Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2021
Александр Мелихов. Где-то в девяностых от своих бывших университетских коллег я услышал такой анекдот. Профессор видит компанию студентов, что-то азартно вычисляющих, и спрашивает растроганно: «Какой курс?» — «Двадцать семь двадцать за доллар», — отвечают они, не оборачиваясь.
Ветеранам так и положено брюзжать: мы-де были богатыри, не вы, у нас-де были идеалы, а вы, молодые, увязли в болоте прагматизма — и так далее. Но я думаю, что у вашего поколения было гораздо меньше материальных стимулов идти в науку и задержаться в ней, чем у нашего, — и по зарплате, и по социальному престижу. А вот что до окружающего науку романтического ореола, то даже и не представляю, до какой степени сузился ареал тех, кто способен различать этот ореол.
Без него же наука обречена на вырождение. Гениальный Пуанкаре писал, что ученого влечет стремление к красоте, а гениальный Эйнштейн договорился даже до того, что ученый стремится уйти в мир научной ясности и красоты, чтобы укрыться от грязи и жестокости реального мира. Так что советская пропаганда, объявившая науку производительной силой, сделала ей крайне сомнительный комплимент.
Советская пропаганда была каким-то коллективным анти-Мидасом: ее прикосновение даже золото обращало в глину. Служить народному хозяйству — какого романтичного пацана может захватить такой лозунг? Другое дело — покорять грозу, космос, плазму…
Социальные лифты хорошая штука, когда есть высокая цель, к которой они поднимают, а пока я ее не видел, я и считал лучшими людьми моряков, летчиков и блатных. И только когда я узнал, что лучшие люди — это физики (они прыгают с парашютом, покоряют красавиц, бросают вызов грозе), только тогда я всерьез сел за учебники. Там были не просто формулы — это был путь в блистающий мир, где обитают полубоги.
Через год я был чемпионом области по физике и математике, призером Всесибирской олимпиады по физике, но главный кустанайский эксперт сказал, что такой логики он еще не видел: мне нужно идти в математику. «А как же космос, термояд?..» — «После математического факультета ты сможешь работать везде».
Так я и оказался на математико-механическом факультете ЛГУ. Сдал обе математики на пятерку, но выбрал отделение механики. Это было ближе к космосу и плазме, к магнитной гидродинамике.
Таков был довольно типичный путь для моего поколения. А как попадали в науку в вашем? Ты по каким-то формальным параметрам примерно совпадаешь со мной, каким я был сорок лет назад: молодой кандидат физико-математических наук, сотрудник крупного научного центра. Только я занимался прикладной математикой в Ленинградском университете, а ты занимаешься теоретической физикой в Петербургском физико-техническом институте, но это во многом дело случая. А вот мотивы, влекущие в точные науки, я думаю, довольно сходны.
Александр Мейлахс. Ну как сказать сходны. Я решил пойти в науку года в три или четыре, когда узнал, что мама, папа, бабушка и дедушка — все закончили Ленинградский матмех. В этом мне увиделась некая закономерность, так что я решил, что тоже должен пойти на матмех и стать, видимо, математиком. Ну или кого там готовят. Это было не особенно важно. Ни о каких покорениях грозы, космоса и плазмы я, понятно, не мечтал, мой небосвод ограничивался кругом ближайших родственников.
Это желание идти в науку существовало где-то в недрах сознания, но до поры до времени никак себя не проявляло. Потом, в шестом классе, мой школьный друг решил ходить в математический кружок во Дворец пионеров. Помня о грядущем матмехе, я последовал за ним. Я в принципе нормально решал задачи, не хуже прочих, но и не лучше. Значительных результатов на олимпиадах я не добивался. А потом стал приближаться восьмой класс, а с восьмого класса набирают в специализированные школы. Мама, узнав, что рядом есть школа с физическим уклоном (она так и называлась — Физико-техническая школа, ФТШ) да еще с бассейном (это было ключевое достоинство), решила меня туда отправить. Я долго и мучительно готовился, не поступил, проучился год в другой, математической, школе и поступил в девятый класс.
А в школе у нас был очень крутой учитель. Он как-то так разом взял и объяснил мне, как правильно решать физические задачи. Помню, как он талдычил: «Вы не по науке всё делаете, а надо делать по науке. По науке всё надо делать!» Через какое-то время я начал всё делать по науке, и невероятным образом это оказалось очень эффективно. Настолько эффективно, что я занял третье место на городской олимпиаде, никак специально к ней не готовясь. После этого я вообразил, что чрезвычайно талантлив, и решил стать физиком.
То есть мои стимулы идти в науку шли из ближнего круга. Сначала семья, затем школа. Если же говорить о любви к физике как к отдельному от меня явлению, а не как к моей личной сфере реализации, она пришла много позже, когда я кое-что уже освоил и кое-чему научился. И моя любовь, то есть романтизация и идеализация, никогда не была основана на том, как физика меняет мир, а только на красоте и глубине физических теорий. Я думаю, люди, которые хотят своей деятельностью менять мир, как правило, идут сейчас в другие области: в науки, связанные с компьютерами, и в биологию.
Александр Мелихов. То есть в твоем случае можно говорить о чем-то вроде научной династии. Хотя никто из перечисленных родственников в науке все-таки не удержался. Я продержался дольше всех и даже сравнительно преуспел. Все-таки шестьдесят публикаций, куча научных отчетов, переводы на английский-немецкий, классическая работа по устойчивости параметрически возмущенных систем, цитируемая даже на японском и арабском… Классическая не значит очень уж гениальная — просто основополагающая. В одном обзоре меня назвали родоначальником новой идеологии в теории робастного оценивания — надеюсь, ничего не путаю, давно оторвался от корней. Это вполне приличные результаты, если не замахиваться на что-то грандиозное.
И что меня на них вывело — тоже красота. Я иногда даже нарочно придумывал какую-нибудь заумную формулу, чтоб было побольше тройных интегралов и частных производных, отходил и смотрел на них через плечо. И меня заливало счастьем: да неужели это я мог написать такую красоту!
Восхищало всё — даже сравнительная ободранность здания, в котором работали самые настоящие великие ученые, классики, даже расколотая вывеска. В этом был особый шик: у джигита бешмет рваный, а оружие в серебре. Там даже какой-нибудь пятидесятилетний доцент, который нам казался неудачником, был профессионалом высочайшего класса. Беззаветно преданным своему делу.
Это было аристократическое сообщество, в котором деньги и чины правящего миром жлобья не вызывали ничего, кроме насмешки, а если бы кто-то заявил, что ценность имеет лишь то, что продается, то к презрению присоединили бы разве что гадливость. Слава эстрадных звезд вызывала, правда, несколько меньшее пренебрежение, чем портреты властителей: невежественный плебс всё же заслуживал кое-какого снисхождения.
Даже злословие крутилось вокруг науки, даже тщеславие было направлено только на нее.
Гимн матмеха начинался так: «Мы соль земли, мы украшенье мира, мы полубоги — это постулат». Понятно, что это была шутка: «И физики, младшие братья, нам громкую славу поют». Но выше нас действительно не было ничего. Единственные, у кого хватало наглости пакостить в нашем хрустальном дворце, были научные коммунисты, капэсэсники и философы. Сначала я к ним относился как к сторожам, которых надо одурачить, но к пятому курсу, когда я уже ощущал себя ученым, получал публикабельные результаты, я их уже люто ненавидел. И не из-за повышенных стипендий, которых я из-за них лишался (я же все математические дисциплины сдавал на круглые пятерки), а из-за унижения. Из-за надругательства над красотой нашего дворца.
А когда первый отдел не пропустил меня в засекреченный атомный центр, хотя я стоял первым в списке и тамошняя представительница вцепилась в меня двумя руками, это было не просто ведро холодной воды — это было ведро холодных помоев. И хотя потом меня взял на работу мой заведующий кафедрой, пробив и через паспортный стол, и через отдел кадров, чувство красоты и недосягаемости нашего Олимпа покинуло меня раз и навсегда. И хотя понемногу всё наладилось (я и защитился, и печатался в лучших журналах), всё равно каждое повышение вызывало какие-то закулисные разборки; кто-то где-то должен был поручиться, что я не уеду в Израиль…
Подал заявление на поездку в ГДР, хотел посмотреть настоящую готику (я уже и зарабатывал прилично) — какая-то партийная комиссия разрешила выехать в Болгарию зимой. Материальный ущерб от этого был вполне переносимый — мелкие унижения убивали только ощущение красоты того мира, о котором я когда-то грезил. А вместе с красотой потихоньку выдохся и научный энтузиазм. Потому-то я и считаю, что Советский Союз был убит эстетическим авитаминозом.
Зарплату же я получал вполне приличную, по публикациям постоянно выходил в отличники соцсоревнования. Да и работа мне нравилась, но не до восторженного азарта, без которого не может быть ни красоты, ни большой науки.
Да и счастья не может быть, если по большому счету.
Хотя финансирование прикладной математики в нашем институте было устроено вполне целесообразно. Если считать целью раскрытие научных дарований.
Деньги зарабатывались договорами с промышленностью, в основном оборонной, а собственным творчеством можешь заниматься в свободное время, если сумеешь его выкроить. В итоге, если исключить регулярные авралы, свободного времени оказывалось гораздо больше, чем идей для разработки. Хватало и для кесаря, и для Бога.
Чтобы послужить божеству науки, требовались талант и удача — на недостаток времени жаловаться не приходилось. А доволен ли был кесарь? Здесь оборачивался достоинством главный порок социализма — его расточительность. В проекты наших заказчиков были заранее заложены расходы на науку, которые они не имели возможности присвоить без прямой уголовщины, поэтому им не жалко было отдать их нам: всё равно пропадут, а на будущий год еще и урежут. А польза от нас иногда бывала, иногда нет, но на эти пропащие деньги — для бюджета совершенные гроши — содержалась маленькая Касталия, в которой несколько десятков профессионалов высокого уровня могли наслаждаться свободой творчества, невозможной в более экономном мире.
Некоторых свобода развращала, но большинство работали не за страх, а за честь: заработать авторитет можно было только научными результатами. А если их у тебя нет, ты становишься жалкой, ничтожной личностью.
На такое прозябание были готовы очень немногие, и расходы на их содержание в государственном масштабе были просто неуловимы.
Но, стоило тебе сделать интересный доклад, ты сразу начинал чувствовать почтительность в обращении. И никакой отдел кадров не мог помешать твоему авторитету, если ты сумеешь решить интересную проблему.
Авторитет я нажил вполне приличный, но я ведь мечтал не о научных открытиях, а о хрустальном дворце, куда не могло проникнуть ничто мелкое и унизительное…
В литературе, мне казалось, этого можно было избежать.
Правда, когда я попал в мир литературы, то оскорблявший мое эстетическое чувство мир науки показался мне царством света и бескорыстия, но отступать было уже некуда. Несмотря ни на что, выше литературы я ничего не знал. Не знаю и сейчас. Но в науке все делают общее дело, и даже самый тщеславный ученый должен что-то вложить в общее здание, чтобы получить признание коллег, а в литературе каждый работает на себя. В науке нет возможности апеллировать к профанам — в литературе это самый надежный путь к успеху.
Вернусь, однако, к материальному и духовному обеспечению прикладной математики, каким оно предстало лично мне. Материально она кормилась крошками оборонного бюджета, а духовно — любовью научных работников к глубине и красоте их профессии.
А как и чем кормится ваше поколение?
Александр Мейлахс. Здесь с нашим поколением, конечно, огромная разница. Если не брать ближний круг, всё, что я слышал о науке в России, это критика состояния дел в отечественной науке от оппозиционных СМИ. Любое упоминание ученого — это то, как у нас все ученые страшно бедствуют либо уезжают за границу. Вполне вероятно, эти публикации оказались полезны для того, чтобы в свое время увеличить финансирование науки. Но для молодого человека, желавшего заниматься наукой, в особенности если ему хотелось остаться при этом в России, эти новости были чрезвычайно демотивирующими. Образ ученого, который они транслировали, это был образ несчастного, нищего, постоянно нуждающегося в опеке неудачника.
Я ни в коем случае не хочу сказать, что это была неправда. Финансовая ситуация в науке действительно была очень тяжелой. В моем институте, ФТИ им. А. Ф. Иоффе, есть огромный возрастной провал: почти нет сотрудников возрастом от приблизительно сорока до приблизительно шестидесяти лет. Это возраст людей, заканчивавших институты с середины восьмидесятых до середины двухтысячных. Такие люди либо не шли в науку, либо уезжали на Запад. Здесь кормиться было действительно нечем. В середине нулевых ситуация начала понемногу меняться. Предметное финансирование науки оставалось всё еще низким, но страна в целом стала гораздо богаче; молодой ученый с некоторыми подработками мог хотя и скромно, но все-таки как-то себя обеспечить. Когда я поступал в аспирантуру в Иоффе, в 2013 году, у нас впервые за много лет был положительный конкурс: если не путаю, двадцать три человека на двадцать два места. Звучит не слишком впечатляюще, однако много лет до этого типичный конкурс был человек пять на то же количество мест.
Примерно в то же время и финансирование науки наконец-то пошло вверх. Первым серьезным вливанием стало появление так называемых мегагрантов. Пять миллионов долларов в год на несколько лет для создания лабораторий мирового уровня ведущими учеными. Это породило огромное неравенство доходов: в одном здании могли работать ученые приблизительно одного уровня — с зарплатами, отличавшимися раз этак в пять. Дальше появился Российский научный фонд, РНФ, который выдавал гранты по шесть миллионов рублей в год. Хорошая лаборатория могла выиграть несколько таких грантов и весьма неплохо с них жить. В целом, сколько я понимаю, идея такого финансирования была в том, что если раздать на всех, никому ничего существенного не достанется. Пусть лучше будет немного лабораторий, конкурентоспособных на мировом уровне, чем много, но сильно отстающих. По прошествии лет я думаю, можно сказать, что это было правильно. Например, Новый физтех в ИТМО — солидная организация человек в триста, которая и получает очень хорошие научные результаты, и отлично учит студентов, — родилась из одного мегагранта на создание лаборатории метаматериалов. С другой стороны, такое неравномерное финансирование породило огромное неравенство в науке, на том же уровне, на котором оно было повсеместно в девяностых. Даже сейчас, когда ситуация существенно выровнялась, неравенство доходов остается очень большим. Работая в приличном научном центре в крупном городе, ты можешь, не хватая звезд с неба, рассчитывать на доход среднего программиста. В каком-нибудь небольшом провинциальном институте ты будешь откровенно нищим, на том же плачевном уровне, на котором это было лет двадцать назад.
Я так подробно говорю о цифрах потому, что и до сих пор этот впечатанный в сознание образ нищего ученого распространен повсеместно. Думаю, важно говорить о том, что ситуация в последние годы сильно изменилась. Я веду сейчас практику по общей физике в Академическом (теперь уже Алферовском) университете, и мои студенты несколько стыдливо меня спрашивали, будет ли у них зарплата хотя бы в сорок тысяч, когда они станут научными сотрудниками.
И ведь они пошли учиться на физику, сомневаясь, что смогут получать за это хоть что-нибудь! Сам я когда в конце нулевых собрался идти в науку, тоже совсем не думал, что смогу этим нормально зарабатывать. Почему же я и многие мои одноклассники и сокурсники всё же выбрали физику, несмотря на явно негативный информационный фон и скудность финансирования? Я думаю, главную роль в этом играет система кружков и специализированных школ, развитая у нас на чрезвычайно высоком уровне.
В нашем городе успешно функционируют кружки при Дворце пионеров, так называемая Юношеская математическая школа; при всех ведущих физико-математических лицеях (ФТШ, 239, 30) есть свои кружки. Даже если у тебя в семье нет ученых, пойти в кружок тебе может порекомендовать и школьный учитель, заметивший, что у тебя есть способности. В кружке ты уже наверняка узнавал о существовании специализированных лицеев. И если тебе удавалось туда попасть, пройдя через огромный конкурс, для тебя начиналась совсем другая, замечательная жизнь. Во всяком случае для меня старшие классы — самое счастливое время в жизни. По крайней мере одно из.
Тут надо понимать, что ФТШ для меня — это отнюдь не только изучение физики. Это совершенно уникальная среда, созданная колоссальными энтузиастами своего дела. Когда я вспоминаю школу, мне вспоминаются партии в го в буфете и посиделки в лаборантской у учителя физики после уроков. Мой первый туристический слет (проводятся два раза в год), настольный теннис, бесконечные игры в футбол на улице и в зале (я только в ФТШ научился играть в футбол). И из учебы, пожалуй, специальные домашние задания по физике, с задачами повышенной трудности, которые можно было решать целую неделю и бесконечно обсуждать с ребятами — по телефону, в раздевалке перед физкультурой, по дороге домой… Я обожал учителей, очень любил своих одноклассников и души не чаял в родной школе, в которой был готов засиживаться допоздна после уроков хоть каждый день. И после летних каникул я возвращался в школу с чувством «Боже, наконец-то я снова дома!».
Словом, попав в этот мир, оттуда просто не хотелось уходить. Помню, читал тогда Гарри Поттера, и моим любимым персонажем там был не человек, а сама школа — Хогвартс, который я ассоциировал с ФТШ. Но, поскольку после одиннадцатого класса приходится выпускаться, хочешь ты того или не хочешь, хотелось быть по крайней мере связанным со школой. В школе нас учили физике — значит заниматься надо физикой.
Я знаю немало коллег, у которых не было родственников-ученых, знаю даже тех, у кого родня была против того, чтобы они шли в науку. И вот влияние школы перевесило. Я думаю, специализированные школы — основная причина того, почему отечественная наука не загнулась в кризисный период. Это на самом деле наше национальное достояние.
Александр Мелихов. Я давно твержу, что с точки зрения вечности главным национальным достоянием каждого народа является его аристократия. Не сословная, разумеется, а духовная. Что осталось от Древней Греции? Платон, Пифагор и так далее. Что осталось от Российской империи? Толстой, Менделеев и так далее. Далее так везде и всюду. Поэтому такие кружки нужно поддерживать везде и всюду, где есть люди, устремленные к знанию и красоте. Для большей выразительности я иногда называю систему выращивания талантов «Производством гениев». И самое главное, что при этом следует усвоить раз и навсегда: применительно к этому проекту необходимо раз и навсегда забыть слово «рентабельность». Ибо развитие талантов и раскрытие путей для их творчества вовсе не средство достижения каких бы то ни было целей, а одна из важнейших целей существования народов, а следовательно, и национальных государств.
Причем в масштабе бюджета стоить это будет три копейки.
Но если даже перейти к такой суете, как геополитическая конкуренция, то лучшей «мягкой силой», то есть обаянием каждого государства, являются его научные достижения. Как, впрочем, и культурные, которые требуют примерно такой же тактики: создания центров конденсации вокруг аристократов духа.
Но мы сейчас о науке. Присутствие людей с научным этосом, не способных искажать истину ради выгоды, незаметным образом повышает нравственный уровень общества. Ибо, как сказал великий Пуанкаре, любовь к истине не есть ли сама мораль?
Успехи науки, если их умело пропагандировать, позволяют хотя бы частично переориентировать национальную гордость с силовых достижений на творческие.
И просто-напросто увеличить в государстве долю счастливых людей, не опасных для себя и окружающих.
Хотя, конечно, и в науке есть конкуренция, а значит, и победители-побежденные. И вообще служебная карьера.
В советское время у научных звезд была, разумеется, на первом месте карьера в мировом рейтинге, но более скромных тружеников науки, не претендующих на место в вечности, интересовал не в последнюю очередь служебный рост. И, в общем, при приличных способностях и усидчивости годы, как правило, приносили и приличную зарплату, переводили из младших научных сотрудников в старшие.
Причем как в Москве, так и в Казани или Свердловске. С одинаковой примерно зарплатой. В общем, если всё у тебя было нормально, то стаж приносил примерно одинаковые чины и примерно одинаковые деньги от Калининграда до Владивостока.
А как с этим сейчас?
И еще, что очень важно: в наше время возможность работы за рубежом — временной работы, без эмиграции — была практически исключена. Как с этим делом обстоит сейчас и для какого количества ученых? Насколько работа за границей способствует профессиональному росту, не вредит ли она карьере на родине?
Александр Мейлахс. Трудно сказать что-либо относительно развития карьеры со временем в современной российской науке. Слишком часто происходят большие изменения в последние годы. Чтобы увидеть, как развивается карьера с годами при определенных условиях, надо, чтобы эти условия существовали сколько-нибудь продолжительное время. Сейчас такого нет.
Что есть — это частые случаи колоссально быстрого роста карьер молодых ученых, связанных с огромной нехваткой кадров. Я уже упоминал о возрастном провале от сорока до шестидесяти лет. А ведь для ученых это возраст наиболее активной деятельности в качестве руководителей больших исследовательских проектов. Уже есть необходимый опыт, и еще нет проблем со здоровьем. Для российской науки в целом такая нехватка наиболее квалифицированных кадров — очень тяжелая ситуация, но для отдельного человека, пришедшего в науку, — замечательная возможность для карьерного роста. Люди пожилого возраста, как это ни прискорбно, уходят по естественным причинам. С их уходом освобождаются руководящие должности. Часто оказывается, что наиболее сильный и активный ученый, который лучше всего подходит на освободившееся место, — кто-то из молодых. И сейчас у нас человек, слегка за тридцать, заведующий лабораторией или руководящий кафедрой, — совсем не редкость.
Другой пример такого рода. Когда я учился в магистратуре Академического университета, в нем была создана одна из первых мегагрантовых лабораторий, специализирующаяся на биоинформатике. Это приложение современных методов работы с большими данными к биологическим проблемам, в первую очередь к вопросам расшифровки генома. Это очень молодая наука; опытных ученых в ней очень мало просто в силу того, что они не успели еще сформироваться. И вот в «блатной» лаборатории, с зарплатами, во много раз превышающими обычный уровень зарплат в российской науке, почти всем сотрудникам не было еще тридцати.
Я сравнивал ситуацию в науке с ситуацией в стране в девяностых в смысле финансового неравенства. Но в той же мере ее можно сравнить с девяностыми в смысле невероятных возможностей для быстрого взлета из-за огромного количества незанятых ниш. По чисто демографическим причинам еще лет десять будет такая ситуация. Потом, когда уже произойдет смена поколений, затянется этот возрастной провал, всё начнет устаканиваться.
Что касается поездок за рубеж, конечно, сейчас это очень распространено. Весь мир берет пример с самых успешных, то есть с Америки, а это страна с очень высокой социальной мобильностью. Там давно уже было принято, что человек учится на бакалавра в одном месте, затем магистратуру и аспирантуру (у них они объединены) заканчивает в другом месте, «постдоки» (временные контракты для молодых кандидатов) проходит в еще двух других местах и, наконец, получает постоянную позицию в еще одном месте. И всё это в разных штатах. А с ростом глобализации и сама практика распространилась на весь мир (отчасти она была принята в Европе и в XIX веке, но в меньшем масштабе), и меняют люди при каждом таком переезде не только город, но и страну проживания. У нас скорее раньше была принята японская модель, когда человек всю жизнь работает на одном месте. Вот ты еще в институте пошел на научно-исследовательскую практику в лабораторию, там защитил диплом, потом там же диссертацию, получил «научного сотрудника», потом «старшего научного сотрудника» — и так постепенно растешь, не покидая свою начальную «лабу». В нашей лаборатории большинство сотрудников старшего поколения так всю жизнь в ней и работали.
Но, конечно, ветры перемен разрушают установившийся порядок, наука сильно перестроилась с советских времен, стала частью мировой. И уезжать за рубеж стало очень принято, и часто умные руководители поощряют временный отъезд своих учеников, чтобы те набрались опыта и получили публикации в престижных журналах.
Чаще всего уезжают в аспирантуру после окончания института. А дальше как пойдет: многие там остаются, а многие возвращаются. В большой степени это связано с запредельной конкуренцией за места в современной мировой науке: грубо говоря, из ста человек, пошедших в аспирантуру, только десять потом находят себе постдок, а из этих десяти потом только один находит постоянную позицию. Причем успех помимо большого таланта и огромного усердия определяется в большой степени еще и удачей: насколько хорошо идут дела у твоего руководителя; пошла ли область, в которой ты работаешь, в гору или интерес к ней стал затухать; выстрелило ли именно твое исследование. Ведь при совершенно одинаковом уровне исполнителей результаты одного исследования могут оказаться интересными и неожиданными, а другого — скучными и предсказуемыми. И вот в одном пункте тебе не повезло — и всё, ты вылетаешь из гонки за место. Такая гипертрофированная, нездоровая конкуренция, возможно, и вредит развитию науки, так как побуждает молодых ученых в самом расцвете творческих способностей подстраиваться под конъюнктуру, стараться угадать наиболее востребованную область, вместо того чтобы генерировать и развивать свои идеи. Недаром самый известный российский ученый последних лет, Перельман, вернулся в Россию, чтобы закончить доказательство гипотезы Пуанкаре. Здесь он мог работать на своих условиях: почти ничего не платят, зато почти ничего и не требуют. То есть не мешают. Там это абсолютно невозможно. Я думаю, очень скоро будет невозможно и у нас.
Но я отвлекся. Многие мои знакомые и друзья, закончившие аспирантуру за рубежом, возвращаются, не найдя себе там работу. Знаю я и людей, которым очень не понравилась жизнь за границей, в чуждой культурной среде. Они вернулись, чтобы иметь возможность нормального общения в привычном кругу родных и друзей. Бывает и так, что человек возвращается в «блатную» лабораторию сюда, на бо`льшую зарплату, чем он мог бы там рассчитывать. Это скорее из Европы, чем из Америки; это у нас их вечно объединяют в единый «Запад», а они между собой различаются очень сильно, в том числе и по уровню зарплат.
Но многие и остаются. Из тех, кто не смог пробиться в науке, некоторые меняют область приложения и идут работать в индустрию, связанную с высокими технологиями. Там кандидаты очень востребованы.
Возвращаются же, как правило, туда же, где начали заниматься наукой еще в институте. У нас достаточно закрытая система приема на работу, не из-за нехватки вакансий, а просто из-за того, что не так-то просто найти, к кому вообще обратиться, чтобы устроиться. Устраиваются чаще всего по знакомству. Это, вообще говоря, типичный пример нашего бюрократического бардака, но уж что есть.
Ну и конечно, опыт зарубежной работы очень помогает карьере, уже хотя бы потому, что у нас сейчас очень формализуются критерии эффективности научных работников, и основным критерием являются публикации в престижных журналах. А, работая в ведущих зарубежных лабораториях, опубликоваться в них проще. К тому же появляются связи. Современная наука во многом основана на работе больших коллабораций, совместной работе многих лабораторий из разных стран. И необходимые связи для участия в таких коллаборациях возникают прежде всего при личном контакте.
Александр Мелихов. С отрадой, многим незнакомой, я впиваю все эти новости, которые мне следовало бы узнать из многочисленных телевизионных программ, посвященных достижениям и проблемам науки. Однако телевидению более выгодны царящие там шуты и прохвосты. Но славу-то и обаяние государства создают вовсе не они. Наука существует «не для корысти, не для битв»: ее огромный вклад в экономику и в военное дело является побочным продуктом бескорыстного стремления к знанию и красоте.
И еще приходится повторять и повторять: наука порождает восхищение и гордость за человека, — именно в этом ее едва ли не важнейшая социальная функция. Ибо потребность ощущать себя красивым и значительным, причастным чему-то великому и бессмертному ничуть не менее важна, чем потребность в комфорте и безопасности. Тем более что безопасность в принципе недоступна для человека, сколько бы он ни увеличивал свою власть над природой. Силы хаоса, распада всегда останутся неизмеримо мощнее всей человеческой техники (последняя пандемия — всего лишь рядовой пример из бесконечной череды). От совершенно обоснованного чувства нашей мизерности и мимолетности в бесконечно огромном и бесконечно равнодушном космосе нас может хотя бы отчасти избавить лишь иллюзия включенности в какую-то прекрасную и бессмертную традицию. И наука (наряду с искусством) дарит тем, кто сумеет ею очароваться, может быть, самые сильные грезы, позволяющие ощутить жизнь чем-то значительным и не заканчивающимся с нашим личным существованием.
И если доверить пропаганду науки людям, обладающим помимо знаний еще и поэтическим даром, наука сумеет подарить восхищение и гордость самым далеким от нее людям.
А государству авторитет.