Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2021
В Ленинграде жил необычный человек по имени Лева Друскин. Он родился в 1921 году, жил здесь до конца 1980-го, писал отличные стихи, а потом эмигрировал не по своей воле в Германию и умер там в 1990-м. Я с ним дружил и теперь хочу написать несколько страниц в память о нем — тем более что 8 февраля этого года исполнилось сто лет со дня его рождения. А все, кто его знал (теперь таких уже немного осталось), подтвердят, что Лева в высшей степени заслуживает нашей памяти.
Где-то в начале 1960-х мой друг Алик Шейнин сказал мне: «Слушай, у меня есть один знакомый, он инвалид, не может ходить. Его бы надо отвезти на дачу, а мой „горбатый“ (так называли автомобиль „запорожец“, „ЗАЗ-965“. — М. П.) опять захворал. Может, ты его отвезешь? Его зовут Лева Друскин. Познакомишься с ним — не пожалеешь…» А у меня был тогда «Москвич-407» под названием «стиляга», предмет моей любви и гордости. Я согласился, и это обстоятельство стало началом знакомства, а затем и дружбы с Левой.
Приехав к Леве, я увидел полноватого человека, лежавшего на тахте на левом боку, подпиравшего левой рукой большую голову с взлохмаченными полуседыми волосами. Он писал о себе: «В молодости друзья говорили, что я похож на Багрицкого — копна волос, романтическая внешность. Потом я растолстел и стал похож на Бальзака…» Его глаза лучились необыкновенной живостью и добротой. Когда я подошел к нему, чтобы познакомиться, он потянулся ко мне, и мне даже показалось, что он хочет меня обнять. Весь его облик излучал дружественную приветливость, благодарную готовность к общению. Позднее я убедился, что Лева таким образом всегда встречал новых для него людей. Приходящие к Леве были элементами внешнего мира, труднодоступного для него. Он стремился максимально ускорить процесс сближения, сразу же вызывая к непосредственности, откровенности. И это ему удавалось благодаря его обаянию, уму, остроумию, подкупающей внимательности к собеседнику. Так было и со мной. Буквально через несколько минут он уже узнал, понял и оценил, что я собой представляю. Очевидно, его оценка была положительной. Я, со своей стороны, был буквально им очарован. Позднее его жена Лиля рассказала мне, что еще перед моим появлением, когда Алик Шейнин продиктовал мой номер телефона и Лева стал записывать его в их кожаную телефонную книжку, у них произошел такой диалог:
Лиля:
— Зачем ты записываешь сразу в кожаную книжку?
Лева:
— Вот увидишь, подружимся.
Он оказался прав. Наша дружба длилась десятки лет вплоть до его кончины.
Зощенко как-то сказал: «Конечно, мы, советские писатели работаем не ради гонорара. Но гонорар вносит известное оживление в нашу работу…» Перефразируя Михаила Михайловича, я должен заметить, что наша долгая дружба с Левой основывалась не только на автомобильных поездках. Но они вносили в нее известное оживление. Помню, я как-то вез его зимой то ли на дачу, то ли в комаровский Дом творчества. Для того чтобы придать нашей поездке некоторую нестандартность, я повез его и Лилю не обычным путем, по Приморскому шоссе, а окольным — через пустынную Левашовскую дорогу, огибающую Ленинград с севера. Узкая, окаймленная снежными брустверами дорога шла, извиваясь, между невысокими пологими холмами, поросшими мелколесьем пустошами, мимо редких барачных поселков, занесенных по окна снегом. Лева, сидевший справа от меня, с интересом и явным удовольствием всматривался в незнакомую для него местность. Погода между тем хмурилась, начался снегопад, который быстро превратился в настоящую пургу. Тут мне пришлось худо. Снег залеплял ветровое стекло, стеклоочистители не успевали его убирать. На давно не чищенной дороге быстро образовались снежные барханы, машину стало заносить, она временами буксовала. У нас тогда не было зимних шин с шипами, мы ездили на летних шинах, у меня уже довольно стертых, «лысых». Вдобавок стало быстро темнеть, пришлось включить фары. Я не на шутку испугался и проклинал себя за легкомысленное решение ехать таким путем. Чувствовалось, что и Лиле, сидевшей сзади, было не по себе. Только Лева буквально ликовал. Всматриваясь в снежную круговерть в свете фар, он восклицал: «Ребята, как замечательно, как красиво! Никогда я не видел такого великолепия!» Слава богу, мы выбрались тогда из пурги, выехали на расчищенное Приморское шоссе и благополучно доехали до места. Под влиянием наших поездок Лева написал посвященное мне стихотворение «Спасибо за движение»:
Спасибо за движение!
Что может быть блаженнее?
Выходят на сближение
Далекие поля.
Выходят на сближение,
Меняют положение —
В их царственном кружении
Участвую и я.
Планета не смущается,
Что так перемещается.
Движенью все прощается —
Теперь я вечно с ним.
И вдруг теней мелькание
Прервалось, как дыхание,
Исчезло, как дыхание.
И мы уже стоим.
Но что мне грядки сытые,
Меж двух строений вбитые,
Скамейки, насмерть врытые
У тихого крыльца?
В моем воображении
Дороги натяжение,
Во мне гудит движение —
И нет ему конца!
Из наших с Левой автомобильных отношений нельзя не вспомнить, пожалуй, наиболее яркий эпизод — нашу поездку в Комарово к Анне Андреевне Ахматовой 2 сентября 1965 года. Лева, живший тогда на даче в Зеленогорске, знал, что я дружу с Толей Найманом, входившим в близкий круг Ахматовой. Поэтому он попросил меня устроить через Толю его визит к ней, тем более что она жила поблизости. Я к тому времени с Анной Андреевной был уже немного знаком. Месяца за два до этого я по предложению Толи дважды приезжал к ней в Комарово и возил ее и Толю по шоссе вдоль берега моря в сторону Выборга. Помнится, Анна Андреевна была очень довольна нашими мини-путешествиями. В каких-то глухих местах побережья мы по ее просьбе съезжали с шоссе и останавливались среди сосен, дюн и валунов вблизи береговой линии. Мы с Толей выходили из машины, а Анна Андреевна оставалась сидеть внутри, задумчиво обозревая взморье. По возвращении с прогулки я получал чай с вареньем на веранде ее дачи и очаровательный застольный разговор, причем говорила в основном она, только Толя иногда включался в беседу, а я помалкивал от смущения. Кажется, лишь один раз я решился встрять в разговор, вспомнив об автомобильных мотивах у Северянина. Что-то вроде: «И, садясь комфортабельно в ландолете бензиновом, / Жизнь доверьте Вы мальчику в макинтоше резиновом…» И, помнится, Анна Андреевна тогда сказала: «Да, да, мы все тогда очень любили катанья на авто». Во второй и последний мой визит к ней на дачу я получил в благодарность кроме чая с вареньем фотокопию ее знаменитого портрета работы Юрия Анненкова, с автографом «ААА». Теперь этот портрет висит над моим письменным столом.
Но вернемся к Леве Друскину. Визит наш к Ахматовой, на мой взгляд, в высшей степени удался. Лева подробно описал его в «Спасенной книге», и вот замечательное из нее стихотворение:
Вдоль моря, вдоль моря — к ахматовской даче!
Дорога витками ведет на Парнас.
Дома и деревья желают удачи,
И небо стихи повторяет для нас.
И вот из-за дома тропинкою узкой,
Мелькнув силуэтом на фоне ветвей,
Выходит к нам слава поэзии русской
В старинной и черной накидке своей.
Ну что ж ты притих? Не теряйся! Не мешкай!
Но мысли быстрее запнувшихся слов:
Вот это — рука, написавшая «Решку»…
Вот в эти глаза заглянул Гумилев…
О грузная старость, почтенная старость!
Ты мне не помеха, ты — попросту ложь,
Тебя я не вижу, умерь свою ярость,
Ни слова — бессильная — ты не сотрешь.
Гляжу и молчу, будто книгу листаю,
Где в бронзу отлита любая строка.
А в бронзовом небе, как белая стая,
Свободно и сильно плывут облака.
Итак, я стал вхож в дом Левы, его жены чудесной Лили, ее матушки добрейшей Нины Антоновны и дружелюбного пуделя Гека. Могу смело сказать, что этот открытый гостеприимный дом был одним из культурных центров Ленинграда 1960—1970-х годов. Помню появление там Михаила Михайловича Жванецкого с его затрепанным портфельчиком, из которого он доставал смятые бумажки и артистично читал по ним свои миниатюры и шутки. Я познакомился там с необычайно популярным тогда в Ленинграде Сергеем Юрским, слушал авторские песни под гитару Жени Клячкина, тогда очень известного барда, ныне, к сожалению, почти забытого. Запомнилась его песенка — «Сидишь беременная, бледная. / Как ты переменилась, бедная…». У Левы бывали мои друзья Саша Кушнер, Игорь Ефимов, Люда Штерн, Яша Гордин и многие другие. Запомнился визит Анатолия Бадхена, главного дирижера тогдашнего Ленинградского концертного оркестра. Он, кажется, пришел с одним из музыкантов, и они замечательно сыграли на фортепиано и саксофоне какую-то очень красивую вещь Леграна.
Несколько дней назад я позвонил Лиле в Тюбинген, где она сейчас живет, и мы вспомнили один смешной эпизод из ленинградской жизни Друскиных. В начале 1970-х годов, в канун какого-то из еврейских праздников, к ним с Главпочтамта поступило извещение о посылке, отправителем которой значился не кто иной, как Залман Шазар, тогдашний президент Израиля. Дело в том, что уроженец Минской губернии Шнеер Залмен Рубашов, или Залман Львович Рубашов, был двоюродным братом матери Левы. Почему-то он вспомнил о своем двоюродном племяннике и решил его порадовать. Мы представили себе, какой переполох это вызвало на Главпочтамте. А Лиля и Лева в радостном возбуждении обсуждали, какие при нашем тогдашнем дефиците соблазнительные вещи могли бы быть в посылке от президента Израиля. Тотчас же мы с Лилей отправились на моей машине за посылкой. Там мы получили здоровенную запечатанную картонную коробку и радостно отправились домой. Дома тут же ее вскрыли и обнаружили… несколько очень красивых упаковок высококачественной кошерной мацы. И ничего кроме — ни записочки, ни сувенирчика, ничего! Вот было смеху! Вскоре Лиля и Нина Антоновна устроили прием с поеданием мацы от президента Израиля. Понятно, кроме мацы на столе было много чего другого. Но помнится, мы с удовольствием поглощали мацу, густо намазывая ее маслом. Под влиянием съеденного и выпитого присутствовавший здесь Юра Варшавский тут же сочинил стишок:
Президенту не к лицу
Посылать сюда мацу.
У евреев на лице
Отвращение к маце.
Теперь несколько слов о Левиных стихах. В СССР он был членом Союза писателей и до эмиграции опубликовал шесть поэтических сборников. Его стихи, сегодня несправедливо подзабытые, мне очень нравились. Некоторые я даже запоминал наизусть и читал знакомым при случае. Не будучи профессионалом-филологом, не берусь подвергать разбору его поэтическое наследие. Но как простой читатель и любитель стихов скажу несколько слов о том, чем они меня привлекали. Это очень хорошо сделанные стихи, с четко сформулированной идеей, или месседжем, как сейчас говорят, то есть неким сообщением автора читателю. Причем эти сообщения отнюдь не банальны. В стихах Левы нет никаких жалоб на жизнь, ни малейшего намека на его инвалидность. Смысл его стихов не всегда безоблачно весел, иногда и печален, но все же, как правило, позитивен. Интересно, что автор в стихах выступает от лица обычного, во всех отношениях полноценного человека. Вот одно из моих любимых стихотворений Левы:
Ксеркс побежден. Бьют персов. Тонет флот.
Чужая боль. Чужая неудача.
Я удаляюсь от дневных забот.
Проносят мимо раненых. Я плачу.
Сижу один. Обломки по воде
Плывут к столу и ранят мне колени.
И тонут корабли в кровавой пене:
В чужом несчастье и в моей беде.
И где мой дом — надежда и оплот?
И как мне жить? Я не могу иначе!
Ксеркс побежден. Бьют персов. Тонет флот.
Проносят мимо раненых. Я плачу.
Обратите внимание — автор пишет, что он сидит, по-видимому, за столом, как и положено сочиняющему стихи поэту, и что при этом обломки кораблей, плывущие по воде, ранят ему колени. Очень яркий образ, выражающий сострадание и боль со стороны сильного полноценного человека, оплакивающего чужую беду.
И вот еще одно стихотворение, иллюстрирующее то же самое:
Идут солдаты и шаг чеканят.
Меня убьют, а тебя лишь ранят.
Лесов молчанье, полей аккорды —
Ты будешь живой, а я буду мертвый.
Ты будешь лежать в санитарной палатке,
А я в земле, где другие порядки.
Ты губы кусаешь, ты бредишь: «Нас двое!»
А я прорастаю травою, травою —
Зеленым шуршаньем, бальзамом нежданным,
Который так сладко прикладывать к ранам.
В этом стихотворении автор — солдат, погибающий на поле битвы. И тот же мотив. Подобных примеров в стихах Левы много.
Перехожу к драматическим событиям, предшествовавшим отъезду Левы, Лили, Нины Антоновны и пуделя Гека за границу. Тут, на мой взгляд, сыграли роковую роль два обстоятельства. Первое заключалось в том, что открытый дом Левы Друскина привлекал не только обширный круг друзей, но и иностранцев, посещавших Ленинград. Это были в первую очередь стажировавшиеся у нас студенты-слависты. Их направлял к Леве эмигрировавший ранее приятель Левы Володя Фрумкин, преподававший в одном из колледжей в США. Володя стремился к тому, чтобы, общаясь с литературными кругами Ленинграда, студенты быстрее усваивали русский язык и знакомились с русской литературой. Естественно, в результате за квартирой Левы в середине 1970-х годов была установлена слежка. В процессе слежки, по-видимому, выяснилось, что Лева пишет книгу воспоминаний, получившую впоследствии название «Спасенная книга». В ней советская действительность, и в частности литературная среда в Ленинградском отделении Союза писателей, были описаны с достаточной откровенностью. Лева намеревался издать рукопись с купюрами в журнале «Нева», а полный текст оставить до лучших времен. Под предлогом поиска наркотиков 16 апреля 1980 года в квартире Левы был устроен обыск. Была изъята рукопись Левиных воспоминаний и несколько заграничных изданий. КГБ передал рукопись в правление Союза писателей. В результате Лева был исключен из Союза. Его судьба была предрешена. Возникла реальная угроза высылки из страны. Между тем Лева никогда не хотел покидать родину. Об этом свидетельствует стихотворение, написанное за некоторое время до его отъезда в годы массовой эмиграции друзей и знакомых:
Хотите я вам нарисую
Две лодки и два корабля,
И землю, с которой простился?
Пускай уплывает земля!
Пускай уплывает, не жалко…
Зачем она машет плащом?
Полжизни на ней протрубили,
Полжизни осталось еще.
Уходит она в повороте,
Который не преодолеть…
Пускай уплывает, не жалко…
Ах лучше бы мне умереть!
Друскины покинуть СССР были вынуждены. Еще до обыска Лева успел переправить копию своих воспоминаний за границу. После его эмиграции «Спасенная книга» была опубликована в Лондоне.
Опишу кратко, как эти события повлияли на судьбы друзей Левы, и в частности на мою. КГБ позаботился о том, чтобы практически все мы так или иначе пострадали. Одних уволили с работы, другие были понижены в должности. Все это детально описано в «Спасенной книге». Однажды осенью 1980 года (точную дату не помню) меня вызвали в дирекцию родного Физико-технического института им. А. Ф. Иоффе. Там в большом директорском кабинете за столом заседаний расположились какой-то высокий чин из КГБ, секретарь парткома института, председатель профкома, двое или трое моих коллег по лаборатории и, конечно же, директор института академик Владимир Максимович Тучкевич. Представитель КГБ кратко проинформировал присутствовавших о моих связях с окружением антисоветчика Льва Друскина, потребовал моего осуждения на общем собрании работников института и принятия ко мне суровых мер. Я сказал в ответ, что меня со Львом Савельевичем Друскиным связывают только чисто человеческие отношения и стремление оказывать ему как инвалиду бытовую помощь. Присутствующие, исключая моих коллег, выступили с предложением осудить меня прямо сейчас. Мои коллеги, стремясь меня защитить, предложили ограничиться только словесным осуждением. На этом директор закрыл совещание, и я покинул кабинет. К концу дня Владимир Максимович вновь пригласил меня к себе. На этот раз он был один. Помню, я направился было к письменному столу, за которым он сидел, но он пригласил меня в дальний угол обширного кабинета, где стояли торшер и журнальный столик. Эти детали явно располагали к неформальной беседе. Устроившись под торшером, Владимир Максимович обратился ко мне со следующим предложением. Он сказал, что не хотел бы увольнять меня из института (я тогда уже был доктором физико-математических наук и лауреатом Государственной премии, и намечалась еще одна), но КГБ требует лишить меня допуска к секретным работам, а это автоматически означает увольнение. Он продолжал, что договорился с КГБ о понижении мне допуска при условии, что я прекращу все контакты с Львом Друскиным. «Учтите, — сказал он, — квартира Друскина под контролем». Мне оставалось согласиться, что я и сделал. Порядочный, благородный Владимир Максимович! Он всегда помогал сотрудникам института в их трудных ситуациях. Помог и мне, очевидно, использовав свое влияние в качестве уполномоченного Президиума АН СССР по Ленинграду. Вечная ему память! Кстати, буквально через три месяца всем научным сотрудникам нашей и некоторых других лабораторий в общем порядке понизили допуск. Так я сохранил свое положение в институте, но, увы, ценой разрыва с Левой.
Теперь мои связи с ним поддерживались лишь косвенно, через общих друзей. Кроме того, моя тогдашняя жена Мия Гильо продолжала звонить Друскиным и навещать их. Так что я получал полную информацию о том, что у них происходит, продолжая выполнять обещание, данное мной Владимиру Максимовичу, и нарушив его лишь в день отъезда Друскиных, 20 декабря. Я узнал, что в этот день они отправляются в аэропорт в семь часов утра. Они были предупреждены, что я заеду к ним попрощаться часа за два до их отъезда, то есть в пять утра.
Итак, рано утром я отравился в путь на своем «москвиче». В это промозглое декабрьское время город был пуст и темен. Я оставил машину за несколько кварталов от дома Левы, подошел к нему по противоположной стороне улицы, убедился, что улица пуста, ни машин, ни прохожих нет. После этого я с опаской вошел в подъезд, где тоже было пусто. В квартире — предотъездный кавардак, в прихожей — упакованный багаж. Лева лежал на своей тахте уже полностью одетый. Я бросился к нему, мы обнялись и оба разрыдались: мы были уверены, что прощаемся навсегда. Затем Лева протянул мне листок бумаги с текстом, написанным от руки его игольчатым крупным почерком («где почерк был иглист, / Как тернии» — по Пастернаку):
Мише Петрову
Милый друг, обрывается нить.
Вот и не о чем нам говорить,
Лишь глядим друг на друга в печали.
Жалок дружбы последний улов…
Не находим ни мыслей, ни слов —
Даже души у нас замолчали.
Но лежит (хоть надежда слаба)
Где-то там золотая труба,
И Архангел к ней губы приложит.
И тогда мы сойдемся опять,
На земле или нет — не понять,
И узнаем друг друга, быть может.
Прочитав это стихотворение, я положил листок в карман, наспех попрощался со всеми, вышел в «зловещий деготь» ленинградской декабрьской тьмы и в глубокой печали побрел к машине.
P. S. Золотая труба для нас с Левой все-таки протрубила, и довольно скоро. В 1987 году в связи с начавшейся перестройкой с меня было снято клеймо невыездного, и я отравился в длительную научную командировку в Институт физики плазмы им. Макса Планка близ Мюнхена. Оттуда при первой же возможности я рванул в Тюбинген, получил возможность обнять Леву и Лилю и погостить у них.
В следующем, 1988 году я, на этот раз с женой Майей Самсоновой, вновь оказался в Институте Макса Планка, и мы ринулись в Тюбинген к Друскиным на выходные. Казалось бы, вот начинается новая счастливая фаза нашей дружбы с Левой, когда можно свободно общаться и видеться хоть каждый год. Но, увы! После тяжелой болезни и нескольких операций в 1990-м Левушка скончался.
Добавлю, что его «Спасенная книга» была издана в России в 1993-м и переиздана в 2001 году. Наша дружба с его вдовой Лилей продолжается. Она дважды приезжала в Петербург, мы часто переписываемся и звоним друг другу.