между крестьянами по своему усмотрению в соответствии с принятой в нем системой разверстки (по ревизским душам, по работникам и др.).
Чересполосица была в обоих вариантах, однако стабильность пользования землей при подворном владении позволяла крестьянам улучшать землю, не опасаясь потери вложенного труда при очередном переделе.
Прояснился для Кофода и вопрос о «священном характере» общины: «Есть веские основания предполагать, что если бы русская община не стала, приблизительно в середине прошлого столетия, предметом особого внимания как со стороны правительства, так и со стороны общества, то она умерла бы кроткой и спокойной смертью, так же незаметно, как и жила. Но этого не произошло.
Как часто случалось до и после этого в русской истории, „немец“ разрушил идиллию и обратил внимание всей страны на проблему.
Судьбе именно было угодно, чтобы один ученый немец, барон фон Гакстхаузен в 1843 году получил разрешение под надлежащим контролем ездить по России и собирать сведения об ее экономическом и социальном положении.
Он обнаружил общину, которую описал как феномен, происходящий из русского народного характера, заслуживающий того, чтобы его заботливо сохраняли, так как он, этот феномен, защищает сельское население от пролетаризации.
Не так уж много страниц было об этом в отличном трехтомном труде Гакстхаузена, но то, что он написал, стало водой на мельницу сильной тогда панславистской партии (то есть славянофилов. — М. Д.). Гакстхаузеновские путевые очерки стали одной из тех книг, которые никто не читает, но о которых все говорят.
Говорили, конечно же, только о тех нескольких страницах, на которых рассказывалось о „мирском“ правопорядке, но представлялось это так, как будто во всем труде речь шла только об этом. Если уж ученый-иностранец, говорилось, считает, что правопорядок „мира“ является достойным восхищения чисто русским явлением, которое может помешать пролетаризации сельского населения, значит, это так и есть, и мы должны защищать этот правопорядок всеми способами.
Совсем уж неадекватными стали настроения после того, как один из наиболее известных дипломатов того времени, граф Кавур, который слышал кое-что о книге Гакстхаузена, обращаясь к известному русскому революционеру Бакунину[8], человеку с очень богатой фантазией, высказался примерно так: „Вам, русским, повезло, вы же в вашем мирском самоуправлении имеете палладиум против пролетаризации сельского населения!“
Теперь уже все порядочные люди в России, независимо от того, были славянофилами или нет, считали, что община — это табу. Горе тому, кто поднимет на нее руку!
Так что ничего удивительного, что наше с профессором Сегельке мнение о необходимости расселения русских деревень было отклонено».[9]
То, что пишет Кофод, — правда, но это не вся правда.
Его воспоминания, изданные в 1945 году в Копенгагене, вряд ли были рассчитаны на публикацию в СССР, и это должно было отразиться на манере и степени подробности изложения.
Для целей Кофода-мемуариста информации, которую он сообщает датскому читателю в этом описании, было достаточно.
Для нас же сегодня — определенно нет, поскольку за рамками остается важнейший пласт идей, доживший до нашего времени и продолжающий влиять на нашу сегодняшнюю жизнь.
Кофод, безусловно, знал все перипетии развития общинной парадигмы, прямо воздействовавшие на судьбы русской деревни, а в конечном счете и России в целом, но, полагаю, считал излишним погружать в эти подробности своих европейских читателей. Так, он ни слова не говорит о надеждах на общину социалистов.
Поэтому мы должны расширить рамки слишком дипломатичного изложения проблемы автором, чтобы лучше понимать, каким образом «скромная», «незаметная» община стала, во-первых, мифом национального самосознания (и для многих продолжает оставаться таковым даже в эпоху межпланетных перелетов), а во-вторых, центром не только всего строя крестьянской жизни, но и залогом политического и экономического будущего Российской империи.
Кофод с мягкой иронией говорит об общинных симпатиях русского общества как о простительной слабости уважаемого человека.
Но мы-то сегодня знаем, что слабость эта оказалась совсем непростительной — умиление общиной и вознесение ее на пьедестал национального самосознания, ее искусственная поддержка правительством после 1861 года обернулись разнузданной и кровавой вакханалией черного передела 1917—1918 годов, получившей в историографии название «общинной революции», с убийствами помещиков и членов их семей, изнасилованиями барынь и барышень, поджогами и выдиранием штопором глаз у лошадей.
И поэтому приведенный разговор имеет для нас самый непосредственный интерес и невыдуманную актуальность.
Попытаемся разобраться.
ЧТО ТАКОЕ АГРАРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ?
Все собеседники согласны, что русские крестьяне живут бедно, — иначе зачем обсуждать вопрос о подъеме производительности их «примитивного хозяйства»?
Датчане утверждают, что коренная причина этого — чересполосица.
Понятно, что раздробленность наделов на десятки частей-полос резко повышает непроизводительные затраты времени и труда на переезды. Достаточно прикинуть, сколько времени уходит на то, чтобы перейти от одной полосы к другой, от девятой к десятой, от девятнадцатой к двадцатой и т. д. (а их бывало до 100 и более). Да и Россия не Дания — даже при среднем расстоянии полос от жилья в полторы версты, что бывало даже в небольших деревнях, хозяин надела в 10 десятин ежегодно проезжал две-три тысячи верст!
При этом чересполосица лишь часть куда более масштабной проблемы — проблемы радикальной перестройки экстенсивного крестьянского хозяйства, которую историки — по аналогии с промышленной — называют аграрной революцией.[10] Вне изменения отношений собственности ликвидировать чересполосность очень сложно.
И здесь нам придется сделать пространное отступление.
Деревенское расселение всегда и везде связано с чересполосицей, принудительным севооборотом и большими массивами земель общего пользования (луга, покосы, пастбища, лес).
Чересполосица полевых угодий вытекала из стремления крестьян к абсолютной справедливости при разделе земель. Каждый хозяин вне зависимости от площади его надела должен был вести хозяйство на одинаковых с другими условиях. То есть, немного упрощая, каждый должен был иметь свою долю в земле ближней и дальней, в хорошей по качеству, в средней, плохой и т. д. В итоге крестьянский надел состоял из отдельных частей-полосок, число которых зависело от места и времени.
При этом на пашне, когда она не засеяна, всегда пасется деревенское стадо, поэтому отдельный крестьянин не может вести хозяйство так, как ему хочется, по личному плану. Севооборот в этих условиях можно устанавливать только сообща, и он является принудительным — все крестьяне должны одновременно обрабатывать поля, сеять одну и ту же культуру, убирать урожай и т. д. Иначе скот потопчет или потравит посевы.
Индивидуально крестьянин пользовался только усадебными и пахотными землями, а леса, сенокосы, пастбища и земли, считавшиеся неудобными, были в общем пользовании.
До начала Нового времени в таких условиях жила вся западноевропейская деревня (кроме местностей, где люди селились хуторами), причем в общей чересполосице наряду с крестьянами часто участвовали и помещики.
Очевидно, что эта система не позволяет вести самостоятельное хозяйство и препятствует проявлению личной инициативы отдельных хозяев, их желанию найти более выгодные варианты приложения своего труда (например, выращивать другие растения), а значит, тормозит повышение уровня агрикультуры. К тому же с ростом населения эти явления усугубляются мелкополосицей и дальноземельем.
Вместе с тем, пока господствовало экстенсивное натуральное хозяйство, крестьяне мирились и с чересполосицей, и с принудительным севооборотом. Этот режим землепользования мог оставаться неизменным веками, поскольку давал определенные выгоды — прежде всего пользование общими угодьями.
Однако по мере развития рынка, товарного хозяйства ситуация меняется. Постоянно растущим городам нужен не только хлеб, но и продукция животноводства — шерсть, мясо, масло. Но для этого нужно увеличивать поголовье скота, что, в свою очередь, требует роста кормовой базы.
Отсюда необходимость перехода от зернового хозяйства к травопольному, то есть включению в список выращиваемых культур кормовых трав (клевера, люцерны, вики, эспарцета), дающих сено лучшего качества и в два-три раза больше, чем естественные луга, и кормовых корнеплодов (картофеля, свеклы, турнепса и др.).
Однако такой переход — сложная задача, поскольку необходимо уйти от трехполья к многополью, куда наряду с зерновыми культурами можно было бы ввести кормовые растения. А крестьянам — как показывает история разных стран — очень трудно договориться об общем изменении системы хозяйства.
Оптимальный для них выход состоит в уничтожении чересполосицы и сведении всей своей земли в один компактный участок, отграниченный от соседей, то есть землеустройстве.
В XIX веке в континентальной Европе вслед за промышленной началась аграрная революция[11], суть которой состояла в переходе от экстенсивной стадии развития сельского хозяйства к интенсивной. Это выразилось в замене дву- и трехполья многопольем[12], что увеличило продуктивность и рентабельность крестьянского хозяйства.
Необходимым условием ее победы стало освобождение аграрного сектора от феодальных стеснений — прежде всего появление частной крестьянской собственности на землю, сопровождавшееся разделом общинных земель и ликвидацией в ряде стран чересполосицы.
В отдельных странах эта революция имела свою динамику и свою специфику, но в итоге везде она была успешной, избавившей Европу от многовекового страха перед голодом. Ей очень помогли научный прорыв в агрохимии в первой половине XIX века, переворот в сельскохозяйственной технике и, наконец, транспортная революция, просто изменившая жизнь человечества. При этом с середины века ряд правительств взяли на себя задачу масштабного агрономического образования крестьянства. Тогда же избыточная рабочая сила начала перемещаться из сельского хозяйства в промышленность.
Особенно успешной аграрная революция оказалась в Северной Европе, где пошли по пути уничтожения чересполосицы, и именно это стало главным фактором беспримерного, по мнению современников, подъема сельского хозяйства в Дании, ставшей для Запада безусловным эталоном.
Поэтому датчане знали, о чем говорили, когда уверяли собеседников, что русские крестьяне начнут богатеть только после консолидации своей земли в один компактный участок. Эта мысль настолько очевидна, что, казалось бы, спорить не о чем. Но разверстание чересполосицы было возможно при одном важнейшем условии — при изменении существующего в России порядка землепользования; в идеале крестьяне должны были стать собственниками земли, которую обрабатывают.
Однако их русские друзья были категорически не согласны с этим, считая, что общинная чересполосица имеет достоинства более важные, чем хозяйственная эффективность.
Если оценивать позиции собеседников с точки зрения экономической целесообразности, то приведенный разговор в ресторане вполне уместно интерпретировать в рамках примерно такой аналогии: датчане уверены, что люди должны ходить ногами, а их уверяют, что по эту сторону границы принято передвигаться ползком (или на четвереньках, на руках, или прыгая на одной ноге, в мешках — нужное подчеркнуть) и в этом залог процветания России. На полях напомним, что тема дискуссии — повышение благосостояния крестьян.
При этом данные способы передвижения в глазах русских людей являются необсуждаемой «догмой», имеют «священный характер», потому что связаны с общиной, которая считается «благословением для страны».
Каким образом чисто хозяйственный момент может превратиться в «святыню»?
Это возможно, если он касается чего-то большого и важного из эмоциональной сферы, из того, что задевает, трогает чувства. Ведь в жизни, безусловно, есть вещи более сильные и серьезные, чем прагматизм и рациональность.
Однако тут речь идет не о ценностях бесспорно высшего порядка — не о любви к Родине, не о чести, не о верности религии предков и т. д.
Дело в сугубо хозяйственной коллизии — всего лишь в том, как распределять пахотные и иные угодья, а это и в Древнем Египте, и в Российской империи можно сделать либо более, либо менее разумно.
И почему-то неэффективная система такого распределения оказывается вдруг не просто правильной, а выступает как некая национальная святыня, чуть ли не как залог патриотизма.
То есть если убрать все кофодовские реверансы, то получается какая-то дикая история. В Россию приезжает «ученый немец» (и явно не Лейбниц) и объявляет, условно говоря, что нам «дали гораздо лучший мех», что мы обладатели сокровища, которое не замечали, хотя видели его ежедневно полторы сотни лет.
Как будто миссионер рассказал туземцам, что земля круглая. Или что яблоки, оказывается, съедобны.
Потом эту мысль со слов первого повторил другой, еще более известный иностранец, объединитель Италии Камилло Кавур, после чего настроения в обществе стали «совсем уж неадекватными» и отныне «все порядочные люди в России, независимо от того, были славянофилами или нет, считали, что община — это табу. Горе тому, кто поднимет на нее руку!».
Прямо скажем, не самая стандартная причина для коллективного помешательства.
И откуда взялась такая доверчивость? Такая некритичность восприятия?
Почему огромная часть образованных людей России оказалась настолько простодушной, что поверила в эту идею?
Только потому, что оно льстило их самолюбию и представляло Россию в выгодном свете?
«Если этот ученый-иностранец, говорилось, считает, что правопорядок „мира“ является достойным восхищения чисто русским явлением, которое может помешать пролетаризации сельского населения, значит, это так и есть, и мы должны защищать этот правопорядок всеми способами».[13]
И вот ради этого гипотетического утверждения было решено всей страной передвигаться ползком, а не ходить ногами.
Так бывает?
Оказывается, бывает.
Однако есть в этом что-то настораживающее.
Почему национальной святыней становится то, что препятствует повышению благосостояния народа?
Почему жизненный уровень десятков миллионов крестьян приносится в жертву гипотезе, ставшей догматом?
Выгодно ли для России — глобально — такое положение?
Кофод уверен (думаю, как и многие читатели), что не может быть «благословением» для огромной страны то, что мешает людям жить (и нормально зарабатывать!), хотя сами люди со временем, безусловно, свыкаются с трудностями и по привычке могут их как бы и не замечать.
И если, несмотря на банальность этих недоуменных вопросов, такая ситуация имела место, значит, чего-то очень важного в нашей истории мы не знаем и не понимаем.
А надо бы знать.
Из возможных промежуточных выводов выделю следующие.
Во-первых, для русского образованного общества, как его описывает Кофод, абстрактные мысли, адекватность которых никто не верифицировал, были важнее экономической целесообразности.
А если жизненное, бытовое удобство людей и эффективность их хозяйства приносятся в жертву соображениям политическим и морально-нравственным, то это явное свидетельство повышенной идеологизированности этого общества. Здесь идеи определяли функционирование экономики, а не наоборот. Легко вообразить приведенный выше разговор в советском ресторане — только вместо преимуществ общины заезжим гостям доказывали бы выгоды колхозного строя.
Во-вторых, среди господствующих идей нет мысли о наделении крестьян теми общегражданскими правами, которые имеет образованное меньшинство, в частности правом частной собственности. «Благословением» для страны считается отсутствие примерно у 85 % ее жителей полноты таких прав. У общества и в мыслях нет поднять крестьян до своего статуса.
В-третьих, русскому обществу крайне важно быть непохожим на остальное человечество, и община является фирменным знаком этой самобытности.
Однако, в-четвертых, избыточное внимание и доверие к лестным для себя мнениям иностранцев говорит о том, что это общество не только чрезмерно идеологизировано, оно еще и недостаточно уверено в своей исключительности. А это, в свою очередь, явный показатель комплекса неполноценности.
Диагноз, конечно, не ахти, но тут уж как есть.
Историю, как и родителей, не выбирают.
Фактически эта застольная беседа русских и датских специалистов по сельскому хозяйству сфокусировала ключевые проблемы нашей невыбираемой истории.
И чтобы понять, почему данный разговор состоялся, что его породило, почему в принципе оказалось возможным, чтобы в последней четверти XIX века интеллектуальная элита самой населенной страны Европы (и крупнейшей страны мира) считала, что приверженность неким идеям важнее эффективного крестьянского хозяйства, мы должны понять ту специфичную обстановку, в которой оказалось русское общество за несколько десятилетий до приезда Кофода, то есть в 1830—1840-х годах.
Строго говоря, ответ на этот вопрос можно уместить в несколько страниц. Но тогда очень многое останется неясным.
Уж слишком окостенели за полтора века штампы, переходящие из учебника в учебник. Штампами они были не всегда, во времена Александра II и Александра III эти важные вещи были понятны всем, сейчас — немногим.
Это довольно обычная ситуация. Современники так хорошо знают свой мир, что им нет необходимости описывать его детально, и поэтому они сводят его богатство к нескольким абсолютно понятным им тезисам.
Но проходит время, и эти тезисы теряют живое наполнение, спрямляются когда-то понятные связи и детали, и в итоге возникают догматы, штампы, которые ты заучиваешь перед экзаменом, но они не насыщены для тебя жизнью. Вроде постулатов народничества — что стоит за тремя пунктами их программы, от которых давно устали школьные учебники?
Отлично помню, как я зубрил их, готовясь к поступлению на истфак МГУ, и после школы, и после армии, не очень понимая смысл, который разгадывал потом не один год.
Вот, например.
Народничество — господствующее до появления марксизма направление в русском освободительном движении второй половины XIX века. Его родоначальники — Герцен и Чернышевский.
В народничестве соединялись идеи утопического социализма с радикальной программой буржуазно-демократических преобразований, причем народники выступали как против пережитков феодализма, так и против буржуазного развития страны.
Народничество возникло под влиянием неудовлетворенности результатами буржуазно-демократических революций на Западе и резкого проявления социальных антагонизмов в капиталистических странах.
Главное в теориях народников — теория некапиталистического развития России и тесно связанная с нею возможность перехода к социализму, минуя капитализм, через трансформацию крестьянской общины, в которой они видели зародыш социализма в силу развитого коллективистского начала. Капитализм трактовался ими как упадок, как регресс.
Наконец, носителем прогресса для народников является интеллигенция. Она — авангард будущей революции. Народ («толпа») — лишь материал в руках «критически мыслящей личности» («героя» из интеллигентов).
Какую-то логику уловить тут можно.
Однако стоит только вдуматься, как возникают вопросы.
Ну, например.
Буржуазно-демократические революции произошли на Западе в 1848—1849 годах. Чем уж так плохи были их результаты, что жители крепостнической или вчера еще крепостнической России остались ими не удовлетворены?
Сколько мы знаем, после этих революций права простого народа расширялись (например, крестьяне в ряде стран Европы стали окончательно свободными), уровень его жизни повышался, социалистические партии были легальны и заседали в парламенте, и даже в консервативной Англии в конце концов появились лейбористы.
А какие права имели 85—90 % жителей России, самой отсталой в экономическом плане мировой державы?
Что же не удовлетворяло народников?
Социальные антагонизмы? А что, в тогдашней России их не было?
Почему община — коллектив неграмотных в массе земледельцев — это залог построения социализма, который всегда планировался как новая, более высокая и даже самая высокая стадия развития человечества?
Как можно миновать капитализм и сразу попасть в социализм, то есть, грубо говоря, долететь до Луны на самолете, а не на ракете (для нас это так звучит)?
Как советский школьник, я знал, что без капитализма социализм невозможен, хотя о прыжке Монголии из феодализма в социализм слышал с детства, — но Монголия и тогда не считалась решающим аргументом.
Положим, народники могли этого не знать или не верить в это.
Однако они считали «капитализм в России упадком, регрессом, поскольку он ведет к расслоению крестьян, к их пролетаризации».
А разве до 1861 года крестьяне были одинаковыми, как наголо постриженные новобранцы в казарме? Судя по русской классической литературе, не были.
И, кстати, регресс в сравнении с чем? С крепостным правом?
Западная цивилизация в XIX веке переживает расцвет — железные дороги, пароходы, подлодки (все читали Жюля Верна), а в Лондоне с 1863 года работает метро. И все это благодаря капитализму!
Что-то не сходится…
Однако современные расхожие представления вряд ли помогут прояснить это недоумение, и мы будем неправы, если, исходя только из них, с порога отбросим народнические взгляды как нечто нелепое.
Ведь то, что во взглядах народников нам сегодня кажется нелогичным и даже несуразным, для тысяч и тысяч образованных русских людей во второй половине XIX — начале ХХ века было неоспоримой истиной. Не говоря уже о том, что, отвергая капитализм, они точно не были в одиночестве.
Отсюда простой вывод: мы не понимаем их точку зрения во всей полноте, нам до конца неясна их система мироздания, а потому заданные мной вопросы не весьма корректны, — они смотрели на мир иначе, чем мы смотрим сейчас, и ответы у них, соответственно, были другие.
Одно это — достаточный повод для того, чтобы попытаться понять, чем их не устраивали буржуазные революции в Европе, давшие крестьянам гражданские права, почему они отвергали парламент и т. д.
Поэтому нам придется вспомнить кое-что из русской истории, некоторые ее особенности, некоторые факты, которые странным, на мой взгляд, образом не упоминаются в учебниках.
Без этого реальное — а не императивно внедряемое сверху — содержание на протяжении ста лет — содержание эпохи останется для нас неясным и не понятым в своих самых существенных чертах, а значит, мы будем иметь неверные ответы на важнейшие вопросы нашей истории.
Потому что корни ситуации, описанной Кофодом, выросли из той модели социально-политических и экономических отношений, которая установилась на Руси еще в Средние века и во многом определила ход нашей истории.
ВСЕОБЩЕЕ ЗАКРЕПОЩЕНИЕ СОСЛОВИЙ
Я говорю о феномене всеобщего закрепощения сословий в России.
Думаю, что многим читателям данный термин незнаком, что и понятно, поскольку учебники эту тему принципиально игнорируют.
Крепостное право ассоциируется у нас, как правило, только с крестьянством. Тот факт, что дворянство, точнее служилые люди по отечеству, стали крепостными государства раньше крестьян как минимум на век, а то и на полтора (как считать), у большинства неисториков вызывает искреннее удивление. О том, что после Манифеста Петра III «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762 год) дворяне получили право не служить, многие слышали; однако понятие «обязательная служба», как правило, не ассоциируется с крепостным правом.
Между тем термин «всеобщее закрепощение сословий» означает, что в течение нескольких столетий, преимущественно в XVI—XVIII веках, большинство, а при Петре I практически все население России — от бояр до крестьян и холопов, от священнослужителей до посадских — было закрепощено государством, корпорациями[14] или частными лицами. В большей или меньшей степени, в том или ином виде — но закрепощено.
Это было и причиной и следствием сложнейшего процесса становления Русского вотчинно-крепостнического государства, процесса тяжкого и мучительного для жителей нашей страны.
Я убежден, что без осознания и учета феномена всеобщего закрепощения, который в огромной степени предопределил все наше прошлое и настоящее, понять историю России невозможно.
Глеб Успенский однажды тонко заметил, что русский крестьянин тащит на себе все 26 томов «Истории» С. М. Соловьева. Думаю, что в 1870-х годах это относилось не только к крестьянству, но и ко всем жителям страны, а мы в XXI веке тащим еще и тома, которых он не успел написать.
Позволю себе напомнить некоторые известные сюжеты.
Крепостное право — это комплекс юридических норм, устанавливавших и закреплявших личную зависимость человека от его господина.
Диапазон этой зависимости был очень широк в зависимости от места и времени, поэтому термин «крепостное право», покрывающий явления разного порядка, нередко вводит нас в заблуждение.
Если в Западной Европе XI—XV веков речь идет о сравнительно мягких формах личной и поземельной зависимости, то в Центральной и особенно Восточной Европе — о том, что человек был лишен большей части личных прав, включая право владеть собственностью и совершать от своего имени гражданские сделки, что он был ограничен в передвижениях и не был социально защищен.
Это приближало юридический статус крепостного к статусу раба.[15]
Емкое, на мой взгляд, объяснение феномена всеобщего закрепощения сословий дал Б. Н. Чичерин. Ввиду особой важности позволю себе привести его целиком:
«Она (Россия. — М. Д.) была открыта вторжению азиатских орд и два века состояла под игом татар. Под их владычеством совершилось в ней преобразование вотчины в государство, и это оставило роковую печать на всей ее последующей судьбе. Для борьбы с татарами потребовалось сильнейшее сосредоточение власти, которая встречала тем меньше противодействия, что все независимые элементы были подавлены. Отсюда большее развитие начал абсолютной монархии, нежели в какой-либо другой европейской стране.
Самые отношения государя к подданным сложились под монгольским влиянием, по типу неизвестному европейским народам и уместному лишь в восточных деспотиях: это были отношения господина к холопам.
Однако и тут не обошлось без борьбы. Вольные слуги, переезжавшие от одного князя к другому и вступавшие с ними в свободные договоры, не охотно и не вдруг превратились в рабов. Они упорно отстаивали свое право отъезда, и только свирепая тирания Ивана Грозного сломила наконец всякое сопротивление.
Затем дошла очередь и до остального населения. Вольным крестьянам точно так же запрещен был переход от одного землевладельца к другому. И они пытались уклоняться от этого побегами, но правительство, по мере сил и средств, разыскивало их и возвращало на прежние места.
Гражданские права их не были ограничены каким-либо общим законом; но господствующее бесправие более и более их заедало, пока наконец они не сделались такими же полными рабами своих помещиков, как последние были в отношении к царю.
Государство, слагавшееся из бродячих элементов, соединенных весьма слабою связью, старалось всех их закрепить к местам жительства или служения в подчинить их государственным целям.
Закрепощение бояр и слуг неизбежно влекло за собою закрепощение крестьян, ибо надобно же было с чего-нибудь нести свою службу. Собственные средства у государства были крайне скудны; жалованья платить оно не могло. Для того чтобы служилый человек, в течение всей жизни состоявший в полном распоряжении правительства, мог отправлять свои обязанности, надобно было наделить его известным количеством крестьян.
Всеобщее закрепление сословий было неизбежным последствием тех условий, при которых слагалось Русское государство. Это была тяжелая служба, которую все должны были нести для пользы отечества. Этою службой выросла и окрепла Россия, которая через это сделалась одною из самых могущественных держав в мире.
В этой суровой школе закалился русский человек, который привык всем жертвовать и все переносить с мужественною стойкостью.
Но зато он потерял чувство права и свободы, без которого нет истинно человеческого достоинства, нет жизни достойной человека. Рано или поздно, однако, это требование должно было проявиться у народа, носящего в себе семена высшего развития и сознание своего человеческого призвания
За периодом закрепления последовал период раскрепления, который завершился на наших глазах великим актом освобождения крестьян. Начала права и свободы водворились в гражданской области, но в нравах и понятиях в значительной степени господствует еще прежний тип.
Поныне еще следы монгольского владычества и старых холопских отношений болезненно поражают в явлениях русской общественной жизни. Способ создания государства отразился на всем последующем ходе его развития».[16]
Развивая эту мысль, Чичерин уточняет, что в России, в отличие от Западной Европы, «не закон, а власть искони составляла центральное звено и оплот государственного строя. Это произошло от того, что Россия, при своих огромных пространствах, при скудости и малой развитости населения, представляла хаотическую, бродячую массу, которую можно было сдерживать только внешнею силой. Недостаток внутренней связи заменялся строгим подчинением.
Отсюда безмерное развитие крепостного права, которое простиралось на все сословия и не оставляло места человеческой свободе. Вследствие этого всякое понятие о праве у нас исчезло.
Запрещение перехода крестьян без всякой общей меры, само собою, силою вещей, превратило их в полных рабов.
И со своей стороны, члены высшего сословия, даже знатнейшие бояре, считались холопами московских царей.
Вместо уважения к закону связующим элементом государства было беспрекословное повиновение власти.
Но именно вследствие этого внешний порядок заступил место внутреннего.
Всемогущее правительство было бессильно против лихоимства, произвола и притеснений собственных чиновников. Закон безнаказанно обходился и правящими и подчиненными. Одна власть старалась идти наперекор другой, а правосудия нельзя было найти нигде. Беспорядок русского управления сделался общим местом… <…>
Такое положение вещей не могло не отразиться на обществе. И в нем, вместо уважения к закону, искони господствовали крайности раболепства и своеволия».[17]
Эти мысли Чичерин высказал более века назад в трехтомном сочинении «Курс государственной науки», и он был вынужденно лаконичен, поскольку ему важно было объяснить, что называется, на пальцах различия в отношении к праву в средневековой Западной Европе и России.
Понятно, что в наши дни взгляд историков на рассматриваемые им сюжеты существенно усложнился. Тем не менее полагаю, что полемическая заостренность ряда формулировок Чичерина в контексте данной книги полезна.
Итак, создание и укрепление независимой России было невозможно без полной концентрации в руках государства всех человеческих ресурсов. Это вызвало закрепощение населения — сначала элит, а затем крестьянства, которое обеспечивало несение военной службы боярами и дворянством.
Тяжелейшая борьба за независимость, за достойное место в ряду других стран сформировала русский национальный характер и превратила Россию в одну из великих держав. Однако за это было заплачено дорогой ценой, в том числе потерей «чувства права и свободы».
Вместе с тем народ России нес в себе «семена высшего развития и сознание своего человеческого призвания», поэтому для его реализации народу потребовалась свобода; ощущение своего предназначения — вещь крайне важная.
Настало время, когда Россия стала настолько сильной, что закрепощение изжило себя и начался обратный процесс — раскрепощения населения, увенчавшийся в 1861 году освобождением крестьян. Однако психология, порожденная «способом создания государства», не могла вдруг бесследно исчезнуть из жизни страны. Она продолжала влиять на отношения людей и в новую эпоху.
Чичерин опубликовал приведенные выше строки в 1898 году.
Мы знаем, как прожила Россия ХХ век и пятую часть XXI века.
Поэтому позволю себе добавить: именно психологическое наследие прошлого определило и определяет течение нашей истории вплоть до нынешних дней.
В сущности, моя книга — об этом.
ДВЕ ИПОСТАСИ ДВОРЯНСТВА
А теперь попробуем вкратце раскрыть точку зрения Чичерина.
Крайне важной является его мысль о том, что в Европе благодаря феодализму у людей развивались «чувства чести, права и свободы», в то время как у нас владычество Орды, тирания Иоанна Грозного, всеобщее крепостничество и его эволюция утвердили «привычку к беспрекословному повиновению».
Здесь можно ждать недоуменного вопроса: а разве в России не было феодализма?
Не было — вопреки учебникам. Не было в качестве системы, которая на протяжении веков определяла многие сферы бытия жителей, как это было на Западе.
Можно говорить о зарождении элементов феодализма на рубеже XI—XII веков, которые в Северо-Восточной Руси были прерваны в XIII веке. Иногда считают, что эти тенденции оживились в XIV — первой половине XV века, однако эпоха Ивана III покончила с ними.
Вообще говоря, до 1917 года ни один из русских историков, кроме Н. П. Павлова-Сильванского, никогда не говорил о феодализме в России. Его отсутствие часто считалось одним из фундаментальных отличий между Востоком и Западом Европы наряду с католичеством, римским правом и т. д.
Феодализм «вдруг» появился в нашей истории после «Академического дела» 1929 года, когда был репрессирован цвет отечественной исторической мысли, те, кто не умер от голода в 1917—1920 годах и не эмигрировал: С. Ф. Платонов, Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, Ю. В. Готье, М. Д. Приселков и десятки других ученых.
Затем началось волевое внедрение в общественное сознание теории общественно-экономических формаций.
В итоге концепция, разработанная Марксом и Энгельсом на близком и понятном им материале истории Западной Европы, которая давала классические примеры рабства и феодализма, усилиями В. В. Струве и Б. Д. Грекова была механически перенесена на историю России — принципиально иную по большинству базовых позиций, чем история Западной Европы!
Так возникла удивительная конструкция — «русский феодализм»: феодализм без феода, то есть без частной собственности на землю, без взаимных, строго фиксируемых законом обязательств вассала и сюзерена, без системы опосредования высшей власти, дающей права сословиям, и очень многого другого.
Общим с Западной Европой было одно — ограничение прав крестьянства, его сословная неполноправность, но это явление наблюдается в мировой истории едва ли не со времен Гильгамеша на разных широтах и в разные эпохи. Однако при этом на Западе — феодализм с поземельной зависимостью крестьян, в основном закончившейся в XV веке, а у нас — российское крепостничество, иногда приближающееся к рабству, иногда равное ему. А это совсем не одно и то же.
И ежегодно с 1 сентября миллионам школьников и студентов снова рассказывают о «раннефеодальном государстве Киевская Русь», о «феодально-крепостническом строе», пережитках феодализма и пр., из чего явно и неявно следует, что наша история хотя и имеет некоторые второстепенные отличия, но в общем такая же, как в Западной Европе.
Однако реальные факты никак не укладываются в эту схему.
Дело в том, что из основанного на законе феодального строя естественно вырастают правовое государство и гражданское общество, а из вотчинно-крепостнического — нет, да и сейчас растут, как можно видеть, с огромным трудом.
Феодализм рождает рыцарство, рождает, условно говоря, Айвенго, Квентина Дорварда и четырех мушкетеров, чья жизнь неотделима от чувства «чести, права и свободы», а вотчинно-крепостническое государство — материализацию формулы «яз, холоп твой» со всеми многочисленными последствиями.
Мысли Чичерина делают понятнее тот очевидный факт, что в 1240 году, когда Батый взял Киев, Русь, в общем, была свободной страной, хотя в ней, разумеется, как и во всех европейских странах, были зависимые люди. А через 240 лет как бы вышедшее из монгольского ига единое Русское государство во многом оказалось православной калькой с Золотой Орды.
Первой в зависимость от государства попала элита.
Иван III (1462—1505) на глазах одного поколения русских людей — за 25 лет — присоединил к Москве почти все земли Северо-Восточной Руси. Окончание удельного периода и образование единого государства стало началом самодержавия, поэтому в эпохе Ивана III корни всей последующей русской истории.
Он стал господином, вотчинником государства, и это резко изменило модус его отношений со знатью, которая из товарищей, сподвижников великого князя быстро превратилась в его слуг, точнее холопов. Они и начали теперь именовать себя его холопами и подписываться уменьшительными именами (например, «Васюк Шуйский»).
До Ивана III бояре и вольные слуги имели право свободного отъезда, то есть могли переходить от одного князя к другому, причем их земельные владения оставались, как считается, экстерриториальными. Иван III начал препятствовать переезду бояр даже к своим родным братьям, а отъезд в Литву стал считаться государственной изменой.[18]
Социальной базой Ивана III стало войско из поместного дворянства, созданного им в массовом масштабе.
Это потребовало радикального изменения отношений собственности в стране. Проблему испомещения (размещения) дворян Иван III решил за счет вновь присоединяемых к Москве территорий.
На этих землях широко практиковался «вывод», то есть переселение части местных землевладельцев и купцов во внутренние московские города. Больше всего от этой политики пострадал Новгород. До конца 1480-х годов из 30-тысячного Новгорода было выведено свыше восьми тысяч представителей боярства и купечества, расселенных во внутренних городах и уездах (в Москве, на Лубянке, например, жили выселенцы из Новгорода).
Их громадные вотчины, как и земли новгородской церкви, вопреки данному в 1478 году обещанию, были конфискованы. В 1489 году были выведены вятчане, «земские люди», получившие земли на юго-западной окраине, а вятские купцы были переселены в Дмитров.
Конфискованные земли великий князь передавал своим слугам (дворянам) в поместье, за что они обязаны были нести военную службу. Тем самым на этих территориях, с одной стороны, подрывалась социально-экономическая база возможной оппозиции Москве, а с другой — создавалась надежная опора великокняжеской власти и в то же время увеличивалась численность дворянского ополчения (поместного войска), ставшего основой армии.
Поместье, в отличие от вотчины, было условной собственностью, его нельзя было ни продавать, ни передавать по наследству, ни дарить, ни завещать в монастырь на помин души.
Создание поместной системы стало началом огосударствления земельной собственности в масштабах страны.
Зародившись на северо-западе Руси, поместье очень быстро проникло во внутренние уезды, и считается, что в середине XVI века площадь поместий относилась к площади вотчин как шесть к четырем.
Параллельно власть начала массированное наступление на права церковных и светских вотчинников, все больше стесняя их право распоряжения родовыми землями. Служба теперь стала обязательной для всех землевладельцев, то есть и для бояр также.
Усилиями Ивана III, Василия III и Ивана Грозного к середине XVI века ни светская, ни церковная вотчины не имели правовой защиты, что практически доказала опричнина с ее конфискациями, выселениями и переселениями. Самый знатный человек мог лишиться собственности в любой момент, часто вместе с жизнью.
Де-факто к концу правления Ивана Грозного вся земельная собственность в стране была огосударствлена — насколько это было возможно в конце XVI века.
Это чрезвычайно важный итог становления самодержавия. Не нужно специально пояснять, как это укрепило позиции государства.
Служилые люди, подобно натуральной повинности, несли обязательную военную службу, не вознаграждаемую никакими гражданскими привилегиями, порядок которой был окончательно разработан в Уложении о службе 1556 года.
Служба начиналась с 15 лет, когда «недоросль» становился «новиком», и была пожизненной. У тех, кто уклонялся от службы, землю отбирали и пускали в раздачу. Те, кто не являлся на службу (их звали «нетчиками», потому что в списке против их имени ставилась помета «нет»), подвергались наказанию батогами и/или лишались поместья.
Помещик владел поместьем, пока нес службу в армии. Если у него не было взрослого сына, который мог бы принять на себя обязательства отца, то земля уходила в казну и перераспределяться. Поместье не должно было выходить из «службы».
Вместе с тем естественное желание дворян закрепить землю за своей семьей было очень сильным, поэтому — если была такая возможность — служебные обязанности де-факто могли перелагаться на зятьев и родственников. Как говаривал С. Ю. Витте, «это слишком по-человечески».
Итак, служилые люди по отечеству, то есть помещики, были крепостными государства, и это постепенно привело к закрепощению значительной части крестьян, поскольку только они могли стабильно обеспечивать потребности солдат-дворян и их семей.
Важно понимать, что создание поместной системы было вызвано объективными причинами, а не было только плодом, скажем, скверного характера Ивана III и его потомков.
Дело в том, что Россия того времени — отрезанная от морей, бедная страна с огромной территорией, редким населением и слабой торговлей, не имеющая никаких залежей цветных металлов и вынужденная веками ввозить не только медь, свинец и олово, но и серебро. Власть не имела возможности платить армии полноценное жалованье, как это было в куда более богатых странах Запада.
Поэтому поместье стало своего рода натуральной платой за военную службу. Однако эту специфичную зарплату требовалось еще и материализовать — превратить в еду, дом, одежду, вооружение и т. д.
Сделать это могли прежде всего крестьяне (хотя на Руси пахали и дворяне), однако они еще были свободными. Судебник 1497 года лишь официально распространил на всю страну уже существовавшую норму о возможности ухода от помещиков в течение плюс-минус недели от Юрьева дня осеннего (26 ноября ст. ст.) с уплатой одного рубля пожилого землевладельцу. Судебник 1550 года повторил ее, увеличив пожилое до полутора рублей.
Забегая вперед, отмечу, что Иван III, несомненно, закрепостил бы крестьян, имей он такую возможность. И хотя, сломав многовековую историю Руси и судьбы десятков тысяч людей, он делом показал подданным, «кто тут хозяин», прикрепить земледельцев к поместьям ему было не по силам.
Сделать это власть смогла лишь в 1590-х годах, когда население было обессилено безумным правлением Ивана Грозного — более чем 30-летние беспрерывные войны и ужасы опричного террора привели к тому, что в науке называется «хозяйственным разорением и запустением русских земель 1570—1580-х годов».
Слова Чичерина о том, что «самые отношения государя к подданным сложились под монгольским влиянием, <…> это были отношения господина к холопам», хорошо иллюстрируются известным сообщением посланника Священной Римской империи Сигизмунда фон Герберштейна о Василии III: «Властью, которую он применяет по отношению к своим подданным, он легко превосходит всех монархов всего мира. <…> Всех одинаково гнетет он жестоким рабством <…>. Он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех; из советников, которых он имеет, ни один не пользуется таким значением, чтобы осмелиться разногласить с ним или дать ему отпор в каком-нибудь деле. Они открыто заявляют, что воля государя есть воля Божья и что ни сделает государь, он делает по воле Божией <…>. Равным образом, если кто-нибудь спрашивает о каком-нибудь деле неверном и сомнительном, то в общем обычно получает ответ: „Про то ведает Бог да великий государь“».[19]
Иван Грозный довел эти тенденции до немыслимых для христианской страны той эпохи пределов.
Он не просто в корне изменил традиционные нормы отношений между государем и элитой, он не гнушался лично участвовать в пытках и убивать своих бояр, не говоря о простолюдинах. Реально его правление продемонстрировало, что произвол власти может не иметь границ — как космос (оставляя в стороне вопрос о том, насколько люди XVI века мыслили в таких категориях).
Опричнина и ее продолжение после 1572 года ясно показали, что никто в стране — включая царского сына — не защищен от самой жестокой смертной расправы. Трудно сомневаться в том, что опричнина задала, если так можно выразиться, определенный стандарт государственного бесчеловечия, не говоря о стандарте ужаса.
Гражданская война начала XVII века (Смута) разрушила старый социальный порядок, однако после ее окончания он стал быстро возрождаться, а в 1649 году Соборное уложение закрепостило крестьян и посадских людей, прикрепив их к месту жительства (при этом кое-какие права за крестьянами оставались).
Телесные наказания по-прежнему равно распространялись на людей без различия чинов. В том числе служилые люди всех категорий как царские холопы, по обычному московскому порядку, подлежали телесным наказаниям[20], которые считались нормальным средством устранения любых непорядков.[21]
Разумеется, неверно представлять Россию своего рода огромной Веселой Башней из повести Стругацких «Трудно быть богом», в которой круглосуточно шли бесконечные расправы.
Вместе с тем насилие было неотъемлемым компонентом русской жизни. Нэнси Коллманн, отнюдь не склонная преувеличивать различия между Россией и Европой в правовой сфере[22], в своей монографии об уголовном судопроизводстве XV — начала XVIII века отмечает, что «насилие буквально пронизывало Россию изученного периода <…>. Россия была в данный период социумом с очень высоким уровнем насилия, поскольку крепостное право было основано на насилии, вне зависимости от того, насколько широкой автономией пользовались крестьянские общины на практике. Землевладельцы наказывали крепостных кнутом; главы семей тиранически управляли молодежью и женщинами своих деревень; государство выслеживало и ловило беглых крепостных. Такой тип делегированного государственно-санкционированного насилия был изначально присущ российскому проекту государственного строительства».[23] Добавлю, что с этим проектом органично сочетались и другие виды насилия.
Известный богослов и публицист XVII века Юрий Крижанич, мечтавший о том, что Россия возглавит борьбу славянских народов против немецкой угрозы и приехавший в Москву с этим проектом, был поражен тем, что увидел: «Во всем свете <…>, нет такого крутого правительства, как в России <…>, всякое место наполнено кабаками, заставами, откупщиками, целовальниками, выемщиками, тайными доносчиками: люди отовсюду и везде связаны <…>, все должны делать со страхом и трепетом <…>, укрываться от толпы правителей или палачей»…[24]
Едва ли не больше он был потрясен холопским положением элит, абсолютно невозможным в Европе.
Его эмоции вполне понятны.
Рафаэль Барберини еще в 1565 году удивлялся тому, что царь «приказывает сечь, растянув за земле, знатнейших бояр <…>. Нет почти ни одного не высеченного чиновника, но они не гонятся за честью и больше чувствуют побои, чем знают, что такое стыд».[25]
Раболепство придворных поражало иностранцев, отмечавших, что «самые турки, <…> не изъявляют с более отвратительной покорностью своего принижения перед скипетром султанов».[26] До 1680 года в дворянских челобитных сохранялась фраза: «Чтобы государь пожаловал, умилосердился, как Бог».
Поэтому, выдвигая программу преобразований страны, Крижанич говорит о необходимости повышения достоинства дворянства и, в частности, считает необходимым, чтобы «князья, бояре, боярские дети могли писаться полными, а не уничижительными именами, были освобождены от наказания кнутом, батогами, клеймения, отнятия члена, пытки и смертной казни, а наказывались бы только ссылкой и отнятием почестей и должностей».[27] Однако реализована эта программа была только через столетие — при Екатерине II.
Если так обращались с элитой, то легко представить, каким было положение остального населения. Понятно, что схема отношений царя со знатью автоматически репродуцировалась по нисходящей.
Так на всех уровнях самовоспроизводилось крепостное право.
Поскольку в обществе не было уважения к правам личности, то и телесные наказания не имели того позорящего значения, которое существовало в Западной Европе (попытаемся представить героев Дюма, на которых кто-то поднимает руку).
Петр I, вступив на престол, унаследовал этот порядок, при котором жестокость была условием выполнения любого дела, хоть частного, хоть государственного, и усилил его до максимума.
Об этом написано так много, что я лишь напомню о том, что важно для нашего текста.
В строительстве той России, о которой он мечтал, должны были участвовать все ее жители, все его подданные и именно таким образом, какой он считал целесообразным.
Дворянство обязано было постоянно служить и давать кадры военных и гражданских чиновников, купечество — платить и давать кадры менеджеров, желательно эффективных, крестьянство — платить подати и поставлять солдат и рабочих для бесчисленных строек необъявленных петровских пятилеток, а урезанное в правах и численности духовенство — молиться за победу православного оружия и следить за оппонентами власти.
Петр окончательно закрепостил население страны. Он максимально ужесточил государственные требования ко всем категориям населения, в том числе и к служилым людям.
Он уничтожил старый порядок, при котором государственные повинности падали не на все население. В армии и на флоте теперь служили те, кто раньше не служил, а налоги платили те, кто прежде не платил; для увеличения контингента плательщиков подушной подати и рекрутов он ликвидировал холопство (холопы несли повинности только в пользу своих господ) и маргинальное состояние вольных-гулящих людей.[28]
Такова была плата за империю.
В результате Северной войны в России появились регулярная армия и флот европейского уровня, а их сохранение и развитие в будущем стали для Петра I приоритетом.
Весьма серьезно изменилось положение служилых людей, превратившихся в дворян.
Они по-прежнему служат бессрочно — до «дряхлости или увечий», но меняется сам характер службы — из периодической она становится круглогодичной и для всех начинается с низшей солдатской ступени.
При этом де-факто они по-прежнему могли лишиться своих земель, не обладая правом собственности на них, и подвергнуться репрессиям вплоть до смертной казни.
Указ о единонаследии 1714 года уравнял поместье и вотчину. Первое стало наследственным владением, и указ разрешал наследовать недвижимость лишь одному из сыновей, а не всем, как было раньше. Это должно было создать армию военных и гражданских чиновников, которые не имели бы отныне иного источника доходов, кроме жалованья.
Создается чиновная номенклатура. Петр с самого начала своего царствования исповедует принцип служебной годности человека в противовес знатности и закрепляет эти тенденции в Табели о рангах 1722 года, радикально расширившей социальную базу империи.
Кроме того, с 1714 года дворянские дети обязаны учиться под угрозой запрета женитьбы. Петр считал, что только сочетание службы и образования делает человека благородным.
А что до службы, то она была настолько тяжелой, что немалая часть дворян, не хотевшая, условно говоря, 365 дней в году стоять под ружьем, уклонялась от нее как могла.
Один за другим следовали указы о карах за неявку на смотры и службу, сама частота которых лучше всего говорит о масштабе проблемы. «Нетчики» были постоянной тревожной заботой Петра I.
Он боролся с ними весьма сурово, используя широкий диапазон угроз и взысканий — от «жестокого наказания и разорения» до конфискации имущества и лишения прав состояния, причем одновременно он стремился материально поощрять доносчиков, получавших имущество объекта доноса. И эти угрозы не были пустыми словами. Известно, что при Петре 20 % поместий сменили хозяев.
Более того, указ 11 января 1722 года фактически поставил «уклонистов» вне закона и приравнял к изменникам. Не явившиеся на смотр «будут шельмованы, и с добрыми людьми ни в какое дело причтены быть не могут, и ежели кто таковых ограбит, ранит, что у них отымет, и у таких, а ежели и до смерти убьет, о таких челобитья не принимать и суда им не давать, а движимое и недвижимое их имении отписаны будут на Нас бесповоротно».
Их имена должны быть «для публики прибиты к виселицам», а те, кто их поймает и сдаст властям, получат половину их имущества, хотя бы это были «их собственные люди».[29]
Нежелание служить было так велико, что известны случаи, когда дворяне записывались в купечество, в однодворцы, странствовали по России, скрывая свое дворянство и даже «поступали в дворовые к помещикам».[30]
Обычным делом при Петре был приказ гвардейскому капралу арестовать виновных в упущениях чиновников вплоть до московского вице-губернатора и «держать в цепях, и в железах скованных», пока «совершенно не исправятся»[31], наказание кнутом, клеймение и «вечная ссылка» за нарушение царского запрета рубить лес.[32]
В 1722 году в Великолукской провинции по подозрению в сокрытии от переписи людей по царскому указу «было подвергнуто пытке и бито кнутом или палками 11 дворян и 85 крестьян, из них от побоев умер 1 дворянин и 10 крестьян; арестовано 7 дворян и 6 дворянских жен и детей, из них один скончался от ужасных условий содержания».[33]
Как известно, всю жизнь Петр I собственноручно избивал своих подданных разного звания и положения, а бывало, и граждан других стран. Вторые не всегда переносили это так спокойно, как первые. Когда Петр ударил палкой нанятого им для строительства Петербурга гениального архитектора Ж.-Б. Леблона, тот умер от унижения и позора.[34]
Поэтому прав, конечно, А. В. Романович-Славатинский, замечая, что шляхетство в ту эпоху «находилось почти в такой же крепостной зависимости от правительства, в какой от него крестьяне».[35]
Однако.
Однако мы должны понимать и то, что, обратив всех в полных рабов, Петр создал великую державу.
Что благодаря ему у русских дворян и, можно думать, у русского народа появилось доселе не очень им знакомое и крайне важное чувство победителей, причем не кого-нибудь, а могучей шведской армии во главе с героем тогдашней Европы Карлом XII.
В прошлом остались времена, когда к русским дипломатам при европейских дворах относились с нескрываемым пренебрежением.
Это чувство со временем укрепится славой Семилетней войны, победами над турками, присоединением Крыма, созданием Новороссии и разделами Польши.
Я, избави бог, сейчас не пытаюсь сказать, что обретенное государственное величие оправдывает страдания подданных и самые настоящие измывательства над ними, — я более чем далек от этой столь любимой сталинистами схемы.
Я лишь хочу подчеркнуть, что вне этого чувства победителей, без учета этих эмоций нам не понять людей XVIII—XIX веков.
Правление Петра I стало вторым после Ивана Грозного апогеем самодержавия в нашей истории.
Все вышесказанное позволяет коснуться одной важной проблемы.
Даже в профессиональном сообществе понятия «самодержавие» и «абсолютизм» зачастую используются практически как синонимы и редко дифференцируются. Это тоже результат волевого внедрения с 1930 года решением Сталина теории общественно-экономических формаций в русскую и мировую историю, что породило перманентную «разруху в головах» наших соотечественников.
В результате правление Алексея Михайловича, который «всего лишь» установил крепостное право, в учебниках трактуется как «зарождение абсолютизма», а царствование его сына Петра I, железной рукой проведшего преобразования, кардинально изменившие страну, — как «утверждение абсолютизма».
Попробовал бы, к примеру, «король-солнце» Людовик XIV («Государство — это я») построить не то что Петербург, но даже Таганрог, или флот в Воронеже (условные), или выкопать пару каналов петровскими методами во Франции![36] Об «Утре стрелецкой казни» и не упоминаю. Надо думать, участь Бастилии решилась бы тогда намного раньше 1789 года!
В действительности абсолютизм — это синоним европейской монархии по Монтескье. Это если и не правовое государство, то государство, которое стремится стать таковым.
А самодержавие — это возможность по воле царя устроить и опричнину, и провести петровские преобразования, и росчерком пера сделать десятки тысяч государственных крестьян военными поселянами и многое-многое другое.
Первый абсолютный монарх в России — Александр II, который начал трансформацию страны в правовое государство! И тоже, замечу, по своей воле.
После смерти Петра I начинается постепенное раскрепощение дворянства (а также духовенства и горожан), служить становится легче, петровские строгости понемногу смягчаются.
По мнению А. Б. Каменского, противоречивость реформ Петра, модернизационных по сути, но проводившихся путем громадного усиления крепостничества, сильнее всего отразилась на дворянстве. С одной стороны, оно получило условия для превращения в «полноценное сословие», а с другой — оказалось в куда большей зависимости от государства.
Вместе с тем «мир новых идей, который стал известен дворянину петровского времени, светское образование, которое он теперь получал, возможность познакомиться с жизнью собратьев по сословию за границей — все это заставило русских дворян задуматься над своим положением, сословными нуждами и интересами.
С Петра процесс складывания дворянства как единого сословия начинается как процесс консолидации русского дворянства. Суть его была в постепенном обретении сословных прав и привилегий и одновременном освобождении от государственного рабства, что означало начало борьбы дворянства с государством за свою свободу, под знаком которой прошло все XVIII столетие.
Борьба эта имела определяющее значение для исторических судеб страны и стала возможной благодаря тому, что те же условия, которые обеспечивали процесс становления дворянского сословия, и прежде всего привилегированный правовой статус, превратили его и в самостоятельную политическую силу».[37]
В 1736 году пожизненная служба дворян сокращается до 25 лет, а 18 февраля 1762 года Петр III подписывает Манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству», само название которого лучше всего говорит о том, что оное дворянство доселе не имело ни того ни другого.
Манифест уничтожил обязательность службы и разрешил неслужащим дворянам выезжать за границу. То есть дворяне официально перестали быть крепостными государства, что в числе прочего подрывало моральное обоснование крепостного положения крестьян, работа которых на господина прежде оправдывалась его службой государству.
С 1760-х годов начинается отсчет первого, а с 1780-х годов — второго поколения «непоротых русских дворян». Первое поколение дало генералов — героев 1812 года, второе — офицеров — героев 1812 года и старших декабристов.
Наконец, в 1785 году Жалованная грамота дворянству официально закрепила сословные права дворян, в том числе и дарованное им в 1782 году право собственности на землю.
То есть за полвека после Петра I положение дворянства радикально изменилось — практически оно стало свободным. Самодержавие пошло на ограничение своей власти.
Но здесь самое время подумать над промежуточным вопросом: какие человеческие типажи успели сформироваться за 300 лет такой истории?
Часть ответа очевидна — такие, которые носили в себе все следы оскорбительного, пренебрежительного отношения государства к человеку и его правам и в целом, и в бесчисленных частностях.
Могли ли забыться вчерашние, позавчерашние и более давние незащищенность, издевательства и пр.?
Уместно также спросить: могло ли что-то всерьез измениться в сознании дворян оттого, что их перестали пороть?
Могло — и постепенно стало меняться.
Широко известно мнение В. О. Ключевского о петровских преобразованиях: «Реформа Петра была борьбой деспотизма с народом, с его косностью. Он надеялся грозою власти вызвать самодеятельность в порабощенном обществе и через рабовладельческое дворянство водворить в России европейскую науку, народное просвещение как необходимое условие общественной самодеятельности, хотел, чтобы раб, оставаясь рабом, действовал сознательно и свободно. Совместное действие деспотизма и свободы, просвещения и рабства — это политическая квадратура круга, загадка, разрешавшаяся у нас со времени Петра два века и доселе неразрешенная».[38]
Спора нет — во множестве случаев раскрепощаемый, а позже освобожденный раб продолжал психологически оставаться рабом. Однако у части дворян, поначалу, естественно, меньшей, чтение и приобщение к культуре, полученной благодаря Петру, постепенно родило то самое чувство собственного достоинства, об отсутствии которого как о примете русского Средневековья говорит Б. Н. Чичерин.
Характерно в этом смысле, как князь М. М. Щербатов уже в екатерининское время рассуждал о петровском рукоприкладстве. Царь бил приближенных, пишет Щербатов, «не разбирая ни роду, ни чинов», что противоречило обычаям, им же и введенным, потому что «многие из нас, конечно, восхотят скорее смертную казнь претерпеть, нежели жить после палок или плетей», пусть даже нанесенных «священными руками и под очами Божия помазанника».
«Всякий век имеет свои нравы, а век тот, который застал Петр Великий и с воспитанными в коем людьми жил, был таков, что побои не инако как по болезни почитали, не считая их себе в бесчестие, хотя бы те и катскими (палаческими. — М. Д.) руками были учинены».
Из разрядных книг известно, продолжает историк, что «иных» после наказания плетьми «отсылали к тому головой, с кем местничался», а «иных» за какую-нибудь провинность ставили под виселицей и палач бил их по щекам. Их имен Щербатов называть не хочет, дабы не огорчать их потомков, но тогда это было обычным делом, людей эти наказания не бесчестили, «и они по-прежнему в чины и должности употреблялись».
Поэтому неудивительно, что Петр Великий со своим «горячим» нравом вел себя с другими в духе времени и «сам воспитанию своему уступал». Щербатов знал многих из «претерпевших такие наказания», но ни один из них за эти побои не «пожаловался на Петра Великого или бы устыдился об оных сказать, или бы имел какое озлобление на него; но всех паче видел я исполненных любовью к нему и благодарностью, а сие и доказует, что сей поступок не в порок особе Петра Великого должно приписать, но в порок умоначертанию тогдашнего времени».[39] Как можно видеть, эволюция чувства собственного достоинства русской элиты здесь очерчена весьма наглядно.
Впрочем, у многих дворян это чувство появилось и зримо проявилось по меньшей мере уже в 1730 году, когда членами Верховного тайного совета была предпринята попытка ограничения самодержавия Анны Ивановны, хотя и неудачная.
Далее оно развивалось во многом благодаря более гуманным, в сравнении с петровским, правлениям Елизаветы Петровны и Екатерины II.
В лице своих лучших представителей дворянство демонстрировало не только европейский уровень образования, но и достаточно независимый стиль отношений с носителями верховной власти.
Таковы братья Никита Иванович и Петр Иванович Панины, которые родились еще при Петре (соответственно в 1717 и 1721 годах) и не раз оппонировали Екатерине II.
Таковы отстоящие от них на поколение братья Александр Романович и Семен Романович Воронцовы, родившиеся при Елизавете в 1741 и 1744 годах.
Однако не будем лучших отождествлять со всеми и преувеличивать масштабы психологического раскрепощения дворянства — оно только начиналось и явно отставало от юридического.
Тот же М. И. Кутузов (1745—1813) лично варил фавориту Екатерины II Платону Зубову кофе, и говорят, что «зубовская фаворитка» — обезьянка — сиживала у него на парике со всеми вытекающими — в прямом и переносном смыслах — последствиями. Впрочем, тут Кутузов был не одинок.
Павел I попытался воскресить многое из того, что уже начало забываться. Его царствование во многом было попыткой вернуть дворянство в прошлое — не буквально в петровское время, конечно, но как бы в стилистику страха.
Однако в одну реку не входят дважды, и дворяне — как умели — продемонстрировали Павлу, что его самодержавие ограничено их удавкой.
Предвижу возражение: а разве дворцовые перевороты не говорят о свободном сознании дворянства? Думаю, что нет. Ведь и преторианцы в Древнем Риме — отнюдь не свободные люди. Это рабы, сделавшие бунт доходным ремеслом.
И здесь уместно привести один весьма интересный документ.
В 1801 году посол России в Англии граф С. Р. Воронцов в напутственном письме сыну Михаилу, который уезжал из Лондона начинать «взрослую» жизнь на родине, предупреждал его, что он увидит страну, которая резко отличается от Англии, где тот вырос и где «люди подчиняются лишь закону, перед которым равны все сословия и где для человека естественно чувство собственного достоинства.
У нас — невежество, дурные нравы как следствие этого невежества и форма правления, которая, унижая людей, отказывая им во всяком возвышении души, приводит их к алчности, чувственным наслаждениям и к самой гнусной низости, и к заискиванию перед любым могущественным человеком или фаворитом государя.
Страна слишком велика для того, чтобы государь, будь он хоть новым Петром Великим, мог все делать сам, без конституции и твердо установленных законов, без независимых судов, чьи решения были бы непреложны».
В силу природы русской власти он вынужден опереться на «самого приближенного министра», который становится чем-то вроде великого визиря и повсюду назначает своих родичей и друзей, которые, «будучи уверены в силе этой протекции и в своей безнаказанности, становятся пашами. Весь двор лежит у ног визиря, а вся империя следует его примеру.
Нация униженная, ослабленная, утопающая в роскоши и долгах, обладает в то же время такой легкостью характера, что она забудет ужас деспотизма, от которого страдала, когда ей разрешат носить круглые шляпы и туфли с загнутым носком.
Вы увидите, как они разговаривают настолько же свободно, насколько были раньше мрачны, запуганы и молчаливы, а поскольку нынешний государь хорош, они считают себя действительно свободными, не задумываясь над тем, что у человека может измениться характер или что ему унаследует новый тиран. Нынешнее состояние государства есть не что иное, как приостановленная тирания, а наши соотечественники подобны римским рабам в дни Сатурналий, после которых они вернутся в свое обычное рабство».[40]
Этот хирургически безжалостный и точный анализ рисует картину слегка европеизированной восточной деспотии, при этом картину не абстрактную, а в высшей степени конкретную — ведь не прошло еще и двух месяцев после убийства Павла I.
В 1802 году М. М. Сперанский писал Александру I следующее: «Я бы желал, чтоб кто-нибудь показал различие между зависимостью крестьян от помещиков и дворян от государя; чтоб кто-нибудь открыл, не все ли то право имеет государь на помещиков, какое имеют помещики на крестьян своих.
<…> …вместо всех пышных разделений свободного народа русского на свободнейшие классы дворянства, купечества и проч. я нахожу в России два состояния: рабы государевы и рабы помещичьи. Первые называются свободными только в отношении ко вторым, действительно же свободных людей в России нет, кроме нищих и философов».[41]
Несложно увидеть, насколько созвучны мысли Сперанского в 1802 году тому, что писал Воронцов-старший в 1801 году.
Вместе с тем оба «непоротых» поколения, вступивших в жизнь в конце XVIII — начале XIX века, в лице своих лучших представителей никоим образом не ощущали себя рабами верховной власти. Для них Россия — не деспотия, а европейская монархия в понимании/определении Монтескье, император — монарх, а они — дворяне-носители принципа Чести, системообразующего начала монархии.
Их понимание чести соответствует формуле того же Монтескье: желание почестей при сохранении независимости от власти. Честь, несомненно, ключевое понятие, на которое замкнуто все мироощущение множества дворян той эпохи.
Они ясно различали понятия «Государь» и «Отечество». Приверженность «собственно Государю» и «любовь к отечеству» не тождественны друг другу. Эти понятия могли совпадать, точнее накладываться друг на друга, а могли и не совпадать. Характерно сделанное в 1812 году замечание Воронцова: «Приятно жертвовать жизнию, когда любовь к Отечеству ничем не отделяется от любви к своим Государям и не что иное, как одно и то же».[42]
Они чувствовали себя слугами престола, но не рабами, хотя жизнь, конечно, иногда вносила коррективы в это мироощущение.
Отмечу, что 10 лет беспрерывных войн, которые Россия вела в 1804—1815 годах, заметно повысили у дворянства чувство ответственности за судьбы страны, а значит, и собственной значимости, чем отчасти и порожден феномен декабризма. Не зря цесаревич Константин Павлович считал, что война портит армию — у людей неизбежно повышается число степеней свободы.
Однако сейчас я говорю о лучших из дворян, а лучшие всегда в меньшинстве. Показателен следующий эпизод.
В 1814 году генерал-адъютант Винценгероде в горячности дал пощечину одетому в солдатскую форму офицеру, обидевшему хозяина квартиры — саксонца, несмотря на жесткий приказ вести себя с местными жителями дружелюбно. Генерал принял его за солдата.[43] Будущий декабрист С. Г. Волконский объяснил любимому им начальнику, что тот оскорбил офицера, и «тогда добрый старик» предложил офицеру дуэль, несмотря на разницу в званиях, что законом категорически запрещалось, — «благородный поступок, не оправдывающий, но некоторым образом уменьшающий вину Винценгероде».
Увы, офицер предпочел просить генерала о том, чтобы тот «при случае не забыл» представить его к награде. Волконский пишет: «Тут уже я покраснел за соотечественника и внутри себя не мог не сказать себе, что этот подлец не заслуживал моего соучастия».[44]
Характерно и замечание, сделанное в 1816 году Михайловским-Данилевским, сопровождавшим Александра I в поездке от Петербурга до Волыни. Если в Москве царю представились 42 дворянина, то в Житомире, «весьма посредственном губернском городе», — 200. При этом в Житомире предводитель дворянства граф Илинский «произнес прекрасное приветствие его величеству, в то время как предводители в семи великороссийских губерниях
не могли при государе отворить рта и только низкими поклонами показывали свою преданность. Они более являли из себя метрдотелей, занимавшихся угощением, нежели представителей дворянства.
У одного из них император спросил, почему он не был на смотру войск, происходившем поутру. „Я распоряжался столом для вашего величества, — отвечал предводитель“».[45] А ведь губернские предводители дворянства — очень важные персоны в то время, их и было менее 50 человек на всю империю!
Но, как видим, некоторым из них привычнее была роль старого графа Ростова, затевавшего обед для Багратиона, чем старого князя Болконского.
При этом большинство дворян не ощущало свою зависимость от престола как нечто дискомфортное отчасти потому, что это, в свою очередь, делало их повелителями крестьян и подначальных; так, в частности, проявляется крепостническое сознание.
Всё по Державину: «Я царь — я раб — я червь — я Бог!»
Хотя, Гаврила Романович, можно думать, имел в виду менее прозаические сюжеты.
Конечно, положение дворян в эпоху Николая I разительно отличалось в лучшую сторону от положения их предков при Петре I. И все же известный эпизод с бородами славянофилов в этом плане курьезен лишь отчасти.[46] На деле правительство показало дворянству, что не собирается отказываться от своих прав по контролю за ним.
Однако — еще и еще повторю — все наши суждения о зависимости дворянства от государства будут односторонними, если мы не будем постоянно иметь в виду, что чувство принадлежности к непобедимой державе у русских людей после 1815 года неизмеримо усилилось даже в сравнении с суворовскими временами.
Ведь Россия действительно открыла и закончила свой XVIII век в совершенно разных статусах. Начала она с позора Нарвы, а закончила Итальянским походом 1799 года, когда, по выражению Марка Алданова, Суворов «достиг высшего предела славы, при котором именем человека начинают называть шляпы, пироги, прически, улицы. Все это и делалось в ту пору в Европе, особенно в Англии». А потом, несмотря на позор Тильзита, Россия в конечном счете низвергла такого колосса, как Наполеон.
«Русские — первый в мире народ», «Россия — первая в мире держава», — часто повторяет в своих письмах после вступления в Париж А. П. Ермолов, и с ним, безусловно, было солидарно подавляющее большинство русских дворян.
При этом Ермолов отнюдь не закрывал глаза на негативные стороны жизни страны. Однако ради такого величия с ними можно было худо-бедно мириться — в надежде на будущее их исправление.
Ощущение того, что ты часть победоносного, пусть и несовершенного, мира, — огромная вещь. Для многих людей это часто оправдание даже мрачного статус-кво — и серьезное оправдание.
Отечественная война 1812 года стала важнейшей вехой в нашей истории вообще и в идейном развитии в частности.
Самосознание русских людей поднялось на новый, несравненно более высокий уровень, закономерно усилив чувство национальной исключительности — ведь только России удалось остановить Наполеона.
Война и заграничные походы русской армии показали, что феномен империи Петра I по-прежнему существует и работает. Мысль о том, что «наша отсталость» более пригодна для защиты Отечества, нежели «европейская образованность», в разных вариациях звучала в публицистике 1812 года.
Александр I, ученик Лагарпа, пропитанный идеями XVIII века, мечтал дать России свободу и политические права. Однако сделать это, не касаясь крепостничества, было невозможно, а покушения на свой образ жизни дворянство не потерпело бы. Тем не менее после 1815 года царь на новом уровне возвращается к своим либеральным планам эпохи Сперанского.
Михайловский-Данилевский, сопровождавший Александра I в поездке по Швейцарии, в своем «Журнале» за 1815 год отмечает, что царь неоднократно заходил в дома тамошних крестьян и что «душа его, конечно, страдала, когда он сравнивал состояние вольных швейцарских поселян с нашими крестьянами. Сердце Государя напитано свободою, если бы он родился в республике, то он был бы ревностнейшим защитником прав народных. Он первый начал в России вводить некоторое подобие конституционных форм и ограничивать власть самодержавную, но вельможи, окружающие его, и помещики русские не созрели еще до политических теорий, составляющих предмет размышлений наших современников. Он не мог сохранить привязанности к людям, которые не в состоянии ценить оснований, соделывающих общества щастливыми». Из истории мы знаем, что в других странах народы требовали свои права от монархов и вступали с ними в борьбу за них, а у нас, наоборот, император пожелал «возвратить нам оные, но никто его не понимал; напротив, многие на него роптали».[47]
Тем не менее, победив Наполеона, Александр I даровал конституцию Польше, мечтая распространить ее и на Россию. В 1816—1819 годах было проведено безземельное освобождение крестьяне в Прибалтике, предпринимались попытки сделать то же самое в Малороссии.
В 1818 году император заказал людям, чье мнение ценил, подготовить свои варианты освобождения (проекты Аракчеева, Гурьева, Балугьянского), и тогда же в Варшаве под руководством Новосильцева началась работа над Уставной грамотой Российской империи, новым конституционным проектом (его следы мы находим в конституции Никиты Муравьева). Секретность в империи была первым признаком серьезности намерений власти — об Уставной грамоте не знал даже будущий император Николай Павлович — вплоть до Польского восстания 1830—1831 годов.
Однако упорное убеждение царя в существовании всемирного антимонархического заговора в сочетании с его мистицизмом (оценить который в полном объеме, на мой взгляд, могут лишь люди искренне и глубоко верующие) покончило с либеральными начинаниями. Последней каплей здесь стало восстание Семеновского полка осенью 1820 года. Финал правления Александра I был отрицанием, прямой противоположностью его началу.
Одновременно наиболее яркие представители дворянской молодежи из второго «непоротого поколения» создали тайную организацию, которая ставила целью изменение существующего строя.
Однако невозможно оспаривать тот факт, что в самом начале они видели себя не противниками, а помощниками императора, поскольку ими двигали те же стремления, что и Александром I (до поры), — видеть на своей родине свободу и право, а не вотчинно-крепостнический строй. Хотя и не сразу, но они пришли к идее освобождения крестьян.
Имея большое внешнее сходство с другими дворцовыми переворотами, их восстание, как известно, радикально отличается от них сутью — оно затевалось не ради смены племянника на тетю, как в 1741 году, мужа на жену, как в 1762 году, или отца на сына, как в 1801 году, а ради свободы, законности и уважения прав человека, против рабства и произвола.
Однако, как точно заметил Б. Н. Чичерин, «именно эти возвышенные идеи были еще не по плечу русскому обществу, которое все держалось на крепостном праве. Декабристы составляли в нем ничтожное меньшинство. Это был цвет русской молодежи, но цвет, оторванный от почвы, а потому обреченный на погибель».[48]
Поиски свободы в декабристском ключе не были близки большинству дворянства, его устраивало статус-кво.
Итак, некоторые из промежуточных выводов, важных для этой книги, таковы:
1. К 1725 году сформировался феномен империи Петра I — мощного в военном отношении государства, основанного на всеобщем закрепощении сословий, то есть на полном бесправии населения.
Для власти население страны были расходным материалом, без особенного различия в социальном положении. Веками люди были для нее, как сказали бы в XXI веке, чем-то в роде одноразовой посуды — это восточная схема отношений с подданными.
2. При этом дворянство, с одной стороны, было «первым среди бесправных». На него вплоть до середины XVIII века распространялись основные «прелести» режима: личная и социальная незащищенность, возможность наказания вплоть до лишения чести, имущества и жизни.
А с другой стороны, будучи «рабами верховной власти», дворяне одновременно были господами, а потом и повелителями крепостных.
Повторюсь: одновременное пребывание в двух человеческих измерениях не могло не отразиться на их психологии.
Этот «амбивалентный» психологический Янус очень серьезно и многообразно повлиял на нашу историю. Во многом из-за него и сегодня, а не то что во времена Чичерина, становится стыдно за взрослых и, казалось бы, крупных людей, ведущих себя как среднестатистические дворовые.
3. Очень долго дворянство ощущало свою значимость и важность только в соотнесении с бесправностью нижестоящих.
Элита, у которой нет подлинного сознания своих прав и своего достоинства, не будет уважать права и достоинство других людей.
И то и другое после веков деспотизма приобретается с немалым трудом.
4. При этом ясно, что страна, жизнь которой стоит на нерегламентированном, по сути, крепостном праве, в значительной мере находится вне правового поля. Вряд ли в этих условиях может возникнуть уважение к закону — ему просто неоткуда взяться.
Тем более что гражданские права, в том числе и право частной собственности, появляются в русском законодательстве только за семь лет до Великой французской революции в Жалованных грамотах дворянству и городам Екатерины II.
5. Победоносная история империи после 1708 года была одним из ключевых факторов, сформировавших мироощущение русского дворянства.
1. Кофод К. 50 лет в России. 1878—1920. М., 1997. С. 22, 23.
2. Там же. С. 27.
3. Там же. С. 37.
4. Здесь и далее курсив в цитатах мой, кроме специально оговоренных случаев.
5. Кофод К. Указ. соч. С. 38.
6. Там же. С. 39.
7. Надо думать, что в Дании это понятие столь же комплиментарно, как наше «сибиряк».
8. Не путает ли Кофод Бакунина со славянофилом Кошелевым, описавшим беседу с Кавуром об общине в своих «Воспоминаниях»?
9. Кофод К. Указ. соч. С. 50, 52.
10. Она не имеет ничего общего с российским «черным переделом» 1917—1920. В советской историографии этот термин использовался в другом значении — как «реализация Декрета о земле».
11. Обе революции начались в Англии в XVIII в.
12. «Отцом» многопольных плодосменных севооборотов считается немецкий агроном Тэер.
13. Кофод К. Указ. соч. С. 50.
14. Общинами, церковной иерархией.
15. Б. Н. Миронов выделяет следующие признаки крепостного права:
«1) внеэкономическая, личная зависимость от господина, в качестве которого могли выступать отдельные лица, корпорации и государство;
2) прикрепление к месту жительства;
3) приписывание социального статуса — т. е. свой социальный статус человек получал при рождении;
4) ограничения в правах на владение собственностью и на совершение гражданских сделок;
5) ограничения в выборе занятия и профессии;
6) социальная незащищенность: возможность лишиться достоинства, чести, имущества и подвергнуться телесным наказаниям без суда, по воле господина» (Миронов Б. Н. Историческая социология России. Учебное пособие. СПб., 2009. С. 240, 241).
16. Чичерин Б. Н. Курс государственной науки. Ч. 1—3 М., 1898. Ч. 3. С. 52, 53.
17. Там же. С. 403, 404.
18. Иван III был безжалостным правителем, и в первую очередь по отношению к своим родичам. Таков был наложившийся на семейную генетику урок, вынесенный им из династической войны второй четверти XV века — жестокой борьбы двух линий потомков Дмитрия Донского.
Мы знаем, что он приговорил к смерти своих родичей по литовской линии — отца и сына князей Патрикеевых (родоначальников князей Голицыных и Куракиных), которых спас митрополит, вымоливший для них постриг в монахи. А вот князь Семен Ряполовский-Стародубский был казнен. Родного брата Андрея Иван III попросту уморил голодом, а племянников, его сыновей, продержал в заключении 30 лет. Не зря Д. Н. Борисов в своей книге «Иван III» одну из глав назвал «Палач».
19. Россия XV—XVII вв. глазами иностранцев. Л., 1986. С. 51, 53.
20. В Соборном уложении 1649 года прямо говорится, что если бояре и воеводы без указа государя начнут отпускать со службы ратных людей и «брать с них за это посулы и поминки, то им чинити жестокое наказание, что государь укажет» (гл. VII, ст. 11). При этом Уложение смягчает степень наказания людям высших разрядов (Ступин М. История телесных наказаний в России от Судебников до настоящего времени. Владикавказ, 1887. С. 20). Служивший в Посольском приказе Г. К. Котошихин в своей рукописной книге XVII века «О России в царствование Алексея Михайловича» пишет, что за разбой, пожог и другие преступления пытали всякого, «какого чину нибуди: князь или боярин, или и простой человек».
21. Романович-Славатинский А. В. Дворянство в России от начала XVIII века до отмены крепостного права. СПб., 1870. С. 228.
22. Коллманн Н. Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени. М., 2016. С. 7.
23. Там же. С. 528, 529.
24 Цит. по: Тимофеев А. Г. История телесных наказаний в русском праве. СПб., 1904. С. 81, 82.
25. Там же. С. 87.
26. Там же. С. 72.
27. Романович-Славатинский А. В. Указ. соч. С. 228.
28. Пестрая социальная категория, куда входили отпущенные на свободу холопы, слуги, пленные и все, кто по каким-то причинам не был записан в писцовые книги, и др. Они были нетяглыми, то есть никому не платили податей (Анисимов Е. В. Петр Великий: личность и реформы. СПб., 2009. С. 224; Границы и маркеры социальной стратификации России XVII—XX вв.: векторы исследования / [под ред. Д. А. Редина]. СПб., 2018. С. 129, 130.
29. Полное собрание законов Российской империи. СПб., 1830. (Далее — ПСЗ). Т. 6. 1720—1722. С. 478. № 3874.
30. Романович-Славатинский А. В. Указ. соч. С. 187.
31. ПСЗ. Т. 5. 1713—1719 гг. С. 758, 759. № 3460.
32. ПСЗ. Т. 6. С. 127. № 3509.
33. Цит. по: Миронов Б. Н. Российская империя: от традиции к модерну. В 3 т. Т. 2. СПб., 2015. С. 17.
34. Анисимов Е. В. Поучительные истории. Жан Батист Александр Леблон // Неприкосновенный запас. 1999. № 3; Он же //https://magazines.gorky.media/nz/1999/3/pouchitelnye-istorii-zhan-batist-aleksandr-leblon.html (дата обращения: 24. 03. 2021).
35. Романович-Славатинский А. В. Указ. соч. С. 147.
36. О том, как жили и трудились строители Петербурга, см.: Анисимов Е. В. Юный град. Петербург времен Петра Великого. СПб., 2003. С. 105—112 и др. Замечу, что 30 тысяч рабочих, строивших Версаль, жили и работали, конечно, в других условиях.
37. Каменский А. Б. От Петра I до Павла I. Реформы в России XVIII века: опыт целостного анализа. М., 1999. С. 158.
38. Ключевский В. О. Сочинения. В 8 т. М., 1956—1959. Т. 4. С. 320.
39. Щербатов М. М. Избранные труды. М., 2010. С. 126.
40. Архив князя Воронцова. Кн. 1—40. Кн. 17. М., 1880. С. 5, 6. (Перевод С. А. Фокина.)
41. Сперанский М. М. Избранное. М., 2010. С. 207, 208.
42. Давыдов М. А. Оппозиция его Величества М., 2005. С. 37.
43. Офицер раньше служил в дивизии Аркадия Суворова, сына великого полководца, воевавшей с турками, в которой по приказу командира все офицеры носили солдатские мундиры, чтобы затруднить работу туркам-снайперам. Первым подобный приказ отдал, кажется, Г. А. Потемкин.
44. Волконский С. Г. Записки. Иркутск, 1991. С. 239.
45. Шильдер Н. К. Император Александр Первый. Его жизнь и царствование. В 4 т. СПб., 1904—1905. Т. 4. С. 60.
46. Когда славянофилы начали появляться на публике в одежде, которую считали соответствующей своим взглядам, а некоторые отпустили бороду, то специальный циркуляр МВД в апреле 1849 года объяснил, что «Его Величество почитает недостойным русского дворянина увлекаться подражанием западным затеям так называемой моды и что ношение бороды тем более неприлично, что всем дворянам предоставлено право ношения мундира, при котором отнюдь не дозволено иметь бороды». Характерно, что простые москвичи принимали славянофилов за «персиян».
47. Михайловский-Данилевский А. И. Мемуары. 1814—1815. СПб., 2001. С. 146, 307.
48. Чичерин Б. Н. Россия накануне двадцатого столетия. Берлин. 1901. С. 6, 7.
Окончание следует