Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2021
После окончания филфака областного педагогического института в 1985 году меня распределили в небольшую школу в село Среднеспасское Кубиковского района Южно-Черноземной области. Меня это вполне устраивало, потому что к тому времени я уже женился, жена моя и однокурсница Наташа была как раз родом из Кубиково, где мы с ней и ее мамой Эммой Ивановной (врачом-гинекологом) и жили, — примаком я себя не чувствовал, теща — святая душа! — приняла меня как родного. На работу я мог ездить из райцентра на автобусе, это всего минут двадцать — двадцать пять. Работать я стал воспитателем группы продленного дня, ставка учителя русского языка и литературы оказалась занята, а Наташу взяли на работу завучем по воспитательной части — в кубиковскую среднюю школу, в самом райцентре.
Время стояло необычное. В Москве начинала громыхать перестройка, нарождался новый (старый) общественный строй, появлялись первые кооперативы, а у нас, в провинции, все было по-прежнему. На городской площади мирно соседствовали горком партии и Иоанно-Богословский храм, продуктовый магазин (где на прилавках сиротливо лежали крупы, полугнилая картошка, хлеб, тощая селедка в круглых железных банках, молочный желтоватый плиткообразный ирис и т. п.) и роскошный районный рынок (здесь всегда в изобилии продавались и парная говядина, и разнообразная рыба, даже вобла, и узбекский виноград, и сочные гранаты, и грецкие орехи, и отборные овощи, и клубника сорта «Виктория», и все что угодно, но за большие деньги), двухэтажный ресторан «Центральный» (его в народе называли «ЦК») и старенький, обшарпанный кинотеатр «Смена» (где с особым удовольствием крутили индийское кино).
Районный городок — это и есть площадь.
В книжном магазине продавались хорошие книги московских издательств, а в газетном киоске по понедельникам, средам и пятницам — черно-белая, как наша жизнь, районная газета «Трудная новь». Перспектив в райцентре у меня особенных не было. Я понимал, что карьеру я не сделаю никогда, в райком меня на работу не возьмут, а если и пригласят, то я и сам не пойду. О том, что до нас дойдут хоть какие-то перемены и можно будет заниматься своим делом, я не верил. Да и своего дела у меня никакого — даже гипотетически! — не было. Я просто жил и работал. А по вечерам мы с женой слушали «Радио Свобода», которое в нашем глухом райцентре почему-то не глушили. Особенно мы заслушивались двумя великолепными авторами — Сергеем Довлатовым («Ремесло») и Фатимой Салказановой (передача «Поверх барьеров»). Это была наша отдушина.
Я и сам пробовал писать — стихи и рассказы, много переводил с французского языка, который неплохо выучил в институте, заметки и рецензии на вышедшие книги. «Трудная новь» меня печатала охотно и платила гонорары. Например, за небольшую заметку об открытии нового сквера в городе я получил полтора рубля, за большую статью о художественной выставке в кинотеатре «Смена» — трояк. Однажды я написал статью под грозным названием «Пушкин в Кубиково» (поэт был связан с нашим городочком по линии жены), и мне заплатили шесть пятьдесят. Это был мой самый большой гонорар — на эти деньги мы сходили с женой в ресторан, выпили по бокалу красного вина, хорошо закусили, еще и официанту оставили на чай целковый. К слову сказать, моя зарплата воспитателя группы продленного дня составляла сто десять рублей. И конечно, дополнительный заработок был совсем не лишний. По сути, уже тогда, в Советском Союзе, в маленьком районном центре я начинал жить по рыночным капиталистическим законам. По принципу: как поработаешь, так и полопаешь. В месяц я зарабатывал газетным трудом до тридцати-сорока рублей.
Моим первым (и самым главным!) учителем в журналистике был зав. отделом писем «Трудной нови» Валерий Васильевич Артюхов, худощавый добродушный человек лет пятидесяти пяти, талантливый прозаик, печатавший небольшие рассказики про рыбалку в столичных журналах, в частности в специализированном издании «Рыболов-спортсмен».
Когда я приносил отпечатанные на пишущей машинке «Москва» короткие статьи, Валерий Васильевич меня отчитывал:
— Женя, все хорошо. Но есть существенный недостаток. Очень коротко пишешь. Побольше воды надо. Развози, развози! Иначе материалы получаются куцые. От этого и гонорары меньше.
Я прислушался к мнению старшего товарища и постепенно начал усваивать правила районной журналистики. Вскоре усвоил совсем хорошо. Наставник даже встревожился:
— Женя, все хорошо. Но не развози так сильно! Сокращай материалы! Иначе они будут долго лежать в секретариате. Гонораров вовсе не получишь.
Так я понял, что все должно быть в меру.
Занимаясь на продленке с пятиклассниками, я пытался развить их способности. Памятуя о директоре Павшинской средней школы Василии Ивановиче Сухомлинском, стал давать задания детям на вечерних занятиях писать сказки. Результаты превзошли все мои ожидания. Сказки оказались очень интересные. Худенький, всегда неряшливо и бедновато одетый Паша Тайганов написал такую:
«Пошел мальчик Вова на речку, закинул невод и поймал щуку. Щука взмолилась: „Отпусти меня, добрый молодец, я выполню любое твое желание“. Мальчик Вова отпустил щуку, она уплыла, а желания никакого не выполнила. И мальчик Вова горько заплакал. Больше он никаким щукам не верил».
Я набрал на машинке и отнес сказки Паши Тайганова в «Трудную новь», Валерию Васильевичу. Их там напечатали. Радости и удивления у детей по этому поводу было очень много! А Пашку все стали уважительно называть писателем.
Еще мы учились писать стихи, занимались необычными литературными играми — сочиняли палиндромы, заумные детские считалки. Я читал школьникам стихи Чуковского и Маршака, Пушкина и Есенина, Хлебникова и Рубцова…
Ребята оказались великолепными выдумщиками и очень талантливыми людьми. Пашка Тайганов примерно через полгода, удивив меня не на шутку, стал писать весьма добротные стихи.
Однажды он принес мне в тетрадке такое сочинение.
Я мальчик, я во сне.
Калиточку закрою —
И я наедине
С деревьями, травою.
Державна тень ольхи,
Цвета люпинов броски.
Но я прочту стихи
Есенинской березке.
Изящна и светла,
Как подобает даме,
Она сюда пришла
Небесными шагами.
Прочту — она простит,
Пошелестит листвою,
Как будто сам пиит
Поговорит со мною.
Стихотворение было написано с грамматическими ошибками, но меня поразило, как строго соблюден размер, трехстопный ямб, какие школьник использует выверенные рифмы и богатую — для пятиклассника! — лексику.
Я даже засомневался, сам ли он написал стихотворение.
Спросил его об этом.
— Сам, — ответил, немного смущаясь, Пашка. — Я очень люблю стихи сочинять. Это мое любимое занятие. И читать стихи люблю. С тех пор как вы стали нам читать Есенина, я даже в библиотеку записался.
— А почему ты пишешь, что березка пришла небесными шагами?
— А как же иначе?! Мы же ее не сажали. Она сама по себе выросла — так и выходит, что пришла по небу.
— А за что березка должна тебя простить?
— Да за все, мало ли я набедокурил, да вот еще и стихи пишу, мать говорит, что это не к добру, мол, поэты живут плохо, хуже, чем трактористы. Лучше быть трактористом, чем поэтом.
— Трактористом, конечно, тоже хорошо. Но некоторые поэты вон как здорово живут — по заграницам разъезжают.
— Я за границу не хочу, мне здесь, в Спасском, нравится.
Весьма активно я учил ребят писать палиндромы. Палиндромы — это тексты, которые читаются одинаково слева направо и справа налево.
Однажды Пашка Тайганов на продленке прочитал всем нам такой «шедевр» под названием «Футбол», посвященный игре «Локомотива» и ЦСКА.
А лани финала
Тут тут
Тур крут
И рефери
Тут как тут
То — пот, топот
Жар аж
Да: ад
О Локо около
Золота, а то — лоз
Или — или
Во!!! Каков!
Удача, а чаду
Гор — грог
То — вот
Сережка Снегирев, сын дородной доярки Веры Семеновны, которая нередко угощала меня парным молоком (она приносила его в трехлитровой банке), сочинил совершенно непонятный заумный палиндром, состоящий из одной строчки — «атанатаатанатаатаната», а потом и вовсе загадочный — «яиц или милиция».
Что этими мудреными палиндромами хотел сказать Сережка — я не понял, но слова в самом деле читались одинаково слева направо и справа налево.
Конечно, больше всего ребята любили народный перевертень «на в лоб, болван». Употребляли его и по делу, и без дела.
Когда я начинал на них из-за этого ругаться, они искренне удивлялись: «Но это же палиндром, вы же сами нас учили!..»
Курировавший нашу школу молодой районный детский психиатр Юрий Несторович Селезнев, когда я ему рассказал о своих занятиях с детьми игровыми формами литературы, немного насторожился. Даже спросил:
— А правда, что Сухомлинский учил детей сказки писать?
— Так, во всяком случае, нам рассказывали в институте, — ответил я.
— А вот эти абракадабры тоже?
— Это не абракадабры, а палиндромы, — уточнил я. — И это моя личная инициатива.
— Понятно, — как-то пессимистично отреагировал психиатр.
А ребята сочиняли и сочиняли. Я даже стал про них заметки в районную газету писать, какие они у меня молодцы. В «Трудной нови» все время печатали их сказки и стихи.
…Прошел год. За это время руководитель районо Сергей Ашотович Григорян несколько раз предлагал мне стать директором школы в другом селе, но я отказывался. Я не чувствовал в себе административной жилки. Да и Наташа никуда уезжать не собиралась — она хотела быть рядом с мамой, в родном городке. Размеренная и уютная жизнь в райцентре нас устраивала. Денег нам хватало, теще пациентки все время приносили вкусные подарки — шкаф у нас был забит дефицитными шоколадными конфетами (в коробках), приносили и кур гриль, и торты, сделанные на заказ в местной пекарне.
Я пристрастился ездить с институтским дружком Игорем Коноваловым, который работал в соседней деревне учителем немецкого языка, на пруды, ловили карпов и карасей, научились их коптить, так что рыбой я семью обеспечивал в полной мере.
Все шло тихо, спокойно, размеренным и неспешным провинциальным шагом.
А тут меня вызвали в военкомат и сказали, что меня решили забрать в армию, в Афганистан. Я сказал:
— Нет проблем. Я согласен.
Военком посмотрел на меня как-то хитро:
— А на вас поступил сигнал из психоневрологического диспансера, доктор Селезнев дал нам сигнал. Вы какие-то странные палинромы заставляете учеников писать… Может, вы свихнулись?
Я улыбнулся:
— Не палинромы, а палиндромы, это тексты, которые одинаково читаются слева направо и справа налево. И никого я не заставляю… Ребята сами их сочиняют, как ранее сочиняли многие известные поэты. Даже губернатор Тамбовской области Гавриил Романович Державин их писал. «Я иду с мечем судия» — это его палиндром.
— Ну, то было еще при кровавом царизме, — ответил суровый военком. — Я вам все-таки советую лечь на обследование в областную психиатрическую больницу. Лучше бы вам провериться, а то вы все-таки детей учите. Да и мы в армию таких Аник-воинов брать не хотим.
Я не возражал.
Я собрал свои нехитрые пожитки, простился с Наташей, Эммой Ивановной и поехал на рейсовом автобусе в областной центр, в «дурдом», надеясь как можно быстрее закрыть эту печальную страницу своей непутевой биографии.
Регистратура «дурдома» выглядела чинно и пристойно. Вежливые немолодые тетеньки торчали в квадратном окошечке. Белые стены не раздражали. Я записал в учетной карточке свои паспортные данные, сдал верхнюю одежду и портфель. И хотел было уже идти в саму больницу, как вдруг услышал какое-то дикое гоготанье — смеялась группа юношей лет семнадцати-восемнадцати… Смеялись, как я понял, над анекдотом. Эти ребята тоже приехали на обследование. Они мне показались очень странными и, мягко говоря, неадекватными.
«Боже мой, — подумал я, — с такими кретинами мне придется находиться в „дурдоме“. Неприятно…»
Но я решил прежде времени не расстраиваться.
Медсестра повела меня в отделение.
Когда я вошел в «дурку», то глазам своим бедным не поверил. По коридору ходили самые невероятные, самые настоящие сумасшедшие, отнюдь не призывного возраста. Бешеные глаза. Дефектные черепа. Все стрижены очень коротко, почти наголо. И — одинаковые серые (арестантские?) халаты. У меня подкосились ноги. Это не преувеличение и не метафора. Я понял, что угодил в отделение, где содержались лица, как говорится, «без критики». Это было отделение номер десять.
Я стоял в коридоре и не знал, что делать. Стучать кулаками? Кричать — отпустите меня назад, я абсолютно здоровый мужик, мама, роди меня обратно? Я был неподвижен, как столб. В моем сердце воцарился ужас.
Вывел меня из этого невеселого состояния один человек. Совсем мальчишка. У него, как ни странно, были нормальные человеческие глаза.
— Как тебя зовут? — спросил он. — Как ты здесь оказался?
И, не дождавшись моего ответа, добавил тихо и как-то равнодушно, точно констатировал факт:
— Поверь мне, ты здесь сойдешь с ума! Ведь придется спать в палатах, где все мочатся под себя, блюют, дерутся… Видишь, какие мы тут.
Затем он отвернулся. И стал довольно любезно разговаривать с нянечкой.
Она пожурила мальчика:
— Ты чего новенького пугаешь, бесстыдник? Не надо!
И ласково-ласково, точно сирена, обратилась ко мне:
— Тебя как зовут?
— Евгением, — солидно сказал я. (Мол, не какой-нибудь идиот.)
— Женечка, значит. Ты, Женечка, ничего не бойся! Все будет хорошо. Ребята у нас сейчас хорошие, не буйные. Только Петенька разве. Да и то, если его не трогать, он и не бросается ни на кого.
Она явно хотела меня успокоить. Огромное ей спасибо. Это были первые слова сочувствия, которые я услышал в больнице.
Нянечка попросила одного пациента принести мне стул. Тот принес молниеносно, точно по военному приказу.
Я сел в угол. И начал смотреть по сторонам. Большинство пациентов ходило взад-вперед по длинному общему коридору. Один из них постоянно подбегал к бачку с водой, который стоял в «моем» углу, и нервно, судорожно, частыми-частыми глотками пил. Руки у него дрожали. Другой исступленно молился. Третий — философ! — громко размышлял (не очень интересно, по-моему) о смысле жизни. Он не обращался ни к кому конкретно. Ему вполне хватало самого себя.
Я сидел в углу и смотрел. Порой мне казалось, что я вижу какой-то странный сон. Точно Оле-Лукойе раскрыл надо мной свой черный зонт. Финала этого сна не предвиделось. Проснуться я не мог. Однако надо было жить. Жить. И я как мог подбадривал себя.
«Человек живет везде! — внушал я сам себе. — Бывают и более скверные ситуации».
Я стал ходить по коридору. Как все остальные. Туда-сюда. Туда-сюда. Увидел врача. Попросил у него, так сказать, аудиенции. Врач впустил меня к себе в кабинет. Спросил, как меня зовут. И, по-моему, даже не выслушал ответа. Измерил мне давление, которое, как выяснилось, здорово подскочило. Измерил объем груди (зачем?), расспросил о причине моего появления в психушке. И… выпроводил назад в коридор. Несмотря на то, что я чуть ли не слезно попросил его разрешить мне посидеть хоть немного в кабинете. Но — увы и ах. Не положено. Кстати, забавно: как потом выяснилось, работал он в больнице фельдшером.
Я ходил по коридору. Туда-сюда. Туда-сюда. И увидел в толпе безумцев… знакомые лица. В регистратуре больницы эти ребята мне показались неадекватными, а здесь, в отделении, они были лучиками света в безумном царстве. «Лучики» тоже пребывали в шоке. Мы разговорились. И пришли к выводу: для того чтобы нам здесь элементарно выжить, нужно держаться сообща. Ходить вместе, есть вместе (если здесь вообще кормят), спать вместе, загородив местечко в конце коридора стульями. Спать на койках в палатах никому из нас не захотелось.
Один мой новый товарищ предложил устроить побег. Мы его не поддержали.
Я опять стал ходить взад-вперед. И увидел в конце коридора два замечательных уютненьких креслица, изящно прикрытых больничными пышными фикусами. Я понял, что это мое спасение. Усевшись в кресло, я вздохнул с облегчением. И… даже начал читать. Я взял с собой томик лирических стихов русской поэзии за три века. Почитать, конечно, не удалось. Я поймал себя на мысли, что смотрю в книгу, а вижу фигу.
Я все еще не мог выйти из шокового состояния. Увидев, как я устроился, ко мне стали подходить мои товарищи по несчастью — призывники. И мы принялись обсуждать, как нам жить дальше.
Начался обед. Один из призывников, самый шумный и отвязный, пригласил меня сесть за стол рядом с ним. Видимо, я чем-то приглянулся этому без пяти минут пахану. Я не отказался. Мы «забронировали» себе отдельный столик. И стали ждать, точно в ресторане, когда подадут еду. И дождались. Запах пищи был ничем не лучше запаха привокзальных туалетов. Есть я отказался. Сказал товарищам по несчастью, что просто пока не голоден. Всем же другим порекомендовал обязательно подкрепиться, что ребята и сделали.
После «обеда» я заприметил еще одного врача. Попросил аудиенции и у него. Он пригласил к себе в кабинет. Мы поговорили как нормальные люди. Мне даже показалось, что он меня за дурачка не принял. Он вежливо отвечал на все мои вопросы. Сказал, что скоро начнут нас обследовать, что больше месяца точно не продержат (тут я чуть не заплакал), что все будет в порядке. Расспросил меня об истории болезни, о работе. И — выпроводил назад в коридор. Находиться в кабинете не разрешил и он. Нельзя. Впрочем, я уже не так и страдал. Ведь у меня были свои фикусы и место в конце коридора. Своя железная амбразура.
Ко мне подсел какой-то молодой парень, тоже новичок. Из команды призывников. Но чем-то явно от них отличающийся. Некоей интеллигентностью, что ли. Она всегда, извините, на лице написана. Парень был напуган даже больше меня и явно хотел со мной подружиться. Он пролепетал:
— Нам нужно держаться с тобой вместе. Мне так страшно, так страшно! Я ведь по глупости сюда попал. Тетка, дура, упекла меня сюда. Я рисанулся, она меня сюда и затолкала. Веришь?
Он не дал мне ответить и продолжал:
— Так из-за своего характера я оказался в «дурдоме».
Тут он умолк.
Глаза его отражали неподдельный испуг. Он расспрашивал меня о психушке — точно старожила. Таким ему я, выходит, показался. Поговорил еще с двумя призывниками, которые здесь находились уже несколько дней. (Кстати, сразу после нашей беседы их выписали.) Я успел их о многом расспросить. И был более или менее в курсе больничных дел. Информация, что мы очутились в отделении для буйных, подтвердилась.
— Гулять здесь не выпускают, — рассказали бывалые призывники. — Спать в палате невозможно. Там вши, тараканы, крысы и другие домашние животные. Домой никого не отпустят раньше чем через пять дней, даже если ты здоровей быка.
Пять дней — не месяц. Мне стало полегче.
Парень, которого тетка упекла в «дурдом» «из-за его характера», разоткровенничался:
— Когда я тебя здесь впервые увидел, то чуть в обморок от страха не упал. Ты меня напугал больше всех. Я был уверен, что ты — конченый дурдаш. Твой взгляд мне показался сумасшедшим. Да и борода у тебя, усы…
Я усмехнулся. Зачем он все это рассказывал? Наверное, он всегда говорил то, что думал. Несчастный… Слава богу, вскорости он умолк. Я обрадовался. Наконец-то у меня появилась возможность собраться с мыслями. Но — увы. То ли мыслей не оказалось, то ли просто здесь было очень беспокойно.
Ко мне подошел один из завсегдатаев «дурдома». Представился:
— Панов.
И выразил желание со мной пообщаться. Оказалось, что меня ему нахваливал Семен Моисеевич (врач, который сказал, что здесь призывников держат не больше месяца).
Не начав беседы, Панов попросил разрешения перенести беседу на завтра:
— Не могли бы вы завтра пополудни мне уделить некоторое время? Я бы хотел описать вам свою одиссею.
Могло сложиться впечатление, что сегодня у него заседание в горкоме или даже в обкоме КПСС. Так он был занят.
В любом случае он поразил меня своей учтивостью и велеречивостью. Панов отошел. Я остался в своем кресле. Сидеть быстро надоело. Я опять начал ходить взад-вперед. В коридоре ко мне обратился некий алкоголик Вова. И сразу начал выкладывать мне свою немудреную историю:
— Жил хорошо, но пил по-черному. Допился до ручкотрясения, голоса стали являться, нервный тик появился… Короче, полтора месяца я уже здесь кувыркаюсь. Не выпускают, сволочи. И водки не дают.
Затем Вова взял жестяную общую кружку, зачерпнул из питьевого бачка какой-то мутноватой водицы и начал лихорадочно пить.
На ужин я не пошел. Сидел в своей зафикусной резиденции и трепался с напуганным парнем. Наконец мы догадались познакомиться.
— Евгений.
— Владик.
Владик говорил без остановки. В общем, это даже было хорошо, что он оказался непомерно словоохотливым. Это отвлекало… Во всяком случае, мне уже нравилось его слушать и даже болтать с ним. Когда мы с ним трепались, я отдыхал от общения с другими милыми обитателями «дурдома». Еще я писал дневник и читал сборник лирических стихов, который всегда вселяет в меня надежду на лучшее.
Подошел Панов. Сказал, что имя его — Борис. И отошел. Потом опять подошел. Как челночок — есть такой термин в боксе. Из всего сказанного Борисом я почерпнул несколько любопытных фактов. Например, один. Оказывается, Семен Семенович Бобров, известный кубиковский поэт, семь лет сидел в тюрьме, рубил лес в Калининской области. Удивительно: Семен Семенович — на вид тишайший, мирный дедушка. Хороши некоторые сентенции Панова. Цитирую: «Кто не жил в сумасшедшем доме, не сидел в тюрьме и не скитался нищим, тот не знает, что такое жизнь».
Что же, похоже, это правда. Но не дай бог мне узнать про эту жизнь ВСЁ. «Если только можно, Авва Отче, чашу эту мимо пронеси».
Борис проявил обо мне заботу. Ночью предложил спать в их палате. Палате номер один.
— Мое место возле окна — ваше! — сказал этот добрый человек.
Я отказался. Но в любом случае спасибо Борису. Он остался и в «дурдоме» человеком.
Борис иногда говорил диковинные вещи, которые меня, абсолютно лояльного к власти человека, даже пугали:
— Коммуняки скоро рухнут, вот увидите. Но вместо них придут другие, еще хуже. Совсем голодные, и нас, простых людей, будут есть. Жрать нас будут, троглодиты!
— Зачем? — удивился я.
— Ну, это я в фигуральном смысле, — неожиданно для меня сказал Панов. — Когда придут новые коммуняки, я от них улечу. Сожрать меня они не смогут.
— А вы умеете летать? — улыбнулся Владик.
— Умею, — ответил Панов. — Это несложно. Я расставляю широко руки и низко-низко парю над нашим коридором. Я бы вылетел в окно, но оно у нас на решетках. А на воле я не летаю.
— Почему? — спросил я.
— А зачем летать на воле?! — сказал Борис. — На воле и жить можно.
— Продемонстрируете нам свое умение? — ехидно спросил Владик.
— Конечно, — ответил Панов. — Но для этого нужно, чтобы вы здесь пожили примерно полгодика…
Видя, какие у нас после его слов стали физиономии, Панов быстренько отбежал в другой конец коридора.
По отделению пронеслась информация обо мне. Все узнали, что я с высшим образованием. Учитель русского языка и литературы. В глазах пациентов я начал читать некое уважение ко мне. Панов также узнал от Семена Моисеевича, что я напечатал несколько заметок в районной газете «Трудная новь».
Шепнул мне:
— Из вас выйдет настоящий писатель. У вас взгляд талантливый и жизнь нелегкая.
Я поблагодарил его за добрые слова.
Первый день в «дурдоме» остался за плечами. Самое трудное, по моим представлениям, ожидало меня впереди. Ночь. В отделении отбой — в девять часов. Где же спать? Я попытался уговорить санитаров разрешить мне провести ночь в «моем» кресле. За фикусами. Сильно просил. Санитары не разрешили. А вот нянечки — воистину святые женщины! — принесли мне в порядке неимоверного исключения топчан из комнаты свиданий, поставили два стула под голову и ноги, выдали белье (его выдали всем, не только мне) и пожелали мне спокойного сна.
Таким образом, я получил шикарную койку в общем коридоре, который тогда мне показался райским местом.
Перед сном нас построили. И новичков и ветеранов. Пересчитали. Вручили какие-то таблетки, которые — «мы в унитаз, кто не дурак».
Объявили отбой. Свет остался включенным. Свет вообще никогда не выключали в «дурдоме».
Я пытался заснуть, но не мог. По коридору, точно так же как днем, ходили чуды-юды в своих серых, не самых симпатичных халатах.
В разных концах коридора начались игры в карты. Милые ребятишки бросали карты на стол так, как будто играли в домино. Шум стоял страшный.
Я понял: день в «дурдоме» смешивается с ночью, прошлое — с настоящим, явь — со сном (бессонницей), жизнь — со смертью, ум — с безумием. Словом, всё как на воле. Только в гипертрофированной форме.
Подошел Панов, прочитал стихи (странно: я не понял — чьи). Пожелал спокойной ночи и откланялся:
— До завтрашнего утра, мой милорд, побеседуем, если вы позволите, утром!
Он ушел, а я еще читал свою любимую книгу стихов. Этот сборник «Лирика» (антология русской поэзии за три века) всегда со мной. Где он только не бывал! А теперь вот попал и в «дурдом».
Я все пытался заснуть, но, увы, тщетно.
Подбежал молоденький мальчишка. Тот самый, который пугал меня, когда я только оказался в больнице.
Познакомились. Он тоже начал рассказывать о своей судьбе, о жизни в психушке. Звали его Кириллом.
— Я здесь восемь дней. Поначалу было жутко, а потом ничего — привык. Живу. Ты не дурак, что на стульях в коридоре остался ночевать. Правильный поступок. В палатах всякое может приключиться. Вчера, например, у одного из нашей палаты припадок случился. Он выбежал в коридор, высадил кулаком оконное стекло, начал что-то кричать… Хорошо, санитары не спали, быстренько его успокоили. Сейчас он дрыхнет, связанный ремнями.
Потом парень культурно пожелал мне спокойной ночи. И удалился.
Спать мне расхотелось окончательно. Но я сделал очередную попытку и… как ни странно, провалился в туманное, почти бесчувственное забытье.
Проснулся. Подумал, что уже часа три ночи. Оказалось — понял из разговора нянечек, — только час. Даже утро еще не наступило. Пожилая сердобольная санитарка (старшая!) предложила мне слабенького снотворного. Я его, не раздумывая, выпил и проспал как убитый до шести утра. Как раз до подъема.
Собрав свою постель и положив ее в указанный нянечкой специальный ящик, я спрятался за фикусами. И продолжил писать свой дневник, который я всегда пишу по фотографическому принципу — что есть, то и есть.
Из второй палаты вынесли несчастного, скорченного и тощего мальчика-инвалида. Ему нужно было сдавать анализ мочи. По команде санитарки двое дурдашей сняли с него штаны, и тот прямо в коридоре помочился в банку.
Снять штаны самостоятельно этот бедняга не мог.
Я продолжил заполнять дневник. Итак, первые — «милые»! — сутки я продержался. Предстоял новый день. Вот его-то я и хотел использовать на полную катушку. Где и когда еще я имел такую возможность — и необходимость! — читать и писать с утра до ночи?!
Я начал вспоминать, что еще интересного происходило вчера. И вспомнил такой эпизод. Вечером я заметил в нашем коридоре невысокого молодого человека, на удивление хорошо одетого. Он был не в больничном халате, а в цветастой рубахе и джинсах. Утром я его не видел. Парень беседовал с санитаром. Я подумал, что он доктор, на худой конец — санитар. Я подошел к нему. Извинился. И жалобно так попросил у него разрешения спать на кресле в коридоре.
Парень рассмеялся.
Он тоже оказался пациентом. Только с огромным стажем. Три года вообще не выходил из психушки. Сейчас получил право на краткие свидания на воле. А всего в «дурдоме» к тому времени он «отмахал» восемь лет.
Он совершил преступление (какое — я не стал расспрашивать). Суд признал, что совершил он его в невменяемом состоянии.
В семь часов, после того как немного посочинял грустные, трагические стихи, я решил передохнуть. Ходил, по обыкновению, взад-вперед.
* * *
Я увидел заведующую отделением. Она меня пригласила к себе в кабинет. Разговор начался с ее обидного, но резонного вопроса:
— Почему в армию не хотите?
Я ответил, что, мол, наоборот — хочу! Лишь бы отсюда поскорее убраться!
Она не поверила. Потом стала расспрашивать, что у меня болит. Я ответил, что у меня все в порядке. Только, мол, сплю плохо, мучает иногда бессонница, нервничаю из-за пустяков, сердце болит… Нервы, видимо, расшатаны.
Она хмыкнула. И сказала:
— Ну ладно, идите, скоро начнем вас всех обследовать.
Заведующая не обманула — обследования потихоньку начались. Врачи стали проявлять к нам, призывникам, хоть какой-то интерес.
Мне сделали ЭКГ. Она оказалась нормальной. Это радовало. Значит, сердце в порядке. Но оно же действительно у меня нередко болит. Может быть, меня мучает невроз? Невроз сердца?
Позвонить домой не разрешили. А то я хотел через знакомого областного поэта и журналиста Сергея Рогова дать весточку о себе. И о том, что мне здесь, в больнице, было необходимо. А необходимо мне было следующее: мыло в мыльнице, полотенце, какая-то еда, дабы поддерживать организм, а также — как роскошь! — две бутылочки лимонада (одну попросил Владик, про которого никто из домашних даже не знал, где он находился).
Я также нуждался в томе Вересаева (моего любимого писателя) и в новой толстой тетради для записей.
Еще я хотел сообщить своим родным, что ходить ко мне нужно каждый день, но по очереди. Сначала, например, жена, потом теща. Вместе не нужно. Так им было бы тяжело. Пожалел…
Почему я хотел просить именно о каждодневных визитах? Все очень просто. Те, к кому приходили родные, имели право сидеть хоть до трех дня в замечательной, тихой и спокойной комнате свиданий.
Увы — звонить нам, сумасшедшим, не положено.
Забавное дело — тетка Владика, которая его якобы упекла в «дурдом», оказалась не его родной тетей (как я подумал), а врачом областной комиссии. Владик просто ее так называл — тетка…
Он что-то этой врачихе сказал невежливое, она его и отправила в психушку. Мораль: будь вежлив! Это полезно и необременительно.
Я опять отказался употреблять местную бурду. Отказался и Владик. И вот мы с ним уже вторые сутки ничего не ели, держали, так сказать, необъявленную голодовку.
Завтрак — а мы даже не встали с кресел. И ничего — от истощения пока не умерли. К тому же Кирилл угостил меня двумя яблоками. Одно я, разумеется, отдал товарищу, который напоминал голодного льва.
Мне же, как ни странно, есть особенно не хотелось. И чувствовал я себя далеко не худшим образом. Только голова стала немножко болеть и давление подскочило (измерил Семен Моисеевич). Сто сорок на восемьдесят. Раньше такого со мной не случалось. Разговорились с Кириллом. Его фамилия (по отчиму) Манишвили. Сам он русский. Оказалось, что он в психушке… по блату. Бывает и такое. Дело в том, что на этом хрупком, юном шестнадцатилетнем мальчике — две уголовные статьи. Я попросил Кирилла рассказать поподробнее, как так получилось.
Он согласился.
— Мы, трое одноклассников, в тот день изрядно подвыпили. Ну и решили продлить удовольствие… Девчонок «подснять». Зашли в общагу музыкального училища, в одну комнату. Там какой-то парень с пятнадцатилетней девчонкой трахались. Мои друзья оттолкнули паренька. И стали насиловать девчонку. Сделали свое дело. Сидели, балдели. Вдруг парень этой девочки спохватился (несколько поздновато!) и огрел стулом одного из моих «корешков». Тогда я этим же стулом огрел парня. Потом появились — откуда ни возьмись! — дружинники. Повязали нас. Потом всем повесили статьи. И мне в том числе. Избиение, изнасилование… А я-то лично в чем виноват? Ведь я только в отместку ударил того парня. Только товарищей защищал… И малолетку ту вовсе не трахал…
До конца Кирилл свою историю не рассказал, но мне и так все было ясно. Его родители, чтобы избежать суда над мальчиком, спрятали его в «дурдоме». Придумали, что у парня расшатанная психика.
Кирилл очень удивился, узнав, что я печатался в районной газете «Трудная новь». Он и сам раньше публиковался в этом боевом пропагандистском листке. Как фотограф. Даже премии какие-то получал. А теперь ему предстояло не фотографией заниматься, а сидеть в «дурдоме» как минимум полгода — пока суд не закончится. Но Кирилл держался молодцом. Не хныкал. И надеялся на лучшее.
А вообще, фантастическая штука судьба человеческая. Человек сделал одну ошибку — и полетело все кувырком в тартарары.
Этот мальчик побывал уже и в восемнадцатом отделении, где находились и уголовники. Кирилл рассказывал про это отделение со смаком. Без этого Кирилл был бы не Кирилл. Впрочем, почти все, о чем он рассказывал, действительно не веселило.
Про восемнадцатое отделение:
— Там только одна палата. Врачей практически не бывает. Только санитары, которые в комнату поодиночке не входят — во избежание непредвиденных случаев. Пищи там не дают. Вернее, дают, но весьма своеобразно. Выставляют большой жбан с баландой и бросают несколько ложек на стол. Кто схватил ложку — тому повезло, тот поел из общего котла. Кто не схватил — остался голодным. Бывало, что в отделении умирали от голода. Случалось людоедство… В наше окошко иногда видно: из восемнадцатого отделения выносят большие рулоны бумаги. Это не бумага, это трупы, завернутые в бумагу. Мужеложство там развито повсеместно. Сильнее, чем в тюрьме, хотя в тюрьме я не сидел. И точно сравнивать не взялся бы.
Чтобы как-то умерить мрачный повествовательный (и, думаю, отчасти завирательный) пыл своего юного друга, я попытался перевести разговор на другую тему. Заговорили о женщинах. Кирилл тут же нашел, что` сообщить про… женское отделение:
— У баб еще хуже. Замечал — по ночам штукатурка сыплется? Это потому, что они над нами срока мотают. Мужиков туда не пускают — мужиков «психички» насилуют.
Я улыбнулся. Но потом вспомнил, что об этом же мне рассказывал и наш санитар Володя.
Из призывников к нам с Владиком часто приходил поговорить мой кубиковский земляк Алексей, которого здесь все называли Ваней. Сев на пол (именно на пол) своим неимоверно толстым задом, он пыхтел, как паровоз, и порой (если просили) рассказывал о себе.
Ваня выглядел, конечно, очень болезненно, но рассуждал, как ни странно, весьма правильно. Хотел, например, быть отцом маленькой дочки. «Я бы ее так любил, так любил! Воспитывал бы…» Говорил, что труд на фабрике — это его вклад в дело обороны страны. Народ и партия едины. Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи. Экономика должна быть экономной. И т. д.
Закончил он семь классов вспомогательной школы. Дальше учиться не захотел. Пришел к директору и — цитирую — выпалил: «Ухожу от вас в п…у, дайте справку о семилетнем образовании…»
— Так и сказал — в п…у? — полюбопытствовал насмешливый Владик.
— Так и сказал, а чего с ним цацкаться, с директором-то?!
Девушке восемнадцатилетнего Вани недавно исполнилось двадцать пять. Она была замужем. Развелась. У нее — ребенок. Мечта Вани — на ней жениться. Он даже сватался. Но ее родители оказались против. Как Ване объяснили — по причине его молодости. Между тем любвеобильная невеста уже забеременела и от него.
Ваня:
— Как я ее люблю, как люблю — до страсти! Но выйду из больницы — дам ей все же п…ы, а то врачу, кажется, что-то про меня, падла, плохое наплела.
— Да уж не бей! Зачем?! — пролепетал я.
— Ладно, может, и не буду! — неуверенно согласился Ваня.
Любил Ваня рассказывать и о своих домочадцах.
— Отец-то у меня хороший мужик был, но пил много и свихнулся. Ему укол — и на тот свет.
— ?
— Теперь мы с матерью и отчимом живем. Вернее, жили с отчимом. Он тоже пил, я его за это п…ил. Сейчас он в ЛТП. На Оранжевом проспекте. Там у нас, в Кубиково, спецзаведение. Зона, короче. Есть у меня и сестра.
— В обычной школе учится? — спросил Владик.
— В обычной.
Закончилась эта беседа грустным, но очень патриотичным Ваниным вздохом:
— Эх, поскорее бы в цех! Как там сейчас?
Регулярно подбегал неутомимый Панов. Биографию свою — одиссею — не рассказывал, хотя постоянно обещал. Сейчас сообщил, что отныне всегда будет ходить в областную библиотеку, дабы прочитать мои произведения, опубликованные в нашей «районке». Поделился также, что планирует снимать фильм как режиссер-любитель. Камеру якобы уже приобрел. Фильм — по рассказам Чехова.
— Вам тоже роль подберу! — произнес Панов торжественно.
Захотел также оказать мне меценатскую поддержку в издании сборника моих заметок, напечатанных в «Трудной нови».
Панов отошел, потом опять пришел. Уже с каким-то местным хлопцем, на вид очень спокойным. Видимо, он — тоже будущий артист… Оказалось, это не артист, а доморощенный Кулибин. Он показал мне какую-то диковинную схему, нарисованную на тетрадном листке:
— Вот смотри, хочу сам телевизор сделать!..
Борис, как всегда, вмешался:
— Схема хорошая. Но ее надо немного усовершенствовать. Я тебе потом подскажу как.
Борис опять отошел.
Неожиданно у него возникла нешуточная перебранка с очень мрачным, узколобым больным. Тому не понравилось, что Боря ночью вслух читал стихи. Пациент, внезапный как спецназ, кинулся на бедного Панова и хотел навсегда отбить у него любовь к поэзии.
Панов молниеносно сориентировался — даром, что ли, жил в «дурке» годами? — поставил между собой и агрессором стул. И защитил себя как герой.
Низколобый пациент кричал печальные фразы:
— Чего ты подкалываешь, чего? Чего ты хочешь?
Боря отвечал, по обыкновению, гениально:
— Я хочу, чтобы штык приравняли к перу…
Смешно, конечно, было жить в больнице. Но стало не очень смешно, когда я осознал, что начал путаться во времени. Сколько я уже находился в «дурдоме»? Спросить у ребят — я стеснялся. Боялся, что сочтут за идиота. И все же? Сколько? Мне казалось, что я пребывал на «обследовании» целую вечность, что я даже родился в больнице.
«Неужели вся прошлая жизнь мне приснилась?» — мелькнуло как-то раз в башке тревожное сомнение. Даже в своем дневнике я начинал путаться во временах — писал то в настоящем, то в прошедшем времени. Валерий Васильевич, зав. отделом писем нашей районной газеты, куда я писал заметки, меня бы за это не похвалил.
Лидера призывников — мы его за цвет волос прозвали Белым — сегодня связали за буйство и сделали ему укол. Он присмирел. Подошел к нам с Владиком. Разговорились.
Он тоже, закончив восемь классов, пришел к директору школы с просьбой отпустить его на все четыре стороны. Стал чернорабочим. Его мечта — трудиться начальником киносети, на худой конец — заместителем начальника. Для этого, он решил, ему необходимо поступить на курсы киномехаников.
Мне показалось, что он ошибся с учебным заведением…
Я начал чувствовать себя в «дурдоме» вполне нормально. Постепенно вошел в ритм местной жизни. В больнице было действительно забавно. Я часто смеялся, может быть, даже очень часто. Во всяком случае, намного чаще, чем дома.
Есть почти не хотелось. А вот голова немного кружилась. От голода и нервного перенапряжения, наверное.
Я слонялся по коридору, вдруг из одной палаты вышел высокий, поджарый мужик в джинсах. Он был полуобнажен, его торс и плечи украшали красноречивые уголовные наколки.
— Здравствуйте! — сказал я.
— Привет, учитель, — низким басом буркнул мужик. — Зайди ко мне!
Я зашел в палату и не поверил своим глазам. В просторной и чистенькой палате стояла одна-единственная койка, на тумбочке красовался цветной телевизор «Шилялис», на столе в большой глубокой тарелке лежали виноград, яблоки и апельсины.
— Меня зовут Тимур, — сказал незнакомец. — Я законник. Прохожу по одному делу, сейчас меня проверяют — вменяемый я или нет. Я о тебе справки навел. Дураки о тебе хорошего мнения, лепилы — тоже. Я тут маляву на волю сочинил, проверь ошибки, не сочти за труд. А то я не люблю выдавать тексты с ошибками. Это мое письмо адвокату.
Я стал читать письмо. В нем говорилось о том, что` Тимур Иванов делал с 5 по 20 марта 1986 года. Выходило, что он ездил на рыбалку вместе со своей подругой.
В письме, написанном четким бисерным почерком, я не нашел ни одной ошибки. Запятые были расставлены очень грамотно — как нас учили в институте.
Я прочитал письмо и сказал Тимуру, что ошибок нет.
Он ответил:
— Это хорошо. Благодарю тебя. Можешь идти.
И дал мне два апельсина.
Я вышел в коридор. Побрел к себе — за фикусы. Рассказал о встрече с Тимуром Владику и поделился с ним апельсином. Владик сказал, что ему уже рассказывали про Тимура.
— Говорят, он на зоне провел пятнадцать лет, — удивлялся Владик, — а всего ему тридцать шесть. Он в общую столовку не ходит, ему чуть ли не каждый день братки приносят передачи, они их называют кабанчиками. А еще говорят, что этот Тимур — глава кубиковской мафии.
— Понятно, — улыбнулся я. — Видишь, с какими людьми мы тут общаемся…
Наконец-то свершилось — все дождались моего и Владикова отступничества от идеи. Мы оказались жалкими и презренными оппортунистами. Одна нянечка все-таки уговорила нас с товарищем «не бастовать, а покушать». И в ужин мы подняли лапки вверх. И… получили по металлической полной кружке чая (хотя до краев здесь обычно не наливают), картошку в мундире (какую-то зеленоватую) и селедку. А также по куску хлеба. Всё. Хотя когда уговаривали нас поесть, то — вруны! — обещали дать и зеленый горошек. Но, после того как уговорили, разумеется, про горошек забыли. История типичная.
Я выпросил у нянечки шашки. Играли с Владиком и Кириллом. Легко их обыграл. Они пытались взять реванш в поддавки, но и тут им не повезло.
С Владиком играли и в морской бой.
Вечером было особенно весело. По вечерам у нас в «дурдоме» — танцы… Алкаш Володька (из аборигенов) очень здорово играл на баяне, а многие мои собратья по высшему разуму танцевали. Своеобразно — лихо, задорно. Особенно старался истинный любимец местной публики Юрка. Вообще-то он обычно либо сидел на полу, либо качался взад-вперед, как маятник, либо долбил потным огромным лбом стену, либо кричал что-то непонятно-звериное.
А тут Юрка плясал, двигался в такт музыке. Право, замечательно. Уж точно не хуже наших кубиковских подростков, трясущихся в городском саду на дискотеке.
Юрку надо бы описать поподробнее. Он маленький и толстый. У него отсутствующий взгляд, вечно открытый рот, гипертрофированно большой череп, точно у Ленина. Думаю, если раньше — в моей добольничной жизни — мне встретился бы такой человек, мне стало бы нехорошо. А тут я к нему привык. Юрка — один из нас.
Жена с тещей так и не приехали. Видимо, закрутились с какими-то делами. Я на них не обижался. Они же не догадывались, каково мне здесь приходилось.
Вечер. Дали нам, как всегда, непонятные таблетки. Я их спрятал в брючный карман. На построение вообще не пошел. Стал бывалым. На ночь выпросил топчанчик из комнаты свиданий, матрас получил из палаты номер пять, где, в частности, жил Юрка. Неприятно, конечно, это было осознавать.
«Но ничего! — успокаивал я сам себя. — Прорвемся!»
Санитарка выдала мне также таблетки снотворного. Это меня порадовало. А то вчера проснулся в три часа ночи. А потом и вовсе не спал.
Вообще, сотрудники заведения обо мне заботились. И, как ни странно, уважали. За что? Всех называли на «ты», меня чаще всего — на «вы».
Борис сегодня ходил домой, принес фотоаппарат со вспышкой. Хотел меня сфотографировать. Но я отказался. Все-таки фон не совсем подходящий… Так Борису и сказал. Он не обиделся.
Узнал весьма любопытный факт: оказалось, во всех двадцати отделениях больницы — психически больные. Многовато нас развелось.
Писал план действий на завтра — что мне предстояло сделать. Писал — и успокаивался. Так всегда со мной бывает. Сегодня еще следовало почитать любимую книгу, пописать дневник. Это оставалось на десерт. И вообще, я не тужил, хотя, конечно, многое меня тревожило. Тревожило будущее.
«А вдруг меня действительно квалифицируют как шизофреника, — переживал я, — куда мне потом деваться? Даже с неврозом, наверное, непросто будет устроиться на работу. Может быть, и в школу назад не возьмут…»
Впрочем, терзался я недолго. Сказалась потребность нервной системы в отдыхе. Я прилег и попытался вспомнить что-нибудь веселенькое. Что происходило за неделю? Кое-что трагикомическое припоминалось.
Вот один случай. Зашел в туалет, справил малую нужду, собрался выйти — закрыто.
Начал стучать в дверь. Один псих (в туалете) проворчал:
— Не стучи, дай посрать!
И голой задницей сел на толчок.
Мне оставалось только дождаться, пока он завершит свое большое «дело».
Наступило утро. Шесть часов. Еще один день пошел, как я находился в «дурдоме». Спал хорошо — как убитый. Таблетки, таблетки… Вместе с Владиком отнесли мой топчан на место. Положил свои простынки на шкаф в палате номер один. В хорошей палате — довольно чистой и спокойной. Вместе со всеми — в другую палату — класть белье не стал. Положишь со всеми, а потом — не дай бог — спутаешь с чьим-то другим бельем. С Юркиным, например.
Неожиданно началась драка. Агрессор, вчера набросившийся на Панова, теперь бил ногами и руками кого-то другого.
Мы с Владиком разнимать их не рискнули, хотя поначалу робкие благие порывы имели. Побоялись. Подбежал санитар, все уладил. Побитого мужика уложили спать, а буйного агрессора увели в комнату свиданий, которая у нас одновременно и холл и карцер… В зависимости от ситуации.
Мы сидели по-прежнему за фикусами.
Опять вызвал Тимур. Я проверил ему ошибки из нового послания на волю. Он и сейчас дал мне два апельсина.
Прокатился слух, что лидеру призывников Белому влепили сульфозин. Парень совсем притих.
Подошли призывники из другого крыла коридора. Рассказали забавный эпизод. Одного аборигена спросили:
— Сколько времени?
Он в ответ:
— Одна секунда плюс пятнадцать часов минус три минуты…
И т. д. В общем, стал накручивать немыслимые математические операции. Ребята следили как могли за ходом его мысли. Прибавляли, вычитали. Потом подсчитали, и оказалось все верно — время назвал правильно.
Наступило два часа дня. Мои на горизонте всё не появлялись и не появлялись. Видимо, на плечи тещи свалилось много сверхсрочной работы. Или, может быть, Наташа заболела? Она у меня слабенькая.
Бывший вожак постепенно приходил в себя. Попросил гитару, на которой он — согласно его словам — научился играть, как Юрка Антонов.
Заиграл. Лучше бы он этого не делал.
Потом бренчали все по очереди. Бренчал и я. Свои стародавние немногочисленные сочинения. Хотя гитару так и не смог толком настроить — композитор!.. Это сделал мощный гигант, алкаш Володька.
Он вообще мне понравился. Лицо у него излучало непритворную изначальную доброту.
Подошел Юрок. Что-то прорычал. Один из призывников протянул ему половинку бутерброда. Юрка сначала его взял, а потом бросил на пол. Обиделся, увидев, что дали только половинку. Юрка — очень гордый человек.
К Владику приехали родители, как-то нашли его, понавезли жратвы, меня угостили. Я слопал целый кекс. Захотелось пить. Решился попить из-под крана в душевой. Вода — мутная. Попил. Вымыл руки. Сбавил воду из-под крана. И опять сполоснул руки. Чтобы не подцепить какой-нибудь заразы. Даже от прикосновения к смесителю.
Сегодня в отделение пришел санитар по прозвищу Зверь. Им все время раньше пугал наш местный Леонид Андреев — Кирилл.
Зверь оказался нестрашным. Да, матерился он колоритнее других, да, иногда давал пинка под зад пациентам… Но не более того.
Он несколько лет сидел.
Юрка где-то нашел сигареты. Полдня ходил по коридору, дымя и улыбаясь. Никто ему не мешал.
Жирный Алексей (Ваня) сегодня рассказывал, как в первый раз соблазнил свою невесту.
— Я пришел к ней домой и потребовал: «Дай, и всё!» Она и дала.
— Бил? — почему-то спросил Владик.
— Нет, она сама дала.
«Интересно все же, — тревожно размышлял я, — почему к нам так долго не заглядывают врачи? Может быть, они в „дурдоме“ вообще отсутствуют как класс? А те, что делали кардиограмму, — были просто переодетыми психами?»
Новость — веселая! — обрушилась на голову. Выяснилось, что у агрессивного психа Пети, который кидался на Панова и бил ногами другого аборигена, любимое место отдыха — наше, за фикусами.
Это сообщила нам одна из нянечек.
Мы поняли с Владиком, что совершили ошибку, близкую к роковой. Интересно — почему Петя нас до сих пор не убил и даже не ударил?
Нянечка шепнула нам очень деликатно:
— Петруша — человек особенный. Пользуется в больнице большим уважением. Он до ужина работает, а потом приходит сюда, к цветочкам. И вот уже почитай несколько дней его любимое местечко занято.
Мол, выводы делайте сами.
Я сказал Владику:
— С одной стороны, ясно, что если места ему не уступить, то мы обречены. С другой стороны, если уступить место — то ничего хорошего нам тоже не светит. Больше в больнице в относительной безопасности находиться просто негде.
Владик, точно потеряв дар речи, испуганно молчал. Мы таки решили рискнуть — из-за фикусов не выходить. Будь что будет… К тому же сам Петя нас пока ни о чем не просил. Даже не намекал… Хотя нет, вру — однажды он обмолвился — при нас! — медсестре: «Вот до`жил, даже отдохнуть негде». И жалостливо сел в коридоре на корточки.
Мы затаились. И стали ждать.
Мы, призывники, разговорились со Зверем. Видимо, мы ему понравились. Он раздобрился, выпустил нас на лестничную площадку покурить. Многое порассказал разных случаев из своей богатой санитарской практики. Продемонстрировал нам шрам на голове — это его кто-то из буйных лопатой «уважил».
Зверь нам разрешил потрогать шрам. Мы все по очереди потрогали и сочувственно повздыхали. Спросить, где буйный пациент достал в отделении лопату, я не рискнул. Побоялся потерять расположение Зверя — вдруг он заподозрил бы, что я ему не верю.
— Страшнее всего, — делился впечатлениями Зверь, — в женском отделении. Раз зашел туда передать знакомой алкашке (белая горячка) сигареты и увидел следующее: кто-то из этих бабенок ходил без трусов, кто-то без платья, почти все были лысые (чтобы вши не разводились). Я тогда попал к ним во время обеда. Одна чернявенькая влезла на стол и начала разбрасывать миски, скидывать их ногами и руками на пол. Я еле ноги унес. Справиться с бабами невозможно. Мужику хоть врезать можно. Бабу бить вроде нельзя. А даже если ее и ударишь — ей все по фигу. Кулаками от нее ничего не добьешься. Ни от психички, ни от нормальной. Потому что любая баба — это дьявол в юбке.
Зверь оказался философом. А кто бы мог подумать…
Белый (он же будущий начальник киносети) совсем заговорился. Сначала всем нам поведал, что он родом из Жордевки, потом вспомнил, что из Слесаревки. В дальнейшем заключил, что он из Никифоровки. И вот последняя информация. Из его же уст: «Я родился и живу в районном центре, в Кубиково. Но вообще-то на карте генеральной — это Дмитриевка».
Стало ясно, что парень здесь находится не случайно.
Наконец-то пришли Наташа и Эмма Ивановна. Они меня в наших веселых пенатах довольно долго искали. Какой-то санитар сказал им, что я (откуда он меня знал?) не в десятом, а в третьем отделении. Потом все-таки заглянул к нам — полюбопытствовал. И нашел меня как раз в десятом — привел ко мне Наташу и Эмму Ивановну. Спасибо ему!
Говорили мы ровно час. Столько, сколько нам разрешили. Родные сообщили радостные вести, что в «районке» напечатали мою большую статью под псевдонимом о Среднеспасском школьном литературном кружке и маленькую заметочку, где я (скажите, какой мэтр!) представил молодую поэтессу Марину Дюшину.
Поел яблок, винограда. Отвел душу. Еще они принесли голубцов, варенья, воблы. Это я оставил в общем холодильнике про запас. Дома про меня никто не спрашивал, кроме, как ни странно, Николавны, вдовы Наташиного дедушки. Теща сообщила родственникам, что я в терапевтическом отделении. На обследовании. Такую мы, говоря шпионским языком, придумали легенду. Во время встречи в основном говорил я. Рассказывал о нашем житье-бытье. Они слушали и сочувствовали. По-моему, они стали сомневаться в моем душевном здоровье. Смотрели на меня как-то подозрительно.
Когда они ушли — курил на лестничной клетке (спасибо Зверю — разрешил). Выкурил полсигареты. Было приятно. Но сердчишко сразу заныло. Чуть-чуть.
Странная вещь: все наши призывники считали друг друга у/о — достойными психушки.
Писал, писал свой бесконечный дневник. Все наверняка думали, что я окончательно свихнулся. Либо свихнулся оттого, что пишу, либо пишу оттого, что свихнулся. Кажется, так Ирвинг Стоун писал об одном художнике.
Конечно, я должен был производить странное впечатление. Судите сами — бородатый, усатый выпускник вуза сидел за фикусами в «дурдоме» и что-то день и ночь писал…
Земляк Ваня констатировал — чему он научился во вспомогательной школе:
— Читать, писать и даже считать немножко.
Немало. Я и в нормальной школе научился только тому же.
Санитар, старательно и энергично работая шваброй, мыл по-флотски пол в нашем узеньком коридоре, нас с Владиком выгнал из-за фикусов… Мы стояли и беседовали.
Постепенно я становился как все. Ел то, что ели все, отдыхал, как все. Лицо у меня, наверное, тоже изменилось…
Играл вместе с остальными призывниками в карты, в дурака. Один длинный парень все время ходил взад-вперед, как маятник. Наверное, на воле он занимался спортивной ходьбой. Один из наших предложил ему сигарету и твердо потребовал:
— Хватит тебе накручивать километры! Покури лучше!
Тот замахал руками. Мол, отстань от меня… Дай мне делать то, что я люблю. А именно — ходить.
Кажется, Маятник (именно так его называли мои товарищи) был глухонемым.
Другой абориген тоже все время ходил. Но при этом что-то всегда говорил. Например: «Я часовой государства, я стою возле знамени».
Или просто бубнил себе что-то под нос. Как и я иногда — на воле. Над ним все наши смеялись. Если бы они узнали, что и я так иногда бормочу себе что-то под нос, — они бы, наверное, удивились.
В карты играть надоело. Ходил. Потом слушал рассказы одного из наших про «1000 мелочей» (так в больнице называли холл).
В холле, точно в английском Гайд-парке, разрешалось делать почти всё.
Вчера один парень снял штаны и запросто помочился в ведро.
Приехали новые медсестры и сообщили, что выходные у нас пропали даром. Врачи, которые должны были нас обследовать, по выходным в «дурдоме» не работают.
Меня это почему-то даже не расстроило — на быструю выписку я к тому времени надеяться уже перестал.
Борис делился своими познаниями про фонограф, Большую советскую энциклопедию, зоофилию, про что-то еще. Болтал обо всем, но чересчур быстро. Одна-две фразы — и он уходил (в прямом и переносном смысле) в сторону. Можно было ему и не отвечать. Фактически он говорил с самим собой. Я (или кто-то другой) служили просто фоном для его высказываний.
Опять началась «дискотека». На этот раз в нашем углу коридора. Мне почему-то стало в больнице совсем не страшно. Все происходило как обычно. Володя играл на баяне, другие хлопцы слушали, Юрка танцевал. Интересно, что охотнее всего Юрка танцевал под песню «Барабан». Если мне повезет и я когда-нибудь встречу поэта Вознесенского, скажу ему, какой бескрайней любовью он пользовался в нашем отделении.
Обычно Юрка плясал следующим образом. Встав посередине коридора, он ритмически — под музыку! — качался взад-вперед. Всё. А сегодня он даже по-цыгански потряс плечами, чем привел в неописуемый восторг благодарную публику.
Один из призывников (какой-то паршивец) решил подставить под зад Юрке стул, пока наш маэстро отплясывал. Юрка заметил и нервно оттолкнул стул.
Я запретил нашему издеваться над танцором диско…
Меня слушались в больнице.
Володя не только хорошо играл на баяне, но и пел неплохо.
Борис сообщил, что построит в одной из школ Южно-Черноземной области бассейн и запустит туда дельфинов.
— На радость детям! — так он выразился.
Появился и другой любитель потанцевать. Тоже из местных. Он так лихо сегодня отплясывал цыганочку, так лупил голыми пятками и ладонями по бетонному полу, что соседям снизу, наверное, известка сыпалась на головы. Может быть, они даже думали, что у нас тут кого-то методично избивают.
* * *
Танцы закончились. Опять подошел Панов. В первый раз за все мои дни в больнице сел рядом со мной — на корточки. Я предложил ему свое место, но он отказался. Долго рассказывал о себе. Оказалось, что он верующий, не хотел идти в армию по религиозным убеждениям, но его все равно забрали, там он пробыл два месяца.
— А потом «деды», — рассказывал Панов, — стали надо мной издеваться. И тогда я начал стрелять в небо. Слава богу, ни в кого не попал. Здесь я уже пять лет. У меня тут большое богатство — пять толстых тетрадей. Я пишу гениальный философский трактат.
— О чем? — спросил я.
— О будущем, — ответил Борис. — Я точно знаю, что` будет. И это меня огорчает. В России легко быть пророком! Все плохие предсказания сбываются очень быстро. Скоро, очень скоро на смену коммунякам придут совсем страшные люди.
И Борис опять отбежал в другой конец коридора.
Через минуту он вернулся и показал мне маленький листочек бумаги, на котором карандашом был написан его завтрашний распорядок дня.
Распорядок дня Бориса Панова
6:00
Подъем.
5:00—21:00
Война с самим собой, точнее — война с плохими собственными качествами.
7:00—9:00
Работа над гениальным философским трактатом.
9:00—9:30
Завтрак. Беседа с Евгением (учителем) о смысле жизни, бессмертии, стихах.
10:00—12:30
Обсуждение по невидимому телефону с Шарлем Бодлером его книги «Les fleurs du mal».
13:00—13:30
Обед.
13:00—15:00
Обучение Юрки бальным танцам.
15:00—15:30
Работа над чертежами — будем строить бассейн с дельфинами.
19:00—19:30
Ужин.
19:30—20:30
Ответы на письма, в том числе Николаю Федорову, Эдуарду Циолковскому…
20:30—20:45
Чтение Библии и «Манифеста Коммунистической партии».
21:00
Отбой.
Я читал и улыбался. Мне стало ясно, что здесь со мной в больнице находится один из интереснейших людей, которых я когда-либо встречал.
Владик тоже прочитал распорядок дня Бориса и засмеялся:
— Ну вот, скоро новый гений появится на планете.
Борис за ответом в карман, как всегда, не полез:
— Зря ты, Владик, хихикаешь… Я человек объективный, лишнего никогда не скажу, себя хвалить не люблю, но факт остается фактом: я пишу гениальный философский трактат, который изменит человечество!
— А зачем его менять? — не унимался Владик.
— Чтобы люди перестали есть животных и друг друга. Надо питаться от солнца — тогда начнется новая эра. Человек перестанет быть убийцей.
— Я без мяса еще могу прожить, — сказал Владик, — а без хлебушка ни-ни. От солнца, Борис, ты сам питайся!..
— Не хлебом одним, Владик, — парировал Борис. — Ты Библию читал?
— Нет, — ответил Владик.
— А там все сказано.
— Что еды, что ли, совсем не будет в будущем?
— Да речь-то не только о еде. Я Библию когда-то наизусть знал. Целые главы. Сейчас стал забывать, но что-то еще помню. В Евангелии от Луки говорится: «И сказал Ему диавол: если Ты Сын Божий, то вели этому камню сделаться хлебом. Иисус сказал ему в ответ: написано, что не хлебом одним будет жив человек, но всяким словом Божиим». Здесь речь идет не только о еде.
— А о чем? — я подключился к беседе.
— О многом, — ответил Борис. — Прежде всего о том, что не надо поддаваться искушению, что-то кому-то (тем более силам зла, например нашим санитарам) доказывать. Нужно быть самим собой, верить в Бога, идти вперед.
— А как же нам идти вперед здесь, в психушке? — задал вопрос Владик.
— Очень просто, расти внутри себя самого, учиться питаться от солнца.
— У нас тут и солнца-то нет, сидим как каторжане — за решетками. Ни одного окна нет без решеток.
— Ой, Владик, не понимаешь ты меня. Потом поймешь. А вы, Евгений, понимаете?
— Конечно, понимаю, — ответил я, — хотя пока и не все.
— Ничего, я вам потом все объясню.
И Борис опять убежал в другой конец коридора.
* * *
Я узнал, что Володя с пятьдесят восьмого года, то есть ему двадцать восемь лет. Я бы на вид дал ему лет пятьдесят.
* * *
Все разошлись на спецужин. Это когда каждый ел то, что ему принесли родные.
Я не пошел. Был сыт. Володькин баян остался лежать рядом с моим креслом.
Подошел какой-то неизвестный мне безумец. Глаза — буйного больного. Он взял баян, я не смел ему перечить.
«Лишь бы не сломал», — только и подумал. А парень заиграл так, как, наверное, не смогли бы и в консерватории.
Но играл он почему-то исключительно одну мелодию.
К музыканту подбежал неугомонный Панов и попенял ему, чтобы он не мешал мне работать.
Я заверил Борю, что музыка мне никогда в жизни не мешала.
Все психи привыкли к тому, что я постоянно что-то пишу. И никто не спрашивал (впервые в моей жизни!), зачем я это делаю. Надо — значит надо.
Вообще, коллектив у нас в больнице подобрался исключительно творческий. Все в принципе были заняты своим делом. Юрка танцевал, я писал, Володя играл на баяне… Эх, нас бы вовремя на большую эстраду — мы бы покорили полмира.
Владик рассказал, что утром наблюдал такую сцену. В «1000 мелочей» один из аборигенов, зачем-то заткнув толстыми пальцами уши, полоскал рот. Стоявший рядом Ваня заметил:
— Дурак он, вот если бы машинное масло у него во рту плескалось, тогда бы уши точно следовало бы заткнуть. Тогда бы в натуре масло в уши просочилось бы.
Мы с Владиком Ваню не поняли. Иногда он выражал свои мысли очень сложно, даже загадочно. Хотя, наверное, определенный резон в его словах был.
Один псих сегодня кричал:
— Все вы здесь — трупы!
Я не знал, что ему возразить.
Наступила моя очередная ночь в психушке. Выпросил у нянечки и фельдшера (Николая Андреевича) разрешение спать на топчане. В «моем» коридоре — за фикусами.
Разрешили. Дали новое белье. Прекрасно. Старое белье кто-то взял со шкафа из первой палаты.
Устроил себе удивительное лежбище. Как фон-барон. Так меня, кстати, стал почему-то называть Белый.
Немного на сон грядущий поговорил с Владиком, почитал стихи и уснул без задних ног. Снотворного не принимал. И ни разу до утра не проснулся.
Где-то полшестого утра заорала гитара и призывники, которые, как выяснилось, не спали до трех часов. Веселые хлопцы.
Встал, умылся. Вытер руки и морду о свитер. Не общей же было вытираться простыней, которая сиротливо висела в душевой как полотенце.
Ночью снились дурдаши. Будто заставляли меня мыться вместе с ними в бане. Еле-еле — там же, во сне — от них отбился.
Наступил новый день.
Маленький росток надежды на то, что скоро выпишут, выросло в огромное, но, кажется, неплодоносящее дерево.
Внутренний голос молчал.
Имел беседу с фельдшером Николаем Андреевичем. Он оказался очень простым, наивным парнем.
Он спросил у меня:
— У тебя все нормально?
Я кивнул головой. Выходило, что у меня действительно все нормально. Вот так.
Один из аборигенов присутствовал при нашей беседе и поддержал разговор:
— А чем здесь, в «дурдоме», плохо? Не работаем, кормят нас хорошо, гармошка есть, телевизор обещали. Рай.
Фельдшер очень интересовался:
— Почему же ты, учитель литературы по образованию, пишешь заметки в газету, ведь для этого надо учиться на факультете журналистики? Или я ошибаюсь?
Я не стал ему объяснять, что мало кто из хороших (речь, конечно, не обо мне) журналистов имеет специальное образование. Такой ерунде особенно учиться не надо.
Еще фельдшер проявил подозрительную осведомленность о моей истории «болезни». Он спросил:
— А это правда, что ты детей учил писать стихи, которые одинаково читаются слева направо и справа налево?
Я ответил, что правда.
— А прочитай что-нибудь, — попросил он.
— Хотите я вам прочту палиндромы, которые напечатаны в новом московском журнале «Футурум АРТ»? — спросил я.
— Хочу, — ответил фельдшер.
Я прочитал ему смешные палиндромы из цикла «Фотоальбом» Евгения Реутова, которые знал наизусть:
— «Я и Лера К. Карелия»; «Я… Ира… Татария»; «Я и Регина. Нигерия»; «Я и Надя. Дания»; «Я и рикша. Башкирия»; «Я и Лиза Р. Бразилия»; «Я их е… Чехия»; «Я и ЦРУ. Турция»; «Я и нал. Алания»; «Я и Миха. Химия»…
Фельдшер пришел в неописуемый восторг. Он смеялся, хлопал себя по коленям. Восклицал:
— Ну надо же: «Я и Миха. Химия». Точно читается одинако. Ну точно одинако, ух ты! А ведь у меня есть фотка, где мы с Мишкой на «химии», ты, учитель, хорошие стихи прочитал. Как они, говоришь, называются?
— Палиндромы. Или еще перевертни.
— Вот перевертни мне больше нравится. Я запомню.
Палиндром про Миху выучили также Белый и Владик. А Володька твердил наизусть перевертень Елены Кацюбы — «Я и ты балет тела бытия».
— Здесь есть музыка, — изумлялся Володька. — Когда выйду на волю, прочту нашим мужикам в деревне, они удивятся. «Я и ты балет тела бытия». Как же так ловко получается?!
Вообще, постепенно больницу стал охватывать некий культурный подъем. Палиндромными экзерсисами и танцами под баян светская жизнь не ограничивалась.
Усатый абориген Паша заявил, что в коридоре видел Высоцкого. И что Владимир Семенович иногда с Пашей разговаривает. О чем — Паша не распространялся.
Приложив ухо к полу, Паша лег в коридоре и пробормотал:
— Вставай, Высоцкий!.. Я тебя отыскал.
Над Пашей стал почему-то подсмеиваться агрессор Петя.
Но Паша на него не обратил ни малейшего внимания, а только добавил:
— Сейчас мы пели с Высоцким, а теперь будем пить.
Вчера призывники обсуждали жгучую проблему: потеряла Пугачева зрение или нет?
— Она ослепла, — заверил Белый. — Мне сосед по палате, дурак, сказал.
— И я слышал, — поддержал Белого Ваня. — На киностудии во время съемок осветительная лампа разорвалась. Алке — в глаза. Но — прочистили.
— Точно, прочистили! — констатировал агрессор Петя.
Призывники — при всей моей симпатии к ним — поражали. Задирали психов, подкалывали их. То ли ребята ничего не боялись, то ли они действительно…
Один из аборигенов здорово предупредил Белого:
— Не задавайся, а то я тебя сильно стукну, у меня ума до х…
Когда вчера Наташа и Эмма Ивановна вручили мне передачу, я попросил их, чтобы в следующий раз они принесли побольше семечек.
Потому что надо было делиться. В больнице образовалась братская солидарность. Все старались угостить друг друга. Хоть чем. Психи уже неоднократно предлагали мне и яблочко, и булочку, и семечки…
Яблоками со всеми поделиться было сложно — не напастись! А семечками — вполне. Угостил — и всё в порядке.
К сожалению, я забыл дома часы. И постоянно спрашивал у своих товарищей-призывников: «Сколько времени?»
Записывал время в дневник. За сегодняшний день возникли такие цифры:
7:55, 8:30, 9:45, 10:25, 10:45, 11:25, 14:20, 19:20.
Некоторых из наших начали выписывать. Других — хотя бы обследовать. А до нас с Владиком никому почему-то не было никакого дела. Но хорошо, что мы хоть держались вместе. Вдвоем всегда легче.
Владик раньше отказывался от книги «Лирика» (антология русской поэзии за три века), а последние дни читал взахлеб. Он впервые в жизни прочитал стихи, которые не являлись обязательными по школьной программе. Приобщился. Порадовал меня.
Призывники по инициативе Паши начали играть в любимую игру аборигенов: один потреплет другого за ухо, а тот должен потрепать третьего, третий — четвертого и т. д. Так до бесконечности. Смысл игры — не подставить уши. Уберечься. Паше понравилось играть с призывниками. Он вообще их полюбил.
Одного из них даже решил усыновить.
— Считай меня отцом родным! Когда выйдешь отсюда, пиши мне обязательно! Защищай знамя Родины и пиши мне, отцу твоему! Сюда пиши — домой!
Затем Паша продиктовал Белому адрес психушки.
«Отец» и «сын» отошли в сторонку посекретничать.
Начали выписывать очень многих. Однако на меня и Владика врачи по-прежнему не обращали внимания. Хотя заведующая отделением дня три назад пообещала лично меня здесь долго не мурыжить.
Но, видимо, мнение свое изменила.
Вчера так сказала мне:
— Надо обождать, обследоваться еще! Пройти психолога, а он сейчас страшно загружен.
* * *
Я спросил у санитара:
— Который час?
Он не ответил.
* * *
Домой отправили Сережку Манковского, одного из вполне адекватных, толковых призывников. Я раньше у него спрашивал: «Который час?» Он всегда охотно отвечал.
Мне начинало казаться, что мою одежку вот-вот захватят полчища вшей. Их в больнице оказалось видимо-невидимо. Это пугало.
Борис опять уходил на выходные домой. Я дал ему пятьдесят копеек, чтобы он купил мне лимонаду, хотел дать денег и на общую тетрадь — бумага почти кончилась, — но финансы пропели романсы.
Посему писал очень аккуратно — экономил листочки.
Выпускали (о ужас!) всех — кроме меня. Выписали даже Владика, с которым мы простились сдержанно и достойно. Пожелали друг другу удачи.
А психолог все не появлялся. Глаз у меня стал дергаться катастрофически. Точно у самого настоящего неврастеника. Я надоел всем врачам, санитарам, нянечкам. У всех спрашивал: «Когда появится психолог? Когда появится психолог? Когда появится психолог?»
Попытался отпроситься у заведующей на день домой. Она резко и раздраженно отказала:
— Как я устала от всех вас, и от тебя в том числе!..
Кошмар.
Но жить все-таки было нужно. Нужно?
Нас оставалось (осталось) только трое. Из призывников. Белый, еще один совсем безумный малый да я.
Разговорились с Белым. Он оказался не так прост — он «косил», не хотел идти в армию. Поэтому и буянил здесь. Так его дома старшие товарищи научили — «кто буянит, того в армию не берут».
Сидели за фикусами вместе.
Почти кончилась бумага.
Я не знал, что делать.
Моя извечная «больничная» проблема: где справить большую нужду? В наш «дурдомовский» туалет я входил каждый раз так, точно поднимался на эшафот.
Что я сегодня ел? Несколько конфет и пирожное «Шарик» (кто-то угостил). Чайку попил, воды из-под крана — в душевой. Всё. Так что справлять большую нужду пока не представлялось необходимым.
Долго болтал с Белым. Он грустил — завтра пообещали выписать последнего нашего товарища-призывника. Я тоже грустил из-за этого.
Ждал ночи. А новая медсестра не разрешила мне спать в моем углу. Настроение ухудшилось. Я молча сидел в коридоре.
Борис рассказывал про интересных обитателей психушки:
— Жил здесь один офицер-подводник. Он писал рассказы и посылал их Брежневу. В рассказах критиковал социалистический строй. А еще писал Пиночету: «Дорогой Аугусто, вешай канальев-коммунистов!»
Тик у меня прогрессировал — ходил по лицу, точно странник по земному шару.
Белый освоился в «дурдоме» основательно. Мылся каждый день под душем. Ходил по нашему отнюдь не идеально чистому полу босиком.
Выяснилось, что Белый учился во вспомогательном интернате.
Ходил я уже с трудом. Голова кружилась. Веселенькие дни недоедания (точнее, голодания) стали сказываться.
Писать начал совсем мелкими буквами. Очень-очень аккуратно. Тетрадь была на исходе.
Думал о завтрашнем дне.
«Может быть, — говорил я сам себе, — случится что-то хорошее? Может быть, посетят жена или теща? Может быть, Кирилл принесет „Литературку“ — он обещал. Его родители на день забрали домой».
Писать дневник не хотелось. Я начинал повторяться. Хотелось пить. Но в душевой в данный момент кто-то мылся. В горле как-то противно першило. Хотелось пить. Из душевой вышли. Но я боялся пить из-под крана — опасался подцепить какую-нибудь заразу. Хотелось пить.
Медсестра сегодня дежурила безобразная. Даже пыталась заставить таблетку какую-то мерзкую — при ней! — выпить. А я все равно не выпил. Засунул в рот и ушел. А потом, как преступник, озираясь по сторонам, быстренько зарыл в ведро из-под фикуса. Опять устроился спать в общем коридоре. На топчане. Его поначалу санитар не давал. А разрешила (как ни странно!) злая медсестра, та самая — «безобразная». Никогда не поймешь сразу, кто поможет в жизни, а кто навредит.
На шкафу в первой палате лежало мое постельное белье. Я его вчера туда положил. Но тут я засомневался, что оно мое. И робко сказал санитару:
— А вы знаете, это, кажется, не мое белье.
Он:
— Да ложись ты скорее, какая тебе разница, на какой простыне спать!
— Что я — свинья, что ли?
— А я — свинья — сплю здесь?
Вот такой получился нелепый диалог. Я ему про Ерему, а он мне про Фому.
К тому же и дикция у этого санитара страдала. Он бормотал себе под нос что-то невразумительное (во всех смыслах). Нужно было обладать определенными навыками, чтобы его понимать.
Прибыло пополнение. Второй день уже, как у нас появились новые призывники.
Я им сегодня велел (как бывалый пациент) поставить «мой» топчан рядом с их лежбищем (они все вчера спали в коридоре вповалку, друг с другом рядышком). Они поставили. Я, отказавшись от чтения — очень утомился за день, — сразу лег. Да не заснул. Ребята играли в карты и хоть тихо, но болтали. Тогда я передвинул (уже сам) топчан подальше от ребят. Оказался аккурат напротив палаты номер шесть. Возникли милые ассоциации…
Опять попытался заснуть. И опять не смог. Стоял страшный храп. Санитары время от времени кричали то на психов, то друг на друга. Все-таки заснул. Под разговоры картежников. Опять без снотворного. Проснулся в два ночи. Поворочался и опять заснул.
Пришел Кирилл. Местное «радио» сообщило, что его привели милиционеры из ресторана, где он кутил с девушкой. Он просрочил свое увольнительное. И его схватили. Он даже не успел девушку проводить домой. Парень рыдал. Добросердечные нянечки его успокаивали:
— Кирилл, не плачь, будь мужчиной!
Я его понимал. И жалел. И тоже успокаивал как мог. Он плакал нутром. Не для того, чтобы произвести впечатление.
Бедный, бедный мальчик.
Впрочем, чужие беды мы уж как-нибудь сможем пережить. Это подмечено точно.
Утром вымыл руки, вытерся о свитер. И в кресло — писать. Затем трепался с призывниками и очень долго — с Кириллом. Оказалось, его действительно «взяли» прямо в ресторане. Волки` позорные… Перед этим он успел сходить в кино на двухсерийный канадско-французский фильм «Это было в Париже». Представляете, после Парижа в «дурдом»…
Когда Кирилл ушел, я опять стал заполнять свой дневник. Белый все удивлялся тому, как я быстро выводил свои каракули.
По коридору прошла заведующая. Вежливо со мной поздоровалась. Я стал надеяться на лучшее…
Утром водили меня к невропатологу. Спокойно поговорили с пожилой дамой о литературе, в частности о Солоухине, ее самом любимом писателе. Говорила в основном она. Хотя я тоже что-то вякнул. О моем понимании литературы. По-моему, я убедил ее в том, что я не идиот.
Но все равно осадок после этой встречи остался тревожный. Не много ли я болтал о бессознательной природе творчества? Не напугал ли ее?
Медсестра, которая водила меня к невропатологу, вскользь обронила:
— Больше вам проходить никого не надо. Так мне велел передать вам Семен Моисеевич.
Я даже не знал, что и думать. И сам побежал к Семену Моисеевичу.
Он сказал:
— Да, психолога вам проходить необязательно. Оказалось, достаточно одного невропатолога. Тем более что председатель комиссии уже подписал заключение. Сути дела уже не изменить. У вас не тот диагноз, с которым вас сюда направили.
— А какой? Какой мне поставили диагноз? — возбужденно, аффектированно спросил я.
— У вас невроз, — ответил доктор, — вы просто нервный человек. Но подле´чите нервишки, успокоитесь — и все пройдет. Конечно, никакой шизофрении у вас нет.
Я понял, что районный военком и психиатр Селезнев направили меня в «дурку» с диагнозом «шизофрения». Но это меня уже не волновало. Я также понял, что меня скоро выпустят! Ко мне пришли надежда, желание жить, хотелось бегать, прыгать, летать!..
В голове пронеслась нахальная мысль: «А может быть, завтра и выпишут?»
Осторожно спросил об этом у врача.
— А чего до завтра тянуть? — ответил этот гениальный эскулап. — Сейчас невропатолог напишет заключение — и тотчас выпустим.
Я не верил своим ушам. Я был на грани счастливого обморока. Начал нервно, судорожно благодарить Семена Моисеевича:
— Я буду молиться за вас, буду молиться за вас! За все, что вы для меня сделали. За то, что выпустили меня прямо сейчас, а то я здесь постепенно действительно начал сходить с ума.
Он улыбнулся:
— Я понимаю. Вам здесь, конечно, пришлось тяжелее, чем остальным…
Но и всем остальным в больнице было плохо. Особенно оставшимся призывникам. Особенно после того, как выписали меня.
Я трогательно (почти по-фронтовому) простился с друзьями — с Белым, новобранцами. Белый оказался пророком. Еще вчера он сказал, что меня скоро выпишут.
Простился с Кириллом, который стал еще мрачнее. Его было жалко больше других.
Стало стыдно, что съел у него утром (он угостил) две грозди винограда и яблоко. Но кто же знал, что мне уходить…
Кирилл сказал, что теперь точно совершит побег. Он-де решился.
Пожал руку Борису. Он заплакал. И пожелал мне:
— Не забывайте про нас! Мы — тоже люди!
Я пообещал ему написать про больницу книжку.
Он обрадовался.
Тимур вышел из своих апартаментов проводить меня. Он ничего не сказал, но дружески похлопал меня по плечу.
Медсестра напомнила мне о моем пакете с продуктами. Я хотел оставить его Юрке, но она предупредила:
— Это плохая примета. Тогда вернешься…
Пришлось забрать. Я раскланялся с медсестрой. Пожал руку Володьке. И — самой быстрой в мире пулей — вылетел из необычного заведения.
Я оказался на свободе.
Я приехал домой (там никого не оказалось), сбросил с себя пропитанную больницей одежду, помылся, полежал на кровати, посмотрел телевизор.
И… с нежностью и болью стал вспоминать своих коллег по несчастью. О других людях почему-то не вспоминал. За весь день я не написал ни строчки.
…Прошло тридцать пять лет. В армию меня тогда так и не забрали, я получил белый военный билет со статьей «невроз». Через три года мы с женой переехали в Москву. Наташа давала частные уроки, я стал журналистом, объездил в командировках полмира, защитил диссертацию о палиндромической поэзии, написал несколько книг. В моей жизни было множество событий, о которых я вспоминаю очень редко. Но вот тот общий больничный коридор врезался в мою память навечно и снится мне почти каждую ночь. Как там мои товарищи по несчастью? Что с ними стало? Я верю, что Господь не забыл и про них.