Из цикла «Пережить». Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2021
В понедельник утром Анна поехала рыть себе могилу.
Люди вообще частенько затевают с понедельника что-то новое: то на работу устроятся, то на диету сядут, то курить бросят. А вот Анна решила выкопать могилу, лечь в нее да так и остаться там, в гробу из земляных стен.
Решила и решила. Взяла из чулана лопату — прошлой зимой от старости подохла кошка, и Гриша притащил лопату из гаража, чтобы долбить мерзлую землю, да так обратно и не вернул. Теперь же Анна стряхнула с лопаты серую паутину и поехала на кладбище.
Улицу сплошь залило прозрачным осенним светом, аж глаза заслезились. Анна с трудом натянула на себя какую-то одежду, не забыв о главном — черной атласной ленте, которой повязала голову.
На остановке толпились люди, но Анна на них даже не взглянула. Залезла в маршрутку, неловко шибанув железной лопатой по двери, села с каменным лицом напротив незнакомой бабки. Бабка же, изумленно глянув на черную повязку, едва заметно перекрестилась. Еще бы — молоденькая девушка, и тридцати нет, а тут тебе и черные синяки под глазами, и пресное лицо без кровинки…
Лопата опять же.
Люди косились, но Анне было все равно. Она тряслась вместе со всеми, подпрыгивала на ухабах, крепко стискивая лопату в руках. Только вот маску не напялила, хоть все в маршрутке и прикрыли рты марлевыми, медицинскими и хлопковыми прямоугольниками. Боялись.
Не дело ведь. Вирус опять разбушевался. Стольких косит, едва успевают хоронить в закрытых гробах…
Когда Анна вылезла на конечной остановке напротив ворот небольшого погоста, в салоне вместе с водителем осталась сидеть одна лишь бабка. Ей, видимо, тоже надо было здесь выйти, но она не осмелилась выбраться следом за Анной. Забормотала что-то водиле, дрожа сухенькими плечами, но и этого Анна не заметила.
Она шла вперед словно заведенная — пока хватало сил. Асфальт сменился на пыльную дорожку. Огромное объявление, каждая строчка подчеркнута красным, будто исцарапана: «По распоряжению губернатора вход на кладбище осуществляется исключительно для церемоний погребения. Допускаются родственники, не более пяти человек на усопшего».
Скрипнула калитка, нехотя пуская Анну к памятникам и покосившимся крестам. Идти далеко, это ведь старое кладбище — на новом все просят сделать еще один вход, но из администрации только и успевают, что строчить отписки.
Раньше Анна об этом не знала. Только на похоронах, когда ее на плечах тащила Тома сквозь ровнехонькие ряды могил с пестрыми искусственными венками, выглядящими так глупо и аляповато среди беспощадного горя, Анна спросила просоленными губами:
— Почему так?
И Тома рассказала: и про старое кладбище, и про одну-единственную калитку, и даже про гробы, что везут траурной процессией мимо заброшенных, поросших желтой травой могил. Анна не стала говорить, что спрашивала не об этом. Да и Тома не была настолько глупой.
Сейчас Анне чудилось, что она в жизни не сможет отыскать нужную могилу. В груди саднило, словно туда загнали с десяток заноз. Солнце распалялось, пригревало руки. Выбившиеся из-под черной ленты светлые пряди липли ко лбу.
Анна шла. Не глядела по сторонам — только под ноги. Добраться до нового кладбища, отыскать его могилу и…
Нашла. Нашла среди одинаковых холмов, среди сырых крестов и невыгоревших пластиковых букетов. Нашла, не глядя даже по сторонам, — словно потянуло что-то. Словно он сам ее потянул.
Села на землю, утерла вспотевший лоб. Лопата звякнула, бессильно отброшенная на тропу. Надо же, могилы совсем свежие, а тропинки уже протоптали, почти исчезла с них хилая трава. Земля казалась холодной, рассыпалась камешками в руках.
На крест Анна сама повесила фотографию — его широкая улыбка, так чтобы от уголков глаз морщины разбежались по сторонам. Зачесанные волосы, чуть заросший подбородок — она ненавидела эту колючую щетину и всегда напоминала ему о бритье. Он ворчал и посмеивался, но все-таки шел в ванную.
И вот… Теперь всегда небритый будет перед глазами. Надо на памятник другую фотографию найти, получше…
Анна поднялась, качнувшись, схватилась за лопату. Сначала она хотела рыть прямо там, у креста, где земля податливая и мягкая, но испугалась. А если ударит лопатой в гроб, пробьет его и увидит там, внизу, клок волос или бледную руку?.. Не надо. Она будет копать на тропинке — потом сровняют могилу с землей, и никто даже не узнает, что ходит по ее костям.
Первый удар вышел слабым — лопата отскочила, дернулась в руках, словно живая. Анна сдула волосы с лица и ударила еще раз, покрепче схватившись за черенок. Лопата неглубоко вошла в спрессованную рыжую землю и застряла там намертво. Намертво… Анне захотелось расхохотаться, она ощутила, как задрожало лицо, сморщилось и стянулось болью, но плакать было некогда.
Анна с трудом вырвала лопату из земли и ударила еще раз. Копать не выйдет — и правда словно каменная, надо долбить изо всех сил. Анна и долбила: ударяла, едва замахнувшись, раскачивалась из стороны в сторону, сметала земляное крошево к свежей оградке. Волосы растрепались, как у сумасшедшей, — она видела и свою тень, и пляшущее вокруг головы наэлектризованное облако. Траурная лента давно соскользнула и скрылась на соседней могиле, свернулась там ужом. Затихла.
Анна долбила землю.
Глухой звук разносился по кладбищу, словно чьи-то шаги.
Поэтому, когда новая могила только-только начала уходить в глубину, чужих шагов Анна и не услышала. Лишь встревоженный окрик:
— Вон она!
Бегут. Переругиваются, взвинченные. Анна бессильно опустила лопату и легла на землю, в маленькую свою, ничтожно маленькую могилку. Забилась внутрь, свернулась эмбрионом и зажмурилась. Вот бы сейчас р-раз — и кончилось всё.
Всё.
Но нет. Солнечные лучи лижут щеки. От сухой земли поднимается холод, пробирается внутрь. Даже лицо не скрыть в этой убогой могиле, и теперь по нему свободно гуляет ветер. Пахнет прелой листвой.
— Аня! — ее тянут за руки, тянут сильно, будто не хотят даже слушать возражения. Анна и не возражает — сжимается сильнее, стискивает себя руками и плотнее смыкает веки.
Они бегают, говорят о чем-то, просят. Анна не слышит.
Он ведь там, совсем рядом. У нее почти получилось.
— Это что, моя лопата?! — Кажется, Гришу это возмущает больше всего. — Да, моя! Утащила, ты глянь… Из чулана уперла.
— Да что ты со своей лопатой, — бормочет Тома, присев на край неумелой могилы, и тянет Анну на себя. — Помоги лучше…
— Тут только дурка поможет.
— Ш-ш, — просит Тома. — Ты не понимаешь?
— Все я понимаю, — говорит он, и голос его недовольно скрипит. — Отойди лучше, ну чё ты, а… Как маленькая. На, лопату держи.
— Да брось ты свою лопату!
— Э! Брось, брось… А потом сама же ныть будешь, когда я новую куплю. Отойди, сказал, не мешай!
Гриша не церемонится — берет Анну на руки, словно скомканное одеяло, прямо так, эмбрионом. Поудобнее устраивает, и Тома кружится рядом, приглаживает взлохмаченные волосы, скользит ладонью по лицу.
— Аня, Ань, ну чего ты, чего… Он ведь и мой брат тоже, Ань.
— Совсем двинулась, — не выдерживает Гриша, а Тома лишь пыхтит у него под рукою. То ли злая на мужа как чёрт, то ли ничего больше не может сделать от бессилия.
Анна разлепляет веки. Смотрит на них, прищурившись, будто только проснулась. Чувствует, как краснотой заливает глаза.
— Отстаньте… — шепчет едва слышно. — Я сама…
— Чего удумала. — Гриша держит крепко. — Ведешь себя, Ань, как ребенок тупорылый.
— Гриш…
— Что Гриш, а?! — Он дышит с присвистом. Анна хоть и низенькая, хоть и худенькая, но вес в ней все же есть. — Пока ты цацкаешься с ней, все так и будет продолжаться. По городу мотаемся с утра самого, ищем ее, дуру, а она могилу на кладбище роет…
— Гриш, — в Томином голосе скользит что-то едва уловимое, знакомое.
Анна, выпутавшись из его захвата, все же встает на ноги — Гриша ворчит, что, если надо, он и волоком ее до машины потащит. Его загорелые руки едва заметно дрожат. Тома стоит рядом, держит Анну под локоть правой рукой, в левой сжимает лопату.
— Я сама пойду, — говорит Анна. — Простите меня…
— Ничего, — Тома улыбается через силу. — Мы вместе это переживем, да?
Они уходят прочь, и у Анны нет сил даже оглянуться на фотографию над свежим холмиком.
В машине стоит гробовое молчание, пока они едут до дома. Тяжелая лопата не влезла в багажник, и ее засунули в салон, устроили рядом с Анной, будто попутчицу. Саму Анну крепко пристегнули ремнями — Тома долго возилась с черными лентами, будто хотела и Анну обвести траурной рамкой.
Анна была бы не против.
На светофоре Гриша не выдерживает:
— Ань, ты это, заканчивай. Я понимаю, горе, муж… Но это тоже не дело. Томка волнуется. Дети одни в квартире.
— Мы справимся, — талдычит Тома, но в ее голосе нет уверенности.
— Справимся, если эта полоумная не будет сбегать, а мы потом по всему городу, и черт знает, что с ней…
— Давай потом поговорим, — Тома почти умоляет.
На приборной панели перед ней лежит дохлый мотылек.
Анна смотрит на город, что отражается в тонированном стекле. Ей вдруг становится смешно — за ее окном и безоблачное осеннее утро, и листва на деревьях, и даже отштукатуренные дома кажутся траурнее, чем за окном Томы или Гриши. Будто им дано право глядеть на светлый и солнечный мир, а Анну со всех сторон окружили тонировкой, и она вязнет в ней, словно в горячем асфальте.
Анна хохочет. Заливается смехом до икоты.
Тома настороженно смотрит на нее в зеркало заднего вида. Гриша, выругавшись, замолкает.
В квартире тихо и пустынно, следом за ними захлопывается дверь, отсекая застоявшийся подъездный воздух. Анна сама поднимается по ступенькам, сама сбрасывает в коридоре тугие туфли, не чувствуя свежих мозолей, сама ползет до скрипучего дивана в дальней комнате.
Тома тенью ныряет следом за ней, молчит, но идет по пятам. Гриша уходит на кухню, бормочет там что-то недовольно, громыхает кастрюлями и плещет маслом на скворчащую сковороду. Запах яичницы добирается до дивана, от этого аромата в животе у Анны завязывается тугой узел тошноты.
По стенам бродят солнечные блики. В ковер вплетаются запахи кошачьего лотка и жареных яиц. Все чуть смазанное, будто утро затянуло туманом. В соседней комнате, детской, монотонно стучат кубиками — бам-бам, бам-бам, бам-бам. Словно младший, Тимур, изо всех сил делает вид, что играет, что все хорошо, тетя Аня, всё в порядке, нормально…
Надю и не слышно. Щелкает мышка от ноутбука.
Анна кутается в одеяло, что заботливая Тома набросила на ее тело, смотрит в пустоту и прислушивается к звукам. Будто и правда вокруг воздвигли земляные стены, и жизнь этого дома, ненатуральная и вымученная, едва доносится до Анны эхом.
Будто в этих звуках она и хочет найти покой.
Тома робко присаживается на край скрипучего дивана, тянется за стаканом, тычет им Анне в губы.
— Не буду пить колеса…
Губы словно резиновые. В голове нарастает шум, перебивает все на свете: бам-бам, щелчки, скворчание яиц. Гриша матерится на кухне, открывает воду. Обжегся, наверное.
— Это не колеса. — Голос у Томы спокойный и вкрадчивый, а Анне хочется, чтобы та заорала. — Это водка.
Все внутри выжигает пламенем, пока в нос бьет резкий запах. Анна задыхается, упираясь лицом в одеяло, а холодная Томина ладонь все скользит по ее плечам.
— Справимся, — бормочет Тома. — Справимся…
Под этот шепот Анна и засыпает.
* * *
Анна просыпается от боли — будто с каждым вдохом голову все сильнее и сильнее сдавливает железом. В квартире стоит вязкая тишина, и теперь эта тишина живет в каждом углу, глумливо забиваясь Анне в уши.
Посапывает на подоконнике толстая кошка Тефтелька.
Анна смотрит на Тефтельку и молчит. Головная боль сейчас кажется спасением — если думать только о ней, концентрироваться на розоватых всполохах перед глазами, то можно вообразить, будто все в Анниной груди не разворотило смертью. Не сожгло до пепла.
До белой золы.
Тома сидит на кухне, шинкует лук острым ножом и поглядывает на булькающие в кастрюле картофельные кубики. От лука Тома плачет, но не вытирает слезы ладонями, чтобы не стало еще хуже. Еще мама учила Анну — если тереть глаза пальцами, испачканными в луковом соке, будет только больнее.
Крупные слезы текут по Томиным щекам. Анне хочется тоже схватиться за нож — резать и резать, плакать и рыдать, прикрываясь этим чёртовым луком. Но вместо этого она присаживается на край стула и растирает ноющие виски.
Тимур, что крутился у плиты с парочкой любимых машинок, исчезает из комнаты. Будто Анна прокаженная.
— Выспалась? — спрашивает Тома.
— Поспала.
Из телевизора едва слышно подвывает приставучая песня, и Анна, нашарив пульт, снижает звук до нуля. Тома не против — она в сотый раз проходится ножом по бледной досточке, пока лук не превращается в кашу, а потом аккуратно промывает глаза холодной водой из-под крана.
Анна знает, что эти слезы не от лука. Но не хочет об этом говорить.
— Таблетку дать? — спрашивает Тома, и Анна, прищурившись, шепчет ей в ответ:
— Нет… Том, спасибо.
— Да ладно тебе. — Она порхает по кухне, включает газ под сковородой, от которой все еще пахнет горелой яичницей. — Мы ж родня.
— Я дура, — признается Анна. — Это детский поступок, да… Но я надеялась, что полегчает.
Тома оглядывается.
— И как, помогло?
— Да ни черта. Налей еще водки.
— Ань…
— Налей.
От водки становится хуже — Анна ныряет лицом в облако лукового дурмана над дощечкой, кашляет, но слез нет. Плохо. Когда ревешь, воешь и плачешь, всегда становится капельку легче.
— Можешь еще морковкой занюхать, — со смешком предлагает Тома.
— Иди в ж…, — не церемонится Анна.
Морковка смешивается с луком. Тома моет руки душистым мылом, слабо мурлыкает себе что-то под нос. А потом, будто решившись, садится напротив Анны и, поймав ее взгляд, бормочет:
— Слушай, я знаю, что тебе тяжело. Я это прекрасно понимаю. Ты можешь жить у нас сколько хочешь. Нам всем сейчас… трудно. — Тома сглатывает и продолжает: — Брат… Он всегда был рядом, я даже думала, что мы родились в один день и умрем тоже в один день. Но…
— Я знаю. — Анне не хочется видеть, как кривится ее лицо. Не хочется слышать заискивающий голос. — Знаю, что ты хочешь сказать: «Но твои глупые выходки никуда не годятся, ты пугаешь детей, заставляешь нас мотаться по всему городу перед работой…» А ты чего сегодня дома?
— Отгул взяла.
— А… Я знаю, в общем. Я не буду для вас вечной проблемой, больше такое не повторится. Можешь это Грише и передать.
Тома смотрит так, словно ее под ребра пнули. Кивает медленно:
— Скажу…
И снова берется за готовку. Кажется, она чуть выдохнула — неприятный разговор позади, а это значит, что и Гриша будет доволен, и Анна вроде бы не обиделась. Тому так легко прочесть, и Анна пользуется этим, машинально крутя в руках тяжелый нож.
— Ань… — тихонько просит Тома.
Анна натыкается на ее взгляд, прикованный к остро наточенному лезвию. Хмыкнув, откладывает нож в сторону.
— Представляешь, а Надюшку завтра в школе награждать будут, за модель, она ее в компьютерной программе сделала…
Тома улыбается, слабо и через силу, но Анне нравится ее улыбка. Хорошая такая улыбка, беззлобная и простая. Анна вскидывает прищуренные глаза, ждет, пока силуэт на фоне белоснежного окна приобретет Томины черты и…
Все происходит в тот же миг.
В льющемся свете беспорядочно мельтешат пылинки. За Томиной спиной работает телевизор, яркие пятна сменяются болезненными вспышками. Масло греется в сковороде, чтобы обжарить лук с морковью до хрустящей корочки. Гладкая столешница холодит руки.
Тома смотрит на Анну и улыбается.
У Томы его улыбка. И глаза его — черные, чуть раскосые. В них искорками застывает тепло, словно утопленное в янтаре.
Анна замирает. Ей хочется вечно жить в этом моменте — нельзя вырыть себе могилу на тропинке, так пусть хотя бы так, в кухонной духоте, в солнечном свете.
Тома вздрагивает, и ее улыбка исчезает, словно ластиком провели.
— Ань, всё в порядке? У тебя лицо такое, будто…
— Будто привидение увидела.
Нервный смешок срывается с губ, и Томины щеки бледнеют. Она кивает, словно бы все поняла, отворачивается к сковороде. Горячее масло плюется на ее голые руки.
— Грамоту, Надюшке… — словно напоминает она сама себе.
Анна держит тепло внутри.
Теперь-то она никуда его не отпустит.
* * *
Тома встает по будильнику раньше всех — долго моет голову в ванной, потом сушит волосы на кухне, чтобы шумящим феном не будить обитателей квартиры, и только после этого готовит завтрак. Как только за окнами разгорается предрассветная серость, тяжело встает с кровати Анна.
Все еще больно. Но теперь рядом с болью едва шевелится слабое тепло.
Анна вползает на кухню, когда Тома красит ресницы дешевой тушью. Миг — и Тома застывает с лохматой кисточкой в руках, пока спина ее каменеет, а глаза вспыхивают настороженностью.
— Доброе утро, — хрипло бормочет Анна, наливая кипяток в кружку.
— Доброе… Ты чего так рано вскочила?
— Сколько можно дрыхнуть, всю жизнь просплю.
Анна садится напротив, всыпает ложку растворимого кофе, невкусного и горького, размешивает бледно-коричневую жидкость. Тома делает вид, что, кроме ресниц, ее ничего не волнует в этом мире. Но она даже дышит по-другому — будто прислушивается, что на сей раз учудит Анна.
— Да не бойся ты, а… — хмыкает Анна. — Просто захотела встать пораньше. Никаких истерик, никаких побегов. Лопату все равно Гришка утащил.
Тома улыбается, но улыбка ничуть не похожа на вчерашнюю. Анна морщится.
— Просто хочу поговорить, — признается она, когда Тома завинчивает тушь.
— Давай поговорим.
Но они болтают о глупом, о шелухе. Анна нашаривает нужные слова и тут же отпускает их, не выговорив, это как раненую рыбешку схватить за плавник и тут же выпустить обратно в речной поток. Анна и сама слабо понимает, что за тепло ворочается в ней, словно сонная Тефтелька, мяукающая у пустой чашки.
Тома болтает, успевая делать все и сразу: накладывать обед в пластиковые контейнеры с яркими крышками, готовить завтрак (крепкий сладкий чай, нарезанный сливочный сыр, обжаренные кусочки черствого хлеба в яичной корочке), расчесывать волосы и кормить Тефтельку. Анна же сидит, привалившись к стене, и едва ворочает языком.
Когда на кухню вплывает Гриша, зевая и почесывая пузо, его хмурый взгляд красноречивей слов.
— Просто встала пообщаться. Из дома сегодня ни ногой, — отчитывается Анна.
— Надеюсь, — он хмыкает и идет в ванную.
Тома мимолетно улыбается. Наверное, она думает, что вся их семья наконец-то начала выбираться из сырой могилы бесконечного траура, куда всех загнала почерневшая Анна. И правда, последние недели прошли как в бреду, в забытьи. Только теперь робкое, едва проклюнувшееся ощущение провернуло шестеренки и вновь включило время в этой квартире.
Но самое главное, что мимолетная Томина улыбка — та самая. Его улыбка. И Анна застывает, не в силах оторвать взгляд.
Просыпаются дети, мелькают на кухне, настороженно косятся на тетю Аню. И Гриша, и даже Надя делают вид, что всё в порядке, — подумаешь, родственница приехала погостить. Только Тимур хмурится, глядит на тетку исподлобья, словно лишь она виновата в тревожном мамином взгляде и папином бурчании.
Завтракают, даже шутят — несмело, с оглядкой на Анну. Она все больше молчит, грызет сыр и щурится на солнце. Искоса наблюдает за Томой.
Кажется, что все и вправду налаживается.
Когда Тома сдергивает в коридоре ключи, Анна выходит следом за ней. Стоит, кутаясь в пушистый халат, внимательно наблюдает за каждым движением. Тома густо подвела глаза, взбила волосы и нацепила яркий фиолетовый плащ — тот словно бы кричит, что с трауром покончено. Вот она, жизнь.
Только фиолетовая почему-то.
— Спасибо, Том… — снова бормочет Анна.
— Брось. — Она опаздывает, суетится. Ей некогда говорить об Аннином горе, но и уйти просто так она не может. Стоит, нерешительная, звенит ключами. — Ты же знаешь, я всегда готова помочь.
— Знаю. За это и спасибо…
Она тянется к Томе — несмело, будто боится, что та оттолкнет. Да, у Томы удивленное лицо, но она раскрывает объятия и крепко прижимает Анну к себе. Лица больше не разглядеть, но Анна щурится, представляет его глаза, его плечи, гладко выбритый подбородок и ту самую улыбку, что несмело касается губ…
Анна прижимается к Томе всем телом. Стискивает руками, гладит по спине.
В ноздри бьет запах сладких духов. Всё не то — женская талия, мягкая кожа. Анна отлипает, стыдливо отводит глаза и улыбается так, будто вот-вот и вправду сойдет с ума.
— Пообещай, что сегодня всё будет в порядке, — просит Тома. Она волнуется — еще бы, такого прежде не было, даже если учесть вчерашние лопату да кладбище. — Пообещай мне. Я могу попробовать взять еще один…
— Иди. Хорошей работы.
— Ань.
— Я же пообещала, так что не волнуйся. Из квартиры вообще ни ногой, забыла?
Тома кивает. Уходит, захлопывает за собой дверь.
На кухне не слышно ни единого шороха. Все они, даже маленький Тимур, жадно прислушиваются к разговору в коридоре.
Анна уходит в дальнюю комнату и без сил падает на диван, но долго не может уснуть, воскрешая перед глазами улыбку. Ей трудно понять, чья она — Томина или его.
Но сейчас это не так уж и важно.
* * *
— Давай альбом посмотрим, — просит Анна вечером, когда усталая Тома заканчивает с Надиными уроками и укладывает Тимура спать.
— Альбом?.. — Кажется, Тома даже не понимает, о чем речь.
— Ага. С вашими детскими фотографиями.
Гриша смотрит телевизор. Он сегодня подчеркнуто вежлив с Анной, но его темные глаза не дают поверить, что все наладилось, все подозрения с нее сняты. Нет — он пораньше приезжает с работы, внимательно следит за каждым жестом, когда думает, что Анна не видит. Он наверняка уже тысячу раз сказал Томе, что зря она приютила в их квартире полоумную супругу брата, который только что умер от…
Хватит. Анна растягивает губы в улыбке и обнимает себя за плечи, будто пытаясь руками схватиться за боль и затолкать ее, огромную, обратно. Под ребра. Тома часто-часто моргает:
— Ты уверена, что надо?.. Только ведь получше стало.
Тома боится возвращения прошлых недель. Анна то выла, то лежала, будто мертвая, и смотрела в стену. То говорила без продыху: как они познакомились, как она отравилась в медовый месяц, как он сломал однажды ногу и она боялась, дура, что всё, не выкарабкается… То плакала, словно обезумевшая.
Но Тома упорно выхаживала Анну, с которой они до этого едва общались. Просто, когда стало ясно, что родители Анны живут за тысячи километров отсюда и из-за карантина их ни за что не пустят даже к родной дочери (родители в годах, и поздний ребенок стал очередным грузом на их плечи), Тома приехала, помогла одеревеневшей Анне собрать вещи и увезла в свою квартиру.
Так они и жили. Анна целыми днями дремала на скрипучем диване, взяв отпуск без содержания. Редко мылась. Ела что дают, порой сама ползала до холодильника, порой голодала сутками.
Иногда ездила на кладбище рыть могилу.
— Доставай альбомы, — решается Анна. — Посмотрим.
Их детские фотографии хранятся здесь, у Томы. Та, уезжая от родителей, забрала с собой всё без разбору. Там и сами они, мелкие двойняшки с одинаковыми лицами, и их маленькие родители, и чужие застолья, и праздники…
Тома снимает альбомы со шкафа, сдувает толстый слой пыли. Протирает обложки тряпкой, внимательно поглядывая на Анну, словно хочет заметить приближающуюся истерику и спрятать фотографии куда подальше. Анна выглядит спокойной, хоть в глазах у нее и дрожит влага.
Гриша елозит в кресле. Ему эта идея явно не по душе.
Тома садится рядом, прижимается к Анне горячим боком. Кладет на колени самый безопасный из альбомов, прикрывает ладонью.
— Ты уверена? — спрашивает еще раз.
Смотрит в глаза, и Анна вздрагивает — его, его глаза! И как она раньше не замечала?.. Словно бы одни глаза достались при рождении сразу двум людям. Убрать бы эту тушь паршивую, что сыплется катышками, стереть подведенные брови и…
Пауза затягивается. Рука Томы на альбоме нерешительно приподнимается. Гриша кашляет.
— Все нормально, — отвечает Анна, стоит только золовке отвести глаза. — Ну, долго телиться будем?..
Тома осторожно приоткрывает альбом со слипшимися страницами.
Черно-белые фотографии, чужие лица. Гитары, пионерские лагеря, портреты с бабушками на фоне монохромной цветущей сирени.
— Это дед, — порой говорит Тома и едва заметно улыбается. — Вон, видишь, щеки какие?.. Надюшка в него пошла.
Многие лица незнакомы даже для Томы, и она, выждав пару секунд, в молчании перелистывает страницы. Анна видит все словно в дымке, но зато чувствует слишком много — горячий бок, вздымающаяся и опадающая грудь, темные глаза, что избегают сталкиваться с ней взглядом. Анна подается вперед, словно хочет рассмотреть чьи-то лица, склоняется над альбомом, и Тома ерзает, но не отодвигается.
Потом она все-таки достает альбом с их детскими фотографиями. Распахивает, внимательно глядя на Анну.
Та криво улыбается:
— Хватит, а? Я не инвалид, не истеричка. Все нормально. Если будет совсем плохо — я скажу.
— Прости… — Тома смущается, заправляет волосы за ухо. — Вот, гляди, это мы с ним, только-только родились.
На детских фотографиях разница почти незаметна — два пухлых карапуза, таращащих в камеру круглые глаза. Потом, конечно, пошли бантики и смешные галстуки-бабочки, потом он целился из рогатки прямо в камеру, а Тома плела венки из одуванчиков…
Но они были так похожи, что все внутри обмирало, и Анна осторожно перехватывала Томину руку, что хотела перевернуть очередную страницу. До боли в глазах Анна всматривалась то в ее лицо, то в его, а потом неизменно путалась. Все смешивалось и дробилось, можно задержать ладонь на теплой Томиной руке, живой и надежной, и чуть погладить ее пальцами, словно задумавшись…
Новые фотографии, цветные и яркие. Постановочные кадры: он смотрит с неохотой, а Тома улыбается с преувеличенным счастьем в глазах. Они сидят вдвоем за партой, белые банты и темные хризантемы. Катаются на тарзанке. Плещутся в реке.
Его улыбка. Ее глаза.
— Хватит, — хрипло выдыхает Анна и кладет руку на Томину ладонь, крепко прижимая к холодным страницам. Запрокидывает голову, будто боится, что потечет. Кровь или слезы?
— Не надо было, я…
— Тома, прекрати. Хватит извиняться. Ты все делаешь правильно. Это я такая… слабая.
— Мы справимся, — снова бормочет Тома и крепко обнимает Анну за плечи. — Слушай, это Гришин дезодорант, да? Я же тебе показывала, бери мои духи, шампуни — всё, что надо.
— Хорошо.
Анна никогда не признается, что набрызгалась мужским дезодорантом, только бы не чувствовать сладкие Томины духи. Теперь и правда пахнет мужчиной, слабый аромат едва ощутим, и Анна тянет этот запах в себя, и жмется к Томиному теплу, и дышит ей куда-то в шею…
— Все нормально? — Тома нервничает. Она не понимает, что происходит, это чувствуется лишь кожей. — Может, таблеток?..
— Дай мне минутку, и все пройдет.
Так легко представить, что Тома — это он.
Когда из детской появляется Тимур, Анна все еще прижимается к его матери. Тома чуть отстраняется, ласково гладит рукой ее плечи и спрашивает у сына:
— Ты почему до сих пор не спишь?
— Не хочу. Помоги мне с раскраской.
Он выставляет вперед наполовину разукрашенный рисунок, черный контур и бледно-зеленый карандаш, на который мальчишка давил с такой силой, что остались глубокие следы. Это всего лишь приманка, это его желание побыть вместе с мамой.
Тома улыбается:
— Давай. Только недолго, ладно? И спать.
Тимур кивает, берет маму за руку и тянет на себя. Анна обжигает его взглядом — всего на миг она потеряла контроль, разозлилась, что он стоит тут, в пижаме и забирает ее Тому с собой. Словно бы Тома теперь и не Тома вовсе, а ее мертвый муж…
Тимур не замечает этого взгляда, нет. Но он настороженно поглядывает на Анну и крепко держит маму за руку, будто боится, что Анна ее уведет. Он чувствует.
Чувствует сильнее, чем Тома.
И даже сильнее, чем сама Анна.
Они уходят в детскую, плотно прикрывают тонкую дверь. Тома спрашивает, какими карандашами они будут разрисовывать машинку. Тимур плачет.
Анна закрывает глаза.
* * *
Назавтра они вдвоем с Томой идут гулять. Тимур в садике, Надя в школе, Гриша на работе. А Тома, появившаяся сразу после обеда, то нервно улыбается, то пристыженно прячет улыбку.
— Нас на удаленку перевели, представляешь?.. Снова этот вирус, чёрт бы его побрал. Буду из дома работать, с тобой больше общаться будем. Здорово же, а?
— Здорово, — отвечает Анна, укутанная в одеяло, словно младенец.
Вечером она не выдержала, сорвалась. Рыдала в ванной до икоты, забивала в рот махровое полотенце, окунала голову в холодную воду. Гриша выломал дверь, выволок насквозь мокрую Анну и передал на руки Томе. А потом, брезгливо сморщившись, пробурчал:
— Я же говорил.
Тома не ответила. Утащила Анну на диван, растерла махровой простыней, укрыла одеялом. Анна долго лежала, вцепившись в ее ладонь, и бормотала:
— Не бросай, только не бросай…
Тома тоже плакала. Обнимала, целовала куда-то в виски. Чужие вроде бы люди, за это время они стали единым целым.
А теперь идут в парк. Тома решила, что сможет доделать работу и вечером, а поэтому волочет Анну подышать свежим воздухом. В самый дальний парк уводит, только бы не бередить старые воспоминания. Анна сразу же понимает почему, но молчит, спрятав опухшее лицо за цветастой маской.
В парке они снимают перчатки, стягивают намордники и бредут по аллеям, густо засыпанным желтой листвой. Ветер пахнет яблоками, и Анна с удивлением думает, что сейчас и сама съела бы сочное яблоко. Аппетит, покинувший ее после смерти мужа, будто возвращается под руку с зябким чувством.
Тома улыбается. Дышит полной грудью, по ее щекам бродит чахоточный румянец. Тома кажется на диво красивой. Если бы только не эти черные волосы, выкрашенные дешевой краской, так непохожие на его прическу…
— Представляешь, да? По три тысячи! У меня дочери сапоги нужны, Тимур вот-вот из куртки вырастет, уже руки торчат, а они — по три тысячи! И кому — овце этой, подлюке, да я бы ей гвозди`ки только…
Осекается, замирает. Втягивает голову в плечи.
Анна фальшиво смеется — всё в порядке, продолжай. Я знаю, что не со зла.
— Так вот, три тысячи! А когда Юлька, ну, напарница моя, болела, мы ей сбрасывались по пятьсот, ну это же простая Юлька, а это — сама грымза!
Солнце беспощадно светит в глаза. У поросшего тиной прудика стоит мужчина в кепке-козырьке, кормит голубей пшеном из пачки. На лице у мужчины красуется бледно-голубая маска, словно он боится заразиться и от птиц.
Пустынно и безлюдно, словно на кладбище. Эх, Анне бы сейчас лопату…
Но про лопату можно забыть. Тома хохочет, Тома тараторит без умолку, Тома делает все, чтобы они хоть на полчаса забыли про смерть и позволили себе улыбаться, болтать и просто жить. И Анна, глядя на Тому, улыбается в ответ и чувствует: впервые за все это время губы ее не резиновые и не деревянные, в глаза больше не налили слез под завязку, и есть в мире еще хоть что-то, кроме рыхлой земли на могиле.
Она пытается не искать в Томе его улыбку и его взгляд. Это неправильно. Она любит Тому как сестру, с ног до головы — и вьющиеся волосы с посеченными концами, и сыплющуюся черным тушь, и щеки с рытвинками от прыщей, и дряблый подбородок… И искорки в глазах. И улыбку. И теплую ладонь, которую хочется держать в своей руке.
Сначала Анне это кажется предательством. При одном только воспоминании о муже все внутри коченеет, напитывается стылым холодом, и хочется упасть на тропинку, свернуться калачиком. От мыслей о любви, физической или эмоциональной, рвота подступает к горлу. Анна знает, Анна искренне верит, что больше никогда не сможет полюбить.
Но она будто раз за разом открывает в Томе его отголоски и его кровь, что бежит в ее венах. Это любовь, но и не любовь вовсе. Она полна боли, тяжелой и кладбищенской, но в ней едва тлеют робкие огоньки.
И Анна готова держаться за эту странную любовь, что бы ни твердил ей разум.
Они валяются в листве, смотрят в высокое небо. Тома тарахтит, забивает шумом скорбные мысли.
— Застудимся! — повторяет Тома, но ее веселый голос будто готов к опасности. — Ой, застудимся…
— Ну и пусть, — отвечает Анна. — Пусть.
Тома держит ее за руку. Греет.
И Анне кажется на миг, что, быть может, они и вправду справятся.
* * *
— Как ты вообще спишь с ним?
Язык заплетается, и Анна хихикает.
— Да нормально, не слышу. Я ведь тоже в это время сплю.
Тома хихикает в ответ, и они сидят, две кумушки, на полутемной кухне, где включен один-единственный абажур над столом, и зажимают руками рты. Алкогольный дурман клубится вокруг них облаками.
Тяжелый мужской храп проносится по дому.
Перед Анной и Томой стоят бутылки вина, тарелки с потемневшими кусочками бананов и нарезанными безвкусными грушами, а еще яблоки. Яблоки Анна купила сама, сходила в магазин, пока Тома работала в детской.
В квартире спокойно. Глубокая ночь стерла внешний мир, оставив лишь узенькую кухню. Кажется, траур и правда отступает — порой Анна помогает Надюшке с поделками, порой играет с Тимуром в «битву полиции и пожарников». Дети все еще сторонятся тети Ани, которая иногда с трудом держит лицо, иногда плачет, иногда ведет себя как «психическая». Гриша все чаще намекает, что пора бы и честь знать, собирать свои манатки и ехать домой.
Анна делает вид, что не понимает. Она еще не готова.
— Ну и храпи-и-ит.
Анне это кажется дико смешным, но она боится сорваться в истерику и пережимает смех где-то в горле. Тома кусает яблочный кружочек — у нее багровое лицо, у нее блестящие от вина глаза, у нее красные губы. От Томы тянет жаром.
— Том, что бы я без тебя делала…
— Жила! — Тома склоняется близко-близко. Запах ее сладких духов больше не отталкивает, не выбивает землю из-под ног. Кладбищенскую?.. — Жила бы. Тяжелее, да. Но все равно.
— Нет. Если б не ты, я с кровати не… Я бы вырыла могилу и лежала там. Все время.
— Я б тебя вытащила.
— Ну ты, Томка… Я ж говорю, без тебя!
— Я бы все равно вытащила. Он тебя любил! — Глаза ее заволакиваются мутью. — Так любил, Аня… Никого так не любил. Ни мать, ни меня.
— Знаю.
— Как я бы тебя бросила? Гришка мне всё: «Сама, сама выкарабкается. Дети же». Ты чудишь… Но я не могла. Это он все, ради него.
— Тома, спасибо тебе… И Грише спасибо, хоть и мудак он.
— Зря ты, Ань. — Она кладет тяжелую руку ей на плечо. — Зря. Он хороший. Грубый, да. Иногда! Иногда только… Он тоже меня любит. Не так, но… И дети.
— Тома. Ты большего достойна, знаешь, да?
В голове шумит. Анна ничего не соображает.
— Брось! — Тома взмахивает рукой, пригубливает вино. И когда они успели так опьянеть?.. Щеки у Томы горят. — Я его достойна. Он — муж. Я его выбрала. Всё. Всё!
— Тома.
Анна будто чувствует, что разговор идет не туда. Отодвигается в сторону, смотрит в окно, будто хочет увидеть там мотыльков, бабочек или сочные яблоки на ветвях лысеющего карагача.
— Я памятник нашла, — говорит Тома. — Хороший памятник, крепкий. Найди фото, Ань.
— Не надо. — Голос хриплый. Все внутри стискивает.
— Ему поставим оградку, памятник, скамейку… Сейчас все дорого, пандемия же. Но я по знакомству нашла. Быстро сделают.
— Тома, пожалуйста…
Она будто не слышит. По кирпичику вновь возводит между ними своего мертвого брата, боится этой полутемной кухни, этих пустых бутылок, этих объедков на тарелке и этой сгорбленной Анны.
— Белый или черный поставим? На черном помет видно будет. Грачи там, голуби. Но он бы черный захотел, да, черный.
Анна больше не может ее слушать. Просто физически не может, и у нее только два пути: рвануться прочь из комнаты, из квартиры, где все пахнет Томиными духами, где тепло, где ворочается это слабое чувство, или ближе к ней, к Томе, обогреться бы, хоть немного…
Анна не думает, мыслей в голове не остается. Она рывком притягивает к себе Тому и, нашарив губами ее губы, целует. Отчаянно и крепко.
Кажется, будто мотыльки и правда снуют за окнами, но нет. Наверное, это ветер, это доживающие листья пляшут, как полоумные. Звенят стаканы под Анниной рукой, когда она тянется к Томиному лицу и несмело гладит ладонью ее щеку.
От Томы кисло пахнет вином. Тяжелые духи пропитывают все вокруг. Кожа мягкая, теплая — никакой щетины.
И губы. Сладкие податливые губы.
Анна не сразу понимает, что Тома отвечает на поцелуй. Они целуются неумело, словно старшеклассницы за воротами школы, они тянутся друг к другу, крепче прижимают руками, и поцелуй становится все спокойнее, глубже и тише.
Жар окатывает кухню волнами.
Тома отстраняется первой — она, зажмурившись, тяжело дышит и все еще держит Анну в руках. Боится открыть глаза, будто все это обыкновенный сон, мало ли что может привидеться. Анна смотрит в ее красное лицо, и видит мужа, снова только его, это он здесь, он, почему же он вдруг стал Томой, может, это она там, в гробу, а он живой, и Анна расколдовала его, как принца…
— Неправильно, — шепчет Тома. — Неправильно…
Анна целует ее в солоноватую щеку. Слабо целует, невесомо, будто умоляет замолчать. Все уже случилось.
— Мы не должны… — Тому почти не слышно. — Неправильно.
Кажется, они обе трезвеют. Рывком наступает реальность.
— Прости, — шепчет Анна.
Даже притихшая на миг, всего на миг, стылая боль все равно не затмевает раскаяния. Словно услышав их, Гриша всхрапывает во всю силу.
— Не надо нам… — Тома как в трансе, она раскачивается, она обнимает Анну, будто и не боится, что кто-нибудь сейчас зайдет на кухню попить воды и все поймет. — Не надо.
— Ничего и нет. — Анна отодвигается, стряхивает с себя Томины руки. Боль по нему возвращается, и все немеет: грудь, губы, щеки. — Ничего и не было, ведь так?
— Не было. — Тома все еще боится открыть глаза. — Не было.
Она поднимает голову. Губы у нее припухшие и темные от поцелуя, в глазах мелькает что-то, чего Анна прежде не видела. Холодом тянет из приоткрытого окна, и жар спадает, втягивается в слив забитой раковины.
Анна нашаривает выключатель и щелкает им, погружая кухню во тьму. Зачесывает Томины волосы за уши, и Тома чуть вздрагивает, хочет отшатнуться, но сидит, смотрит Анне в лицо, будто зачарованная.
Никакой косметики, никаких вьющихся смоляных волос. Его глаза. Это последний раз, когда Анна позволяет себе в ней увидеть его.
— Я так много не сказала… Но хотела бы сказать. Да и не смогу уже, наверное… — шепчет Анна, а Тома молчит. Подбирается вся, напружинивается, смотрит прямо и открыто. Она разрешает себе не быть Томой.
Она разрешает Анне попрощаться.
— Мы ведь хотели в следующем году думать о ребенке… — Губы кривит истерика. — Зачем ты так, а? Я… редко говорила, как я тебя люблю. А должна была говорить каждый день, каждый час. Все, наверное, так говорят, да? Но я не знаю, как это сказать… Я, наверное, совсем чокнулась. Но ничего не осталось. Почему? Это невыносимо. Я не могу. Не поверю. Но… Я всегда тебя буду любить.
Тома не шевелится, будто и сама умерла. Анна шепчет, говорит все, что хотела. Что надо сказать, чтобы не сгнить изнутри, не сгореть, обжигая мотыльков беспощадным пламенем.
Все понемногу становится четким — от вина ноет голова, за окном скрипят ветки, кожура от бананов вызывает тошноту. Тома, отведя взгляд, в тишине поднимается и уходит из комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.
Ничего и не было.
Это не он. Пора смириться. Тома — прекрасная и добрая Тома, мать двоих детей, примерная жена. Женщина. Анна никогда ведь не целовала женщин, даже не хотела, а тут…
Не он. Анну мутит от всего, что было в последние дни: и от прикосновений ненароком, и от объятий, и от желания, чтобы Тома лежала в гробу, а он был живым. Нет. Наваждение схлынуло. Анне больно, но она больше не станет цепляться за мираж.
Она не помнит, как оказалась на диване. Кожа, пропитанная чужими духами, словно горела.
Но внутри все немеет. И слава богу…
* * *
— Звони, если что. — Гриша строит из себя гостеприимного хозяина. — Примчим мигом.
— Да, мы приедем…
Тома стоит за его плечом, воспаленно глядит на Анну. Та, собравшая нехитрые вещи, поглядывает в телефон — вот-вот приедет такси, которое увезет ее в новую жизнь.
В новую. Но старую.
— Вот. Я тебе нарисовал.
Тимур смущается, но отец чуть подталкивает мальчишку в спину, и тот делает слабый шаг вперед. Анна бережно принимает из рук неумелый рисунок — две машины, пожарная и полицейская.
Тимур топчется на месте, и что-то в нем мелькает Томино, искреннее и стеснительное.
— Мама помогала, — будто подслушав чужие мысли, выдает он.
Анне стыдно перед ним и длинноногой Надей, которая сегодня подвела глаза черным и кажется совсем взрослой. Но даже если она и взрослая, даже если Тимур цепляется за папу, Тома все равно их. Их мама.
Как Анна вообще могла желать этого?.. Забрать ее себе. Разрушить Томину жизнь до основания.
Сумасшествие. Помешательство. Это все от горя.
Она вскидывает глаза на Тому, и Тома не отводит взгляд. Они смотрят друг на друга пристально, бесконечно долго, и время снова застывает в квартире. Но теперь это уже не траур, не боль. Это прощание.
Прощение?..
Они не говорили о том поцелуе. Обсуждали, что приготовить на обед, болтали с Надей об успехах в школе, гладили и стирали белье. Беседовали о Томиной работе. Но больше не держались за руки, не жались друг к другу, не обнимали. Сохраняли дистанцию.
Гриша хмурится. Кажется, что его кустистые брови вот-вот наползут на глаза.
— Приезжайте к нам, — из вежливости просит Надюшка.
— Приеду, — обещает Анна.
Провожать ее выходят Гриша и Тома — Гриша тащит сумку, Тома семенит следом за ними. Пока таксист и Гриша укладывают вещи в багажник, Анна наслаждается не только теплым ветерком и слабым светом, но и Томой, что, кутаясь в толстый свитер, стоит рядом.
— Спасибо, — говорит Анна едва слышно.
Онемение в груди все еще не прошло. Будет болеть, будет ныть. От одной мысли о муже хочется снова взяться за лопату. Но Томины улыбки сотворили то, что позволило Анне собрать вещи и вернуться в свою квартиру. Выбраться из чужого гнезда.
— Я убрала вещи у вас… у тебя дома. — Тома смотрит перед собой, стыд кусает ее бледные щеки. — Все его вещи сложила, все фотографии, даже сувениры. Может, упустила что-то. Наверняка упустила. Но все полегче будет.
— Молодец ты, Томка. — Анна дышит словно в последний раз.
— Если будет совсем невмоготу — звони. Или приезжай. Как чуть переболит, разбери вещи — четыре коробки, я на антресоль сунула…
— Вот бы у всех была такая сестра.
Они обнимаются, немного неловко и слабо, оставляют между телами зазор. Торопливо отстраняются, Тома приглаживает волосы, улыбается подоспевшему Грише. Гриша что-то чувствует — пристальнее смотрит на них в последнее время, обнимает Тому все чаще и чаще, целует ее в бледные щеки. Словно помечает, сам не зная почему.
Анна отходит в сторону, оглядывается, чтобы посмотреть на Тому в последний раз. Она уже родная и любимая, но ничего, ни-че-го в ней от него не осталось. И улыбка вымученная, неестественная, он никогда так не улыбался. И глаза, будто подмерзшие изнутри, кажутся теперь чужими.
Прошло наваждение. Схлынуло.
— Спасибо, что приютили, — говорит Анна и смотрит лишь на Тому. Та кивает едва заметно, пока Гриша пеленает ее в объятия.
— Рады помочь, — кажется, он и сам слышит, как фальшиво звучат его слова, и Анна прячется от них в такси.
Когда машина отъезжает, Анна чуть оборачивается и видит в последний миг, как Тома, робко привстав на цыпочки, целует мужа в небритую щеку. Он смотрит на Тому, улыбается, и от одной мысли, как Анна своей глупостью могла все разрушить, неприятная дрожь проходит от ног до сердца.
— Туда, да? — таксист сверяет адрес в навигаторе. На подбородке беспечно болтается грязная маска.
Анна с трудом дышит через плотную ткань.
— Домой, — отвечает она, зная, как тяжело будет вернуться в опустевшую квартиру. Нашаривает телефон в кармане, открывает «Сообщения» и долго думает, что написать. А потом, едва улыбнувшись, выводит одно-единственное слово.
И отправляет.
Сначала ему, зная, что номер уже заблокирован.
Потом ей. Томе.
«Справимся».
И верит в это. Едва-едва, но верит.