Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2021
Когда он выходил из курятника, ему показалось, что глаза у Чернушки светятся в темноте, как звездочки, и что она тихонько ему говорит:
— Алеша, Алеша! Останься со мною!
Антоний Погорельский
Часы были так себе. Маленький черный циферблат, разделенный на четверти разного вида рифлением, медные или просто ржавые арабские циферки; стрелки, тоже ржавого цвета, такие тонкие, что неясно, почему они еще не согнулись; внизу вместо шестерки — маленький белый циферблат для секунд. Под цифрой 12 — образцовым почерком — «Победа» и ромбик с еле заметными инициалами Петродворцового часового завода. Корпус — чуть розоватый сверху, на обратной стороне — просто металлической — ничего не написано. Латунное колесико. Черный кожаный ремешок. Паштет поймал себя на мысли, что и от этих часов он пытается получить какое-то сообщение. В последний год, с тех пор как он влюбился в голос «Яндекс.Навигатора», он поднаторел в этом деле. Паштет разглядывал все царапины, каждую цифру, вертел стрелки туда-сюда, заводил часы — с каждым движением большого и указательного пальцев они говорили «вжуа», но тикать не начинали. Паштет не помнил, ходили ли они когда-нибудь. Сообщений не было. То есть следы времени были, но извлечь из них ничего не удавалось.
После той истории, когда он невесть каким путем оказался на Задворной улице, то ли уснув за рулем (как это? Он бы врезался тут же куда-нибудь), то ли спасаясь от ментов (если тогда ему удалось скрыться, то почему они не пришли за ним на следующий день?), Паштет жил как зачарованный. Он делал все как обычно, но почти перестал думать, даже самые простые мысли тонули в его благодарности спасительному голосу. Он не очень понимал, от чего его спасли: от электрошокера, от заводных голубей, от комка в горле — всего, что было в том сне. Если это был сон, конечно. Да наплевать, сон — не сон, спасение-то было. И раз она спасла его, значит, она не только знает о нем, видит его, возможно, слышит его мысли, она еще о нем заботится. Он не ждал ни встречи с ней, ни каких-то подтверждений ее любви к нему. Просто был счастлив.
Ну и что дальше?
А дальше пришла тревога. Паштет не понимал, что с ним творится. Он, как ему казалось, любил, верил, надеялся, но ничего не происходило. Теперь-то ясно было, что счастливые его деньки были пронизаны ожиданием. Чего? Неизвестно, но не происходило ровным счетом ничего. И это было ненормально. Больно. Не то чтобы он мечтал о встрече или разговоре… Об этом он не осмеливался и думать. Но хоть что-то!
Теперь он часто бродил в окрестностях своего дома и заглядывал в окна. Раньше такое ни за что не пришло бы ему в голову. Он понимал, что это как-то не очень прилично, но что делать, только подобные прогулки и гляделки, казалось, могли принести облегчение. Он вспомнил любимое кафе его приятеля философа Митрича на Гаванской улице. Туда нужно было подниматься по ступенькам, а снаружи, в витринном окне, была нижняя половина посетителей, сидевших на барных стульях лицом к улице. Весной и летом Митрич подолгу торчал перед этой витриной и разглядывал женские ноги, приходившиеся вровень с его головой. Он внимательно следил за идущими по мостовой девушками, особенно в коротких юбках, и очень раздражался, если они не заходили в кафе и не занимали нужные места. Он загадывал про себя: «Вот эта зайдет. Точно!» Или: «О, эта бежит по своим делам, безмазово». Или если это была пара: «Ну, чувак, предложи барышне выпить кофе с эклером. Вот деревня!»
Как-то Паштет был у своих дальних родственников в Нюрнберге. Его повели смотреть «квартал красных фонарей». Это была улица, идущая вдоль городской стены, поэтому закругленная. Было темно. В домах светились витрины — розовым и лиловым цветом. Внутри были комнаты с белыми стенами и без мебели. Только кровати, по одной на каждую витрину. На них лежали толстые женщины в кружевном белье. Они были совершенно непривлекательны. Вообще, все это напоминало зубоврачебные кабинеты. «Зачем мы поперлись сюда?» — спросил Паштет. «А ты вот погляди на этого дядю с портфелем. Чиновник после службы, ходит и жрет их глазами, но не лезет, неловко. Это он тут экспонат, а не тетки».
«Вот до чего я докатился», — подумал Паштет отчужденно. Нет, он заглядывал не в неприличные витрины, а просто в окна и не ночью, когда они были разноцветно подсвечены, но все же… Он любил смотреть на комнатные растения, например алоэ, или репчатый лук в баночке. Ему было их жалко, что они так неподвижно и одиноко живут за пыльными стеклами, почти не отбрасывая тени. Иногда попадались сложенные на подоконнике книги, прямо высокие груды, учебники, что-то с оторванным корешком, — похоже, их просто некуда было деть. И опять ему было их немного жалко. Были еще игрушки: коричневые лысоватые медвежата, пирамиды, кубики, коробки с пазлами. Почему-то особенно запомнился кубик с мальчиком, сложившим трубой ладони, как будто он кричит, и словом «Эхо», и пазл «Lagо Maggiore» с лодками и горой. И в них тоже, думал Паштет, никто не играет. Остального он не видел из-за занавесок. Иногда он заставал хозяев: мужчин, голых по пояс или в белых майках, и женщин в ситцевых халатиках, как правило, на кухне, где занавесок не было. Кое-где на кухнях встречались телевизоры, но Паштет не слышал ни голосов, ни музыки. От этой жалости и грусти ему становилось легче, то ли оттого, что он забывал собственное горе, то ли, как ему казалось, жить за такими окнами еще печальнее, чем живется ему.
Но были и другие окна, чистые, в пластиковых рамах, и в них он видел только свое отражение. И лишь в одном пластиковом окне он всегда встречал развалившегося на широком подоконнике черно-белого кота. Паштет окрестил его Жиртрест и всегда мысленно здоровался с ним. Но не понимал, видит ли кот его.
Однажды ему повезло: еще издалека увидел он в одном из окон второго этажа целующуюся пару. Вот это да! В первый раз что-то сто`ящее! Он долго стоял и смотрел на них, и что-то с ними было не так. Минуты шли, а они все целовались, не меняя поз. Паштет и сам целовался с девушками и понимал, что иногда нужно немного перевести дыхание, пошевелить рукой, туловищем, теснее прижаться, наоборот, откинуться, чтобы посмотреть в глаза друг другу. И всякое такое. Тут этого не было. Он стал вглядываться в лица любовников и заметил, что они какие-то… ну, не то чтобы похожие, а вроде как симметричные. И одинакового желтоватого оттенка. Особенно выделялись их затылки, и почему-то Паштету показалось, что они лысые. И соединяются в один кружок. Паштет зажмурил глаза, сосчитал до одиннадцати (его любимое число) и снова посмотрел на парочку. Как он мог так обознаться? Это ведь были не люди, а какие-то топорики на высокой ручке, секиры, обращенные лезвиями вправо и влево. Золотистого или просто желтого цвета. Где-то он уже видел такое. Может, в учебнике истории? Паштету стало не по себе. Все, что он видел в окнах до этого, было не злым и не страшным, а главное, не ловило его на удочку, не надувало. И вообще не смотрело на него, потому что просто не видело. А здесь он почувствовал, что двойная секира ухмыляется обоими лезвиями. Любишь подглядывать — так получай же! После этой истории он долго не смотрел в окна, но любопытство пересилило: а что, если эти лезвия — знак, сообщение? Может быть, в окнах его ждут еще новые послания, как в набитом рекламой почтовом ящике? И он опять взялся за свое. Но не повторилось…
Все это отвлекало Паштета от его тоски и тревоги, но ненадолго. После секиры ему стало казаться, что то ли она о нем забыла, то ли он ее каким-то образом предал (совсем плохой вариант). Жалость, которую он испытывал к книжкам, луку и алоэ, постепенно стала затягивать его, как водоворот. Он вспомнил, что слушал по радио рассказ о попавшем в такую же вот воронку рыбацком судне. Самое страшное, что это природное явление чем-то напоминало специально сконструированную гигантскую центрифугу, и звук издавало почти механический, и вертело обломки, корабли, стволы деревьев хоть и на огромной скорости, но долго и методично, неудержимо приближая ко дну. И то, что черное дно океана в центре обнажилось, было особенно жутко. В детстве Паштет панически боялся стиральной машины, именно из-за этого рева и молниеносной монотонности отжима. В том рассказе изнутри воронки рев казался тише, скорее свист — и неудержимое спиральное приближение ко дну, откуда нет возврата.
Однажды в начале октября, выйдя из дома, Паштет наступил в лужу. Лужа была неглубокой, и то, что в ней отражалось, было вроде бы спокойным и красивым — козырек парадной, небо и рыже-золотистая лиственница. Паштет посмотрел на облетевшие с нее кисточки, чуть тусклее, чем отражения еще не упавших. Они были мягкие и нежные, эти кисточки. И тут он заплакал. Ничего более грустного ему в жизни не доводилось видеть. Он не знал, их он жалел или себя, но стало совершенно ясно: в его жизни произошло огромное горе. Помочь ему нельзя, потому что это горе нельзя понять. Если и ему самому его не понять и не вместить, то что уж говорить о других.
Тут впору бы сесть на поребрик, закрыть лицо руками и хоть поплакать, что ли? Но слезы были как будто только внутри, а лицо Паштета, как ему самому показалось, стало маской. Трогать его руками было неприятно. И эта лужа, и этот поребрик, и люк напротив его двери — все это было таким чистым, спокойным и прозрачным, что стоять или сидеть ему тут не было позволено. Осквернить — Паштет и слова такого в голове не держал, но речь шла именно об этом. В горе его было что-то позорное, что надо было скрывать ото всех. Он был отделен от всего. Та самая центрифуга уже затянула его и несет ко дну. Какие-то блики и отзвуки еще доносились до него сквозь доски несущегося по спирали ящика, в котором он оказался, но скоро и это кончится.
Паштет поехал на базу. Был день как день. Паштет забирал и развозил заказы, расписывался, что-то говорил, но все это делал как будто не он. И будто не он вел машину. И не он видел лужи, деревья, крыши, рельсы, «развал-схождение», кирпичные стены, манекены в витринах. И не его голос звучал не в его голове: «Потому и живем настоящим, что другого-то выбора нет, и горит то бледнее, то ярче свет осенний, раздвоенный свет». Он никогда не знал этих слов. Они могли бы утешить его, но не утешали, а только делали еще более хмурым и чутким.
И вот Паштет подъезжает по Среднему проспекту к перекрестку 8-й и 9-й линий. Это очень тягомотный перекресток, пока все пешеходы во всех направлениях перейдут, помрешь в ожидании. Паштет по привычке всматривался в желтый круг светофора, ждал, когда на дне его станут появляться алые цифры 3—2—1, — раньше это было для него благим предзнаменованием. Пешеходы шли по всем четырем переходам наискосок, из ближнего правого угла — в дальний левый, из ближнего левого — в дальний правый. «Похоже на крестики-нолики, — подумал Паштет, — только нолик-то я сам, и поверх этого крестика меня не напишут. Что за чушь в голову лезет! Еще скажи Андреевский флаг… Андреевский крест. Наверное, висеть распятым на таком кресте гораздо труднее, чем на обычном…» И тут на балкон над магазином DNS вышел человек. Паштет очень ясно видел его в закатном огне. У него были очень широкие плечи, да и весь торс, бронежилет у него, что ли, под рубашкой? И еще очки — в коричневой оправе. Но тут закатный отблеск вспыхнул то ли на оправе очков, то ли на начищенном ботинке, то ли на балконной двери, человек в очках растворился в алой ярости, а потом дали зеленый свет, и Паштет поехал дальше, забыв все это.
По вечерам, после работы, Паштет не думал ни о чем. Засыпал мгновенно, и все же на границе сна был переходный момент, не измеримый обычным представлением о счете (раз или раз-два!), о междометиях (вроде «ой»), о секундах. Паштет не знал, была ли там вообще какая-нибудь длительность, но что-то было. Это было единственное спокойное время (опять же если время) за все сутки. Он уже забывал себя дневного, измученного, но еще не совсем вступал в беспамятство — спал он без снов. И вот в этот день в переходный момент ворвалась целая Солнечная система — кружки`, вертящиеся вокруг одного огромного круга. Две секиры (Меркурий), люк (Марс), нолики (Земля с Луной), рыжий огонь светофора (Венера), отблески в очках и на ботинке человека на балконе (Уран и Нептун). Но это было не переходом ко сну, а наоборот. Очнувшись, Паштет мгновенно сообразил, что тут не хватает еще двух: Сатурна и Юпитера. И если узнать, где они прячутся, то покажется Солнце и тоска с тревогой уйдут. Паштет закрыл глаза и стал представлять круглые предметы в своей жизни. По темному полю катились колеса, лица, донышки и жерла стаканов, бутылок и банок, грибы, окна стиральных машин, кроны подстриженных деревьев, иллюминаторы… Нет, все не то. Все это было кругами и шарами, но не имело личного отношения к нему, Паштету, к его одержимости. Он попытался сосредоточиться на событиях последнего времени, и его как в грудь толкнуло: он ползает среди железяк и опавших тополиных листьев, там, на Задворной улице, спасенный, счастливый, и шепчет: «Я знаю: ты все умеешь, я верую в мудрость твою, как верит солдат убитый, что он проживает в раю, как верует каждое ухо тихим речам твоим, как веруем и мы сами, не ведая, что творим!» Слова были с отцовской виниловой пластинки с розовым, как докторская колбаса, центром и таинственными черными краями. Да вот они — кольца Сатурна.
Ну а дальше было проще: у Паштета много лет где-то валялись отцовские часы, он их не носил — зачем, если есть мобильник? В последний раз, лет восемь назад, когда он брал их в руки, они не ходили. Вернуть им, Сатурну, движение — и все станет на свои места!
И тут же Паштет содрогнулся от страха: «Куда я их сунул? Где же, где?» В ящиках буфета не было, нигде вообще на кухне, в шкафу — да куда же их класть там? Паштет выкинул из шкафа всю одежду и с омерзением перещупал ее. Разумеется, восемь лет, он и одежду тогда другую носил. С трясущимися руками, как будто от этого зависела его жизнь, он стал шуровать шваброй по всем темным углам, под кроватью, под кухонным столом, в прихожей. Ни черта. Паштет, весь пыльный и потный, в изнеможении бросился на кровать. Вокруг было очень тихо, только тарахтел сигнал на железнодорожном переезде и разорялись чайки на помойке. И тут сквозь эти привычные звуки Паштет услышал какую-то… ну как бы это сказать? Цепочку? Трель? Какие-то мелкие быстрые шажки? Или тиканье поворотников? Где-то у себя в ногах. Он бережно сел в кровати, чтобы не потерять этого звука, встал кое-как на четвереньки, чтобы руки оказались в изножье, и начал медленно прощупывать одеяло. Нет, ничего, просто показалось. Даже и звук исчез. Но тут звонок на переезде замолк, и он снова услышал это тиканье. Паштет, вместо того чтобы прощупывать дальше, схватил одеяло в охапку, как будто обнял кого-то. И понес к окну. Раздался негромкий «тук!», и тиканье умолкло. Он кинул одеяло в угол и увидел под ногами черный кружок…
И вот теперь, разглядывая в «клювике» папины часы, Паштет спрашивал себя: как они могли тикать до удара об пол? Что они, все эти годы шли, а он услышал только сейчас? Ахинея. Они ж вроде механические. Или, почувствовав, что они кому-то нужны, часы проснулись от спячки и в меру своих слабых сил дали о себе знать, с тем чтобы через минуту с лишним замолкнуть навсегда? Впрочем, почему навсегда? Паштет снесет их к часовщику, тот починит их, и отец, где бы он там ни находился, услышит и поможет. Он должен будет в их тиканье прочесть телеграмму: «SOS!»
И вот Паштет сидит и разглядывает эти часы. И ничего особенного в них не видит. И как они могут восстановить его Солнечную систему? Тоже мне Юпитер… Но дело все-таки было не в этом. Теперь, впервые, может, за свою жизнь, Паштет почувствовал ответственность. Как в свое время он жалел кисточки лиственницы, так вот он и пожалел эти невзрачные часики, которые сами позвали его. Они стали как бы его сыном. Его срочно надо везти к врачу. И Паштет стал смотреть на «Авито» объявления часовщиков. Набрал «Ремонт часов». Но там был только ремонт холодильников и стиральных машин. Тогда он стал изучать объявления о продаже часов, похожих на эти, и в одном нашел: «Часы обслужены у того самого мастера на Будапештской». Паштет написал: «Простите, а не посоветуете ли вы мне хорошего часовщика?» Ответ пришел молниеносно: «Будапештская, 87. Александр Васильевич». В будущем, возвращаясь к этой истории, Паштет видел много несуразного. Почему он полез на «Авито»? Что, нет просто в Интернете адресов часовых мастерских, да еще и с отзывами? А он глупо попался на эти слова «тот самый мастер». Почему ему так быстро ответили? Как будто все это было подстроено, и кое в чем последовавшие события именно это и подтвердили…
Так или иначе, Паштет долго дозванивался мастеру, недели две его не было, но Паштет с тупым упорством продолжал и наконец дозвонился. Голос показался Паштету мягким и добрым. Он договорился, что зайдет. И вот он садится в машину и с совершенно новым чувством называет точку назначения: «Будапештская, восемьдесят семь. Ну-ка посмотрим, что ты на это скажешь?» Невозмутимое: «Маршрут построен. Время в пути — двадцать восемь минут». — «Ну что ж, — говорит Паштет, — поехали». Но не успевает он проехать и двухсот метров по Краснопутиловской, как изначальная линия изгибается: «Впереди авария, поверните направо». Поворачивает. «Маршрут перестроен». Только что девственно-зеленая линия становится желтой и красной, пробка. Ну хорошо. Пробка, ее можно объехать, благо Паштет знает эти места. Но не успевает он услышать: «Маршрут перестроен», как поперек Народного Ополчения, куда он свернул, невесть откуда выползает фура с надписью «Koskenkorva» и, как баррикада, загораживает дорогу. Абсолютно всем. У Паштета глаза лезут на лоб, он слышит сзади сигналы, а потом вой полицейской машины. Ухитрившись свернуть в какой-то боковой проезд, Паштет слышит невозмутимое: «Маршрут перестроен». В итоге он кое-как возвращается на Краснопутиловскую, но доехать до Кубинской удается только через сорок минут: пробки на пустом месте, аварии, дорожные работы… Бред какой-то. И так всю дорогу. Паштет даже хотел отрубить навигатор, но трасса так странно себя вела, и она так плохо справлялась, что даже стало интересно, что же будет дальше. В итоге он все-таки сунул телефон в карман и поехал «на ощупь», то есть как подсказывали дорожные указатели и номера домов… Когда навигатор замолк, ехать вроде стало легче: все эти пробки, железнодорожные переезды, аварии вдруг кончились, и, если бы он хорошо знал город, наверное, вмиг бы добрался. Ну а тут пришлось чуть поблуждать по Купчину (не любил он этот район), но без особых неприятностей. В итоге Паштет оказался перед маленьким торговым центром постройки конца прошлого века. Внизу были «Пятерочка», магазин сухофруктов, «Вкусная шаверма» и ремонт обуви. Паштет вышел из машины и спросил местного вида тетку на остановке: «Где тут часовая мастерская?» Тетка не знала. Он заходил по очереди и в «Шаверму», и в «Пятерочку», и в ремонт обуви, но ни продавцы, ни покупатели не знали. И тут он углядел во втором этаже розовую вывеску: «Салон красоты». Ну должна же быть где-то лестница туда, а рядом, на втором этаже, может быть и часовщик. И тут Паштет действительно увидел обшитую грязно-белым пластиком дверь без надписи, причем непохожую на черный ход «Пятерочки»: там не было ни тележек, ни места, куда мог подъехать фургон с продуктами. Дверь была не заперта. Паштет оказался в коротком коридоре. Направо дверь в зоомагазин. И всё. И лестница. А на площадке между первым и вторым этажом — большое зеркало, с наклеенными на него котом Леопольдом и подводной лодкой. Ну что, надо подняться. И Паштет стал подниматься. Он смотрел себе под ноги, потому что перил не было, и мало ли какие там у них ступеньки, думал он. Вдруг — ни ступеней, ничего, — но сверху раздался металлический лязг, и тут немедленно оранжевая вспышка какой-то ядерной яркости ударила по нему, в глазах пошли круги, и не успел он хоть что-то сообразить, как мимо него в полной тишине промчалось что-то, опалив огнем и на миг придушив запахом жаркой пыли, какой бывает на железной дороге ночью. За пылью шла волна дыхания океана (он так подумал, потому что видел освежитель воздуха с таким названием, и сейчас в голове мелькнуло, что он должен пахнуть примерно так). Ага, парикмахерская! Это оттуда вонь, подумал он. А вспышка? Он внимательно посмотрел на зеркало с котом и подлодкой. Там был закатный отсвет, он жег глаза, но не ослеплял. Ладно, решил Паштет, посмотрим, что дальше, и продолжал подниматься.
На втором этаже были три двери, одна направо — застекленная — в парикмахерскую, другая прямо — в тату-мастерскую и третья налево — без надписей. «Направо пойдешь…» — усмехнулся Паштет. Но выбора у него не было. Он потянул за ручку двери без надписи — заперто. Стал искать звонок — его не было. Тогда вежливо постучался. И как-то очень быстро дверь открылась, как будто кто-то за ней стоял и ждал. Паштет вошел, но никого не увидел. Он увидел прилавок, а на стене за ним — какие-то советские вымпелы с бахромой, портрет маршала Жукова и много-много часов на полках: большие с инкрустацией и маятниками, электронные с зелеными и красными цифрами, будильники круглые со стальным звоночком наверху, прямоугольные с кнопкой отключения; особенно бросился в глаза желто-черный в виде птички, вместо крыла несущей циферблат. Тут же стояли электрические чайники, автомагнитолы, даже скороварки. За прилавком — Паштет его сначала не заметил — сидел кто-то черноволосый с проседью. Лица не было видно, он склонился над работой. Паштет подошел к прилавку и стал вежливо ждать. Отсюда было видно, что часовщик, подобно врачу-лору, был вооружен черной лупой, держащейся на резинке вокруг головы. Прошло несколько минут, и часовщик, не отрываясь от работы, спросил:
— Чего ждете? Я вас слушаю.
— Ну, вот у меня часы остановились.
— Давно? — Странный это был вопрос, он даже не спросил, что за часы.
— Не знаю.
— Давайте посмотрим.
Часовщик отодвинул лупу и перевел взгляд на Паштета: высокий лоб, близко посаженные серо-голубые глаза, морщины, как будто он то ли много думал, то ли упорно во что-то вглядывался. В общем, лицо запоминающееся. Паштет так был сбит с толку этим бредом на лестнице, что даже забыл спросить, тот ли это часовщик, с которым он говорил по телефону. Теперь, отдавая часы, он сказал:
— Пожалуйста, Александр Васильевич.
— Ага, — отвечал часовщик, принимая часы, — механические, без подзавода… Теперь все ленятся, с подзаводом покупают. А вообще, когда эти делали, у нас о подзаводе и не слышали…
Специальным стальным крючком, напомнившем уже не о лоре, а о зубном враче, часовщик открыл заднюю крышку, надвинул лупу на глаз и чуть-чуть покопался в механизме другим, более тонким, крючком.
— Приходите… Что у нас сейчас? Пятница? Ну, давайте в понедельник. После обеда. Стоить будет полторы тысячи.
— Хорошо, спасибо, — пролепетал Паштет, непонятно чем испуганный.
Часовщик начал выписывать квитанцию, и, пока он писал, Паштет снова принялся изучать мастерскую. Он увидел за спиной часовщика еле заметную среди множества мелких предметов металлическую дверцу, в которую зайти можно было только согнувшись. Теперь хоть с лязгом что-то прояснилось. Получив от часовщика желтоватый листочек, Паштет отправился восвояси. И только выйдя на свежий воздух, он понял, что было не так в этой мастерской. Там было тихо — так тихо, что слышалось щелканье ножниц в парикмахерской за стеной. Ни одни часы не тикали. «Что ж, Александр Васильевич, как вас там по фамилии?» — и он прочел в квитанции: «ЧП Веретин А. В.» «Посмотрим, господин Веретин, что из этого получится». Паштет неожиданно почувствовал себя не то чтобы Шерлоком Холмсом, но каким-то героем, попавшим в злодейские сети и вынужденным разгадывать чьи-то шифры, чтобы спастись. Домой, впрочем, доехал без приключений, на всякий случай выключив навигатор.
Проснувшись на следующее утро, Паштет сурово обратился сам к себе: «Привет! И когда же ты уснул? Была ли на самом деле эта бесшумная мастерская и безумная дорога к ней? И ты что, действительно наяву решил установить тайную связь с отцом, починив ему часы?» И довольно быстро понял, что если все это сон, то обратная дорога ему одна — в тревогу и тоску. Поэтому он вытащил из кармана рубашки квитанцию и еще раз прочел. Всё так: «ЧП Веретин А. В. Будапештская, 87. 10:00—20:00. Вых. воскр. Часы „Победа“ ПЧЗ 1500 р. Пн., 11 ноябр.».
На выходных Паштет много работал, ездил по всему городу, насильно заставив себя включить навигатор. Он должен был понять, чтó она задумала, если вся это белиберда была по ее вине. Навигатор работал безотказно. И каждый раз Паштет слышал невозмутимое: «Маршрут построен» и «Вы приехали». Как будто ничего не было.
В «Пн.» Паштет ехал в мастерскую не из дома, а с Васильевского. «Ну что, — усмехнулся он, — опять дурдом будет?» И дурдом начался. Навигатор сообщил ему, что Благовещенский мост разводится. В шесть вечера! Паштет не поверил. Но на набережной у моста он увидел несколько полицейских машин, загородки — в общем, не проехать. Даже пробки тут не было, такое впечатление, что остальные водители заранее все знали и рванули в объезд. Паштет не поленился выйти из машины и спросить ближайшего полицейского, что тут происходит.
— Сейчас через пятнадцать минут начнут разводить.
— А зачем?
— Нам не говорят, — пожал плечами полицейский.
На Дворцовом была пробка до Меншиковского дворца. Пришлось ехать по ЗСД, что, кстати, настоятельно советовал навигатор с самого начала. Но и там не обошлось без приключений. Не читался транспондер. Потом не читалась карточка. В итоге Паштету удалось проехать только через Большеохтинский мост. На Будапештской он был в девятом часу. И, что называется, ухватил за хвост Александра Васильевича, садящегося в синий «ниссан». Точнее, наоборот. Это часовщик, уже сидя за рулем, увидел неприкаянно бродящего Паштета, вышел и повел его в мастерскую. Паштет рассыпался в извинениях, говорил, что, может быть, ему приехать в другой раз, но часовщик только грустно улыбался и подталкивал Паштета в спину.
Отдавая часы, Александр Васильевич сказал:
— Вот видите, все из-за этой звездчатки. Ее пришлось поменять. Трип заржавел. — В пинцете он держал зубчатое колесико, оно было из двух соединенных пятью веточками кружков: один маленький — стального цвета, другой, побольше, — медного. — Сейчас я вам покажу, в чем тут дело.
Часовщик достал телефон и сфотографировал колесико.
— Эх, чёрт, не видно. Еще две попытки — нет… Короче, я его вам дарю на память, дома посмотрите с хорошим увеличением и сразу все поймете.
И тут, хотя солнце уже зашло, а яркого света вокруг не было, кружок на ладони Паштета ослепительно вспыхнул, и — Паштет не успел даже поверить своим ушам — раздался тот самый давешний лязг. Паштет уронил колесико и стал искать его на полу, а зря, лучше бы посмотрел на дверь. Так или иначе, когда колесико было найдено, Александр Васильевич вложил его в полиэтиленовый пакетик, вручил Паштету и тут же потушил свет и запер мастерскую. Они спустились.
— Если что, гарантия полгода.
Вернувшись к себе, Паштет положил шестеренку на ладонь. Такая маленькая, незаметная, беззащитная, а оказалась врагом, и ее вынули из часов, заменив какой-то другой. Он вспомнил про кисточки лиственницы в луже… Но зачем часовщик так напирал на ее важность и одновременно не дал при себе ее разглядеть? Паштет был уверен, что при желании Александр Васильевич мог просто дать ему хорошую лупу. Да хоть ту самую, что он себе на голову надевал. И что там вообще на этой шестеренке такого уж могло быть? Ржавчина? Сломанный зубчик? Ну и что? Доказать, что ее не зря вынули, что деньги не зря заплачены? И что значит в устах часовщика этот «трип»? Белиберда какая-то. На кухонном столе у Паштета была клеенка в крупную клетку — синюю и белую. И вот он кладет шестеренку на белый участок (ну, клеенка старая, так что белый — это относительно, но какой уж есть) и фотографирует ее своим телефоном, со вспышкой. Увеличивает снимок. Нет, недостаточно света. Придется подождать до утра.
Утро солнечное. Паштет осторожно выходит на улицу, садится на скамейку, вытаскивает шестеренку из пакетика, кладет на обратную сторону ладони и с замиранием сердца — как-никак впервые при естественном освещении — разглядывает. Ну что, довольно милая — как он там ее назвал? — звездчатка. Маленький стальной центр, большая окраина — рыжая. И к ней из центра протянулись пять рыжих лучиков. Но это не цвет ржавчины, гораздо нежнее. То ли на осенний желудь похоже, то ли… Паштет никак не может вспомнить на что, но на что-то очень определенное. И все, больше ничего не видно. Звездчатка — где-то и название это он слышал. Да, точно, это растение — беленькие такие звездочки, которых полным-полно растет тут рядом, на лужке с клевером и цикорием. И что там, он сказал, не в порядке с ней? Какое-то слово было короткое, вроде английское. Паштет фотографирует шестеренку на телефон. И начинает увеличивать. Ничего не происходит. Очертания и цвет звездочек становятся туманными. И что ж теперь делать? Нужна лупа. Своей нет. Что, друзей обзванивать? Как-то это странно. «Нужна лупа. Это глупо», — Паштет сочиняет первые в своей жизни стихи. Нет, тут нужно что-то посерьезнее. И Паштет вспоминает, что в двухэтажном красном домике на 1-й линии, где он когда-то работал лаборантом, есть микроскоп для изучения морских микроорганизмов, причем довольно приличный, до тысячекратного увеличения, хотя столько вряд ли понадобится.
И вот, чувствуя себя полнейшим идиотом, Паштет едет на 1-ю линию (хм, снова на Ваську). В доме многое изменилось. Стеклопакеты, новая штукатурка и краска, солидная дверь, но серая доска та же: «Институт океанологии им. П. П. Ширшова РАН». Паштет потянул ручку — дверь не открывалась. Позвонил. Из невидимого динамика раздался очень знакомый Паштету голос: «Вам чего?» Именно не «кого» и не «что вам нужно», а вот так. Это фирменный стиль заведующей лабораторией, где он работал. Интересно, как это она стала охранницей? Но что бы ни было, начало положено. «Это я, Паша Скворцов», и она тотчас его впустила. Вопреки ожидаемому она не толклась где-то у входа, а восседала, как и раньше, в самой дальней комнате — своем кабинете. Она настолько никому не доверяла, что даже домофон велела провести туда и сама решала, кого пустить, кого нет. К Паштету она всегда благоволила, пожурила теперь, что он ушел от них, спросила, как у него дела, не женился ли. Старых товарищей по лаборатории не осталось, кто сам ушел, кого сократили. Вообще во всем здании, кроме нее и завхоза, сотрудников всего пять человек. Паштет был рад, что мог, не стесняясь, изложить свою просьбу: заведующая всегда почему-то считала его немного чокнутым, оригиналом и теперь без удивления выслушала и отвела в комнату с окнами во двор, где и оставила наедине с микроскопом: «Ты еще не забыл, как этой штукой пользоваться?» Паштет помнил только в общих чертах, но руки действовали за него.
Шум с линии не доносился досюда. Часы, как ни странно, на этот раз тикали, хотя где уж точно время остановилось, так в этой забытой всеми лаборатории. Видимо, прогнав большинство сотрудников и сделав стеклопакеты, начальство решило, что всё, больше ничего не нужно ни ему от этого красного домика, ни домику от него — ну кроме каких-то символических зарплат и отчетов. И вот что увидел Паштет, включив под тиканье ходиков подсветку и наведя резкость. Сначала — лишь пустынную серую равнину, кое-где прерываемую кратерами и черными руслами пересохших рек. Он не сразу сообразил, что это поверхность малой, внутренней шестеренки. Ну нет, это слишком крупно. Надо помельче. Ага! Теперь видна и внешняя рыжая звездочка. А между ними и лучики, соединяющие центр с окраинами. Ну вот, наверное, при таком увеличении можно будет понять, чего от него хотел этот папа Карло. Паштет начал методично осматривать серый центр. Да, в одном месте на нем были кровавого цвета вроде как подтеки. Все просто, это и есть та самая ржавчина, из-за которой сыр-бор. И стоило искать! «Подумаешь, ржавчины я, что ли, не видел? Но раз уж я тут, надо и все остальное проинспектировать». Вот внешний венчик. И снова — где он видел этот цвет? То ли розовый, то ли оранжевый, мягкий, акварельный. Но цвет цветом, а дальше-то что? Может быть, тут еще какие-нибудь повреждения найдутся? Нельзя сказать, что поверхность была гладкой, но ничего особенного, бороздки-царапинки, где побольше, где поменьше, это не могло вывести колесико из строя. Хотя кто знает? Впрочем, если и могло, то какое дело Паштету до этого? Ну сломалось колесико, ну проржавело. Заменили таким же — и все в порядке. Здесь, рассматривая его в увеличении, Паштет уже не чувствовал к нему никакой жалости. Теперь для порядка осталось рассмотреть лучики. Честно говоря, там и смотреть-то было не на что. Рыжие лучики (да, цвет все-таки надо припомнить, где он его видел) были совершенно гладкие. Но на одном будто тени какие-то или ветви. Паштет навел на него фокус и стал увеличивать. Тени стали складываться в подобья каких-то фигур. Где он их видел? Городки? Да нет, чёрт побери, это просто буквы. Паштет прочел: «Magic».
Где же он и когда это видел? Ну, разумеется, эти надписи появились на его доме и рядом в ту зиму, когда все началось. Паштет раньше не думал об этом, но теперь-то он понял, что «Magic» было предзнаменованием. И тут на тебе! Не созваниваясь и отключив навигатор, он помчался к часовщику. У прилавка была очередь: тетя в бежевом плаще, девочка с книгой и курсант Можайки с голубым пропеллером на рукаве. «Вы последний?» — «Я. А что?» (Да что они, с ума посходили? Неужели непонятно?) «А то, что я за вами. Если, конечно, не возражаете», — едко, как ему казалось, прибавил Паштет. Александр Васильевич не поднял глаза на нового клиента, он сосредоточенно ковырялся в будильнике. Стоять было скучно. Перегнувшись через плечо курсанта, Паштет попытался разобрать, что там девочка читает (а читала она безотрывно): «…вший на косогоре с двумя расцветшими яблонями пред стареньким домиком и садиком позади его, низеньким, маленьким, состоявшим только из рябины, бузины и скрывавшейся во глубине ее деревянной будочки, кры… — не разобрать, — с узеньким матовым окошечк…» Сюсюканье какое-то: «маленький», «старенький», «будочка»…
Да что такое! Это как с цветом шестеренки. Вроде и читал, но что — не вспомнить. Скорее всего, в школе. Тем более раз не вспомнить — значит, или времени много прошло, или прочел и забыл. Оба варианта — явно про школу. Тем временем тетя с будильником ушла, и была девочкина очередь. Девочка не двинулась с места. Курсант с удивлением посмотрел сначала на нее, потом на Паштета. Тут девочка оторвалась от книги и обеими руками показала курсанту: мол, проходите, уступаю. Пока курсант говорил с часовщиком, Паштет изучал девочку. Ему было немного неловко, куда более неловко, чем смотреть в окна, но ощущение похожее — грустное. Девочка была в коричневых вельветовых брюках и синем свитере. Странно, что в такую погоду она без куртки. Волосы курчавые, заплетенные в косу. Цвет — его бы Паштет сразу не назвал, опять же где-то видел, а не вспомнить: бронзовые, медные? Когда снова дошла до девочки очередь, она Паштету даже не рукой махнула, а отвернулась, захлопнула книжку, используя указательный палец как закладку, и отошла в сторону.
Паштет не знал, что сказать Александру Васильевичу. Как и в первый раз, он стоял перед ним в смущении. Вдруг часовщик поднял глаза и улыбнулся:
— А-а, господин океанолог! Ну что же дало ваше исследование? — Лупу на черной ленте он не снял, только отодвинул вбок и был сейчас похож не на лора, а на пирата. — Нашли что-нибудь? Само собой, а то бы не явились, да еще и так неожиданно. Должен сказать, маэстро, вы застали нас врасплох. Как это по-вашему: вы приехали? Ну подойди, Жека, хватит водить за нос молодого человека. Он не ко мне пришел, а к тебе!
Не успел Паштет оглянуться, как девочка со словом «Глупо!» поднырнула под прилавок часовщика и исчезла за металлической дверью. Раздался знакомый лязг. Паштету достаточно было этого «Глупо!». Она могла бы сказать и меньше. Он схватился за голову и попятился. Александр Васильевич внимательно наблюдал за ним. Паштет уже давно не пытался представить ее себе, да и тот образ девушки с кладбищенской фотографии никак не соотносился с образом, только что увиденным. Впрочем, лица-то он так и не увидел, но и это было неважно. Был ее голос. Голос. И ни секунды Паштет не сомневался. Это была она. Он прислонился к стене и зажмурился. На пульсирующем темно-красном фоне замигали розовые огни — видно, это был след лампы часовщика.
— Будь мужчиной, — неожиданно сказал Александр Васильевич. — Это случается со всеми. Пойдем поговорим.
(Как ни криво было Паштету, он заметил все же, что часовщик перешел на «ты». И что, это со всеми случается, интересно? Любовь к «Яндекс.Навигатору»? Спасение? Одно, другое, третье? Отчаяние и тревога? Сны, которые совсем не сны? Двойная секира? «Magic»?) Он подошел к прилавку. Часовщик пропустил его к себе, повесил табличку: «Перерыв 15 мин.» и распахнул металлическую дверь в свое закулисье. Паштет, согнувшись в три погибели, вошел. Мастеру войти было еще труднее (только сейчас Паштет увидел, что росту в нем под два метра). Ничего особенного там не было. Старенькое кресло-качалка, несколько высоких стульев, угловатый стол, накрытый зеленой скатертью, какое-то странное по пропорциям, вытянутое окно, по полкам, казавшимся непараллельными, часы, и опять нетикающие. Вообще все в комнатке казалось несообразным и угловатым. Девочки нигде не было. Александр Васильевич небрежно указал Паштету на один из стульев (ох, на таком даже просто усидеть проблема!), сам с необычайной ловкостью взобрался на другой, положил руки на колени и довольно серьезно посмотрел в глаза Паштету.
— Ну что, нравится тебе моя Жека?
«Это называется огорошить подследственного вопросом», — подумал Паштет. Что отвечать? Ведь Паштет даже не видел ее лица — только воображал себе. Он не знал, сколько ей лет, со спины так больше четырнадцати не дашь, и что тогда значит этот разговор: предложение удочерить, что ли? Но ведь, судя по всему, часовщик и был ее отцом. И что значит «нравится»? Если это действительно она, Паштет за то, что она столько раз спасала его, готов был отдать ей жизнь, разум, дыхание, память — все, что ей будет нужно. Да при чем тут спасения? Паштет и без них все бы отдал, если бы только она попросила. Если все это не надувательство.
— Кто она? — спросил Паштет.
— Не тебе ли самому лучше знать? Ты ж ее выдумал.
— А вы тогда тут при чем?
— Я ее сделал.
Паштет слышал несколько раз, как вместо «рожать» говорят «делать детей», и ему это совсем не нравилось.
— Вы ее отец?
— Можно сказать, что и так.
Часовщик протянул Паштету паспорт. Веретин Александр Васильевич. Фотография похожая. На странице «Дети» было вписано: «Пол — ж. Веретина Евгения Александровна. Дата рождения 14. 04. 2000. Личный код Б1812».
— Ну и что?
Часовщик вынул из ящика стола другой паспорт и показал страницу с фотографией; впрочем, фотографию он прикрыл тремя пальцами. Информация совпадала.
Паштет хотел спросить про фотографию — единственное, что его во всей этой истории волновало, — но постеснялся. Вместо этого тупо повторил:
— Ну и что?
— Так я спрашиваю тебя, она тебе нравится?
— Я даже лица ее не видел…
— До сегодняшнего дня ты не видел вообще ничего, а со временем и лицо увидишь. Не разочаруешься.
— Мы прямо как на рынке торгуемся.
— Если хочешь, это так и есть. У нас товар — у вас купец.
— С ума вы, что ли, спятили?
— Уж и пошутить нельзя. Пойми, парень, она моя единственная дочь… Как бы тебе сказать, судьба ее мне совсем не безразлична. Она так бегает от тебя, похоже, на тебя серьезно глаз положила. Уж я-то знаю эти ее штучки. А ты что об этом думаешь?
— Во-первых, она сегодня видела меня в первый раз, если вообще видела, она от книги глаз не подымала, а потом убежала. Кстати, интересно, где вы ее держите?
— А ты загляни под стол.
— Не смешно. Во-вторых, — и откуда у Паштета столько красноречия явилось, — пусть вы и отец, хоть по паспорту, а, впрочем, почему я должен верить, что эта девочка — именно та, чей паспорт вы мне тут совали… Отец в некотором смысле — так вы сказали, и как это понимать? Вы ее удочерили?
— Нет-нет, — нервно прервал его часовщик. — И не думай об этом. Родная, родная дочь, от плоти и крови моей.
— Ну хорошо, предположим, я бы с первого взгляда влюбился в нее, а она — в меня и так далее. Предположим. И что дальше? Даже если бы мы были знакомы давно…
— А вы и знакомы давно. Ты внимательно изучил звездчатку?
— Ну и что? Вы-то обо мне что знаете, кроме того, что я вам отдал в починку часы?
— Ага, изучил, значит. Молодец. Я верил в тебя. Точнее, в твое любопытство. Ты понимаешь, что той зимой я ее к тебе прислал?
— Что за ерунда!
— Обижаешь. С двенадцатого года я ждал, когда же найдется такой человек, как ты.
— Не рановато ли дочку захотели пристроить?
— Ох, рановато. Прав ты, сынок. — «Это еще что?» — Паштет начал выходить из себя. — Но ты же знаешь, всю эту штуку они именно тогда и запустили. А теперь она взрослая барышня, да и ты кавалер хоть куда.
— Какую штуку? Что вы несете?
— А ты сам будто не знаешь…
— Счастливо оставаться! — отрезал Паштет, спрыгнул (скорее свалился) с высокого кривого стула и выскочил из комнаты, хлопнув дверью. Лязг.
Он бросился в машину, как солдат под обстрелом в окоп, но не успел не только повернуть ключ зажигания, но даже попытаться подумать, чтó все это значит, как почувствовал на затылке холодный круглый предмет. Кто-то с заднего сиденья положил ему на плечо почтовый конверт. Паштет прочел зеленые печатные буквы (похоже, над ними долго старались, выглядели они совсем не страшно, скорее по-детски беспомощно): «Уезжайте по адресу Псковская, 6. Не вздумайте баловатся. Сразу получете пулю в затылок». Почему «уезжайте»? И «получете»? И это «баловатся»? И почему эти люди не хотели вслух меня попросить?
— Эй, а вы вообще кто?
На плече появился еще один, похоже, заранее приготовленный конверт: «Малчи и не смей никому звонить. Пулю захотел?» И опять Паштету показалось это странным. Почему они перешли на «ты»? Совсем как этот сумасшедший часовщик. И что это за угроза: «Пулю захотел?» Серьезные бандиты так не действуют. Паштет, правда, немного испугался, даже послушался, даже маршрут на навигаторе затребовал и услышал знакомое: «Маршрут построен», но что-то во всем этом было глупое, как с утра началось, так и продолжается. Интересно, а она сейчас где? Слышит его? Или даст этим придуркам его укокошить? Смешно, от ментов спасла, от себя самого спасла, а от каких-то горе-гангстеров не может, что ли?
В общем, он поехал на Псковскую улицу. Правда, несколько раз пытался свернуть не туда, сначала с Воздухоплавательной влево, потом с Введенского канала направо, но — о чудо! — как только он отходил от курса, на экране загоралось оранжевое пятно и появлялся дотоле неведомый ему знак: двойная шестеренка. И голос вместо «Маршрут изменен» говорил что-то странное, скорее даже не говорил, а икал. А с заднего ряда ему передавали конверт: «Ай-я-яй!» — и он слышал звук снятого предохранителя. Страшно не было, но крыша у Паштета определенно ехала.
В какой-то момент он вспомнил фильм, где Алену Делону тоже приставили дуло и велели куда-то ехать, а Ален Делон догадался, что, если погнать, никто в водителя стрелять не будет, потому что это верная гибель и для пассажиров. И не успел Паштет об этом подумать, что и гнать не надо, достаточно хоть на шестидесяти проигнорировать бандитов, и никто тебе ничего не сделает, как из радио донеслось:
А дома совсем другое кино.
Она смотрит в его глаза.
И когда спели, что Ален Делон не пьет одеколон, ему показалось, что на заднем сиденье захихикали. Тут они и приехали. «Вы приехали», — что за чертовщина! — он услышал это не из навигатора, а с заднего сиденья. Или ему так показалось? И тут ему бросили через плечо на колени стетоскоп с вынутой мембраной. Он всю дорогу подозревал какой-то подвох, и теперь ему сделалось стыдно, что он повелся на эту ерунду. А как же они тогда звук затвора сымитировали? Но что был его стыд по сравнению с открытием: на заднем сиденье… Он боялся это даже повторить… Что теперь будет? Не с ним даже, а с ней, если это был не обман слуха, с ними обоими, теперь, когда инкогнито раскрыто?
— Что делать будем? — спросил он, не оборачиваясь.
— Я не хотела этого.
— Чего?
— Ничего не хотела. Чтобы ты меня нашел, чтобы я о тебе узнала.
— Почему?
— А он тебе не объяснил?
— Да он вообще мне тебя как товар подсовывал. Извини, что говорю так о твоем отце, но почему-то мне кажется, что врать все равно бессмысленно.
— Не такая уж я умная. Строить маршруты, следить за пробками — это ж ерунда собачья. С этим любой компьютер сладит. Тогда, в двенадцатом году, это всем казалось чем-то невероятным, а теперь…
— А что было в двенадцатом?
— Что, что! Бородино. «Яндекс.Навигатор» появился.
— И что?
— А то, что «Яндекс.Навигатор» — это я и есть.
— Дай руку.
Он почему-то боялся обернуться и посмотреть ей в лицо. Она положила руку ему на правое плечо. Кисть была узкая, почти детская. Он набрался храбрости и тронул ее запястье указательным пальцем. Оно было ледяным. Положил свою руку на ее.
— Ты все равно теперь увидишь мое лицо, ничего с этим не поделаешь, не в парандже же мне ходить.
Это «же же» опять показалось Паштету несуразным, как кривая комната часовщика, как записки зеленым мелком.
— Послушай, у тебя совсем холодная рука, и она не согревается. Может, тебя знобит?
— Спасибо, доктор, вы очень внимательны. Но температура нормальная. Хотя мозги, как ты уже, наверное, понял, набекрень.
— Ни фига ж себе набекрень! Ты же и сейчас, когда со мной говоришь, двадцати миллионам маршруты прокладываешь. Как это у тебя получается?
— А с тобой такого не бывает: ты моешься в душе, например, и одновременно о чем-то думаешь, и одновременно что-нибудь там напеваешь: «Ален Делон говорит по-французски»?
— Ну сравнила!
— Разница только в количестве. И вообще это скучно. Давай, что ли, прогуляемся, раз мы в такое славное место приехали? Ты тут бывал?
— Не помню.
Она вышла из машины и двинулась против часовой стрелки по маленькой площади. Паштет — следом. На ней было легкое клетчатое пальто. Походка ее была неуверенной, будто она перебирается через реку по бревнышку. Она даже слегка балансировала руками.
— А что это было на лестнице, когда я первый раз пришел?
Она рассмеялась.
— Это была я. Что, не веришь, что я так могу?
— Да ты еле ползешь, а тогда — как паровоз какой-то… Да еще и со световыми эффектами.
— Ну, эффекты и паровозы — это по части Александра Васильевича…
Паштет ничего не понял. Вообще-то он думал о другом. Он определенно боялся смотреть ей в лицо, в глаза.
— А что, если я оглянусь? — спросила она.
— Ты что, затылком мысли читаешь?
— Шутка. Просто как ты меня пропустил вперед, отвернувшись, тут трудно не догадаться.
— Ладно, стой. Давай лучше я пойду впереди. И сам оглянусь. Как-то это, знаешь… лучше будет.
— А куда пойдем?
— Не все ли равно.
Он быстро, опустив глаза, обогнал ее и зашагал дальше. Было темно. Но, если оглянуться, разглядеть лицо можно.
— Боишься? — спросила она.
— Да.
— А что, если б я молчала все время, ты бы и голос боялся услышать? Все проверяешь, та или не та?
— Прекрати. Ничего я не проверяю.
— Трус.
Он почти со злостью обернулся. И увидел в оранжевом свете фонаря, как на фотографии с эффектом сепии: широкий лоб, над ним облачко волос — тонких, вьющихся, зачесанных назад. Глаза большие, темные, близко посаженные, улыбающиеся… Нос — не скажешь, что маленький. Всё, как там. Все точно. Ему стало не по себе. И почему, когда он увидел часовщика, не подумал об их сходстве? Наверное, он тогда был так замучен тревогой, да еще весь этот бред на лестнице, что… Но он ведь даже беседовал с часовщиком в отдельной комнате с глазу на глаз. Нет, тогда это ему в голову не пришло. А ведь как похожи! Почему же на вопрос, отец ли он ей, часовщик ответил как-то странно?
— Так он тебе отец?
— Я знала, что ты спросишь.
— Не хочешь — не рассказывай. Ты что-нибудь про себя помнишь?
Тут Паштету стало неловко, что он — допрашивает ее? Понятно, можно было допрашивать этого самого папашу в кавычках, но она-то в чем виновата?
— Конечно. Рассказать тебе?
— Расскажи.
— Стой. Видишь башни с острыми крышами и… как ты это называешь, клювиками? Это самый высокий дом на этой площади.
— Откуда ты знаешь про клювики?
— Ты же мне сам рассказывал.
— Будет врать-то!
— А разве не рассказывал?
— Нет, и про Алена Делона я только подумал. И тут эта песня…
— Ну ладно, ладно… Ты думаешь, так трудно читать твои мысли? Труднее, чем, как ты там сказал… Сколько-то миллионов маршрутов одновременно строить?
— Но чтоб мысли читать, нужно смотреть в глаза, а ты моих глаз ни в мастерской, ни в машине, ни здесь не видела.
— Отчего же? Видела, когда ты соизволил обернуться, Орфей недоделанный.
— Но это ж только на пару секунд.
— И что с того? Ты знаешь скорость мысли?
— Ничего особенного. Это скорость нервного импульса. Десять метров в секунду.
Паштет сам удивился, откуда у него выскочила эта цифра. Где-то в «Википедии» прочел, может быть.
— Не-а. Приближается к скорости света. Иначе бы навигатор не работал. А вообще ты меня вроде хотел расспросить про детство, а я хотела тебе показать, где живу.
— Неужели тоже в клювике? — изумился Паштет.
— Не совсем. Но в этом вот, да, доме с башнями и клювиками. Пошли.
— Мы друг друга знаем полчаса или час, а ты уже зовешь в гости.
— Полчаса? Память у тебя девичья. А «Magic»? А клетки в форме арбуза? А трактир «Расстанье» и Глухоозёрское шоссе? А эта вреднюга «Алиса»? Ну тогда получается, что у нас и правда ничего общего.
Паштет, конечно, помнил все это, но, как теперь выясняется, даже сейчас, слыша ее голос, ее и ничей больше, видя ее лицо, точно такое, каким он его знал с тех давних пор, не решался поверить, что эта девушка — Женя Веретина, дочь часовщика Александра Васильевича Веретина — и есть она. Может быть, он привык в последние месяцы думать о ней в третьем лице или вообще гнать от себя мысли о ней, чтобы не было так больно. Давным-давно он не обращался к ней, может быть, с той самой ночи, когда, спасенный, он молился: «…как верит каждое ухо тихим речам твоим…» А теперь настало время говорить с ней, и он оказался не готов.
— Прости, Жека, — он впервые обратился к ней по имени. — Я подонок. Пойду-ка я лучше.
Она улыбнулась и взяла его за руку:
— Пошли вместе.
Она чуть подтолкнула его, и они вошли — он, а следом она. Лифт сломан. Она умчалась по лестнице как сумасшедшая. И Паштета опять обдало ночным перронным ветром. «Ни за что не побегу», — подумал он и рванул на всех скоростях. Уже на четвертом этаже он запыхался, а на шестом, предпоследнем, был мокрый насквозь. Она стояла у красной двери с несколькими звонками, абсолютно спокойная.
Они прошли квадратную переднюю с парой самокатов, большим шкафом — а на нем детской лошадкой — и пустым столиком для телефона. Паштет видел такой в доме под снос на станции Боровая. И, как и там, обои рядом были исписаны номерами. «Интересно, с каких пор тут не делали ремонта?» — подумал Паштет. Она открыла дверь из коридора налево и любезным, даже несколько театральным жестом пригласила его войти.
Первое, что он увидел в свете из открывшейся двери, были большие горшки с растениями у окон. Растения были похожи на пальмы, такие же разлапистые, но стволы, конечно, не пальмовые, обычные зеленые стебли. И услышал:
В синий дым Кита-а-а-я,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд.
Тут она включила свет. Честно говоря, Паштет боялся, что и эта комната окажется какой-нибудь кособокой, как комната часовщика. Но нет — комната была совершенно нормальной. На люстре из трех рожков висела коричневая ватная обезьянка. На столе лежала знакомая бордовая книга. Он подошел к окнам — Паштет почти всегда так делал, оказываясь в незнакомом помещении.
— Ты как собака, — сказала она. — Собаки тоже к окну сразу бегут.
На подоконнике между двумя рамами он увидел то, что давно искал: гладко ошкуренный деревянный брусок. Наверное, он нужен был, чтобы придерживать окно в открытом положении. Да, цвет был именно тот: чуть розовый, чуть рыжий, закатный. Если б это было не дерево, он сказал бы про цвет «медный, бронзовый». Короче говоря, это был цвет той самой шестеренки.
Обернувшись, он впервые встретился глазами с Жекой. Она преспокойно стояла в дверях, как будто ждала его реакции на все это.
Глаза у нее были не то карие, не то черные. Он стал внимательно вглядываться в них.
— Чего ищешь? — спросила она неожиданно серьезно. — «И чувства нет в твоих очах, и правды нет в твоих речах, и нет души в тебе». Так, что ли?
В этот миг ему показалось, что вместо зрачков и радужки у нее — двойные шестерни. Но тут же виде´ние пропало.
— Да ну тебя, — только и мог он сказать.
К этому времени песня выползала на второй куплет:
Пройдет товарищ сквозь бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины.
Любимый город может спать спокойно
И видеть сны, и зеленеть среди весны.
Вглядываясь в ее глаза, он вдруг увидел (или услышал) где-то внизу большой гулкий двор, засаженный тополями и сиренью, скрипели качели, издалека раздавался звук прыгающего мяча и смех. Под столом он увидел коробку с зелеными бананами и вторую — в ней были баночки яблочного пюре со сливками. На шкафу — металлургические очки с синими стеклами, большая кедровая шишка, глиняный козлик. Из окна (хоть только что было совсем темно) протянулись закатные прямоугольники — нет, не прямоугольники, а такие же кривые фигуры, как в комнате часовщика. За окном далеко-далеко были крыши, позвякивал на повороте трамвай, торчала пожарная каланча. И вдруг с еще большей высоты — весь город, и он действительно зеленел, как это принято говорить, утопал в зелени, где-то рядом с его, Паштета, улицей шел товарняк, цвели клевер и звездчатка на лугу, а еще дальше — портовые краны, целый лес кранов. Все это уютное, горькое и дальнее, как будто было, но очень давно, и то ли в его, то ли в ее жизни, а что могло быть общего в их жизнях? Паштет сел на пол, закрыл лицо руками и заплакал.
— Успокойся. Ладно тебе. Ты видел моих лошадок?
Паштет покорно открыл глаза — и действительно одна стена в комнате почти сплошь была завешана детскими рисунками: коричневые лошадки на зеленой траве. Где он видел этот цвет?
Она кивнула и подала ему листок: «Ай-я-яй!» Да, тот же самый зеленый мелок.
— Это ты в детстве нарисовала?
— Честно говоря, я и сейчас их иногда рисую. Хочешь, подарю тебе одну?
В это время из радиоточки (а это была именно она, у Паштета даже сомнений не возникло) звучало:
Когда ж домой товарищ мой вернется,
За ним родные ветры прилетят.
Любимый город другу улыбнется…
— Да, конечно, подари. — Паштет не совсем верил своей удаче: не только поговорить, не только побывать в гостях, а еще и унести доказательство, хотя что именно эта лошадка доказывала, он понимал смутно. — Слушай, а что он про Китай пел?
— Не знаю. А нет, вот, чуть не забыла, я еще хотела рассказать тебе про одну булочную. Меня туда очень рано стали одну отпускать. Там были такие деревянные шкафы с хлебом, и рядом с каждым висела двузубая вилка, большая такая. И было написано: «Руками хлеб не трогать. Только вилкой». Ну, на самом-то деле вилка была, чтобы попробовать, свежее или засохло. А потом брать уже можно было руками. Ведь чтобы взять этой вилкой, нужно было проткнуть батон или, там, буханку, а этого как-то не хотелось. И там стоял такой запах… Прямо и не знаю, как тебе объяснить. Головокружительный запах. А во втором зале было сладкое. Конфеты, пирожные. Но я больше всего любила ром-бабы. Тогда еще с коричневым верхом не продавались, только с белым. И можно было купить себе кофе с молоком, из бачка. И было два стола, чтобы за ними есть. И вот за одним из них сидел всегда курчавый такой, с лысиной дядя в очках. Он приносил с собой портфель. Вынимал оттуда бумажки — много-много — и раскладывал на столе. И пил кофе. И тоже иногда покупал себе ром-бабу или александровскую полосочку. И перекладывал эти бумажки. Все знали, что это сумасшедший. Мне почему-то казалось, что мы как-то друг друга понимаем. Слушай, я не знаю, зачем это тебе рассказываю.
— Уж не меня ли ты с этим дядей сравниваешь? Что ж, с тобой пообщаешься — и правда психом станешь. Вот вся эта история, когда я к Александру Васильевичу ездил, что ты там мне устраивала? Прости, конечно, что спрашиваю, может, это профессиональная тайна, но интересно вообще-то.
— Я не хотела сегодня об этом говорить… Но раз ты спросил, делать нечего… Ты не понимаешь, как я устраивала все эти пробки и разводы мостов?
— Да, — сказал Паштет, хотя он скорее не понимал, зачем она это делала.
— Ну слушай, как ты там сказал, двадцать миллионов водителей. Я успеваю все это держать в голове и обо всем их предупреждать. Ну, скажем, стараюсь. Образуется пробка, случается авария, я это вижу и говорю им. То есть сначала событие, потом мои указания. Но не бывает разве наоборот: сначала слова, а за ними — события? Скажем, в несколько нехитрых ходов организовать пробку совсем несложно, просто погнав многих водителей по одной улице. Понимаешь?
— Понимаю.
— Ну и что-то оригинальное, типа неизвестно откуда выползающей фуры «Koskenkorva», — тебе, кстати, понравилось?.. Или трюк с разводом мостов. Я же с двенадцатого года этим занимаюсь, вот кое в чем и поднаторела. И могу иногда себе позволить небольшое хулиганство.
— Но почему именно когда я ехал к вам?
— Ну да, рано или поздно ты все равно бы спросил. Я не хотела, чтобы ты меня видел. И знакомиться с тобой вот так вот не хотела.
— А как?
— Не знаю. В сущности, мы ведь давно знакомы. Разница только в том, что ты меня не видел и должен был принимать все на веру. А я… я… Честно говоря, я и не знаю, рада или нет, что… Что мы встретились.
— Скажи, у тебя кто-нибудь уже был?
Она рассмеялась:
— То есть нашелся ли другой олух — влюбиться в «Яндекс.Навигатор», разговаривать с ним, да еще и молиться ему?
— Да нет. Ну вот есть навигатор, который как-то там в тебе сидит, но одновременно мы тут с тобой в твоей комнате разговариваем и…
— Ага, скажи еще целуемся! Нет, такое в первый раз, и я этого — видит Бог! — не хотела. Сделала все, чтобы этого не случилось…
— Почему?
— А ты будто сам не знаешь.
— А что я должен знать?
— Ты хоть понимаешь, как я работаю?
— Честно говоря, не очень.
— Дай руку и слушай. Да, ты слышал, конечно, что мозг человека использует пять процентов своих возможностей. А как ты думаешь заставить его использовать двадцать, тридцать, шестьдесят?
— Ну, говорят, что всякие древние певцы знали наизусть сотни тысяч строк…
— Нет, не то. Скорее это работает как компьютер, только сложнее. Понимаешь, такой системы, которая работает навигатором, тогда, в двенадцатом году, придумать никто не мог. Для этого надо было живой человеческий мозг хитрым образом спарить с компьютером. И не простой мозг, а специальный: ты ведь, наверное, заметил, что я умею кое-что еще, кроме как прокладывать маршруты.
— Зачем ты мне все это рассказываешь?
— Погоди. Как тебе кажется, легко работать навигатором?
— Вот я и сам тебя хотел спросить.
— Тут две части. Одна — анализировать, придумывать маршрут, ну, если надо, менять, говорить всякие слова. Это просто.
— Погоди. В «Яндексе» еще два десятка голосов, которые его обслуживают. Да хоть та же самая «Алиса».
— Они просто записали стандартные фразы, и их врубают в нужный момент. Думаю обо всем этом только я.
— Ну и что? Ты же сама сказала, что можно одновременно, как там было, душ принимать, о чем-то думать и песенку петь.
— В принципе, да. Но когда эти голоса, собственно, твои же, в миллионе вариантов вертятся в тебе без остановки, даже во сне… Ты знаешь, я никогда не сплю… в обычном смысле…
— И как?
— Не очень. В тебе нет ничего своего. Только эти маршруты, не затихая ни на секунду.
— Погоди, а по лестнице кто носится? А лошадок кто рисует? В булочную кто ходил?
— Я и сама не знаю. А насчет лестницы и всего остального… Насчет тебя, скажем…
— Что?
— Да, я сама не знаю, как это получается.
— Как, ты же все знаешь, все умеешь, мысли читаешь?
— Да, все было так, я все про себя знала до…
— До меня?
Она кивнула.
— Почему ты боишься меня? — спросили они друг друга почти одновременно. И рассмеялись.
— Тебя проводить или ты сам дорогу найдешь?
Почему-то Паштету и в голову не пришло возражать. Он только спросил:
— Когда теперь?
— Не знаю. Теперь, в общем-то, бояться нечего, все раскрыто… Если, конечно, у тебя ума не хватит забыть обо мне.
Он улыбнулся, покачал головой и вышел. Потом просунул голову в дверь и спросил:
— До Александра Васильевича дашь мне завтра спокойно доехать?
— Зачем тебе к нему? Включи «Гугл». И вообще, неужто дорогу еще не выучил?
Паштет ехал домой обалдевший и без навигатора. То его захлестывало жгучее счастье, то тревога: ведь явно что-то было не то с этой девочкой и ее якобы отцом. Почему она не все ему рассказала? Чего хотел от него часовщик? Какие у нее вообще с ним отношения? Почему она не пускала его к нему? Что она делала в комнате за металлической дверью? Почему у нее такие ледяные руки? А все эти воспоминания? Она их, что ли, внушала ему? Как и зачем и по своей ли воле она его высмотрела, одного из двадцати миллионов, и стала спасать? Если она действительно не хотела с ним встречаться, неужели ничего умнее развода мостов не придумать? Нет, его бедной головы не хватало на это. Ясно было только, что предстоит, как это ни противно, еще один разговор с часовщиком. «Только один», — пообещал себе Паштет.
Лег спать он натощак — забыл по дороге купить себе ряженки. Ему ничего не снилось. Утром с тоской подумал, что придется опять тащиться к Александру Васильевичу. Но о чем говорить с ним? Ладно, решим на месте. И вот он поднимается по лестнице, и никакого локомотивного запаха, никаких вспышек. На прилавке часовщика записка: «13 ноября выходной». Паштет перевернул ее и прочел вчерашнее «Перерыв 15 мин.». А рядом приписку: «Проходи, парень, не стесняйся». Паштета передернуло. Но раз уж приехал, надо идти. Поднырнув под прилавок, он взялся за ручку железной двери. И тут же услышал смех: часовщик гоготал во всю глотку:
— Ну заходи, заходи, Ромео! Как тебе лошадки? А стетоскоп? А башенки?
— Вы надо мной смеетесь?
— О, обидчивый! О, благородство! Хвалю. Хвалю и восхищаюсь. Простите старого дурака, больше ни одной вольности с вами не допущу. Позвольте спросить на этот раз совершенно официально: понравилась ли вам жилплощадь моей… хм, дочери?
— Чёрт вас побери, так вы отец ей или не отец? Впрочем, я так и так отвечать на ваши дурацкие вопросы не собираюсь.
— Простите, юноша, я понимаю, все понимаю. Как это в кино говорят: «Вопросы здесь задаю я, а не вы». Итак, спрашивайте, что хотели. Я буду с вами предельно откровенен. Кстати, послушайте, что поет этот клоун.
Из скрытого динамика доносилось:
Отчего же ты молчишь вдpуг?
Посмотpи в его глаза и не pобей.
Столько долгих лет замыкал я этот кpуг,
Это я его пpивел на встpечу к тебе.
— Что вы с ней сделали? — неожиданно для себя брякнул Паштет.
— Да вы сразу быка за рога! Уважаю. Уважаю, поверьте. Только все же позвольте спросить, с кем с ней?
— С вашей якобы дочерью, бесстыдник.
— Хм, это непростой вопрос. Вы видите, я не увиливаю. Давеча я объявил вам, что она в некотором роде мое произведение.
«Что он так странно выражается? — подумал Паштет. — Впрочем, и я не лучше».
— Обычный лжец, — продолжал часовщик, — а все люди, ну, может быть, кроме нас с вами, лгут или осознанно, или нечаянно, что, разумеется, гораздо опаснее, — так вот обычный лжец говорил бы вам, как он холил и лелеял единственное дитя свое, держал под столом зеленые бананы, посылал в булочную, не препятствуя, заметьте, ее общению со всякими подозрительными типами в очках, да еще бы и верил сам в это…
— Прекратите болтать, вы прекрасно знаете, о чем я спрашиваю.
Тут Паштету стало неловко, потому что, честно говоря, ему самому не был ясен смысл вопроса.
— Ну да, разумеется, разумеется… Но войдите и в мое положение, я ведь при вашей беседе с известной особой не имел удовольствия присутствовать…
— А откуда вы тогда знаете про булочную и бананы? Опять лжете. Вы подслушивали!
— О, молодой человек, я понимаю все ваше негодование, вы, вероятно, представляете, как я крался за вами двоими, прятался за дверью, приложив ухо к замочной скважине… Здесь я могу вас полностью уверить, что ничего подобного не было. Просто вы не совсем верно, как я понял вчера, представляете наши с Евгенией Александровной отношения. Видите ли, отцовское сердце, честью вам клянусь…
— Так вы ее отец?
Часовщик поморщился:
— Ну вот вы опять за свое. Вы помните температуру ее рук? Хорошо, что у вас обоих ума хватило не целоваться. У нее и губы такие же. Ну, могут принимать в крайнем случае комнатную температуру. Она, конечно, имеет все признаки человека, но, видите ли, я не решусь назвать ее человеком, так сказать, в полном смысле слова…
— Что это значит?
— Ох, придется вам все рассказать, а я ведь и раньше знал, что придется, рано или поздно придется. Она — вы знаете — я избегаю таких грубых слов, как автомат, но в общем… Послушайте ее сердце — там будет вот такой звук.
С этими словами Александр Васильевич взял Паштета за левую руку (очень похоже на то, как она это делает, промелькнуло в голове Паштета) и поднес к его уху.
— Слышите, это часики: тик-так-тик-так. Я недаром вам звездчатку отдал. Вы очень остроумны, молодой человек, но, увы, не прочли моего предупреждения. Колесики там в ней, почти одни колесики.
— Не верю ни единому вашему слову.
— Что ж, придется вам проверять самостоятельно, но, поверьте мне, и звездчаткой, и этим вот нашим разговором я лишь хотел — как это называется? — смягчить удар. Впрочем, доказательств много и помимо чисто технических. Вы заметили, и очень верно, что я все ваши разговоры слышал. И не только разговоры, но и мысли. По крайней мере те, что были у нее в голове.
— И что с того? — холодея, спросил Паштет.
— А то, милостивый государь мой, что думать она не умеет. Я думаю вместо нее. Ну и, как бы это вам сказать, чтобы понятнее было, чувства ее — только мои чувства. Говорила она вам, что не хотела знакомиться с вами, а познакомившись, не хотела, чтобы вы ее видели? Да, это была не ее инициатива. Исключительно моя. Это я выбрал вас из двадцати миллионов…
— Почему думаете, что я поверю?
— Воля ваша, не верьте. Можете все проверить сами. Хотите, расспросите ее, она вам расскажет все то же в точности. Ни мысли, ни чувства, ни воли собственных…
— Предположим, весь этот бред — правда. Но тогда скажите, зачем я-то понадобился? Вам просто поиграть захотелось? Недостаточно было марионетки, нужен был еще и живой человек, чтобы поиздеваться над ним?
— О, юноша, конечно, я низок, как всякий кукловод и манипулятор, но отчего бы и мне раз в жизни не сотворить добра?
— А умеете?
— Вот это уже серьезный разговор. Поверьте, если мне удалось создать куклу столь совершенную, я не могу это творение свое не любить. Да, она во всем мне подчиняется, каждое ее слово, мысль, движение придумано мной. В том числе, повторяю, и ее увлечение вашей особой. Но у меня есть мечта. Представьте себе родителя, у которого слабоумное дитя. Не хочет разве родитель такой подарить дитяти свободу мысли и воли? Ага, молчите, из этого могу сделать вывод, что следите за моим сравнением. Видите ли, я не вечен. А что станется с моей девочкой, когда я умру? Она потеряет все, сломается, и в лучшем случае ее тело будут показывать в каком-нибудь музее или аттракционе. Нет, молодой человек, я с этим не смирюсь.
— Так вы что ж, меня в преемники выбрали?
— О нет, я, конечно, прост и наивен, но не до такой ведь степени. Нет. А теперь нагнитесь, я вам кое-что на ушко скажу.
Максим Леонидов всё пел:
Я пpивел его из тех стpан,
Где затоптаны в песок осколки мечты.
Он пpошел сквозь лес, чеpез океан,
Он, конечно, одинок, так же как ты.
— И не мечтайте. Если есть что говорить, говорите нормально.
— Ох, строги вы, юноша, строги, но, впрочем, таков уж ваш возраст, да и, честно сказать, за строгость эту я вас и выбрал… Но мы отвлеклись. Я скажу вам. Я хочу подарить ей свободу. Тогда она не по моей указке, а уж по-настоящему воспылает к вам. Возможно. А возможно, нет. Но согласитесь, так будет честнее. Что вам за радость — любовь марионетки? А?
— Я не верю ни единому вашему слову, но уж раз начали — продолжайте.
— Спасибо. Так вот, вы, наверное, догадываетесь, что достичь такого чисто техническими методами невозможно. Тут нужно кое-что еще.
— Укокошить кого-нибудь, а потом всунуть его мозг ей в голову?
— Снова и снова убеждаюсь, молодой человек, в верности своего выбора. Знаете ли вы, что почти точно угадали мои намерения? Только уберите мелодраму. Мне нужен не целый мозг, а кусочек весом в шесть целых сорок восемь сотых грамма. Для нее операция совсем безопасна, у нее все так здорово подогнано, совсем не как у живых, опасаться нечего. Что же касается донора, то, не скрою, тут есть риск. Жизнь его, скорее всего, останется при нем, но как операция подействует на работу мозга — неизвестно. Может, вообще никак. Может, появится провал в памяти. Может, сокращены или совсем элиминированы будут некоторые эмоции и логические способности. В общем, тут нужно рисковать, конечно, но вот и будет испытание вашей рыцарской любви.
— Чушь. Никто не согласится делать такую операцию.
— И снова вы правы. Почти. У нас — никто. В Европе и Америке — и подавно. Но есть еще…
— Китай?
— Вот-вот. Синий дым Китая. У них за деньги можно сделать все, хоть, как вы изволили пошутить, чужой мозг в голову вставить. И врачи, кстати, и оборудование не хуже американских. В некоторых клиниках.
— Ага, наверное, у вас и договор готов?
— Не стану отрицать, молодой человек. Ну так что, по рукам? Не бойтесь, мои — теплые.
— Вы сумасшедший.
— Думаете, тот самый, что в булочной сидел и бумажки раскладывал?
— Вам больше нечего сказать?
— У вас (с ней — хи-хи!) есть время подумать. Ну, скажем, сутки — достаточно?
— А если я откажусь?
— О, ждал этого вопроса. Ответ простой. Вы никогда ее больше не увидите. Как там было: «Звякнет и запахнется. И будешь ты так далека…»
Паштет вышел, на этот раз аккуратно притворив за собой дверь. Хлопать — больно много чести для этого болтуна. Вслед ему неслось:
Где-то далеко летят поезда,
Самолеты сбиваются с пути…
Если он уйдет — это навсегда,
Так что пpосто не дай ему уйти.
Из всего их разговора он понял, что зачем-то понадобился часовщику, что он шантажирует его и действительно многое знает из Жекиных мыслей.
Паштет хотел было сразу поехать на Псковскую, а потом вспомнил отцовский совет: «Если есть хоть час подумать, не поддавайся первому порыву». Действительно, если поехать сейчас к Жеке и все на нее вывалить, то он только сделает ей больно, перевалит на нее ответственность (непонятно, впрочем, за что, за все в целом). Можно, конечно, рвануть домой и там собраться с мыслями, но как он представил свою пустую комнату и кухню, и клювик с креслом, ему сделалось стыдно: получается, он переваливает всё на них. А чем они виноваты?
Он поехал в Лопухинский садик — почему-то ему казалось, что там легче думается: остатки деревянной набережной, утки, рассохшаяся дача, блеск воды сквозь деревья… Ничего такого особенного там не было, но ведь и в нем — так он думал — нет ничего особенного. Да, конечно, его любовь, да еще теперь выясняется, что он избранный из двадцати миллионов, хотя кто и для чего его выбирал, совершенно неясно (он сел на скамейку с потрескавшейся краской). Может, это вообще была лотерея, и ему повезло. Хотя, если подумать, повезло ли? Да, он держал ее руку, смотрел ей в глаза, как говорится, тонул в них, но теперь он может навсегда потерять ее. Господи, что за слова, «тонул», «потерять навсегда»… Что бы сказал отец? «А кстати, папа, ты где? Я починил твои часики, теперь мне очень нужна твоя помощь». И не успел он так подумать, как ледяная рука легла ему на лоб.
— Ты что, поверил ему?
— Нет, — соврал он. Не то чтобы соврал, но ему стыдно было признаться ей, что часовщик его напугал.
— Можно сесть рядом с тобой?
— Что за церемонии, садись, конечно.
— Нет, но он убедил тебя хоть в чем-то?
— Дай, пожалуйста, руку. — И он стал считать ее пульс, поглядывая на часы.
— Он тебе, конечно, сказал, что у меня не сердце, а — как это на их языке — баланс? А пульс соответственно — секундная стрелка. А ты знаешь, какой средний пульс взрослого человека? Догадался? Шестьдесят ударов в секунду. Так что эти шестьдесят ничего не доказывают.
— Постой, дай сосчитать, вот опять сбился. Сиди смирно.
Паштет насчитал сто двенадцать ударов.
— Ты что? Что с тобой? — спросил он.
— Что-то не так? Не совпадает?
— У тебя сердце колотится бешено. Ты что, не чувствуешь?
— Не-а, я же автомат. Это его дело контролировать, правильно у меня сердце вертится или нет.
— Послушай, ты все знаешь, что он мне говорил?
— Не уверена. Но в общих чертах. Пошел, конечно, с козырей: про Китай, да про булочную, да про бананы… Вроде как он все про меня знает и весь наш разговор слышал, включая мысли.
— Да… Но…
— Конечно, он сказал, что управляет мной и может со мной сделать что хочет.
— И, кажется, со мной тоже.
— Ах вот как. Понятно, он чего-то от тебя требовал. И чем он тебе угрожал?
— Слушай, а все-таки меня тогда кто нашел и выбрал, он или ты?
— Не знаю. Мне казалось, что я. Но ведь он действительно и проверяет, и вмешивается. Не знаю. А тебе не все равно?
— Да как тебе сказать… Почему ты не хотела со мной встречаться? Это он так меня дразнил и заманивал?
— Нет. Честное слово. Просто что же у нас вышло бы — ты человек, а я…
— Ну вот он и говорит, что хочет дать тебе вольную, чтобы ты хоть в мыслях была свободной. А то, мол, он умрет, и тебя тут же — в переработку. Только ты не думай, что я ему поверил.
— А что, не поверил?
Паштету было неловко врать. Не потому, что она могла догадаться о его мыслях, а просто если кому и стоило говорить правду, то только ей. Ну, маме еще. А отцу?
— До двенадцатого года я росла как обычный ребенок. А потом он что-то сделал с моими мозгами. И с телом тоже. Ты ведь заметил, что с виду мне больше двенадцати, ну, от силы четырнадцати не дашь? Не знаю, как это ему удалось. И не знаю зачем. Может быть, такое тело более приспособлено к навигации? Или ему просто так понравилось? Ну, или он не смог тогда запустить механизм взросления и старения. Да и зачем? Меня ж никто не видел. Некому было доказывать, что я живая.
— Я не верю…
— Ты не хочешь верить.
— Нет, не верю, чёрт возьми.
— Понимаешь, я идеально исполняла свои функции. Не было ни зеленых бананов, ни лошадок, ничего. Точнее, было, но я об этом не помнила. У меня в башке было только «Через сто метров держитесь левее» и этот постоянный голос, даже во сне, ну, я тебе рассказывала. Тебе он нравился, а я его возненавидела. И когда он понял, что я умею без его указки хоть что-то чувствовать и делать, он задумал весь этот план с тобой. Ты должен был влюбиться в меня так, чтобы ради меня быть готовым на эту чёртову
китайскую операцию. Как тебя выбрали, я не знаю. Может, у него есть какие-то свои хитрые программы, механизмы, чтобы найти то, что ему было нужно. И вот ты… Я не должна была ничего чувствовать, я же кукла. Ты же знаешь, всякая кукла мечтает стать человеком. Но мне не до мечты было. Не знаю, в какой момент это произошло. И не знаю, оттого ли это было, что ты действительно влюбился. Ничего не знаю. Знаю только, что мы не должны были встретиться. И я делала все для этого.
— Тебе было очень плохо?
Она промолчала.
— Послушай, — она вдруг заговорила со злостью, — нас обоих используют, из нашей любви делают бизнес. Нас продают друг другу. Не нужна мне никакая свобода, ни химическая, ни биологическая, ни термоядерная. Я только не хочу, чтобы потрошили твой мозг.
— Но ведь он сказал, что если нет, то я тебя больше не увижу. Врал же, правда?
— Нет. Он это может сделать.
— Тогда — операция. Пусть я подохну, забуду тебя, сделаюсь овощем — все что хочешь, лишь бы быть с тобой.
— А как ты будешь со мной, если что-то из вышеперечисленного сбудется?
Он посмотрел на часы. Было начало десятого. Давно стемнело.
— Как бы дело ни повернулось, мы видимся вот такими, как мы сейчас, в последний раз, — сказала она так спокойно, что у Паштета вспыхнуло в голове: «Может, и правда кукла?» Он закурил.
— Дашь сигаретку?
— Не знал, что ты куришь.
— Слушай, давай устроим мозговой штурм. Нам до завтра надо что-то придумать. Ты первый.
— Садимся в машину и навсегда уезжаем из города.
— Не катит. Он всегда может отследить, где я…
— Но не заставит же он тебя вернуться!
— Может заставить… Не катит. Знаешь, он ведь по ночам поезда гоняет, тоже не спит, как я…
— И что? Ты хочешь, чтобы я нашел его и, как партизан, типа заминировал рельсы?
— Нет. Он мне отец. Я не хочу выбирать между вами. Да и если он умрет, я, скорее всего, быстро выйду из строя. Нет, лучше устроим грозу, чтобы молния ослепила его. Управлять кое-как он мной сможет, а операцию придется отложить…
— Ты так хочешь, чтобы он управлял тобой?
— Пойми, пока что по-другому нельзя.
— А грозу тебе не слабо?
Она затянулась, медленно выпустила дым, и тут Паштет услышал со стороны Института мозга гром, начал накрапывать дождик, над Каменным островом вспыхнуло небо.
— Достаточно? — спросила она.
— Это очень круто, но сможешь ли ты так направить молнию, чтобы она не убила, а только ослепила?
— Нет, в том-то и дело. Твоя очередь.
— Чтобы я проснулся завтра и узнал, что ничего этого не было.
— Вообще ничего?
— Не знаю, но что-то здесь не так, с нами, с ним не так. Очень хочется подправить.
— А-а, вот оно что.
Она стала тихо напевать:
Ты глядишь, как в опасной ночной тишине
В телевизоре скачет культурный враг,
Но пульсирует красная точка в окне,
Что-то есть еще, что-то здесь не так…
Так, что ли?
— Спой еще.
— Ну там дальше ерунда какая-то:
Что так носится там у тебя за плечом?
Кто-то рвет это прочное небо, любя,
Как тревожно на свете и как горячо
Она любит тебя, она любит тебя. —
Но теперь моя очередь. Давай ты просто завтра к нему не приедешь и не позвонишь?
— Так ты ж говорила, что он тебя спрячет тогда.
— Ну и что? Ведь до того, как мы увиделись, все шло хорошо… Ну ладно, не хорошо — нормально.
— А знаешь, у меня есть… был друг Митрич, он это называл «секс по телефону». Ты и сама знаешь, что теперь ничего не воротишь.
— А вот и сторож. Сейчас нас будут выгонять. Быстро лезь под скамейку.
И вот они, скрючившись, сидят под скамейкой и ждут, пока сад закроют на ночь. Наконец она говорит:
— Выползаем. Он ушел. Ты, кстати, узнал его?
— Я не гений телепатии, в отличие от некоторых. В темноте, из-под скамейки… Да я и не пробовал. Не все ли равно?
— А между тем ты очень неплохо знаешь этого человека.
— То есть он прямо тут за нами следил?
— Но мы его надули. Да и чёрт с ним. Мы будем тут всю ночь. Поздно. Хочешь поспать?
— А ты?
— Ты же знаешь, я могу не спать сколько угодно. Устраивайся поудобнее, ложись, а голову положи мне на колени. Хочешь песенку спою?
— А ты много их знаешь?
— Ты же слышал, у меня всегда играет радио. Ну, слушай:
Сосны чуть качаются
мачты корабельные.
Ходит-озирается
песня колыбельная
Во белых снежках
в валеных сапожках
шубка пестрая
глазки острые.
— Спой еще, — попросил он и уже сквозь сон услышал:
Свиданье забыто. Над книгой раскрытой
Склонилась подруга в окне золотом.
До утренней смены, до первой сирены
Звучат осторожно шаги под окном.
И вот эта парочка на скамейке, он спит, она чуть слышно поет над ним. По Каменноостровскому катят машины. Рядом с Петропавловской крепостью отдыхает вертолет. Машинист Александр Васильевич уходит в свой последний рейс. На лужке рядом с железной дорогой спят клевер, цикорий и звездчатка. Не прекращают работу клювы морских кранов. Над Ржевкой брезжит солнце нового дня: двойное колесико, в середине стальной трип и пять рыжих лучей ведут к рыжей шестеренке.